Глава II

Паром, на котором я ни разу не ездила, отправляется из той части города, которая называется «Пембертон», и по расписанию через сорок минут должен прибыть в Бостон. Сколько раз утром слушала я гудки этого парома и изучала расписание по длинным полосам дыма, тянущимся из его трубы. Мы с Гордоном отправляемся с одиннадцатичасовым, сидим на верхней палубе в полном одиночестве, что не удивительно: ветер дует с такой силой, что ни один здравомыслящий пассажир не рискнул устроиться в цветных пластиковых креслах, ряды которых расставлены на деревянном настиле палубы. Гордон спрятал руки в рукава свитера, а я подняла капюшон своей куртки.

У нас на двоих один пакетик шоколада в разноцветных обертках, мы купили его в кафе, собираясь в путешествие, и я занимаюсь дележкой сладостей.

– У-у-у, мне в коричневой обертке, – просит Гордон, – а ты возьми в желтой.

Он смотрит вдаль, всей грудью вдыхая морской воздух. Гордон получает удовольствие от любой погоды. Сам рассказывал, что весной совершает дальние походы в горы. Занимается серфингом на острове Нантаскет. Накануне показывали по телевизору документальный фильм о любителях дельтоплавания, так я была уверена, что увижу среди них Гордона: вот он прыгает со склона горы и под гигантскими крыльями воздушного змея плавно парит в воздухе.

– Как прекрасна Новая Англия, когда сияет солнце, – говорит Гордон, глядя на небо.

– Когда солнышко сияет, конечно, только его что-то не видно, – замечаю я.

– Да ты только посмотри на небо: чайки, солнце. Великолепно. Небо затянуто белесой дымкой. – В тот момент, когда Гордон произносит «Великолепно», солнце окончательно скрывается за набежавшим облаком.

– Ты поспешил, Гордон, вот и спугнул его.

– А теперь посмотри, как красиво: эти стальные поручни на фоне бушующего моря, чайки парят в темном небе, маяк мерцает вдали, ветер. Как замечательно! – восклицает Гордон.

Смотрю в том направлении, где нос парома, и сама себе не верю: неужели я приближаюсь к Бостону. Сколько недель, можно сказать даже – месяцев, мечтала я снова очутиться в Бостоне. Так и стоят перед глазами кишащие людьми улицы, фонари вдоль набережной, Административный центр, Копли-сквер, ресторанчики, куда я заходила с друзьями перекусить после работы. Представляю себе, чем могла бы заниматься в эту самую минуту в городе: может, обрезала бы лишние ветви на живой изгороди у своего дома или сгребала бы в кучу опавшие листья. Интересно, какая иллюминация будет в этом году на Рождество на Коммон-плейс, замерз ли пруд, можно ли кататься на коньках? Обнаружили или нет обитатели моей старой квартиры, что на кухне не хватает кафеля? И что разрезана сетка на окне? И тот же ли запах в аптеках?

– Ты замерзла? – спрашивает Гордон.

Еще как. Нижняя губа потрескалась, а я не могу удержаться: все время ее покусываю. Гордон обнимает меня за плечи.

– Хочешь спуститься вниз? Там есть столики и теплее.

Я боюсь пошевелиться, чтобы не спугнуть Гордона, – как больная, которой в вену введена трубка. Я словно застыла под тяжестью руки Гордона и вполне могу сойти за труп.

– Возьми еще конфетку, – предлагаю ему.

– Только не давай красных, от них, говорят, может быть рак.

– А в красных обертках больше не выпускают. Между прочим, рак от всего бывает, – говорю я, облизывая нижнюю губу. Она так обветрилась, что болит. Повернувшись к Гордону, смотрю прямо ему в глаза. – Мы с Виктором перечитали кучу книг по медицине и о рациональном питании, да еще брали в библиотеке кой-какие статьи. Изучили все это, а потом выписали все канцерогены. Почти целую неделю только этим и занимались. Точнее, дня четыре, – кажется, так, а список наш все еще был очень неполным. Потом сделали аналогичный список всяких хозяйственных предметов: шампуней, освежителей воздуха. На это ушло два дня, – но к тому времени мы уже кое в чем разобрались. Ты знаешь, что я до сих пор боюсь пользоваться дезодорантом? Меня убедили, что от него бывает рак груди.

– Серьезно?

– Кто знает наверняка? – отвечаю я. – Вот на мне куртка, так весьма вероятно, что ткань, из которой она сшита, канцерогенна.

Гордон встряхивает конфетки, которые я высыпала ему на ладонь. Перетряхивает их, выбирая те, на которых буквы «М» белого цвета.

– Отвратительная тема для разговора, – заявляет Гордон.

– Меня она не пугает. Мы с Виктором постоянно обсуждаем все эти вопросы. Ты ведь не куришь, правда? А я по вечерам засиживаюсь допоздна и курю.

– А днем – нет? – спрашивает Гордон.

– Как правило, – нет.

– Ты – тайная курильщица, – поддразнивает меня Гордон. Слегка улыбаясь, выдвигает вперед нижнюю челюсть, а я любуюсь выражением его лица. У Гордона великолепная мимика; у него большой рот, и уголки губ, то поднимаясь вверх, то опускаясь, ежесекундно придают его лицу новое выражение. У него гладкая кожа и прекрасной формы нос.

– Виктор знает, что я курю.

– Не понимаю тебя: боишься, что от дезодоранта может возникнуть рак, и в то же время куришь, – совершенно справедливо отмечает Гордон мою непоследовательность.

– Я как-то раз попросила доктора объяснить мне, почему так вредно курить. Он ответил, что тридцать три процента раковых заболеваний возникают от курения. Понимаешь, что это означает? – спрашиваю Гордона; он отрицательно мотает головой. Даю ему еще одну шоколадку и объясняю: – Это означает, что шестьдесят семь процентов совершенно непредсказуемы. Между прочим, если говорить серьезно, дезодоранта я не боюсь. Просто так сболтнула.

– Расскажи мне, – робко просит Гордон, – как ты живешь? Знаешь, вчера вечером сидел дома, смотрел какой-то фильм по телевизору, потом передачу прервали для рекламы, – очередной клип о пользе кукурузных хлопьев. Там молодая мамаша, – может, лет на пять старше тебя, – сидит за обеденным столом в окружении детишек. Какой-то парень, очевидно, ее муж, завязывает галстук, а около нее все эти ребятишки и еще, кажется, собака. Представляешь эту сцену? Понимаю, что это только реклама, но все равно я подумал: «Бедняжка Хилари, у нее ничего этого нет. И столовой нет… и, знаешь… всяких там электроприборов для кухни.

– А почему ты решил, что они мне нужны? – спрашиваю я.

– Может, и нет, – соглашается Гордон и смеется смущенно. – И все равно не понимаю: как ты можешь так жить? Или точнее: зачем тебе все это? Просто хочу сказать: как ты все это переносишь?

– Что «это»? Да будет тебе известно, Гордон, на кухне в той квартире есть кой-какое оборудование.

Гордон застенчиво кивает.

– Хочешь, починю окно? – предлагает он.

– Нет, спасибо. В нем только дырка, Виктор ее залепит.

Гордон убирает руку с моего плеча. Потирает руки, чтобы согреться. Лицо сконфуженное и какое-то виноватое, как будто не уверен, что сумеет с честью выдержать важное испытание. Нервно потирает рукой подбородок, глубоко вздыхает. Он выглядит таким озабоченным, что меня это и умиляет, и озадачивает.

– Мне было бы легче понять тебя, если бы ты была знакома с ним до болезни, – Гордон говорит так убежденно, что можно не сомневаться: он долго и упорно размышлял над этим. – Тогда во всем, что ты делаешь, был бы смысл. Но ты познакомилась с ним, когда он уже был болен. Знала с самого начала, что он умрет.

Молча обдумываю его слова. Затем говорю:

– Видишь ли, мне до сих пор удавалось смотреть на все, что со мной происходит, как бы со стороны. Я не знаю, что Виктор умирает. Может, я дурачу себя. Дети это прекрасно понимают. Они верят, что телеспектакль или сказка, которую рассказывали им перед сном, продолжится в их сновидениях.

– Как тебе удается абстрагироваться, если ты знаешь наверняка, что он умрет? – допытывается Гордон; губы сжаты, глаза внимательно изучают мое лицо.

– Понимаешь, порой он совсем не кажется мне умирающим. Он так любит жизнь. Довольно часто я забываю об истинном положении вещей, представляю, что мы с ним вместе строим планы на будущее, – и, на свой лад, мы именно так и делаем, – объясняю я. – Иногда мне кажется, что у нас будет ребенок.

– Серьезно? – многозначительно спрашивает Гордон.

– Наверное, нет. – Я напряженно всматриваюсь вдаль. И тут до меня доходит, что неясные тени на горизонте – очертания домов, мы приближаемся к Бостону.

– Ты не уверена?

– Наверняка я не беременна, Гордон, успокойся.

– Хилари, вы с Виктором занимаетесь сексом? – Гордон так низко склоняется ко мне, что, кажется, вот-вот поцелует. Но выражение его лица серьезно и многозначительно. Представляю Гордона гинекологом, на нем халат, на шее болтается стетоскоп, над головой висит полка с пластиковыми моделями женских половых органов.

– Да, – отвечаю ему, – конечно.

– И ты не пользуешься никакими предохранительными средствами?

– Да нет, честно говоря, нет. Видишь ли, у меня свой взгляд на такие вещи, как рождение или смерть, наверное, несколько отличающийся от общепринятого. По-моему, такие вещи происходят независимо от нашей воли, – говорю я. Это, конечно, только часть правды; мне тошно думать о предохранительных средствах. Надо знать, каким бывает Виктор в те минуты, когда он занимается любовью. Это не Виктор. Это другой человек, которого я могла бы полюбить на всю жизнь. Виктор может заниматься любовью только тогда, когда его переполняет любовь, он не может переспать просто так или по какой-то там причине. Я встречалась с людьми, для которых переспать с кем попало – все равно, что слегка перекусить между обедом и ужином. У Виктора нет сил, чтобы заниматься сексом. Другие разжигают похоть, глядя в зеркало на свое обнаженное тело, совокупляющееся с другим, затевая любовные игры, добровольно или принудительно контролируя свое тело, – все эти уловки не пробуждают у Виктора желания любить. Виктор с удовольствием рассуждает о любовных играх, но его плоть подчиняется не тем законам, что голова. Плоть подчиняется власти чего-то другого, нежного и сокровенного, – души Виктора, и каждый раз, соприкасаясь с ней, я испытываю безграничную радость. Как же могу я при встрече с таким другом напоминать нам обоим, что у меня впереди еще целая жизнь, и принимать меры предосторожности, чтобы воспрепятствовать зарождению другой жизни, которую он может оставить взамен своей?

– Пойду на нос, – говорю я, – хочу посмотреть, как подплываем к Бостону.

Пробираясь между рядами кресел, представляю себе, как выглядит эта мокрая серая палуба летом, когда на ней толпятся ребята в шортах и просторных гавайских рубашках, девушки в топиках и дети в солнечных очках, сползающих на нос. Облокотившись на поручни, всматриваюсь вдаль. Океан мощными толчками вздымает к небу водяные горы и бросает их в бездонные провалы. Обертка от шоколадки скользит по гребню волны, и меня это почему-то радует. Сквозь завывания ветра и монотонный шум двигателей над палубой парома слышу шаги Гордона; приближение его столь же неотвратимо, как прибытие в Бостон нашего парома. Гордон останавливается рядом со мной и сосредоточенно рассматривает что-то, как будто мысленно измеряет расстояние между паромом и множеством маленьких островков, которые отмечают вход в гавань. Представляю себе, что еду на этом пароме мимо тех островков, наблюдая, как под тонким слоем пенящейся воды распускают свои щупальцы медузы. Сколько раз, грезя наяву, представляла я свое прибытие в Бостон, прислушивалась к глухому звуку своих шагов по пирсу, проходила по причалу мимо рекламы, приглашающей принять участие в морском путешествии. Когда у нас с Виктором выдавалась особенно плохая неделя, когда он был настолько болен, что не вставал с постели, или когда мы часто ссорились, или когда выходила из строя машина, и мне не оставалось ничего другого, кроме как любоваться мокрым снегом, падающим за окном да прислушиваться к порывам ледяного ветра, дующего с океана, – я часто мечтала, как чудесно было бы просто подняться на борт парома и уехать. Когда до меня доносились глухие гудки парома, возвещавшие о его отправлении, мне казалось, что они обращены и ко мне, что я тоже могла бы тайком удрать в Бостон, – так рыбка исчезает в зарослях кораллов, вильнув на прощание хвостиком. Взять да уехать. А сейчас стою на борту парома, наблюдаю, как вода стремительно проносится под его прочным корпусом, как чайки неподвижно парят в воздухе, звенящем от гула ветра, – и во мне угасает последняя нота звучавшей так долго симфонии.

– Я сказал что-то не так? – спрашивает Гордон.

– Нет, конечно, нет, – успокаиваю его. – Что ты мог сказать не так?

Конечно, сказал, а разве могло быть иначе? Ведь я нахожусь под гипнотическим влиянием слов Виктора, а не Гордона. Все мои мысли и чувства подчинены тем отношениям, которые существуют между Виктором и мной, Гордону там нет места. Хочу внимать только тому голосу, который еле слышно звучит по ночам в комнате на чердаке, голосу, оставшемуся там, позади. Я так остро ощущаю сейчас отсутствие человека, находящегося в эту минуту далеко от меня, в городке, который, как мне кажется, – а честно говоря, так оно и есть, – я ненавижу. Гордон – рядом, в молчаливом ожидании. Я настолько выбита из колеи, что воспринимаю Гордона как совершенно незнакомого и чужого мне человека. Я – как иностранец на железнодорожной станции, который чувствует себя потерянным и одиноким в толпе суетливо спешащих по своим делам людей. Да, сейчас я приближаюсь к Бостону, скоро увижу знакомые места, поброжу по улицам, которые имеют не только историческую ценность для всей нации, но с некоторыми у меня связаны свои, глубоко личные истории. Однако все совсем не так, как мне представлялось в мечтах. Знакомые мне улицы теперь принадлежат другим; Фридом Трейл – это ряды магазинов и государственных учреждений, но кто вспоминает об отце-основателе[4] нашей страны, когда утром едет по ней на работу? Моя поездка в этот город – всего лишь незначительный эпизод. Рука Гордона, сжимающая мою руку, – всего лишь пожатие. Гул моря и крики чаек – всего лишь назойливый шум. А я напряженно прислушиваюсь к дыханию того, кто тихо спит в постели, которая стала и моей.

В городе, который любишь, чувствуешь себя легко, даже если рядом почти незнакомый тебе человек. Делаю вид, что неповторимое очарование Бостона: булыжная мостовая Бикон Хилл, Норд Энд с его неиссякаемыми запасами свежих каниолей[5] и яркими витринами с подвенечными платьями, здание ратуши, концертный зал, – все, чем знаменит Бостон, – каким-то образом сближает нас с Гордоном, создает предысторию наших отношений, которой на самом деле у нас нет. Проходим мимо лоточников, дружно удивляясь тому, кто станет покупать у них куколок, сделанных из раковин, заколки для волос, по форме напоминающие клешни, дешевые аэрозоли или пепельницы в виде крабов с выпученными вращающимися глазами. Бросаем доллар слепому, который, аккомпанируя себе на аккордеоне, поет: «Все мечты мои о Джорджии». Покупаем воздушный шарик. Глупого щенка.

В Бостоне легко представить, что мы с Гордоном знакомы с пеленок. Вспоминаем одних и тех же уличных музыкантов, одинаково хорошо знаем все забегаловки, где за долларов можно получить густую похлебку из моллюсков. Нетрудно вообразить, что мы с Гордоном не раз проходили вместе мимо этих лоточников. В каком-то смысле так оно и есть. Гордон вырос в Бруклине, неподалеку от улиц с такими благозвучными названиями как Чилтон Уэй или Линден Секл. Я считалась одной из лучших учениц в третьеразрядной средней школе, но умудрилась поступить в Бостонский университет, где штудировала науки, хотя теперь мне хочется, чтобы я занималась философией, как Виктор, который посещал гораздо более престижный университет. Но мне нечего было и мечтать о философском факультете. Я понимала, что сначала мне надо привыкнуть к новой лексике, научиться правильно произносить звук «р», наконец, доказать самой себе, сколь ценно изучение этого предмета; таким, как Виктор, это ясно с пеленок, доказательств не требуется.

Закончилась моя попытка получить высшее образование тем, что я оказалась на должности помощника ветеринара в пригороде Кембриджа. Провела там два года, научилась делать собакам специальные повязки, мешающие им зализывать свои швы, держать кошек, которым делают уколы, опускать в растворы пробы кала, чистить клетки кроликов и котят. Мне кажется, что как-то утром я видела Гордона в метро. Мы вполне могли оказаться рядом, притиснутые толпой к поручням вагона, когда поезд с грохотом проносился по туннелю под Чарлз-стрит. Или столкнуться нос к носу на одной из тех улиц, где мы побывали сегодня. Гордон мог зайти выпить пива в «Блек Роуз», или стоять вместе со мной в кучке зевак, глазеющих на танцоров «брейка», или по субботам покупать яблоки с тележек на Хаймаркете. Или мог привести Тош в ветеринарную лечебницу, зайти с ней в сверкающий белизной приемный покой для животных, где я провела, один Бог знает, сколько часов своей жизни, засовывая термометры в задние отверстия насмерть перепуганных, беспомощных баловней.

Стоим с Гордоном на улице, у кирпичного здания Хаймаркета и смотрим на выступление мима. Толпа завороженно следит за его пантомимой: он в ловушке, в комнате, из которой не может выбраться. На нем черно-белый костюм, только шапочка на голове ярко-зеленая. Мим не произносит ни слова, однако у меня такое ощущение, будто я слышу его голос. В своем безмолвном мире он со всех сторон окружен преградами, которые не в силах преодолеть; он сбит с толку, растерян, – и мне кажется, что его движения и жесты обращены именно ко мне и понятны мне, как никому другому. Не могу больше смотреть, отворачиваюсь. Поднимаю глаза к небу, которое покрыто прозрачными, как старинная ткань, облаками. Мим заканчивает свое выступление, раздаются аплодисменты. Его рот обведен жирной черной линией, поэтому кажется, что он улыбается, собирая долларовые бумажки.

Мы с Гордоном сидим на скамейке, выкрашенной коричневой краской. Вся она испещрена любовными признаниями: Френк любит Джулию, Мими хочет Бена, Т. Дж. плюс С. К. Кроме того, на ней номера телефонов, неуклюже вырезанные сердца, счастливая рожица шалопая. Пьем лимонад, купленный в киоске, где его приготовили прямо при нас. Мне от него холодно, дрожь пробирает до кончиков пальцев.

Я воровка, а потому сейчас мне несколько не по себе: боюсь, что Гордон пошарит в карманах моей куртки и обнаружит там всякую ерунду: блестящую вертушку на палочке, майку с утками, на груди которой белыми буквами написано «Бостон», пакетик еще теплых орешков, железное пресс-папье, по цвету и форме напоминающее вареного рака. Внешне я спокойна, мне наплевать на все, но в глубине души дрожу от страха: вдруг Гордон раскроет мой секрет и бросит меня прямо здесь, на улице.

Воровала всегда, с тех пор, как помню себя. Мне уже трудно представить, что некоторые вещи полагается покупать, платить за них деньги, так я привыкла их красть. Например, все мои сережки. Ворую пряности в бакалейном отделе. Ворую журналы в шоколадных барах. Сувенирные ручки в магазинах канцелярских принадлежностей. Краду то, что мне не нужно. Воровать то, чего очень хочется, без чего нельзя обойтись, – страшно. Другое дело – золотые цепочки, которые болтаются на пластиковом стеллаже ювелирного прилавка, – кто же откажется прихватить одну? Или дорожный электронный будильник, такой малюсенький, что запросто может затеряться в дамской сумочке. Я хочу сказать: а почему бы и нет? Почему бы не стибрить?

Вспоминаю все свои преступления. Понимаю, что это ужасно, и мне стыдно; но когда сворачиваем за угол булочной, прихватываю с лотка цепочку для ключей.

Виктор знает о моей слабости. Я украла как-то из прачечной рубашку, и мне просто повезло, что фамилия женщины была вышита с изнанки на воротнике. У меня новые приобретения: заводная игрушка – Дино из сериала о пещерном человеке и набор «Сделай сам». Виктор поймет, что мне все это ни к чему, и не спросит, а не украла ли я их. Он заметит и плитку шоколада, который я с удовольствием уплетаю, и насмешливо спросит: «Подарок?», а я в ответ молча кивну.

Моя привычка воровать доставляла немало хлопот моим родителям. Началось с того, что мама обнаружила неизвестно откуда взявшийся пакетик жевательной резинки в кармане моего пальто. Мне было тогда четыре года. Когда я подросла, мои кражи приводили в ужас отца, – особенно, когда я воровала, чтобы сделать кому-то подарок. Я ставила его в затруднительное положение: какое наказание придумать для дочери-школьницы, которая украла золотую зажигалку, чтобы подарить ее папочке на день рождения. Позднее, когда родители развелись, у меня появилось два разных дома ставших друг другу чужими папы и мамы, и я стала воровать вещи, перенося их из одной квартиры в другую. Любимую пивную кружку отца водворила на полку в кухонном шкафчике матери. Засунула записную книжку матери в корзинку для почты на письменном столе отца. Его зажим для галстука положила на мамину книжную полку, а ее пилку для ногтей – в его шкафчик с лекарствами; отцовский лосьон после бритья появился в ящике ночного столика матери. Мне хотелось соединить их, но вместо этого отец женился вторично. У него даже появился дом, самый настоящий дом, а не квартира. Когда я уже училась в старших классах, то украла ночную рубашку матери и повесила ее в шкафу нового отцовского дома. Его жена обнаружила ее, отец так орал на меня по телефону, что я боялась, как бы трубка не лопнула. После этого инцидента мои визиты в отцовский дом прекратились.

– Хилари? – зовет Гордон, прикоснувшись к моему плечу. Мы остановились на перекрестке. Заставляю себя вернуться в настоящее и извиняюсь, что отвлеклась. Гордону не нужны извинения. Ему важнее заправить мне волосы за ухо. Он симпатяга, не мешает мне подолгу молчать, как будто это непременное условие его пребывания со мной, – а вообще-то так оно и есть.

* * *

В ресторане «Дары моря» мы усаживаемся по разные стороны широкого стола. Перед каждым – тарелка «чаудера»[6] и кружка пива. Затеваем игру, по условиям которой надо постараться забросить кусочки моллюсков в тарелку противника. Я частенько промахиваюсь, попадаю, в основном, в Гордона. Он расспрашивает меня о семье, но я уклоняюсь от разговора, притворяясь, что это отвлекает меня от игры. Он, тем не менее, настаивает. Тогда я начинаю врать. Рассказываю, что у нас большая семья, сплошь одни девочки, а отец ведает погодой на четвертом канале. Рассказываю, что в двенадцать лет ездила в Испанию и с тех пор пристрастилась к паелле.[7] Рассказываю, что зимние месяцы проводила обычно в Бонаре.

– Ох, хватит! – прерывает меня Гордон, нахмурившись. Берет меня за руки и говорит: – Ты сбиваешь меня с толку, никак не разберусь, какая же ты на самом деле.


Направляемся в морской музей. Предложение исходило от меня. Мне не столько хочется посмотреть рыб, сколько избежать под этим предлогом дальнейших расспросов Гордона; ускользаю в купленное такой ценой молчание. Чувствую, что либо надо выложить все начистоту и признаться, какое смятение вызвал в моей душе этот, еще не начавшийся роман, либо не раскрывать рта.

Мне бы сказать: «Гордон, хочешь поговорить? Давай. Может, нам просто необходимо поговорить. Чувствую, что ты мне все больше и больше нравишься, но ведь я, как тебе известно, живу с другим мужчиной».

Но все это выглядело бы нелепо: яснее ясного, что Гордону известно мое положение, и сильно подозреваю, что он и без моей помощи разберется, стоит ли вступать в отношения с женщиной, которая связана с другим.

Или сказать ему так: «Послушай, Гордон, нам придется ограничиться романтическими отношениями, потому что я не собираюсь обманывать Виктора».

Однако, если я произнесу такое, то возненавижу себя на всю жизнь за то, что, приняв возможное за действительное, приготовилась к обороне, хотя никто на меня не нападал. За то, что переоценила себя. Неизвестно ведь, какие на меня у Гордона виды, хочет ли он спать со мной, а если и хочет, то хочу ли этого я? Страсть существует, но страсть можно обуздать. Гордон, во всяком случае, не делает никаких предложений, так почему я должна предварять события и говорить заранее «нет»?

И хочу ли я на самом деле сказать ему «нет»? Могла бы, – наверное, должна бы, – но весьма вероятно, что не скажу ни слова, а просто молча начну расстегивать блузку.

Когда не могу найти подходящих слов, чтобы правильно выразить свои мысли, или на ум не приходят слова, совместимые с правилами хорошего тона, я замолкаю. Тысячи слов теснятся у меня в голове, пока продвигаюсь мелкими шажками вдоль аквариумов, но нужных слов не нахожу. Язык прилип к гортани, с трудом выдавливаю из себя отдельные звуки, произношу: «Пожалуйста», но сама не знаю, о чем прошу: хочу ли, чтобы Гордон, как следует встряхнув меня, привел наконец в чувство, заставил бы что-то пообещать, или наоборот: хочу, чтобы он исчез, как вон тот голубой тунец, спрятавшийся между камнями в аквариуме, перед которым мы стоим.

Гордон поражает меня своей удивительной уравновешенностью: подходит поближе к аквариуму и наблюдает за рыбой. Внимательно читает надписи под каждым аквариумом, запоминает результаты научных изысканий бостонских ихтиологов. В настоящий момент изучает историю какой-то допотопной рыбины, чудом сохранившейся до наших дней. У него нет моих забот, я-то удрала в морской музей, чтобы избежать неприятного для меня объяснения, а сейчас целиком во власти мучительных раздумий: как лучше построить предстоящий диалог.

Тяжело вздохнув, принимаю решение сосредоточиться на том, что сейчас здесь, в музее; наблюдать за рыбами, читать объяснения про разных там непромысловых рыб, одним словом, думать исключительно об океанских жителях.

Если бы Виктор был рыбой, то какой?

Главный аквариум расположен в центре громадного зала, где находимся мы с Гордоном, там плавают морская черепаха, меч-рыба, несколько угрей, большущий, весь колышущийся скат, про которого я подумала, что это барракуда, и какая-то тестообразная акула. Для акулы Виктор слишком тощ. Может, барракуда. Представляю лицо Виктора, если он выставит вперед свой острый, как у колдуна, подбородок и оскалит зубы, – нет, на барракуду он тоже не похож. И, конечно, он не угорь. Угри сплелись клубком в углу аквариума. У них короткие приплюснутые головы, тощие длинные шеи, широко разинутые рты и непомерно большие для их выпученных глаз глазницы; они мрачно взирают на меня из-за стекла аквариума. Напоминают чудовищных головастиков, или привидения, вернувшиеся из царства мертвых, или морских призраков.

Виктор совсем не такой. Разве он уродлив? Разве может он так выглядеть? Почему таких безобразных созданий вообще поместили в аквариум? Разве непонятно, что угри – само воплощение смерти?

– Гордон, – зову я, – может, уйдем отсюда? Гордон стоит у противоположной стены с множеством маленьких аквариумов.

– Прямо сейчас? – спрашивает он, удивленно глядя на меня. В его аквариумах плавают маленькие быстрые рыбки. С того места, где я стою, они кажутся просто цветными пятнышками, мелькающими среди пузырьков воздуха.

Угорь с самой тощей шеей так широко разевает рот, что на шее у него выступают жилы, и она становится еще длиннее. Может, он зевает, пасть у него такая широкая. А может, завывает, может, это вопль страдания, поглощенный водой.


На обратном пути на пароме у меня так замерзли ноги, что я попросила Гордона спуститься на нижнюю палубу. Он соглашается и, взяв за руку, сводит по ступенькам вниз. Отыскиваем свободный столик у иллюминатора, и Гордон отправляется за кофе. Возвращается с двумя пластмассовыми чашками, над которыми вьется дымок, и бросает мне пакетик с шоколадками в разноцветных обертках.

– Спасибо, – благодарю его, – не развернешь одну для меня? У меня руки просто окоченели.

Гордон растирает мне руки, приговаривая: «Ах ты, моя бедняжечка!» Трет сильно, потом согревает своим дыханием, опять растирает.

– Погрей их о чашку, кофе горячий, – предлагает он.

Так и делаю. На какую-то секунду у меня возникает ощущение, что я готова во всем беспрекословно повиноваться ему.

Такое впечатление, что Гордону охотно подчиняются все, даже неодушевленные предметы с готовностью на него работают. Машина у него, например, заводится с полоборота. Двигатель всегда в полной боевой готовности, масло меняется точно по графику. Двигатель моей машины в устрашающем состоянии. Если поднимешь капот, не зная, что перед тобой капот машины, то подумаешь, что это какая-то куча хлама; что, очевидно, эта груда искореженного металла и погнутых трубок была каким-то механизмом. Конечно, следует учитывать, что и сам Гордон умеет обращаться с вещами; может отремонтировать родительский дом, починить радиоприемник, привести в порядок двигатель, согреть мои руки.

И с людьми, по-моему, у него складываются честные, недвусмысленные отношения. А мы с Виктором запутались в эмоциях, постоянно во всем сомневаемся, нам всегда кажется, что наши ощущения нас обманывают, что мы принимаем желаемое за действительное. То, что лежит на поверхности, заведомо кажется нам ложным, нам надо обязательно копнуть поглубже. Мы выворачиваем слова наизнанку, стремясь постигнуть их истинный смысл. Гордон спокойно относится ко всем событиям, всегда уверен в том, что все устроится наилучшим образом. Никогда не стремится докопаться до сути, если то, что лежит на поверхности, его устраивает. Такой подход на первый взгляд представляется неосновательным, но в большинстве случаев оказывается совершенно верным. По-моему, Гордон единственный из тех, кого я знаю, понимает, как прекрасна жизнь во всех своих проявлениях, и старается жить, никогда не забывая об этом. Если бы сейчас, сию секунду, Гордон сказал мне: «Оставь Виктора и будь со мной», – я бы ответила: «Как здорово! Почему бы и нет?»

Растворяю шоколадку в кофе. Гордон наблюдает за моими действиями с большим интересом, заглядывает в мою чашку и говорит удивленно: «Смотри-ка, желтая капелька». Конфетка растворилась в горячем кофе, оставив на поверхности желтый кружочек.

Бросаем в чашку другие конфеты: оранжевую, коричневую, желтую, зеленую – и смотрим, какого цвета кружочки образуются на поверхности, при этом вкус шоколада сохраняется. Всю обратную дорогу до Халла Гордон нежен со мной, и хотя эта нежность внешне никак не проявляется, я ощущаю ее, – как вкус шоколада, растворенного в кофе.

На стоянке машин у пирса Пембертон Гордон поворачивается ко мне. Еще не поздно, но солнце уже скрылось за горизонтом. Во многих домах разожгли камины, и в воздухе разносится уютный запах горящих поленьев. Запах дыма напоминает о снеге, хотя земля еще голая. Гордон облокачивается о закрытую дверцу моей машины, руки скрещены на груди. Пристально разглядывая какое-то пятнышко на своем локте, говорит:

– Как-то раз утром ехал я на работу. Опаздывал. Движения на шоссе почти не было, поэтому выехал со стоянки на недозволенной скорости. И сбил кошку, рыжую, с полосками. – Он замолкает с расстроенным видом, чертит носком ботинка круги по гравию.

– Итак, ты сбил кошку, – прерываю я молчание. – Ну и что?

Гордон с недовольным видом смотрит в сторону. Потом переводит взгляд на меня и, глубоко вздохнув, продолжает рассказ:

– Я вылез посмотреть, что случилось, – кошка была еще жива. Кончик хвоста еще шевелился, а в глазах – такое страдание, такое отчаяние. У меня была назначена встреча, на которую я уже опаздывал. Надо было отвезти ее в ветеринарную лечебницу или взять лопату и добить, – что-нибудь одно. А я ничего не сделал. Сел в машину и уехал. Послушай, может, это не такое уж важное происшествие, но изо дня в день, много месяцев подряд вспоминал я эту кошку. Каждый день, черт побери. Тысячу раз в своем воображении спасал ее.

Представляю кошку, сосредоточившую всю силу своего испуганного взгляда на светлых глазах Гордона. Представляю, каким враждебным казался сомкнувшийся вокруг нее мир, с бешеной скоростью закрутивший ее в смертельном водовороте.

– Зачем ты рассказываешь мне все это? – спрашиваю я.

– Потому что мне все-таки кажется, что понимаю тебя. Потому что хочу, чтобы когда-нибудь ты рассказала мне о себе, – отвечает Гордон.

Он кладет мне руки на плечи, как будто собирается поцеловать, но не делает этого.

Залезаю в свою машину. Нажимаю на педаль газа и поворачиваю ключ, пытаясь завести мотор. Гордон стоит рядом, спокойный и уверенный в себе. Меня неудержимо влечет к нему. Интересно, останемся ли мы друзьями, или он исчезнет, перестанет существовать, займет гораздо менее заметное место в моей жизни. Интересно, станем ли мы любовниками. Нарочито медленно выезжаю с автостоянки у пирса; нажав на гудок, машу рукой Гордону; он улыбается, ожидая от меня ответной улыбки. И тут мне становится не по себе, потому что улыбнуться мне не удается.

Загрузка...