В молодости все торопят годы. Потому так особенно радостны бывают праздники, которыми отмечаются дни рождения. А когда время человека, как солнце на небе, идет к закату, юбилейные торжества, по крайней мере для самого их виновника, окрашиваются отнюдь не в мажорные, а скорее в элегические тона.
Весною 1959 года Канышу Имантаевичу Сатпаеву исполнилось шестьдесят. Как ни старался он убедить товарищей и родных, что не стоит поднимать юбилейного шума, что он хотел бы сберечь каждый новый день для работы, даже ссылался на некоторое физическое недомогание, избежать громкого празднования своего шестидесятилетия не сумел. Многие газеты посвятйли Сатпаеву юбилейные статьи, не было недостатка в письменных и телефонных поздравлениях.
Каныш Имантаевич досадовал на столь широкое чествование. Но рядом с этим естественным для скромного человека чувством поднимались и другие, тоже вполне естественные, — гордость, удовлетворение, благодарность людям.
С высоты своего шестидесятилетнего рубежа он невольно перебирал в памяти главные события своей жизни. И, как он потом признавался, перед глазами часто вставали картины, видеть которые не мог, но которые вобрал в свою память по рассказам других.
На оборотной стороне обложки Корана, — он помнил эту книгу, единственную в доме до его поступления в школу, — отец, Имантай, записал старательным, но неумелым почерком: год кабана, день такой-то второго весеннего месяца после Науруза, мусульманского новогодья. Это была дата его рождения. Каныш уже подростком узнал, что это был конец XIX века, 1899 год, 12 апреля.
Судя по всему, Имантай был не ахти каким грамотеем. Зря приписывали ему начитанность. И в Омской русско-азиатской школе толмачей он никогда не учился. Хотя легенда об этом ходила по округе. А вот памятью, действительно, обладал превосходной. Любил рассказывать преданья, сказки. Еще Имантай любил напевать под свою домбру баянаульские песни. Низким приглушенным голосом. Каныш Имантаевич ловил себя на том, что и он поет голосом отца.
Был ли он богатым, отец? Дед Каныша, Сатпай, человек властный и оборотистый, несомненно, принадлежал к числу богатых скотоводов баянаульской степи. Имантай же унаследовал от отца малую часть его овец и самую бедную зимовку. Но он был сыном Сатпая, а это в Степи отдавалось эхом богатства и родовитости.
Алиму, свою мать, Каныш Имантаевич, как ни старался, вспомнить не мог. Смутно возникало перед ним белое-белое лицо с большими глазами. И он как бы слышал полузабытое слово: «Гани».
В младенчестве он не был Канышем. Мулла дал ему арабское имя Габдулгани, сокращенно Гани. Канышем стала ласково называть его Нурум, старшая жена отца. Она заменяла мальчику бабушку, а после ранней смерти Алимы — и мать.
В день шестидесятилетия он подумал, что должен еще хоть раз побывать в Баянауле, прикоснуться к полузабытым истокам детства.
Но чаще мысли уносились в Джезказган, в любимейший его край, куда приехал молодым, которому отдал лучшие годы.
Да разве он расставался с Джезказганом и когда-нибудь расстанется с ним? Все самое значительное в жизни было связано с джезказганской степью, с ее речками — Джезды, Кенгиром, Сарысу, с ее взгорьями и горами Улутау.
С трибуны XXI съезда КПСС Сатпаев говорил о развитии производительных сил Казахстана, о его выявленных минеральных богатствах.
В 1959 году Сатпаев получил Ленинскую премию за металлогенические и прогнозные карты Центрального Казахстана, а Джезказган — сердце этого района не только в географическом смысле. Больше шести лет денно и нощно он трудился над картами, без которых теперь уже не может обойтись геологоразведка. И одновременно закладывал основы металлогении.
Тогда, в день своего рождения, он, возможно, уже подумывал еще об одной встрече с Джезказганом. Потом он замыслил ее как объединенную научную сессию по проблемам развития производительных сил родного промышленного района.
Встреча эта состоялась весной 1961 года. К участию в сессии были привлечены ученые Москвы, Ленинграда, Ташкента, Алма-Аты и Караганды. В Джезказган съехались партийные руководители, в их числе тогдашний первый секретарь Карагандинского обкома партии М. С. Соломенцев, хозяйственники, инженеры, геологи.
Сам Каныш Имантаевич подготовил три доклада — о состоянии и перспективах использования минеральных ресурсов, о задачах геологии и об основных элементах металлогении Джезказгана. В одном из этих трех академических выступлений, в которых раскрывалось будущее Джезказгана, он неожиданно для слушателей возвратился в молодость:
— Разрешите мне совершить небольшой экскурс в прошлое. Тридцать три года назад, в январском номере журнала «Народное хозяйство Казахстана» за 1928 год, была опубликована одна из моих ранних работ, посвященная перспективам Джезказгана и его района. Касаясь предстоящего пуска Карсакпайского завода, который, как известно, был первенцем цветной металлургии республики, я писал: «Когда впервые пронесется гудок заводской сирены Карсак-пая над Улутау, то он, несомненно, найдет мощный отклик во всех уголках Казахстана. Одним из усилителей этого «эха» будет даже природная склонность казахов к песнетворчеству. При этом в новых их песнях, несомненно, будут звучать не былые ноты тоски и отчаяния, а другие, полные мощи и отваги. То будут песни нового, нарождающегося индустриального Казахстана». В те дни я был молод и, как видно, имел некоторую склонность к лирике. Но лирика вдохновляется мечтой, зовущей человека на упорный, одухотворенный труд. С такой большой мечтой в душе упорно и одухотворенно работали и работают геологи Джезказгана. Гудок Карсакпая ныне звучит лишь дискантом в сравнении с басовыми гудками Большого Джезказгана; зажглись яркие огни Караганды, Балхаша, Казахстанской Магнитки; над всем Казахстаном звучит сегодня величественная индустриальная симфония труда и смелых творческих дерзаний. Поэтому позвольте мне и сейчас оправдать свою склонность к лирике и закончить выступление выражением глубокой убежденности в том, что строящийся ныне комплекс предприятий Большого Джезказгана является всего лишь первым звеном в цепи наступающей комплексной, еще более широкой индустриализации Джезказган-Улутауского района, которая, несомненно, превратит этот некогда пустынный скотоводческий район в один из ярких маяков коммунизма на востоке СССР.
Сменивший его двадцать лет назад на посту начальника Джезказганской геологоразведочной экспедиции Василий Иванович Штифанов, человек высокий и грузный, под стать Сатпаеву, крепко обнял докладчика:
— Здорово сказал, Каныш. — И тихо, чтобы никто не слышал: — Поедем ко мне, Зоя пироги испекла.
— Выходи, Вася, к машине и немного подожди.
…Город провожал их еще оголенными деревьями. Улицы были очищены от снега, но, когда выехали в степь, на асфальтированную магистраль, на обочинах еще кое-где серели слежавшиеся снежные пласты.
Дорога соединяла Кенгир, как они называли по-старому Новый город, с Никольском и Рудником, поселками, теперь входящими в черту города. Косые, негреющие лучи закатного солнца высветляли линии электропередач, силуэты дальних копров — самых глубоких в стране медных рудников.
Когда проезжали Никольск с его кварталами новых, современных домов, Каныш Имантаевич сказал:
— А здесь, Вася, был твой лагерь. Я к тебе в тридцать шестом приезжал.
— И перебросил нас в пойму Кенгира, на съемку речных конгломератов. Мы там еще нашли старинные арабские книги. Помнишь?..
В поселок Рудник они въехали уже в сумерках. Василий Иванович жил там, где прежде был заезжий двор геологов. С тех пор здесь так и остались бревенчатые навесы.
Зоя Ивановна руками всплеснула:
— И ждала, признаться, и не ждала. А пироги-то, Каныш Имантаевич, еще горячие, словно подгадала.
Все здесь было знакомым. И подворье, и брезентовые плащи на вешалке, и эти просторные комнаты с добротной мебелью без входившей в моду полировки, и запах пирогов и баранины.
Ели без оглядки на диетические запреты. Сдабривали ужин шутками, воспоминаниями, понятными только им. Василий Иванович неожиданно нахмурился:
— Вот что я должен сказать. Опять меня сватают. В Министерство геологии. Говорят, засиделся. Да вот и дети уже в Алма-Ате учатся. А я не решаюсь.
Вероятно, Каныш Имантаевич знал об этом. Иначе бы он сразу не ответил так уверенно:
— И правильно делаешь, Вася, что не решаешься. Нельзя тебе никуда уезжать отсюда. Джезказган стоит того, чтобы ему посвятить всю жизнь, без остатка.
Помедлил немного и с теплой задумчивостью добавил:
— Да и мне спокойнее будет. В надежных руках наше дело. Впрочем, мое спокойствие — дело десятое. Исходи из интересов Джезказгана.
— Спасибо, Каныш. Твое мнение для меня решающее. Не уеду я отсюда. Не уеду. Слышишь, Зоя?
Они встали на рассвете. На въезде в Джезказган отпустили машину и пошли к Дворцу культуры пешком.
Город жил своей утренней жизнью. Домохозяйки спешили в магазины. Перед школой играли ребятишки. И дети, конечно, не могли догадаться, что эти двое высоких прохожих имеют самое прямое отношение и к школе, в которой они учатся, и к городу, в котором они родились.
А Каныш Имантаевич и Штифанов не могли и подумать, что вместе они проходят по Джезказгану в последний раз, что не пройдет и трех лет, как горно-металлургическому комбинату присвоят имя К. И. Сатпаева, из первой меди, которая будет здесь получена в день открытия XXIV съезда КПСС, отольют символический ключ от города. А местный скульптор из этой же меди сделает барельеф Сатпаева для краеведческого музея. Они не могли знать и того, что город Джезказган станет областным центром новой области, в которой будет сконцентрирована цветная металлургия республики, и прежде всего промышленность меди.
…В том же 1961 году Каныш Имантаевич побывал и в Баянаульском районе. Навестил зимовку-корык невдалеке от берегов речушки Ашису — Горькая вода. В низине, защищенной холмами от ветров, по-прежнему стоял деревянный дом, в котором он родился и провел детские годы. Каким маленьким по? казался он Канышу Имантаевичу теперь.
Он поднялся на тот холм, где находилась могила родителей: скромная ограда, мраморная плита. Старики, сопровождавшие Сатпаева, ожидали его у подножья холма. Ожидали долго, пока он был наедине с самим собою.
Когда Каныш, сын Имантая, снова вернулся в круг своих земляков, только очень внимательный взгляд мог обнаружить след печальных и высоких раздумий на его лице.
— Почему я не вижу Заира Казбагарова? Как он живет, где он?
— Вот он, Заир.
Не сразу узнал Сатпаев друга своего детства. Но тут же, как бы оправдывая свой городской вид, сказал:
— И я постарел, Заир. Если я отпущу бороду, надену чапан и возьму в руки палку — никто не скажет, что я моложе тебя. А помнишь, Заир, мы наперегонки бегали по склону и считали эту сопку высокой. Теперь идем медленно, и сопка кажется нам совсем маленькой.
— Это, Каныш, ты так видишь потому, что взошел на самую вершину.
— А если я, дорогой Заир, начну считать твои перегоны с отарами на джайляу, великий, наверное, получится путь. Давай лучше вспомним, как мы качались с тобой на качелях, вверх-вниз. Не забыл?
…Вечером на встрече работников совхоза, в центральной усадьбе, находящейся на территории аула № 4, Заир сел рядом с Канышем и очень обрадовался, когда Каныш пообещал помочь животноводам приобрести несколько племенных коров казахской белоголовой породы. В том, что Сатпаев выполнит свое обещание землякам, никто не сомневался. Но никто не думал в тот вечер, что они больше уже не встретятся, а совхоз через четыре года назовут именем К. И. Сатпаева.
Повидал Каныш Имантаевич и свою чудом сохранившуюся школу, вернее тот бревенчатый домик, в котором была его первая школа. И никак не мог себе представить, как столько ребят помещалось в узком сарайчике!
Ему приготовили ночлег в юрте на берегу Ашису, чтобы легче дышалось, крепче спалось. А он долго не мог заснуть, выходил, всматривался в ночную степь, в темные очертания баянаульских гор, в звездное небо. Как приблизилось к нему его аульное детство, долгие годы ученья!
Где-то совсем неподалеку находились сопки, окружавшие их зимовье. Трехглавая сопка очертаниями своими походила на подкову. Ее Подковой и окрестили. Красноватую гору называли Кзыл-Тас — Красным камнем. А гору, которая торчала каменной пикой, словно забытой в степи былинным богатырем — батыром, звали Найза-Тас — Пика-камень.
В горах были клады. Каныш слышал, что в год его рождения купец Сорокин раскопал курган в Баянаульской степи и нашел там золотое кольцо весом в четыре золотника, позолоченные бляхи.
Он любил слушать разговоры старших. Мысли о кладах время от времени завладевали и им. И не только о курганных. Вокруг были цветные горы и цветные камни. Зеленоватые. Дымчатые. Красных оттенков. Блестящие, как начищенный тульский самовар в юрте.
— Аже, бабушка моя, — обращался он к Нурум, — вот что я нашел. Это золото?
Он помнил недоверчивую улыбку на бесконечно добром морщинистом лице. Бабушка подарила ему каркаралинский ящичек-сундучок, украшенный красивым орнаментом. Каныш прятал в него свои находки и время от времени раскладывал их на кошме, как мозаику. Он втайне был убежден, что Нурум неправа и что он нашел сокровище.
Случалось, отец брал его с собой в Баянаул. Эта казачья станица, подымавшаяся добротными домами по взгорьям-террасам, была в глазах Каныша сказочно богатой и большой. В станице он научился разговаривать по-русски с казачатами.
Еще он любил откочевывать с семьей на джай-ляу — на пастбище, в урочище Шидерты.
Там, у юрты, в свою седьмую или восьмую весну, он кормил мелко нарезанными кусочками сырого мяса ловчего беркута и не боялся ни его острых когтей, ни его клюва. Несколько раз Канышу случалось бывать на охоте, но еще раньше, мальчиком пяти-шести лет, он научился ездить верхом без седла и подчинять себе даже строптивого коня.
— Подрос, джигитом становишься, — сказал как-то отец. — Научился держать камчу. А перо-калам еще не бывало в твоей руке. Поедешь в четвертый аул учиться в школе. И по-арабски станешь грамотным, и по-русски.
В этой школе с учениками занимался мулла, который внушал ученикам мысли о вере. Он считал, что в Коране сосредоточена вся мудрость мира — и времен минувших, и времен будущих, поэтому мусульманам изучать русский язык не к чему и грешно. Однако двухклассная школа в четвертом ауле, единственная во всей волости, была русско-киргизской, и основные занятия в ней проводил учитель Григорий Васильевич Терентьев, бог весть почему уехавший из Казани в заиртышскую глушь и сменивший свое татарское имя на русское.
Григорий Васильевич начал курс, по обычаю, с «альпе», с арабской азбуки. Потом перешел на русский алфавит и с помощью хрестоматии Ибрая Алтынсарина учил детей читать сразу и на родном языке и на русском. Он требовал, чтобы его называли Григорием Васильевичем, а на уроках русского языка и арифметики говорили с ним только по-русски. Ученикам, бывавшим в Баянаульской станице, были знакомы многие русские слова. И Каныш, хотя и с трудом, тоже объяснялся с русскими приятелями отца. Мальчик даже помнил несколько станичных песен. Учитель удивлялся:
— Ну и память у тебя… Быть тебе толмачом при самом генерал-губернаторе.
Григорий Васильевич умел интересно рассказывать, умел увлечь жаждой новых знаний. После долгих летних каникул на втором году обучения всем ученикам особенно понравились его уроки по географии и природоведению.
Он образно рассказывал детям, что ему самому было интересно. И про Млечный Путь, который оказался не Кушджол — птичьей дорогой, а скоплением звезд, и про моря-океаны, и про дальние города. Зимой он рассказывал, как образуется снег, о том, что есть страны вечного холода и вечного тепла, что есть два полюса — северный и южный. А весною показывал, как прорастают семена, объяснял, почему листья деревьев и трава зеленого цвета.
…Весною 1911 года Каныш окончил аульную школу. Имантай не без раздумий принял решение послать сына в Павлодар, в двухклассное русско-киргизское училище.
Лето было жарким, сухим. Рано пожухли травы, зелень осталась только у берегов озер и в поймах степных речушек. Но Канышу и эта знойная степи казалась прекрасной. Он словно прощался с ней, как простился ранним утром со своей второй матерью, бабушкой аже Нурум. Она прослезилась, потому что знала: Канышу будет одиноко в далеком городе, никто ему там не сделает таких румяных, хрустящих, пышных баурсаков в кипящем сале, не приготовит такого каурдака, как здесь, в ауле. Вот он как похудел, вытянулся в аульной школе. Что же — да сохранит его аллах — будет с ним в городе. Каныш растревожился, разволновался при расставании, однако, как подобает мужчине, и виду не подал. Но детские тревоги, детская грусть, как белое легкое облачко: проплывет и рассеется.
Он все запомнил в пути. Могильные курганы и семью кривых низкорослых берез. Гранитных каменных баб с угрюмыми, некрасивыми лицами.
Лису, метнувшую хвостом и мгновенно скрывшуюся.
В закатный час зазеленели вербные рощи левого берега, а на правом берегу на песчаных холмах можно было уже различить постройки Павлодара, крест на церковной маковке, сверкавший в лучах уходящего солнца, пожарную каланчу из красного кирпича. Подъехали еще ближе. В проеме рощи блеснуло темное, спокойное издали зеркало Иртыша.
На широкой поляне белело несколько юрт. Паслись стреноженные кони. Дымились костры. Ближе к реке стоял длинный деревянный дом. Склады, как узнал потом Каныш. Высились, словно малые курганы, соляные бурты. Это и было Меновое поле, где павлодарские купцы вели торг со Степью.
К паромной переправе путники опоздали, пришлось дожидаться утра. Впереди был город, позади — родная степь. Каныш впервые надолго расставался с нею. Потом он вспоминал переправу через Иртыш, как переправу из детства в отрочество.
…Училище показалось ему дворцом по сравнению с аульной школой. Длинные коридоры, просторные классы, парты. Там, в школе четвертого аула, они сидели на полу, поджав ноги. И если не хватало места за одним из круглых низеньких столиков, то раскладывали тетрадки на коленях и писали согнувшись в три погибели.
В училище Канышу было интереснее, чем в школе. Он настолько хорошо подготовился к занятиям и так быстро овладевал русским языком, что уже в середине года его перевели в следующий класс.
Он сидел на второй парте, большеголовый, большеглазый, и мало отличался от своих сверстников.
Только вошел в класс учитель Николай Ермилович Алексеев, раскрыл учебник, как Каныш вполголоса затянул и чуть ли не весь класс подхватил:
— Дай, добрый товарищ, мне руку свою.
Дело в том, что в учебнике, называвшемся «Книгой для обучения русскому языку в инородческих школах», было множество назидательных изречений и всяческих стихотворных строк. Алексеев называл этот учебник «добрым товарищем». Так прозвали и Николая Ермиловича.
Учитель рассердился:
— Тихо! Будет диктант. А «добрых товарищей» оставляю без перемены.
Однажды учитель рассказал классу о полезных ископаемых.
— А у меня есть! — воскликнул Каныш.
— Что у тебя есть? — уставился на него с удивлением учитель.
— Разные камни. В моем сундучке хранятся.
— Что же, принеси в класс.
И Каныш пришел с каркаралинским сундучком, подарком аже Нурум. Товарищи рассмеялись:
— Каныш теперь вместо школьного ранца будет носить сундук.
Учитель внимательно рассматривал камешки. Часть сложил обратно в сундучок, несколько образцов оставил на столе. Про один, серенький, невзрачный, сказал, что именно в таких встречается золото. Потом долго любовался изумрудно-зеленым камнем.
— Запомните: малахитом называется. Из него медь выплавляют.
Каныш вспомнил степь. Она ему казалась малахитовой.
— Значит, медь дороже золота?
— Нет, этого я не говорю. Но золота у нас не так много, его на золотники считают. Слыхали поговорку — мал золотник, да дорог? А медь — на пуды, на сотни пудов.
И, уже обращаясь прямо к Канышу, добавил:
— Молодец!
Наступила еще одна весна, последняя павлодарская весна Каныша. Приближались выпускные экзамены. Устный и письменный по русскому и математике, устные по истории и географии. К ним лихорадочно готовились в училище. Волновались и преподаватели и учащиеся: на экзаменах обещал присутствовать инспектор народных училищ, известный своим крутым характером и болезненным пристрастием задавать заковыристые вопросы. Каныша эти волнения обошли: он был уверен в себе. Он возмужал и выглядел старше своих пятнадцати лет. Его беспокоили мысли о другом — как продолжить образование? Старшие, с кем он советовался, прежде всего отец Имантай, сходились на том, что надо ехать в Семипалатинскую учительскую семинарию. К такому решению склоняла и семинарская стипендия. Семипалатинск, Семей, как называли его казахи, прельщал Каныша еще и потому, что там учился и подолгу жил великий поэт Абай. Этот город на Иртыше знали и любили в Степи.
Созданная в 1904 году учительская семинария, казалось бы, должна была отличаться официальным верноподданническим духом. Но это было далеко не так. Даже в некоторых государственных учреждениях города работали ссыльные революционеры, не говоря уже о местном отделении Российского географического общества, влиявшем на общественную жизнь города. Этого влияния не избежали и многие из тех, кто преподавал в семинарии, в частности отец Борис, совсем не походивший на обычного священнослужителя. Борис Герасимов занимался делами, не имевшими никакого отношения к его сану: тщательно изучал, например, жизнь сосланных в Семипалатинскую область польских революционеров, а позднее написал исследование о пребывании Достоевского в Семипалатинске. Связаны были с революционно-демократическими кругами и братья Белослюдовы, один из которых преподавал в семинарии.
Казахов в семинарии можно было перечесть по пальцам. И хотя им, равно как и татарам, предоставлялись места в счет процента для мусульман, муллы не очень-то заботились об их религиозном воспитании. Не было до них никакого дела и служителям православия. Конечно, все молодые казахи знали друг друга. Очень немногочисленная казахская интеллигенция смотрела на них как на свой резерв, как на будущих образованных людей, не в пример обычным аульным мугалимам — учителям. Но не надо скрывать, как не надо и преувеличивать того обстоятельства, что к делу воспитания казахской молодежи стремились приложить руки и некоторые деятели из казахской националистической организации.
Габдулгани-Каныш Сатпаев поступил в Семипалатинскую учительскую семинарию в 1914 году.
В первую же осень он познакомился с Мухтаром Ауэзовым из Чингизской волости. Ауэзов был старше Сатпаева года на два и уже принимал участие в большом вечере, посвященном Абаю в связи с десятилетием со дня смерти поэта. Мухтар читал Толстого и Достоевского, увлекался историей и литературой. Естествознанием интересовался меньше, чем Каныш. Но, впрочем, и Мухтар был внимательнейшим учеником преподавателя естествознания Белослюдова.
Белослюдов поразил Каныша. Русский человек, а как хорошо изучил степь. Братьев Белослюдовых уважали в Семипалатинске. Один — художник, другой — краевед, они многое сделали для изучения Прииртышья. Уроки Белослюдова отличались и глубиной, и яркостью формы, и обилием материала.
Однажды Белослюдов повел семинаристов в Батальонный переулок, в музей, где были собраны памятники старины — археологические, исторические и этнографические, представлены, как говорили тогда, произведения природы — образцы растительного, животного и минерального мира. У Каныша разбежались глаза. Что его каркаралинский сундучок по сравнению с этой коллекцией! Какие удивительные кристаллы — дымчатые и совсем прозрачные, поражающие сложной геометрией формы, какие пестрые цвета рудной палитры.
Тревожно было зимой 1915 года в Семипалатинске. По городу ходили тревожные слухи о тяжелом положении на фронтах. Из аулов на военную службу, правда, не призывали. Но местное население подлежало мобилизации на тыловые работы. Болосы — волостные начальники — составляли списки мобилизованных, освобождая тех, кто хотя и подлежал призыву по возрасту, но мог дать взятку. Степь начинала волноваться, и это находило отголосок в городе.
Почему идет война? Почему так много несправедливости в обществе? Почему такой произвол в аулах?
Словно в ответ на эти и многие другие вопросы в семинарию начали проникать и запрещенные брошюры, и социал-демократические листовки.
Однажды Каныш встретился со своим земляком — просветителем и поэтом Султанмахмутом Торайгыровым. Тот вручил семинаристу толстую книгу, попросил ее никому не показывать. Это был «Капитал» Карла Маркса. «Нужно сказать, что с некоторыми трудами классиков марксизма я был знаком с 1915–1916 годов, то есть еще в семинарские годы», — говорил Каныш Имантаевич впоследствии. И как ни увлекало естествознание, в ту пору формирования личности Сатпаева в нем преобладал интерес к общественным наукам, к истории и политической экономии. А когда в стенах семинарии заговорили о восстании в степи и назывались имена народных вожаков, в том числе Амангельды Иманова из далекого Тургая, мысли Каныша сосредоточились на судьбе его народа.
Из Баянаула не приходило никаких вестей. Может быть, и там неспокойно?