Переступив порог квартиры, расстегиваю юбку, и она падает на пол. В комнате холодно, и царит страшный беспорядок. Включив обогреватель, натягиваю синие джинсы и свитер Виктора. Прибираюсь в комнате, тщательно обдумывая каждое свое действие: собрать то, что надо вынести из комнаты, грязный бокал, наполовину съеденную плитку шоколада, рекламу мебели, переполненную пепельницу. Потом долго соображаю, куда же все это поставить; так ничего и не придумав, сваливаю все на пол рядом с раковиной. Цветы Эстел ставлю рядом с креслом Виктора, утром, при солнечном свете они будут выглядеть очень красиво. Продолжаю прибираться. Обдумываю, чем бы еще заняться. Собираю разбросанные карандаши, грязные чайные ложки, целлофановые обертки из-под крекеров. Складываю в глиняный кувшин картонные пакетики со спичками и разрозненные ключи. Никого нет – делай, что хочешь. Можно отправиться в магазин скобяных товаров и, купив четыре банки оранжевой краски, превратить нашу квартиру в марсианское жилище. Можно купить галлон мороженого, печенья «орео» и нажраться до одури. Можно купить краску для волос и покраситься. Можно порыться в вещах Виктора, поискать ключи к тайнам его прошлой жизни.
Нет, никаких тайн я не раскрою.
Вся жизнь Виктора, как разрезанная дыня, выставлена на обозрение. Все мне известно. Целый час сижу в кресле Виктора и бесцельно пялюсь в окно.
Около кресла стопка книг Виктора. Небольшая коллекция первых изданий. Некоторые книги начинают плесневеть. Вытаскиваю из стопки экземпляр Избранных работ Хайдегтера и пролистываю, пытаясь разобрать карандашные закорючки, оставленные Виктором на полях, когда он еще учился в школе. На титульном листе надпись: «Виктор Геддес. Пожалуйста, верните книгу». Ниже адрес на Коммонуэлф-авеню, номер дома из одной цифры, – значит, неподалеку от бостонского парка. Должно быть, в этом доме Виктор вырос, и там сейчас живет его отец.
Мне известно кое-что об отце Виктора. Он, например, убежден, что если что-то вышло из строя, значит, все, пиши пропало. Вот почему он скорее поменяет на новую сломавшуюся машину, чем установит водяной насос. Он сидит в своем громадном доме, как улитка в раковине, перед столом, заваленным разными документами, и лепит из пластилина уточек, лягушек и кузнечиков. Когда Виктору было пять лет, отец позволял ему есть спагетти палочками. Незадолго до смерти жены он подарил ей на день рождения любительский радиопередатчик. Когда Виктор был ребенком, то как-то забыл в парке свою любимую игрушку, какого-то зайца или медведя, и его отец под проливным дождем с фонариком искал ее до одиннадцати вечера. Обо всем этом мне рассказывал Виктор.
Подхожу к столу и открываю верхний ящик. Перебираю блокноты, счета, ножницы с обломанными концами, две запутанных катушки бечевки, зуб акулы, совершенно новый, даже не распакованный фонарик и фирменный бланк из университета, и ищу обратный адрес на Коммонуэлф. Больше всего в этой пачке красивых открыток, относящихся к тому времени, когда Виктор последний раз лежал в больнице. Здесь же и приглашение на свадьбу, состоявшуюся в сентябре прошлого года, и извещение о рождении у кого-то ребенка, и сообщение об изменении адреса, и лотерейный билет. Наконец нахожу конверт с адресом на Коммонуэлф-авеню. На голубом конверте маленькими круглыми буквами отпечатан на машинке бостонский адрес Виктора. Внутри свернутый вчетверо листок тонкой прозрачной бумаги – короткое письмо от его отца. Шрифт выцвел и пестрит помарками. Письмо дает представление о том, сколько сил потратил отец Виктора, чтобы убедить сына продолжать лечение, и как упорствовал Виктор в своем решении. В ход пущены набившие оскомину призывы к разуму и вере в неограниченные возможности, которые сулит надежда. К концу тон письма смягчается, отец умоляет Виктора пересмотреть свое решение и позвонить домой, когда определится его место жительства. И в заключение он пишет: «Виктор, всю свою жизнь, как бы я не был несчастлив, я думал о тебе, ты был для меня неиссякаемым источником радости. Может быть, ты не хочешь продолжать лечение потому, что не испытывал в своей жизни такой же радости? Позвони мне! Может быть, попытаемся вместе найти что-то новое?»
Не сомневаюсь, что Виктор так и не ответил на это письмо, и поражаюсь его упорству. Продолжаю рыться в ящике, ищу листок бумаги, – просто листок чистой бумаги, – и пишу от своего имени коротенькую записочку отцу Виктора. Я пишу:
«Уважаемый мистер Геддес! Вы меня не знаете, но я помогаю ухаживать за вашим сыном. С ним все в порядке. Может быть, он позвонит вам, – если мне удастся уговорить его. Хилари Аткинсон».
Едва ли это можно назвать письмом, но, по крайней мере, его отец будет знать, что с Виктором все в порядке. Уверена, мистер Геддес будет благодарен мне за эту короткую записку. И мне кажется, что поступок мой справедлив и оправдан. Засовываю листок в простой конверт, преисполненная чувства гордости. Но потом происходит нечто непонятное, уверенность моя испаряется. Долго сижу за столом, размышляя над тем, следует ли отправлять письмо.
Звонит миссис Беркл. С трудом улавливаю в трубке ее голос, словно он доносится откуда-то издалека. Она говорит:
– Извините за беспокойство, дорогая, не могли бы вы помочь мне…
Не дожидаясь конца фразы, прерываю ее потоком заверений, что бегу к ней сию секунду.
Спускаюсь вниз, она открывает дверь. Ее гладкая светло-коричневая кожа возле глаз припухла. Слегка покраснела. Сухие губы плотно сжаты. Еле слышно она произносит:
– Я разбила телевизор.
Сказано точно: в гостиной опрокинутый телевизор, экраном вниз на ковре, вокруг осколки стекла.
– Ах, какая жалость! – слова мои звучат отрывисто, как сигналы бедствия, передаваемые азбукой Морзе.
– Чистила ковер, и шнур телевизора попал в пылесос. Боюсь, как бы вы не порезались, но не поможете ли мне вытащить его в вестибюль? Пусть его потом заберут оттуда мусорщики.
Интересно, о каких это мусорщиках идет речь, о тех, что ездят на машине и собирают мешки с мусором? Она что, думает, что они зайдут в дом и заберут ее разбитый телевизор?
– Конечно, – говорю ей, – конечно, все сделаю. Решительно направляюсь к телевизору, чтобы перевернуть его. Миссис Беркл суетится, хочет помочь. Но я говорю ей:
– Нет, посидите спокойно. Справлюсь сама. – Умоляю ее отойти в сторону. Не перенапрягаться. Убеждаю, что приходилось переносить телевизоры раза в два больше этого.
– А у меня большой телевизор? – спрашивает миссис Беркл.
– Да, – говорю ей. – Очень большой. Замечательный телевизор.
Выволакиваю его в вестибюль, подбираю стекло, провода и шарики. Когда с ковра миссис Беркл сметен последний осколок, она, подойдя ко мне, прикладывает к моей щеке гладкую холодную ладошку. Затем на несколько минут исчезает в кухне и возвращается с кувшинчиком сливочной помадки, умоляя меня принять ее дар.
Меньше всего меня привлекает перспектива ехать с Кеппи за рождественской елкой, но все же решаю привести себя в порядок. Распустив французскую косичку, расчесываю волосы перед зеркалом в ванной. Умываюсь и подкрашиваю гигиенической помадой губы. Потом думаю: «А не подкрасить ли мне тушью ресницы, как это делает Аннабель?» Порывшись в шкафчике, нахожу тушь и очень старательно подкрашиваю ресницы. Конечно, получается не так здорово, как у Аннабель. Ресницы почему-то не загибаются кверху и не оттеняют глаза. Все же выгляжу я лучше. Вполне ничего, можно, пожалуй, подвести глаза, а еще и подкрасить губы. Но у меня нет ни карандаша для век, ни помады. Есть только сизо-голубой неоточенный карандаш, но нет точилки. Есть светло-зеленые тени для век, которые мне всучили в магазине бесплатно, как образец. Есть немного румян, – хватит на одну щеку. Черт с ним, с лицом, решаю я. Займемся волосами.
Волосы еще побаливают, утром я туго заплела их в косу; на голове шапка беспорядочно перепутанных прядей. Собираю волосы в пучок и, подняв кверху, рассматриваю себя в зеркало. С такой прической придется повозиться. А эти нерасчесанные кудри придают моей внешности нечто драматическое. Эта мысль утешает меня, пусть все остается как есть. Стою перед зеркалом и стараюсь представить, что в нем отражается лицо незнакомой мне женщины. Пытаюсь беспристрастно оценить свою внешность, как будто вижу себя в первый раз. Что ж, красивые глаза, серые, в левом возле зрачка коричневая точка. По-моему, это пятнышко похоже на ошибку в выборе цвета: как будто малыш начал раскрашивать коричневым книжку-раскраску, а потом передумал и решил взять другой карандаш. А волнистые волосы – просто класс. Перепутанные и нерасчесанные, они все равно красивы.
Снимаю свитер Виктора и разыскиваю свой собственный тоненький свитерок; он не такой теплый, но зато смотрится получше. Потом вместо синих джинсов натягиваю шерстяные брюки со складками, они с ремнем и на подкладке. Подвернув обшлага, надеваю модные носки. Выбираю туфли, в которых мои ноги казались бы маленькими. Теперь браслет. Снова смотрюсь в зеркало, и прихожу к выводу, что выгляжу неплохо. Вполне привлекательно. Настолько привлекательно, что можно заняться чем-то поинтереснее покупки рождественской елки. Можно пойти выпить с друзьями, или навестить престарелую родственницу, или отправиться на свидание.
Притворяюсь, что еду не по унылым неосвещенным улочкам Халла, а по сверкающим яркими огнями перекресткам Ньюберри-стрит в Бостоне. Останавливаюсь у магазинчика, работающего всю ночь, чтобы купить пачку сигарет и зажигалку, раскрашенную в цвета бостонской спортивной команды «Ред Сокс». Курю сигарету за сигаретой, каждый раз пользуясь новой зажигалкой. Меня уже подташнивает от избытка никотина, и тут замечаю почтовый ящик. Останавливаюсь, в голове полная неразбериха, не знаю даже, правильно ли поступаю, но все же бросаю в щель ящика свое послание к мистеру Геддесу. Слышу голодное урчание захлопнувшейся створки и думаю: «Дело сделано».
В машине, достав сигарету, опускаю стекло и подставляю лицо холодному воздуху. Включив радио, во весь голос подпеваю песням. Пытаюсь найти тяжелый рок. Нажимаю на тумблер, чтобы улучшить звучание. Проезжаю мимо круглого купола побеленной известкой водонапорной башни, она кажется серой в неярком сумеречном свете. Башня стоит на восьми опорах и напоминает гигантского осьминога. Я приветственно машу ей рукой.
Прекрасно сознаю, что делаю, когда, подъехав к ресторану, заглядываю в окно. Вхожу, перекинув через плечо сумочку, а не рюкзак, куртка не надета, держу ее в руке. И обращаюсь к Гордону, сделав вид, что не ожидала застать его здесь. Говорю с улыбкой:
– Привет!
– Вот это да, – растерянно произносит Гордон.
– Что такое? – чирикаю в ответ.
– Выглядишь ты… – Гордон разводит руками, как бы предлагая мне самой закончить фразу.
– Спасибо, – благодарю его.
– Где Виктор? – спрашивает Гордон. – Еще не вернулся от Эстел?
– Наверное, еще там. Ты когда уехал?
– Вскоре после тебя. Предложил подвезти его. Мне Виктор нравится, – говорит Гордон с таким выражением, как будто этот факт удивляет его.
До меня доносится шум кастрюль, снимаемых с плиты, и я вспоминаю, что Кеппи на кухне. Сквозь треугольное окошечко распахнувшейся двери вижу Кеппи, подвязанного фартуком, в рубашке с закатанными рукавами. Вытащив из раковины поцарапанные формы для пудинга, сваливает их в кучу.
Хорошо бы удрать отсюда вместе с Гордоном. Поехать в ресторан, дорогой ресторан, и заказать что-нибудь экзотическое. В иностранный ресторан. В ресторан, где едят руками. Хорошо бы выпить как следует, а потом на бешеной скорости помчаться сквозь пургу и ветер; повеселиться, посмеяться и обрести, наконец, душевное равновесие. Хорошо бы заняться всем этим с Гордоном: сидеть напротив него за столиком в ресторане, а потом болтать, лежа с ним рядом на одной подушке.
– Эстел привезет его домой позднее, – говорю я. Смотрю на Гордона, на нем все тот же твидовый пиджак, пряди волос падают на лоб, – и меня охватывает нетерпеливое желание, как ребенка, которому ужасно хочется побыстрее развернуть свой рождественский подарок.
– Мы с Кеппи собирались отправиться за елкой, вот и приехала сюда. Без его грузовика мне не довезти ее до дома. А теперь не хочется возиться с этим, – объясняю Гордону, – можно бы и уехать отсюда.
– Почему же тебе опостылела твоя елка?
– Поедем лучше к тебе, – предлагаю я. Многозначительно подмигиваю, ощущая при этом невесомый слой туши на ресницах, и вспоминаю Аннабель. Смотрю на Гордона, прилагаю максимум усилий, чтобы выглядеть так же, как Аннабель: у меня такие же, как у нее, карие глаза, и Гордон, глядя на меня, видит такую же беззаботную, веселую девушку, как Аннабель. В результате начинаю чувствовать себя привлекательной. Начинаю представлять себе Гордона без рубашки.
Итак, мы уезжаем. Я в качестве пассажира, а поэтому испытываю неловкость от своего беспричинного молчания. У водителя всегда есть оправдание: он сконцентрирован на дороге или притворяется, что занят машиной. А пассажир? Чем он занят? Сидит рядом с водителем, вот и все, или развлекает его беседой. Но последнее мне не удается. Разговаривать не в моих интересах. Молчу, как рыба, потому что боюсь: если открою рот, установившееся между нами взаимопонимание рассеется, как утренний туман, и мы вновь осознаем нашу разъединенность и жесткие границы времени, отведенного для нашей любви.
Весьма возможно, что Гордон ощущает то же самое. Может, он думает, что любые слова сейчас неуместны, что все предстоящее будет разыгрываться в молчании, как настоящее таинство; нельзя произносить ни слова, пока оно не закончится.
Гордон вынимает кассету из магнитофона и кладет ее в пластиковую коробочку. В тесной кабине автомобиля движение это так поражает своей неожиданностью, что внутри у меня все сжимается. В ответ на его жест надо что-то сказать, как-то отреагировать на это. Но я упорно молчу. Не отрываясь, смотрю в окно на пролетающие мимо телефонные будки. На мгновение мне кажется, что это окружающий нас мир проносится мимо со скоростью торопливо исчезающих будок, а мы с Гордоном застыли на месте, как камни в воде.
Мы с Виктором оба лишились рассудка, он решает отказаться от химиотерапии, а я решаюсь на вечер завладеть Гордоном. В какой-то точке вселенной человек, обремененный детьми, стоит перед выбором: имеет ли он право на самоубийство. У кого-то родился нежеланный ребенок. Секретарша бросает работу, чтобы начать собственное дело, о котором давно мечтала. Подросток первый раз в жизни берет в руки гитару.
Попросить бы Гордона отвезти меня на пирс; доплыла бы на пароме до Бостона, а оттуда самолетом, скажем, в Феникс. А там ни одна душа не знала бы ничегошеньки о моем прошлом. На Западе стала бы совсем другим человеком. У меня появилось бы хобби, которого никогда раньше не было, и всем своим новым знакомым я врала бы, что увлекаюсь этим с пеленок. Стала бы сексуально неразборчивой и притворялась бы, что всю жизнь была такой. Говорила бы мужчинам: «Мне не нравится, когда говорят «пошла по рукам». Я просто набираюсь жизненного опыта».
Когда последний раз я занималась с Виктором любовью? Неделю назад. Нет, шесть дней. Помню, что спала в нашей постели, спала так крепко, что поначалу никак не могла окончательно проснуться. Виктор, отбросив одеяло, прикоснулся к моей груди, он не смотрел мне в лицо, наблюдая за тем, как мои соски реагируют на прикосновение его пальцев и языка. А потом его рука оказалась между моих ног, и я проснулась, но все еще была в полусне. Потом он взял меня, и я вдруг почувствовала тревогу, как при звуках пожарной сирены; его лицо оказалось прямо передо мной, он смотрел на меня сверху, медленно двигая бедрами. «Беби, – сказал он, проведя рукой по моим волосам, – я смотрю на тебя».
Молча я начала двигаться в одном ритме с ним, но он прижал меня к себе и сказал: «Нет, ничего не делай». Он не спускал с меня глаз, как будто хотел запечатлеть в памяти мой образ, словно выполнял упражнение по развитию памяти.
Помню, у меня возникло ощущение, что все вокруг нас замерло: ночь не станет темнее и не наступит рассвет, замерло все во вселенной – и время начало снова свой бег в тот момент, когда Виктор достиг тихого, не требующего усилий оргазма. Он упал на бок, положив руку на мой живот, а мне хотелось, чтобы он опять был на мне, чтобы опять замерло время и чтобы опять мы оказались между ночью и днем, как стрелка часов, указывающая полночь. Поймите, я ни на минуту не забываю, что удержать Виктора так же невозможно, как воду в ладони, он все равно ускользнет от меня. Но в тот момент он стал неотъемлемой частью меня, столь же неизменной и постоянной, как отпечатки пальцев. В это мгновение мы составляли единое целое, исчезли две существующие сами по себе личности: Виктор и я; отринув все физические законы, мы растворились друг в друге. Но передвинулась минутная стрелка, и все вошло в свою колею. Виктор заснул. Я смотрела на его лицо. Думала: «Я смотрю на тебя».
Гордон протягивает руку, чтобы открыть дверцу, и я вздрагиваю, не потому, что он задел меня; я и не заметила, что машина остановилась, мне показалось, что Гордон просто бросил руль и мы сейчас врежемся в телефонную будку. Теперь вижу, что машина стоит на подъездной дорожке, где за последние две с половиной недели я столько раз следила за Гордоном. Мотор выключен, машина на тормозах. Гордон отбрасывает в сторону мои волосы и целует в шею. Целует так страстно, что меня охватывает беспокойство, как бы на коже не осталось красных пятен. Интересно, а поцелуй в губы будет таким же страстным? Обдумываю: что сейчас делать? Как ответить на его ласки? Неужели он собирается заниматься этим в машине? В голове крутятся тысячи вопросов, которые мне хотелось бы задать Гордону. Хочу выяснить, какое высшее учебное заведение он окончил, как звали его друзей, какие у него любимые книги, как он провел, скажем, последние десять лет своей жизни?
Хочу узнать его.
Где-то бродит потерявшийся щенок и не может найти дорогу к новому дому. Качается на волнах корабль с пассажирами на борту. Пилот-новичок нервничает перед первым приземлением. А НАТО на пороге новых открытий.
Наверное, в один прекрасный день, после смерти, попаду я в неземную обитель, усядусь там за карточный стол напротив другого покойника, играющего вместо карт сердечками, и скажу: «Когда мне было двадцать три года, мечтала стать ветеринаром, но не удалось поступить на ветеринарный факультет… В двадцать семь влюбилась в мужчину, которого звали Виктором, а потом познакомилась с другим, по имени Гордон…» Иногда мне кажется, что я не в состоянии рассказать правдиво историю своей жизни, потому что жизнь еще продолжается и невозможно изобразить ее объективно. Я было попробовала, да не знаю, как с этим справиться, ведь это все равно, что попытаться поднять стекло, у которого нет краев – не за что даже ухватиться. Вот и сейчас: откуда мне знать, правильно ли я поступаю, когда вхожу в дом Гордона и за моей спиной захлопывается парадная дверь? Может, после смерти душа моя успокоится в какой-то обители и разберется во всем, что я натворила; вот тогда и станет ясно, где я совершила ошибку. Может, в последующей жизни, в одной из тех, что предстоят нам, по словам Эстел, я открою секрет, как скорректировать свои поступки, как предугадать заранее, что следует делать.
Самое трудное для меня – принимать решения. Решения принимаются мгновенно; не существует критериев их оценки. Что касается Виктора, тут решить проще: я знаю, что он умирает, таково заключение медицинских светил, и о том свидетельствует само тело Виктора, которое разрушается на глазах. Виктор снабдил меня графиком последующих событий: я знаю, когда все кончится. Другое дело – Гордон. Не знаю, чем все это закончится и что изменится теперь, когда он под звуки музыки притягивает меня к себе? Мы слушаем старые блюзы, у него великолепная стереосистема, таких размеров, что своими контурами, смутно вырисовывающимися в маленькой спальне, напоминает памятник.
На полу ковер цвета барвинка. Занавеси на окнах подобраны под цвет ковра и подвязаны голубыми лентами. Обои разрисованы бабочками-данаидами. Комната кажется пустой, так как в ней нет ни детских настольных игр, ни конструктора, ни сборной модели домика Авраама Линкольна, – ничего, кроме двух людей, которые нетерпеливо срывают друг с друга одежду, и с лихорадочной поспешностью смыкают объятия в тесном переплетении рук и ног. Он покрывает меня поцелуями, а я – актер, и мой язык повторяет все движения любовника, и тут же сама становлюсь любовником. Нетерпеливо расстегиваю молнию на его джинсах. Одним рывком срываю с себя через голову свитер. Заведя руки за спину, расстегиваю лифчик. Слышу чей-то стон и только через некоторое время до меня доходит, что эти звуки издаю я. Гордон зовет меня: «Хилари?», но я не отвечаю; тогда он хватает меня за руки. Отстраняет от себя, и я поднимаю на него глаза. Крепко держит меня.
– Куда ты спешишь? – спрашивает он, отодвигаясь от меня. Потом целует меня. Целует в шею. И мы снова охвачены безумием.
Я часто вижу один и тот же сон. Девочка лет одиннадцати. Мышиного цвета волосы, мелкие завитушки подпрыгивают при ходьбе. На ней очки в квадратной оправе, спереди в зубах щербинка.
– По-моему, это дочь, которая когда-нибудь у меня будет, – рассказываю я Гордону. Наши любовные игры довели меня до полного изнеможения. Как в дурмане, медленно и невнятно произношу слова.
– Расскажи о ней, – просит Гордон. Он делает мне супер массаж. Я лежу лицом вниз на его голубом ковре, слушаю перуанские народные мелодии. Пластинка заигранная, с царапинами, но сквозь помехи прорывается страстная протяжная мелодия под аккомпанемент народных инструментов. Флейта, губная гармошка. В этих ноющих звуках боль одиночества, тоска, любовь.
– Так вот, почти во всех снах она нуждается в помощи. Потерялась, например, в городе или сидит в машине, где нет рулевого колеса или тормозов.
Гордон выдавливает на руку из прозрачной бутылочки с бледно-розовым колпачком детский крем. Размазывает солидную порцию крема от плечей до бедер. Втирает его в кожу, надавливая пальцами в промежутки между ребрами.
– А мышцы спины у нее хорошо развиты? – спрашивает он.
– Она же – не я, – объясняю ему. Оборачиваюсь, чтобы посмотреть на Гордона. На нем чистые белые шорты. Руки в непрерывном движении. Мышцы плеча напряжены.
– Ладно, ладно, – говорит он, – так у нее всегда неприятности, и она нуждается – в чем? В защите?
– Не в защите в прямом смысле слова. В моих снах ей никто никогда не помогает. Ей нужна я, и никто другой.
Гордон, наклонившись, целует мочку моего уха. Трется подбородком о затылок. Потом обнимает меня.
– И ей никогда, никогда не нужен никто другой, Хилари?