Глава X

Совсем поздно возвращаюсь я к себе домой. Луна уже высоко в небе. Устала, с трудом волочу ноги. На лестнице останавливаюсь и прислушиваюсь. Из нашей квартиры доносится какой-то шум. Пока преодолеваю последние пролеты, слышу, как что-то падает на пол, с грохотом валятся книги и скрипят выдвинутые ящики комода.

Сначала думаю: «Вот это да. У нас в квартире грабители. Лучше повернуться и дать деру. Разумнее всего позвонить в полицию». Потом мне приходит в голову, что грабитель захватил Виктора, может, даже пристрелил Виктора или привязал его к стулу. Нельзя оставлять его в лапах грабителя, может, с ним что-то случилось. Знаю я, какой у Виктора характер: станет издеваться над грабителем. Или над грабителями. Станет насмехаться над ним, отпускать шуточки или просто усядется молча со злобной, издевательской усмешкой. Его не запугаешь оружием. Скажет: «Послушайте: я уже умираю. Так что, думаете, вы меня испугаете?»

Услышав страшный треск, бросаюсь наверх, перепрыгиваю через три ступеньки. Потом, остановившись, спускаюсь на один пролет вниз. Думаю: «Если там действительно грабители, чем я могу помочь Виктору?» Но все равно поднимаюсь обратно. Передо мной наша дверь с маленьким зеленым венком, который я повесила только вчера. Замок не взломан. Тогда осторожно приоткрываю дверь, ожидая увидеть троих парней, одетых во все кожаное. Но никаких парней нет. Посреди комнаты стоит Виктор, упершись руками в свои слабые бедра.

На полу посреди комнаты, у подножия кровати свалено все наше имущество. В одной куче зонтик, пакеты с молоком, удлинитель, груды книг, фен, открытый чемодан, газеты. Виктор вытряхивает в пластмассовое ведро для мусора содержимое ящика своего стола. На полу валяется вещевой мешок, набитый одеждой.

– В чем дело? – спрашиваю его, а сама готова заплакать. Ясно, в чем дело. Виктор готовится к отъезду, мы с ним уезжаем. Не хочу слышать его ответ. Не желаю слышать, что он скажет, мне неприятны его слова, его голос. Скажет мне, что знает, где я была… «Как могла я завести роман… влюбиться именно сейчас… как же я могла?..» Виктор мечется по комнате. Синие джинсы болтаются на нем, как на вешалке, он дрожит. Стараюсь не спускать с него глаз. Напряженно наблюдаю за ним, как акробат, работающий на трапеции, заботливо просчитывает каждое движение своего партнера. Затаив дыхание, наблюдаю за ним.

– Надо было поговорить со мной, – обращаюсь к нему, хотя в голове стучит, как молотком: «Нет, Хилари, не позволяй ему раскрыть рта. Не надо выяснять отношений».

Виктор не произносит ни слова в ответ. Молча ныряет в ванную комнату. Свет там не зажжен, и, ворвавшись туда вслед за ним, налетаю на Виктора. Он склонился над унитазом, его рвет. Рубашка взмокла от пота, широкая темная полоса тянется от ворота по спине. Обнимаю его и чувствую, как при каждом приступе рвоты напрягается его тело, остро выступают наружу ребра, кажется, вот-вот прорвут кожу. Последние силы покидают его, и он опускается на колени, судорожно цепляясь рукой за раковину. Пытается что-то сказать, но изо рта вырываются только невнятные звуки. Не разобрать… ни слова. Протянув назад руку, хватает меня за лодыжку. В комнате мерзкий запах, так пахнет цементный пол в подземном переходе. Прижимаюсь лицом к его волосам. И только тогда ощущаю привычный запах его тела, запах Виктора, а не запах рвоты и пота.

– Ничего… не выходит… больше… – выдавливает он с трудом. Обхватив руками сидение унитаза, опускает на него голову. Я перебираю завитки его влажных волос. Завитки прилипли ко лбу. Капли пота медленно скатываются с носа.

– Давно это началось? – спрашиваю я, вытирая полотенцем его рот и заставляя высморкаться.

– Несколько часов.

Представляю себе эту картину: Виктор целый день один, у него рвота. У меня такое ощущение, будто из меня вытащили все внутренности, под кожей остался один скелет, как каркас разрушенного здания. Чувствую себя преступницей; это я была теми тремя громилами, которые ворвались в квартиру; это я привязала Виктора к стулу, в кровь разбила ему губу рукояткой пистолета.

И тут замечаю, что изо рта Виктора на самом деле течет струйка крови. Подношу полотенце к свету, падающему из комнаты. На нем ржавые пятна. Мне становится страшно. Меня охватывает ужас, как будто я увидела над горизонтом четко очерченный раструб торнадо. Обдумываю, стоит ли говорить об этом Виктору. Надо ли ему знать, что его рвет кровью. Вспоминаю, как откровенно рассказывает Виктор о своей болезни; какое горькое разочарование скрывается за таким рационально-циничным отношением к своей болезни. А кроме того, мне и не надо говорить ему о кровотечении. Он знает. Должен был почувствовать вкус крови. Он, наверное, ломает голову над тем, сказать ли мне об этом.

– Черт бы тебя побрал, Хилари, – говорит Виктор. Протянув руку, вцепляется мне в волосы и притягивает к себе, лицом к лицу. – Мы как будто договаривались, что ты едешь сюда ухаживать за мной.

Я в растерянности не знаю, что ответить. Хочется высказать так много, успокоить и утешить его. Хочется, чтобы он читал в моем сердце, как в открытой книге, заглянул в глубину моей души, услышал те слова, которые я не в силах выговорить.

– Мы договаривались, что ты будешь ухаживать за мной. – Он медленно и обдуманно произносит каждое слово. Я киваю в знак согласия и прижимаюсь к нему. Проходит не одна минута, прежде чем он находит в себе силы подняться.

Наконец он в постели, лежит, закрыв глаза, одеяло заботливо подоткнуто со всех сторон; примостившись рядом, кладу ему на лоб мокрое полотенце. Сейчас он спокоен, черты лица смягчились. Вспоминаю, как прекрасен был он в ту ночь, когда впервые поцеловал меня. Мы тогда стояли на пристани в Бостоне и смотрели на игрушечную лодку, скутер, которую запустил кто-то из ребятишек; лодочка энергично сражалась с набегавшими на берег волнами. Вспоминаю все, что мы обещали друг другу, все то, что было сказано и что осталось у нас в душе. Интересно, могли бы мы иметь детей? Но при этих мыслях во мне возникает противоестественное для женщины чувство: честно говоря, я рада, что у нас нет детей, рада, что не знаю ни его родителей, ни его друзей, что не надо будет никого утешать, когда он умрет. Нет у меня сил утешать кого-то. Только не сейчас. Не после этого.


Когда Виктор засыпает, на цыпочках проскальзываю в кухню. Умираю от голода, но в холодильнике пусто, только какая-то бурда из риса и свекольного салата – один из компонентов последней диеты Виктора. Овощи все тоже какие-то несъедобные, вроде ревеня. Еще есть палочки черной лакрицы. Очищенный лук, пончик, яйцо вкрутую. Ищу чего-нибудь попроще, вроде орехового масла. В шкафчике, за витаминами, наконец нахожу банку с маслом и с трудом открываю ее широкую крышку. Наливаю стакан молока; выпив залпом, наливаю еще стакан. Намазываю на тост ореховое масло и съедаю, не отходя от раковины. Ем так торопливо, словно боюсь, что его у меня отнимут, словно совершаю что-то постыдное.

В ванной стоит жуткий запах, поэтому принимаюсь мыть ее. Действую бесшумно, воду пускаю тонкой струйкой, только чтобы наполнить раковину. Насыпаю туда соды. Оттираю раковину щеткой, которая нашлась в шкафчике. Отдираю ногтями. В этой квартире все такое ветхое. Туалет в паутине мелких трещинок. Паутинки напоминают коралловый куст: начинаются у основания и пучками расходятся кверху. Старательно скребу раковину, пытаясь вычистить черноту из этих трещинок. Изо всех сил натираю фаянс. Задыхаюсь от запаха аммиака. Щетка выпадает из рук, и я тяжело опускаюсь на пол. Мыльные пузыри скользят по сидению унитаза.

Вытерев руки о джинсы, пытаюсь определить размеры ущерба, нанесенного Виктором нашей квартире. Ванная комната голая, в ней нет ничего, кроме белого фаянса раковины. Исчезли даже зубные щетки. Но, посмотрев на кучу вещей, сваленных на полу, решаю, махнув на все рукой, оставить их разборку до утра. С радостью избавилась бы от них навсегда. Есть в моем характере такая странная черта: я испытываю легкое удовлетворение, если что-нибудь теряется. Как-то раз, например, авиакомпания потеряла мой багаж в Ньюарке. Нормальный человек расстроился бы. А я радовалась обретенной свободе: никакой обузы, только рюкзачок и бумажник. Никаких пожитков – какое счастье! Потом мои вещи нашлись, и мне доставили их на дом, что тоже было неплохо.

В той куче вещей, которую свалил Виктор, очень немногое принадлежит мне. Спортивная рубашка и свитер с разорванным воротом. Роман Генри Джеймса, который так и не удосужилась прочесть. Несколько наклеек. Вещей у меня – кот наплакал. Когда так часто переезжаешь с места на место, как я, постепенно теряешь все, что было.

Подойдя к куче, извлекаю из нее переносной черно-белый телевизор, – тот самый, который я пыталась одолжить миссис Беркл, а она отвергла, – и устанавливаю его на картонной коробке, чтобы можно было смотреть, лежа на кровати. Хочу побыть с Виктором, который спит. Хочу посидеть рядом с ним и посмотреть телевизор, – мысль превосходная. Но только что смотреть? Не знаю ни одной программы. Хочется посмотреть передачи, которых уже не существует, сериалы времен моего детства. Шоу Дика ван Дайка подошло бы как нельзя лучше. Может, покажут передачу из серии «Мир живой природы» или «Ночной киносеанс». Но когда я включаю телевизор, передают последние новости, идут репортажи из разных уголков Соединенных Штатов. В Чикаго бушует метель. Улицы забиты брошенными на произвол судьбы машинами. В сельской местности в Мериленде спокойно и красиво падает снег, фермерские домики выглядят уютными и привлекательными. Конечно, ради контраста, – побережье Флориды, отдыхающие спасаются от полуденного зноя в прохладных волнах океана.

А потом идет репортаж о парашютисте из Южной Калифорнии. Совершая прыжок с парашютом, он заранее прикрепил к себе кинокамеру, чтобы заснять свой полет с высоты десяти тысяч футов. Ведущий бесстрастным и убедительным голосом объясняет телезрителям, что парашют был, как выяснилось, прикреплен небрежно. Через несколько сотен ярдов он соскользнул, и человек пролетел все тысячи футов, все еще держа в руках кинокамеру.

Смотрю этот репортаж и чувствую, что внутри у меня все сжимается от ужаса. Особенно невыносимо видеть те кадры, которые отснял сам парашютист, он держал в руках кинокамеру, а после падения из нее извлекли пленку. Великолепное начало: прекрасные виды озера Эльсинор с высоты десяти тысяч футов, другие парашютисты парят в свободном падении, один за другим раскрываются куполы парашютов. При виде этого полета испытываешь благоговейный трепет: безграничные просторы неба, красивые виды. Камера панорамирует вниз, на землю. И вдруг резкий рывок: парашютист понимает, что у него исчез парашют. Его рука мелькает перед объективом; он поворачивает камеру вверх: из черной дыры самолета высовываются люди, что-то кричат, указывая вниз. Потом он опускает камеру, видны его ноги. Далеко внизу лениво кружится земля. Наконец, сжалившись над телезрителями, канал новостей возвращается к журналисту, ведущему репортаж с места событий.

Виктор шевелится во сне, что-то бормочет. Выключив телевизор, ложусь рядом с ним. От него очень сильно пахнет. Я рада, что он просыпается, хотя понимаю, что ему нужен отдых. Только что увиденный репортаж напугал меня. Меня бьет нервная дрожь. Прижимаюсь к Виктору, он обнимает меня.

– Кажется, пора принимать решения, – шепчет он мне на ухо. – Наверное, происходит что-то серьезное.

– Может, это простуда, – успокаиваю его, – как у всех.

Виктор бормочет:

– Это уже не в первый раз. Просто сегодня было хуже прежнего.

Не могу забыть того парашютиста, перед глазами мелькают все те же кадры: как он отчаянно машет руками, синие бескрайние просторы неба.

– Может, съел что-то, – говорю я. Говорю громко, прямо в ухо. Обнимаю его за плечи, с такой силой сжимаю их, что ему становится больно. Целую в шею, впиваюсь зубами в кожу. Не могу найти нужных слов. Хочу, чтобы он сию секунду сел. Хочу видеть его лицо, ощущать его силу. Хочу, чтобы он подмял меня под себя, взял меня. Хочу, чтобы он заорал на меня, забегал по комнате, чтобы схватил меня за волосы, как это было в ванной. Все, что угодно. Но Виктор неподвижен. Он уже снова спит, его рука медленно сползает с моего тела.


А моя проблема заключается в том, что не чувствую никакой усталости. Я встревожена, взволнована, у меня в голове гудит от переполняющей меня энергии. Может, это из-за аммиака. Сна ни в одном глазу. Понимаю, что если буду ходить по квартире, потревожу Виктора. Чем бы заняться, чтобы не было шума?

Иду на кухню, стою над кухонным столом с фломастером в руке. Рисую оранжевую рожу на блокноте для записей поручений, которым мы не пользуемся. Разыскиваю сигареты Виктора и, закурив, пытаюсь выпускать дым так, чтобы одно колечко проходило через другое. Вырываю из журнала страницу рекламы и разрезаю на кусочки улыбающееся женское лицо. Потом пытаюсь сложить эти кусочки. Мою свои грязные туфли и протираю резиновые подошвы бумажным полотенцем. Услышав грохот реактивных двигателей, подхожу к окну. Самолеты уже пронеслись мимо, их сверкающие огни слабеют с каждой секундой.

Надо пойти погулять. Пойду на берег, промерзну до костей, буду с фонарем бродить по холодному песку, смотреть на длинные полосы сухих водорослей, разбитые раковины, на камни, которые в темноте так похожи на крабов. Подышу морозным воздухом и тогда, наконец, почувствую усталость.

Быстро натягиваю куртку, вытаскиваю телевизионный шнур из розетки и с телевизором под мышкой выскальзываю из квартиры. Спустившись вниз, подхожу к двери миссис Беркл, но внезапно меня охватывает робость, постучать не решаюсь. Обнаружив в кармане куртки огрызок карандаша, пишу записку на обороте счета бакалейного отдела: «Миссис Беркл, мы с Виктором купили новый телевизор и не хотим, чтобы два телевизора загромождали квартиру. Не могли бы вы найти применение этому? Были бы вам весьма признательны».

Оставив телевизор около двери, выхожу на улицу. Холодно, убийственно холодно. В спальне миссис Беркл горит свет. Мне становится не по себе: с чего это такой пожилой человек бодрствует в столь поздний час? Может, она больна? Или, может, случилось что-то? Мы с ней не виделись больше недели. Чувствую свою вину, но мне необходимо во что бы то ни стало убедиться, что миссис Беркл жива.

Решаю заглянуть в окно; нырнув под решетку, попадаю в узкий промежуток между домом и кустами. Пробираюсь вдоль стены дома, производя при этом слишком много шума, отвожу в сторону ветки, чтобы не поцарапаться. Ухватившись руками за выступ и прижавшись к стене, подтягиваюсь к окну.

Ее спальня напоминает по форме коробочку, в ней высокая узкая кровать и несколько круглых коробок для шляп, сваленных в углу, возле комода. Столики покрыты белыми кружевными салфетками, ночник, бюро. Миссис Беркл в ярко-оранжевом махровом халате с голубыми цветочками пристроилась в уголке своей постели; руки сложены на коленях, сидит, выпрямив спину и рассматривает фотографии, развешенные на противоположной стене. Тонкая шея вытянута вперед, стариковские очки сползают с носа. Черные с проседью пряди полос заколоты сзади и падают на спину. Пока я, цепляясь за выступ, смотрела в окно, она ни разу не пошевелилась.


Море не устает, оно всегда в движении. Бреду по кромке прибоя, там, где вода смывает песок, погрузившись в свои мысли, но прислушиваясь к его шуму. Смотрю на пустынный берег, и в этот краткий миг готова поверить, что когда-то давным-давно на нашей планете мир существовал без людей. Далеко впереди, по левую руку от меня, возвышается темная масса; на мгновение мне кажется, что на песке лежит мертвое тело. Однако вскоре выясняется, что это не человек, а тюлень, хвост у него оторвала акула. От его темного вздувшегося тела исходит тошнотворный запах. Обхожу его стороной. На берегу океана постоянно натыкаешься на останки животных, особенно зимой, когда сильные штормы. Пахнет протухшей рыбой, наполовину занесенной песком. Нагнулась, чтобы поднять ракушку, а оказалось, что это – клюв чайки. Большинство уверено, что жить на берегу моря – одно удовольствие, это так благотворно действует на нервы. Наверное, так оно и есть. Но на берегу моря то и дело натыкаешься на рыб с обглоданными хвостами, на бутылки из-под пива, целлофановые обертки, которые, проплыв много миль, наконец достигли берегов Халла. Прохожу мимо разбитых ловушек для ловли крабов, выброшенных на берег, порванных рыболовных сетей, обрывков каната.

Все же ночью на берегу очень красиво. С благоговейным трепетом смотрю на окружающий меня мир: мерцание звезд, белую пену прибоя, темные гребни волн. На фоне неба мелькают черные тени чаек.

Луна высоко в небе кажется крапчатой. Мы послали туда людей и наблюдали за их возвращением; они шумно приземлились в море близ берегов Нассау, а весь мир застыл в напряженном ожидании. Это событие затмило однажды мой день рождения: вся семья сгрудилась у телеэкрана, наблюдая за полетом космического корабля «Аполлон 11». Я выросла в атмосфере ожидания этого опасного путешествия, в мире спутников и компьютеров. Интересно, что сейчас, на исходе XX века, только старт космической ракеты еще притягивает внимание зрителей. И это, как я подозреваю со свойственным мне цинизмом, отнюдь не случайно: зрелище это привлекательно тем, что при запуске ракеты, когда чудовищной силы взрыв в лавине огненных облаков посылает ее в космос, может произойти катастрофа.

А в 1969 году я вскрывала одну за другой коробки овсяных хлопьев в поисках обещанной фирмой награды: светящихся наклеек из образовательной серии, посвященной космосу. Стену над моей кроватью украшала почти полная коллекция: «Сатурн», «Орел[15] с модуля лунной капсулы», «Спутник-исследователь». По ночам я смотрела на фосфоресцирующие, как светлячки, картинки, на фосфоресцирующий циферблат моего будильника, отсчитывающего часы и минуты, и удивлялась, в какую же даль, – за 160 тысяч морских миль, – забросило космонавтов их орбитальное приключение; ведь там нет атмосферы, а, значит, не видно и звезд.

И сама Земля, как спутник или ракета, медленно вращается в Галактике. Предполагалось, что, собирая по крупинкам информацию, как космонавты – лунные камни, я набираюсь знаний. Мне следовало заниматься созидательным трудом, продолжать учебу. А я вместо этого сосредоточила все свое внимание на Викторе, на его жизненном опыте, на его смерти. Мне кажется, что общение с Виктором не помогло мне яснее понять, что же такое смерть. Я понимаю только одно: Виктор умирает.

В последнее время не могу заставить себя разговаривать с ним. Маячащая за его плечами смерть прервет меня на полуфразе. Чувствую, что слова больше не подчиняются мне; вырвавшись на свободу, они беспомощно кувыркаются в безвоздушном пространстве, как космонавты в открытом космосе. Я, как песчинка, затерялась в необъятной вселенной. Все чужое и незнакомое, как бесплодная белизна лунных равнин.

Прохожу мимо пристани и вспоминаю Гордона: вот он стоит на борту своей лодки, аккуратно сворачивает канат. Иду по пирсу, прислушиваясь к звуку своих шагов по серым доскам настила. Представляю, как все здесь выглядит летом: толкотня, загорелые руки и ноги, медузы и моллюски, выброшенные на берег, беззаботный смех, трубочки с мороженым. Дохожу до самого конца пирса. Знаю, что опасно. Волны перехлестывают через пирс. Меня может в любую минуту смыть с этого надежного возвышения и унести в открытое море, как рыболовную снасть. Волны подхватят меня и я окажусь в открытом море. Долго смотрю на мерцающие огни маяка и пытаюсь уловить какой-то смысл в этих потоках света. Ищу отражение луны в бескрайних равнинах океана. Океан дорог мне, как друг, бранящий меня за проказы. Я на пороге нового этапа своей жизни.

Наконец прощаюсь с океаном и углубляюсь в кварталы жилых домов. Следую за поворотами спящей крепким сном улицы. Обледеневшая дорога освещена низкими желтыми светильниками, их рассеянный свет отражается от ее поверхности блеском тысячи зеркал. Чья-то тень мелькает на тротуаре. Мне кажется, что это кошка, но потом замечаю тонкую проволоку крысиного хвоста. Вспоминаю о «крысином ружье» Виктора, – коллекционный экземпляр, семейная реликвия, которой он так гордился, с такой любовью смазывал и чистил его. А теперь оно ржавеет, зарытое в мокрую землю. «Зачем все это?» – задаю я себе вопрос.

На перекрестке разбиваю каблуком замерзшую лужицу и тут же жалею об этом: ноги у меня промокли, а лед покрылся трещинами, стал таким некрасивым. В большинстве домов никто не живет зимой, окна заколочены. За последние несколько недель на крышах намело кучи снега. Что будет с нами к тому времени, когда эти дома снова оживут? Когда снимут доски, закрывающие окна, и соленый ветер будет трепать занавески, шелестеть бумагами на столах? Где будем мы, мы трое, когда солнце накалит белый песок на берегу, зазеленеет лес за домом Гордона, зарастут травой все тропинки, и мокрая листва напоит воздух влагой?

Когда я была еще маленькой девочкой, как-то под вечер мы шли с моей лучшей подругой через парк. По дороге остановившись у ручья, бросали с берега комочки глины и ловили руками ящериц. Из камешков и глины делали запруду для рыб. Пытались по камням перебраться через ручей. Тем временем стемнело. Наши лица больше не отражались в воде. Знакомые деревья вдоль дорожек уже не казались знакомыми. В лесу раздавались странные звуки. Мы стояли на берегу ручья и не знали, на что решиться. Наконец решили взяться за руки и бежать через темный лес не останавливаясь. Вспоминая об этом, думаю, что, наверное, вот это и есть преданность. Преданность скрыта глубоко в душе близкого тебе человека и проявляется только в трудные минуты. Вот и сейчас мне, как и в детстве, предстоит принять решение, – как будто снова я бегу через лес, на этот раз с Виктором. Только на этот раз остановилась. Выпустила его руку, разуверилась в правильности выбора. Теперь, наконец, ясно осознаю, чего хотел от меня Виктор. Никогда не понимала что я тоже не должна ему мешать следовать принятому решению – решению умереть.


И вот стою перед домом Гордона, – наверное, сюда я и стремилась с самого начала. Здесь, за стенами этого дома, спит мой любовник – виновник моего предательства. Дорожка ведет к парадной двери, освещенной фонарем. Сворачиваю с дорожки, ботинки скрипят по утоптанному снегу; заглядываю в окно.

Гостиная. Занавеси опущены, но можно разглядеть очертания отдельных предметов. Пробираюсь к правому крылу дома, пытаясь найти окно спальни Гордона. Встаю на железную перемычку, к которой летом прикрепляют шланг для поливки. Заглядываю в окно: ванная, в углу, как фитиль, мерцает ночник. Соскочив на землю, двигаюсь дальше, отводя в сторону колючие ветки кустов. Заглядываю в окно; противно скребутся колючки, цепляясь за куртку, но я уже вижу, – да, это спальня Гордона. Прямо перед глазами электронные часы со светящимся циферблатом: 3.38. В темноте под одеялом смутно видны очертания тела Гордона.

Гордон беспокойно шевелится, на одеяле возникает новый узор теней. Сгибает ногу в колене, потом снова выпрямляет ее. Должно быть, ему снится, что он куда-то идет. Возвращаюсь обратно. Туда, где лес подступает к самым окнам кухни. За домом ветер злобно набрасывается на меня, пронизывает насквозь; руки, засунутые в карманы куртки, как ледышки. Лица совсем не чувствую. Будто у меня нет лица; превратилась в мумию и разгуливаю по чужим домам, как бесплотный дух.

Встав на цыпочки, пытаюсь заглянуть в окно. Люминесцентная лампа освещает кухонные шкафчики, керамические кувшинчики, выстроившиеся в ряд на подоконнике. Жидкость для мытья посуды в ярко-желтой бутылке напоминает мне о весеннем солнце. Окно не заперто; ничего не стоит забраться внутрь. И мне внезапно страшно хочется попасть туда. Хочу в этот дом, туда, где живет Гордон. Хочу побродить по этому дому.


Стою в кухне Гордона; кругом царит тишина; читаю наклейки на баночках со специями, которым отведена деревянная полка: розмарин, белый перец, семена горчицы, гвоздика. Потом из коридора доносится стук когтей Тош, и она, рыча, как дракон, появляется на пороге кухни; низко, протяжно лает, но, узнав меня, тут же начинает вилять хвостом. Прижимаясь к полу, подползает ко мне, зарывается мордой в мои колени. Достав из кармана фонарик, о котором совсем забыла, включаю его. При его слабом свете мне удается осмотреться в кладовой. Освещаю полки с консервированными супами, коробками лапши, разными добавками к подливам и соусам, с банками спаржи и фиников. На нижней полке моющие средства, на всех наклейках присутствует слово «ярко». Пакетик синих синтетических мочалок, «ежик» для мытья посуды, упакованный в целлофан. Чего тут только нет! И всего так много, все в образцовом порядке, – не дом, а мечта, я как будто в рекламном ролике.

Во мне вспыхивает инстинкт, заставляющий меня воровать всякие мелочи в магазинах, хотя ни за что на свете я не украла бы и карандаша в доме Гордона. Это что-то вроде непреодолимого желания делать то, что нельзя, нарушать установленные правила и запреты; желание это охватывает меня с такой силой, что я невольно подчиняюсь ему. На цыпочках крадусь через гостиную; стеклянные столики чуть слышно позвякивают, когда прохожу мимо; гостиная существует сама по себе, это – не моя гостиная, в данный момент – ничья. Просто комната.

В коридоре обнаруживаю шкаф с постельным бельем. В нем подушки, запасные одеяла и стопки чистых простыней. Все аккуратно свернуто, как в магазине, и разложено по цветам. Ищу подтверждения слов Гордона, что стиральной машины в доме нет. Вхожу в ванную и с любопытством осторожно открываю аптечку. Восхищенно разглядываю стройные ряды дезодорантов, зубных паст, бритв и баночек с аспирином. Препараты, понижающие давление, – это родителей Гордона, нитроглицерин – его покойной бабушки. Останавливаюсь на пороге спальни Гордона. Прислушиваюсь к его дыханию, напряженно вглядываюсь в темноту, различаю под одеялом очертания его тела. Выглянув из окна, представляю, как смотрелась бы отсюда моя прижатая к стеклу физиономия. Сама понимаю: все это ненормально. Точно так же, спрятавшись в машине, подглядывала я, как Гордон выходит из своего дома. Наблюдая за тем, как живут другие люди, я вновь начинаю ощущать почву под ногами.

Именно по этой причине сбежала я сейчас из дома. Нельзя жить, изо дня в день наблюдая, как умирает Виктор, и не чувствовать своей ответственности за это. Смерть его столь реальна и неизбежна, что мы оба вынуждены бросить ей вызов, сделав вид, что сами, по собственной воле ждем встречи с нею. Благоговейный страх перед надвигающимся концом овладевает нашими душами, вторгается в повседневный быт. Мы каждую минуту противостоим смерти: садясь обедать и поднимаясь по лестнице. И сейчас, наверное, Виктор думает о ней во сне, даже страстно стремится к ней. Человек, страдающий боязнью высоты, не станет высовываться из окна небоскреба. Даже переезжая через высокий мост, он испытывает этот специфический страх. Но если перед ним открытое окно, за которым – прекрасный пейзаж, он, дрожа от страха, покрываясь потом и невнятно бормоча какие-то слова, вскарабкается на подоконник и тело его угрожающе наклонится вперед, не в силах бороться с властным притяжением небосклона.

Ступая бесшумно, как астронавт по поверхности луны, подхожу к Гордону. Виктор, моя квартира кажутся чем-то бесконечно далеким; неизвестно, удастся ли мне вернуться туда. По улице проезжает машина, фары ее на мгновение выхватывают из темноты одеяло, блики света отражаются на стене.

– Хилари? – сонным голосом спрашивает Гордон. Приподнимается на локте. – Хилари, это ты?

– Угу, – отвечаю я неуверенно, отступая в тень.

Тош, появившаяся в дверях спальни, жалобно скулит. Затем растягивается на ковре.

– Что случилось? – спрашивает Гордон. Включает лампу около кровати и, щурясь от света, смотрит на меня. Лицо заспанное. Волосы лезут в глаза.

– Виктору было плохо, – говорю я.

– Что-то новое?

– Хуже обычного. Его рвало кровью.

Гордон садится. Одеяло сползает на колени. Подложив подушку за спину, прислоняется к ней. Обнаженный по пояс, он похож сейчас на подростка, уютно устроившегося в гнездышке из одеял.

– Чем я могу помочь?

Отрицательно трясу головой.

– Хочешь ко мне?

– Нет.

– Хилари, зачем ты здесь?

Не знаю, что ответить. Пожимаю плечами, чувствуя себя последней дурой, хоть бы сквозь землю провалиться.

– Я беспокоюсь о тебе, – говорит Гордон. Взяв меня за руку, тянет к себе. – Ложись ко мне.

– Нет, Гордон… – начинаю я.

– Тогда что ты собираешься делать? – спрашивает он с таким видом, будто не может решить сложную задачу. – Послушай, ты все время ломишься в открытую дверь. Просто и откровенно признайся себе, что ты любишь двух мужчин, и ложись. Четыре часа. Ты что, пришла сюда поболтать?

– Хочу поехать к отцу Виктора, – говорю я, вспоминая адрес на конверте моего письмеца. – Адрес знаю. Это на Коммонуэлф-авеню. Попрошу его приехать и забрать Виктора, пусть положит его в больницу.

Гордон отпускает мою руку и откидывается на подушку.

– Виктор был бы против, – говорит он тихо. – Вот от этого Виктор и сбежал.

– Но ведь надо хоть что-нибудь делать, – возражаю я. Меня бьет дрожь. Отрывисто, заикаясь, выдавливаю из себя слова. – Он перестал следить за своим весом. Не дает мне мерить температуру. Готовит все по рецептам из той книги, которую ты дал ему, а есть не может. Каждую ночь потеет, потом его знобит. Рылся в лекарствах, сама видела, – искал морфий.

– Тихо, успокойся, – шепчет Гордон, укладывая меня в постель. Расстегивает мою куртку, и до меня вдруг доходит, что мне жарко. Умираю от жары. Во рту пересохло. Куртка сброшена, теперь очередь свитера; потом слышу, как падают на пол ботинки. Гордон укутывает меня одеялом. Успокаивает, уговаривает. Шепчет на ухо:

– Хорошо, привези его отца, если считаешь, что это пойдет на пользу.

Беру с Гордона слово выполнить все мои просьбы. Заставляю пообещать, что он не расскажет Виктору о нас, не расскажет ему, где была я этой ночью и куда отправлюсь утром. Гордон должен бодрствовать, пока я сплю, разбудить меня через час, утром заехать к нам, чтобы убедиться, что с Виктором все в порядке; проследить, пьет ли он сок и принимает ли лекарства. Последнее, что помню из нашего разговора: какие-то рассуждения об опасности обезвоживания, что-то непонятное об упадке сил при высокой температуре, что-то о скалолазании и об астронавтах, о том, как в состоянии невесомости аморфные капли воды летают по кабине космического корабля.

Заснула я мгновенно, все еще продолжая бороться со сном. Во сне вижу, что я просыпаюсь и внезапно мне открывается истина: наконец я точно знаю, что нужно делать. Вижу во сне, что встаю, одеваюсь и выбегаю на улицу, тороплюсь рассказать об этом Виктору.

Загрузка...