Глава вторая

I

В Мальцево дотащились ранним утром.

– С прибытием, кавалерия, – Граевский вылез из седла, закурив, повел кобылу в поводу, – как насчет привала?

– Давно пора, зад совсем отнялся. – Паршин с облегчением сполз на землю и, осторожно переставляя негнущиеся ноги, двинулся следом. – Нет уж, по мне лучше в вонючем поезде с пьяной солдатней.

Он и в самом деле не очень-то походил на кавалергарда.

Страшила в разговор не лез, шел молча – ему было ясно, что с раненым ухом нужно что-то делать, само, зараза, не пройдет.

В переулке, неподалеку от станции, они облюбовали ворота поновей и, без хлопот сладившись с хозяином, отдали за бесценок лошадей вместе с амуницией – на своих-то двоих оно вернее.

Сверху из нахохлившихся туч сыпалась снежная крупа, ветер шевелил макушки елей – лапчатых, дремучих, с крепенькими, похожими на новогодние игрушки шишками. Белая земля, серое небо, зеленая тоска. Хотелось окунуться в тепло, съесть чего-нибудь горячего, скинув сапоги, залезть под одеяло. Обошлись ледяным радушием вокзала, ветчиной с мерзлым хлебом под шустовский коньяк и чуткой, в полглаза, дремой у остывающего костерка – народ вокруг простой, как бы чего не сперли.

Кемарили, правда, недолго, скоро подошел длинный, вагонов шестьдесят, поезд, под завязку набитый мешочниками, некоторые ехали даже на сцепках. Тем не менее одна из теплушек оказалась полупустой – большую ее часть занимала куча слежавшейся хлорной извести. От едких испарений резало глаза, до надрывного кашля першило в горле.

– Надеюсь, не врежем дуба, как союзники под Ипром. – Граевский опустился на свободные нары, сплюнув, потянулся за табаком. Ему вдруг вспомнились бои пятнадцатого года, августовская мясорубка, кровь, хлюпающая на дне окопа. И эта мерзкая, всепроникающая вонь хлорки – ею пересыпали залежи трупов. Наверное, это и есть запах смерти.

Всю дорогу ехали с открытыми дверями, терли покрасневшие глаза, люто завидовали мешочникам на сцепках – тот же холод, зато хоть воздух свежий. Колеса выстукивали заунывную дробь, теплушки на стыках бросало из стороны в сторону, снег белым шлейфом тянулся с вагонных крыш. Бежали назад верстовые столбы, до Петрограда их оставалось все меньше и меньше.

Был уже вечер, когда под залпы заградотряда поезд прибыл на Царскосельский вокзал. Все здесь напоминало острог – платформы были оцеплены, залы ожидания превращены в фильтрационные пункты. Гвардейцы революции, поднаторевшие в обысках и эксах, стали выводить пассажиров на перрон, срывали с них одежду, на асфальте валялись мешки, свиные полутуши, кислородные подушки с маслом и спиртом.

– Однополчане мы, – крупному товарищу в кожане Страшила показал киевские пропуска, с важностью достал солдатские книжки, честно посмотрев в глаза, доверительно улыбнулся, – к однополчанину и едем, умирать за правое дело. Комиссара Лохмачева из геройского отряда «Смерть контрреволюции», случаем, не знаете?

– Нет, не слыхал. – Главный заградитель поскучнел и, отдав, не глядя, документы, сделал знак охране: – Эй, пусть эти катятся.

Выкатились. По пустынному Загородному стлалась поземка, злющий ветер пробирал до костей, запорошивал глаза снежной пылью. На стене через улицу у заколоченного магазина большой, чудом уцелевший термометр показывал двадцать пять градусов – Петроград встречал гостей собачьим холодом.

– Ну, вот и все, приехали. – Граевский глянул на стылые дома, на призрачные тени ослепших фонарей, поднял воротник, вздохнул. – Привет тебе, Петра творенье.

Куда теперь? Как искать Варвару в огромном мертвом городе? И надо ли? Кругом смерть, все рушится, катится к черту, а он, словно кобель стоялый, со своей любовью. Баб, что ли, мало… Ладно, надо думать о ночлеге.

Словно прочитав его мысли, Паршин извлек часы, нажал на репетир:

– Ого, десятый час. Господа, если нет других планов, прошу ко мне. Не обремените, отец будет очень рад. – Он вдруг замер на полуслове, вспомнил, как вот так же третьего дня Граевский приглашал в гости к дядюшке. Сделав непроизвольное движение, будто вытирал протез, вздохнул, нетерпеливо дернул шеей. – Ну же, господа, куда вы на ночь глядя. Пойдемте.

Да, пролитая кровь связывает порой крепче родственных уз.

– Уговорил, Женя. – Граевский с фальшивым безразличием пожал плечами, Страшила чуть улыбнулся и промолчал. Планов на сегодняшний вечер у них не было.

– Вот и ладно, – обрадовался Паршин, – пойдемте скорее, холодно.

Двигаясь вдоль мрачных стен, за которыми, казалось, уже не было жизни, они свернули с Загородного на Троицкую и под завывание ветра зашагали след в след по глубокому снегу. Шли недолго. На углу Графского полыхал костер, красные отсветы ложились на сугробах, плясали на потрескавшихся от пуль магазинных витринах, на золоченых буквах покосившихся вывесок. У огня сидели вооруженные люди, трое в ушастых шапках, перепоясанные патронными лентами, один в легонькой, несмотря на мороз, флотской бескозырке, с маузером на плече.

– Бдят товарищи, не спится им. – Граевский снял перчатку, сунув руку в карман, нащупал пальцем собачку нагана. – Что-то, господа, совдепия начинает действовать мне на нервы. Все, никаких компромиссов. Надеюсь, патронов у нас хватит.

Их заметили.

– Эй, сюда давайте. – Один, в ушастой шапке, поднялся, сдернув винтовку с плеча, двинулся навстречу. – Кто такие? Документы есть?

Шел он косолапо, с трудом вытаскивая большие, не по размеру, валенки из глубокого снега.

– А как же! Солдаты мы, возвращаемся с империалистической бойни. – Не утруждая себя оригинальностью, Страшила затянул избитую волынку, низкий голос его сделался умильным и слащавым, словно патока. – Идем всем ротным комитетом. Хотим поступить в ЧК, будем рвать на части мировую буржуазию.

– Двигай к костру, – красногвардеец в шапке заметно подобрел, однако, не теряя бдительности, оружие все же из рук не выпускал, – там разберутся.

Винтовку он держал неумело, слишком далеко от себя, ничего не стоило отобрать ее и глубоко вонзить четырехгранный штык сквозь мех лохматой шапки.

Подошли к жаркому костру, в его сполохах крепкое лицо военмора казалось отлитым из красной бронзы.

– Документы. – Он легко поднялся на ноги, придвинувшись, властно протянул татуированную руку, и стало ясно, что братишечка греется не только снаружи, но и изнутри – от него шел резкий спиртовой дух.

– Пожалуйте, с нашим удовольствием. – Засуетившись, Страшила подал ему солдатские билеты, улыбаясь, начал было разговоры про однополчан, ныне подвизающихся в ЧОНе, только старался зря.

– Ну-ка, греби ближе к свету. – Мельком взглянув на документы, моряк убрал их в карман бушлата и с ухмылочкой уставился Паршину в лицо: – Значит, служивый, говоришь? Ничего, на Гороховой разберутся, из какого ты войска. Эй, Петров, давай-ка их…

Договорить он не успел. Граевский выстрелил ему в живот, мгновенно повернувшись, всадил пулю между глаз опешившему Петрову и, завалив третьего – прямо мордой в костер, вдруг заметил, что военмор ведет себя как-то не так. Вместо того чтобы, хватая ртом воздух, медленно опускаться на землю, он царапал ногтями кобуру, пытаясь вытащить маузер!

Однако резко прозвучали выстрелы, и братишечка все же успокоился, тихо вытянулся на снегу. Тут же к нему присоединился и четвертый товарищ – схватившись за голову, он коротко вскрикнул и грузно, всем телом опрокинулся навзничь, под его затылком быстро расплывалось кровавое пятно. И тишина, лишь ветра вой, грохот кровельных листов да веселое потрескивание костра.

– Прошу, господа, большевик печеный. – Криво улыбаясь, Паршин сунул револьвер в карман, нервно потянул носом воздух, сплюнул. – Похоже, товарищ уже готов, можно вынимать.

Красногвардеец, угодивший в костер, был до пояса объят пламенем.

– Э, брось, Женя, не радуйся, нам самим, поди, вот так же гореть на том свете. – Придерживая курок большим пальцем, Страшила осторожно, так, чтобы не ударил боек, спустил собачку револьвера, высморкался в снег, усмехнулся одними губами: – Если, конечно, попы не врут…

В душе он был доволен, что не пришлось стрелять, – перезаряжай потом наган на морозе.

«Ты смотри, живуч, как сколопендра. – Нагнувшись к телу военмора, Граевский прогулялся по его карманам, забрал солдатские билеты и, удивляясь неуязвимости балтийца, засунул руку под бушлат: – Ах, вот оно что!»

Братишечка носил под тельником широкий, наподобие патронташа, матерчатый пояс. Внутри тот был набит чем-то твердым и, если бы не вторая пуля – из револьвера Паршина точно в сердце, наверняка спас бы своему хозяину жизнь.

«Да, похоже, в нем не морские камушки». Граевский разорвал завязки, хмыкнул – пояс оказался неожиданно тяжелым, – убрал добычу на грудь.

– Все, господа, уходим. Хорошенького понемногу.

В плане мародерства он был на удивление спокоен – на войне как на войне, брать трофеи не возбраняется, сами же товарищи непрестанно твердят насчет экспроприации экспроприаторов. Так что нынче грабить награбленное совсем не грех…

К стыду своему, он вдруг понял, что у него нет никаких эмоций, кроме желания поскорее поужинать.

– Здесь уже совсем рядом. – Резко взмахнув рукой, Паршин первым сорвался с места, охрипший голос его был полон нетерпения. – Мы почти пришли.

Двигался он угловато и порывисто, словно нарезающая в ночи круги летучая мышь.

Свернули в Графский, нырнули во дворы. В мрачном их лабиринте Паршин ориентировался без труда – родные пенаты. Он шагал молча, глядя себе под ноги, выказывая возбуждение лишь стремительностью походки, когда же стали переходить Невский, вздохнул тяжело и кивнул на витрины ресторации Палкина:

– Господи, как же было раньше хорошо, господа! Не ценили! Ничего не ценили. Теперь о прежней жизни можно только мечтать.

Витрины были темны, безжизненны, заколочены досками, февральский ветер наносил сугробы перед забитыми дверями.

– Все, пришли. – Паршин как-то по-детски всхлипнул и остановился у небольшого пятиэтажного дома с эркером. – Home, господа, sweet home[1].

Однако милый дом родной оказался не таким уж и милым – парадный вход был заколочен досками, во дворе высились сугробы, а на черной лестнице царила темнота, тянуло сквозняком из разбитого окна.

– Сейчас, господа, сейчас. – Взявшись за перила, Паршин стал на ощупь подниматься по ступеням, с грохотом оступился, яростно выругался и, чиркнув спичкой, остановился у двери в бельэтаже. – Даже не верится. – Он зачем-то подождал, пока погаснет огонек, вздохнул коротко и постучал, с силой, не сдерживая волнения.

Повисла томительная пауза, затем за дверью послышались шаги, негромкие, крадущиеся, и осторожный голос спросил:

– Кто? Кто?

Звериный испуг, смертельная ненависть, безнадежная злоба были в этом голосе.

– Отец, это я. – Паршин встрепенулся, нетерпеливо схватился за бронзовую, в виде собачьей головы, ручку. – Ну, открывай же.

– Господи, господи… – За дверью вздохнули. Глухо лязгнул засов, загрохотала цепочка, щелкнули ригели замка, и под скрип петель на пороге показался человек, в руке он держал моргалку – жестяную баночку с плавающим в масле горящим фитилем. На глазах у него блестели слезы.

II

Внешностью Евгений Паршин пошел в покойницу-мать, отец его, Александр Степанович, был весьма неказист собой – низкоросл, лицом непригляден, с большой, рано облысевшей головой. Будучи происхождения самого подлого, из безземельных подмосковных крестьян, он тем не менее ум имел живой и сметливый, а потому смог выбиться в люди, преступно занимаясь торговлей спитым чаем. Его собирали в трактирах, пропитывали настоем ольховой коры с добавлением отвара табака и для придания аромата упаковывали в ящики с пахучими маслами.

Промышляли этим в Москве, в основном в рогожской части города, так что фальшивый чай получил название «Рогожского». Дело было прибыльное, но опасное, и однажды Александр Степанович угодил под суд, схлопотал три года ссылки, однако, слава богу, откупившись, поумнел, начал заниматься по табачной части. К четырнадцатому году он уже ворочал миллионами, купил Станислава третьей степени и потомственное дворянство, но счастья не было. Истерично-ветреная красавица жена вечно изводила мигренями, обмороками, женскими, возникшими на нервной почве, проблемами и умерла, как ни странно, действительно от внематочной беременности.

Единственный сын Евгений, коему в консерватории прочили блестящую будущность, ушел вольноопределяющимся на фронт и потерял в боях руку. Жизнь свелась к получению баснословных прибылей, к утверждению собственной значимости, проистекающей из многомиллионных оборотов, но и это немногое отобрали товарищи. Все сделалось пустым, бессмысленным, и одно лишь удерживало на плаву – это любовь к сыну. А письма от него стали приходить все реже и реже, и наконец их не стало совсем, отчего в голову лезли дурные, с ума сводящие мысли.

И вот, о чудо, Евгений собственной персоной, живой, здоровый, насквозь пропахший дымом фронтовых костров. Скорей прижать его к сердцу… Только без резких движений, чтобы фитилек не потух…

– Очень приятно, господа. – Сдержанно обнявшись с сыном, Паршин поздоровался с гостями, приглашающе повел рукой: – Давайте-ка в тепло, что ж мы стоим. В ногах правды нет, впрочем, нигде ее нет.

Прошли просторной, выстуженной кухней мимо давно не топленной плиты, отразившись в зеркалах передней, свернули в холодный коридор и в самом конце его уперлись в массивную лакированную дверь. За ней находился внушительный, в два окна, кабинет – грузный письменный стол, крытый красным сукном, глубокие кожаные кресла, огромная, застланная цветастым пледом тахта. На полу топилась небольшая, обложенная изразцами «пчелка» с железным трубчатым коленом, выведенным в форточку. Воздух приятно отдавал дымком, уютно гудело пламя, на лепнине стен зыбко маячили отсветы огня.

– Располагайтесь, господа, прошу. Сейчас будем ужинать. – Паршин водрузил чайник на конфорку, сев на корточки, стал подкладывать дровишки в печь. – Ну же, ну же, не стесняйтесь, курите. И внимания не обращайте на беспорядок – товарищи были с обыском.

Как бы в подтверждение его слов, лампочки в люстре вдруг налились мерцающим красным светом, на мгновение озарив распоротую, неумело зашитую обивку кресел, вспучившийся, местами выломанный паркет, нарушенные ряды распотрошенных золотисто-черных томов Брокгауза и Ефрона.

– Да, постарались товарищи, – Александр Степанович вздохнул, охотничьим топориком расколол дверцу шифоньера, – мало им фабрики, арестованных счетов, несгораемого ящика в банке Джумгаирова. Все выгребли дочиста. Впрочем, нет, какие-то крохи еще остались… – Он еще раз вздохнул, хлопнув решетчатой дверцей, поднялся: – Я вас покину на минуту, господа. Пойду позову хозяйку.

Офицеры тем временем уже сбросили вещмешки, усевшись поближе к пламени, вытянули натруженные ноги и принялись неторопливо закуривать. От тепла, чувства безопасности и уюта глаза их неудержимо слипались.

– Хозяйку? – Паршин-младший вдруг забыл о самокрутке, опустив кисет, с интересом воззрился на отца: – И кто же эта счастливица?

Сколько он помнил себя, после смерти матери Александр Степанович обретался бобылем и, не пуская женщин на порог, сам охотно наведывался к ним в веселые дома. А любовниц, мистресс и содержанок не жаловал, общался с дамами по принципу: утерся, заплатил и в сторону.

– Соседка, Анна Федоровна, вдова покойного адмирала Брюсова. Упокой Господь его душу. – Паршин-старший застыл в дверях, истово перекрестился, голос его понизился до шепота. – Неисповедимы пути Господни, Женя. Как раз перед Новым годом пожаловали ко мне чекисты с обыском, а заодно вломились и к Брюсовым, далеко ходить не надо. Выгребли все, что можно, определили на постой подселенку, ну, а нас с адмиралом, как классовых врагов, бросили в подвал, на Гороховую. Так вот Анна Федоровна продала последнее, нашла концы и дала «барашка в бумажке». Есть в ЧК товарищ Мазаев, выкрест из жидов, взял в лучшем виде. Выпустили нас, только адмиралу легче не стало – простудился, крупозное воспаление легких, сгорел за неделю. Теперь мы с Анной Федоровной вместе, пробавляемся натуральным товарообменом – так, мелочевка, чтобы с голоду не помереть. Ладно, пойду позову ее.

Он толкнул скрипнувшую дверь и, прикрывая рукой огонек от сквозняка, вышел в промозглый коридор. Не сказал, что еще в ноябре в предчувствии худшего снял укромный подвальчик на Лиговке и сгрузил туда два грузовика полуфунтовых табачных «картузов». Так что не такая уж и мелочевка.

– Странное чувство, господа, – помолчав, Паршин все же закурил, нервно выпустил струйку дыма, – хочется и спать, и жрать, и немедленно идти резать глотки товарищам…

– Вначале все же надо поесть. – Страшила, чье ухо разболелось в тепле с новой силой, из вежливости кивнул, Граевский же промолчал, в тяжелой голове его шевелилась лишь единственная мысль – Господи, до чего же тесен этот поганый мир! Только адмиральши Брюсовой ему не хватало. Самоуверенная, въедливая особа с громоподобным голосом. Начнутся расспросы, ненужные охи, ахи, снова придется бередить душу рассказами о дядюшке.

Нет уж, к чертовой матери, лучше прикинуться спящим. Однако притворяться не пришлось: вид Анны Фердоровны вызвал у него удивление, смешанное с жалостью, – так переменилась она. Цветущая дебелая матрона превратилась в сухонькую сгорбленную старушку. В бархатном черном платье, каракулевой телогрейке и оренбургском платке она напоминала Христову невесту, собирающуюся на богомолье.

– Господи, Женя, Женя. – Прослезившись, она по-христиански троекратно расцеловалась с Паршиным, привстав на цыпочки, погладила Страшилу по плечу: – Как же вы на Славика моего похожи, тот тоже был великан. – И, взяв Граевского за руку, вдруг улыбнулась, будто вспомнив что-то очень хорошее. – У вас такое знакомое лицо. Мы не виделись раньше? Это не вы приезжали со Славиком к нам в имение?

Ее единственный сын лейтенант Брюсов служил командиром башни на линкоре «Император Павел I». В феврале семнадцатого революционные матросики, озверев от агитации и спирта с кокаином, раскроили ему голову кувалдой и умирающего выбросили на лед, а будущий нарком по морским (правильнее сказать, по мокрым) делам Дыбенко растоптал его труп копытами горячих орловских рысаков – какой же русский не любит быстрой езды.

– Увы, мадам. – Граевский виновато улыбнулся, качнул отрицательно головой: – Увы.

Ему было стыдно за свои дурацкие мысли.

Между тем на чайнике заплясала крышка, пошел пар из носика.

– Батюшки, что же это я. – Анна Федоровна захлопотала, на столе появились настоящие, не из кофейной гущи, а из муки, лепешки, сало, хлеб, картофельный суп с воблой, чай, хоть и морковный, с розовыми лепестками, но сладкий, с сахаром. Совсем неплохо по нынешним-то временам.

– Присаживайтесь, гости дорогие. – Паршин вытащил бутылку «николаевки», ловким ударом ладони о донце выбил пробку. – Ну, пир горой.

Офицеры развязали вещмешки и принялись выкладывать копченые колбасы, увесистые бревна балыков, посыпанные перцем пластины шпика – в самом деле, внушительной горой. По комнате поплыли волнующие ароматы, и показалось вдруг, что время обернулось вспять. Мгновенно вспомнились прилавки Елисеевского, зеркальные, подсвеченные изнутри, ошеломляющие изобилием, хрустальный звон бокалов в ресторане – под заливную осетрину и расстегайчики с вязигой. Вся прежняя нормальная человеческая жизнь. Без экспроприации и экспроприаторов…

– Господи ж ты, Боже мой, – только и сказал Паршин-старший, строго глянул на заплакавшую Анну Федоровну и, ощущая в горле ком, начал разливать водку. – Ну-с, с благополучным прибытием, господа!

Он уже успел заметить, что офицеры вооружены, бекеша сына пробита на боку, а в полушубке капитана зияет обгорелая дыра, какая получается обычно, когда стреляют, не вынимая шпалер из кармана, однако тактично ни о чем не спрашивал. Захотят, потом расскажут сами.

– За здоровье хозяев. – Поднявшись, офицеры выпили и, игнорируя разносолы, дружно взялись за картофельный супец – соскучились по горячему.

– Хм, настоящий сервелат. – Александр Степанович закусил колбаской, тут же налил по второй и, разгоняя тягостную тишину, принялся с юмором живописать столичную жизнь. Весело было в Питере.

У всем известного притона «Магнолия» каждую ночь резал кого-нибудь «человек без шеи и мозга» неуловимый убийца Котов. Где-то на Васильевском острове на «моторном» дворе обитал ужасный налетчик, преступник-аристократ Граф Панельный. Не в одиночку, конечно, обитал, вместе со своей невестой редкой красавицей Нюсей Гопницей. Граф Панельный симпатизировал советской власти, грабил и насиловал исключительно буржуев и буржуек и никогда не обижал крестьян и пролетариев. В подвале заведения «Бар», славящегося любительскими поджарками, нашли пять женских трупов с отрезанными мягкими местами. А безымянный карманник тронулся умом, когда стащил у хорошо одетого интеллигентного мужчины отрубленную руку с пальцами, сплошь унизанными бриллиантовыми перстнями.

Славно гудела печка, «николаевка» согревала душу, весело и интересно рассказывал Александр Степанович. Офицеры молча слушали, вежливо улыбались, исправно выпивали и закусывали, однако после чая и скворчащих лепешек их головы стали потихоньку свешиваться на грудь. Усталость брала свое.

– Ну-с, господа, время позднее. – Паршин-старший глянул на часы, поднялся. – Устраивайтесь на тахте, места хватит. Сейчас придумаем что-нибудь насчет подушек и пледов. Ну а мы с Анной Федоровной будем за стенкой в спальне. Там тоже есть печка.

Видно, и впрямь дела у Александра Степановича шли совсем неплохо.

III

Проснулся Паршин от солнечных лучей, пробивающихся сквозь щели в занавесях. Зевнув, он потянулся, открыл глаза и, по фронтовой привычке не залеживаясь, быстро перелез через спавшего с краю Граевского. В комнате было тепло, весело потрескивала печь, пахло табаком, копченостями и свежезаваренным чаем.

– Что, Женя, не спится? – В кресле у стола сидел подпоручик Страшилин, нежно баюкал ухо и от боли раскачивался, словно иудей в синагоге. – Батюшка тебе кланялся, сказал, что ушли на промысел, будут к обеду.

В целях борьбы с нагноением он густо обмазал рану жеванным с солью хлебом, разговаривал же с трудом – мешала распухшая железа под челюстью.

– Не легче? – Окончательно просыпаясь, Паршин заглянул в его запавшие, блестящие горячечно глаза, сразу отвел взгляд, принялся обуваться. – Врача тебе надо, дядя Петя, и побыстрее. Сейчас командира разбужу.

– Глупости, пусть спит. Успеется. – Вздохнув, Страшила помрачнел от чувства собственной неполноценности, тут же перевел разговор в другое русло: – Чайник горячий, колбаска жареная. Поешь, Женя.

Сам он на еду не смотрел – чертовски больно было жевать.

– Что-то не хочется с утра. – Присев к столу, Паршин для компании отхлебнул коньяка, нехотя сунул в рот ломтик осетрины, медленно прожевав, поднялся. – Пойду пройдусь. Да и отлить не мешало бы.

Он не мог спокойно смотреть на Страшилу, всегда являвшего собой воплощение силы и здоровья.

В коридоре висела стылая тишина, сквозь витражную дверь гостиной лился свет погожего зимнего утра, на покоробившихся отставших обоях играли радужные солнечные зайчики.

– А ведь весна скоро. – Глянув, как в разноцветных лучиках кружатся пылинки, Паршин вздохнул и неторопливо двинулся дальше, но тут же замер, словно наткнулся на невидимую стену. Дверь его комнаты была заперта на замок, массивный, в меру ржавый, с толстой кованой дужкой, такие обычно вешают ларечники на свои лабазы – не от воров, от голи перекатной.

«Что за черт!» Будто не доверяя глазам, Паршин вытянул дрожащую руку и, только ощутив влажный холод металла, вдруг понял все, улыбнулся жалко и криво – ну да, теперь здесь живет подселенка, какая-то там барышня из ЧК. А для него уже нет места – ни в отчем доме, ни в Питере, где он родился и вырос, ни в родимом отечестве. Он теперь лишний здесь, на русской земле, угодившей под иго немытого хама!

Беситься, ломать замки, отстреливать дужки бессмысленно, надо затаиться, зажать волю в кулак и с милой улыбочкой начинать резать захватчикам глотки.

«Резать без всякой пощады». Сразу расхотев предаваться ностальгии, Паршин толкнул первую попавшуюся дверь и очутился в музыкальной гостиной. Товарищи побывали и здесь: дубовый, во всю стену, орган был непоправимо испорчен, в паркете по углам зияли дыры, в центре, напоминая уходящий в пучину броненосец, круто накренился концертный «Стенвей», одна из его ножек была вырвана с корнем.

– Ну, здравствуй, дружок. – Паршин подошел к роялю, откинув крышку, провел пальцами по клавишам, – да уж, не Лист, не Рахманинов, одна рука, да и та хреновая. Он порывисто шагнул к бюро, открыл дверцу и с улыбкой удивления извлек пачку нот – и как же товарищи не извели до сих пор по нужде?

Пальцы его стали трепетно перебирать отволглую бумагу: Иоганн Себастьян Бах «Фуга до мажор», «Новейший характерный танец» Шакон, сочинения А. Цибульки, знаменитый неаполитанский романс Э. де Куртиса «Не оставь меня», китайская салонная пьеса, записанная А. В. Муравьевым, «Каприччо ми минор» Мендельсона…

Неожиданно глаза Паршина брезгливо сузились, лицо исказилось, будто наступил на гадину, – он держал «Излюбленный дешевый музыкальный выпуск для фортепьяно в две руки» издателя Николая Христиановича Давингофа, стоимостью шестьдесят копеек. Это были ноты и текст «Варшавянки» с комментарием: «Рабочая призывная песня». Для любителей дешевизны…

– Что, допелись, Николай Христианович? – Зло усмехнувшись, Паршин выщелкнул стилет и, высоко подбросив брошюрку в воздух, вдруг с беспощадной ловкостью располосовал ее надвое. Когда половинки, кружась, опустились на пол, он с едким наслаждением стал топтать их ногами. – Вот и нас с вами товарищи таким же макаром, в дерьмо, в дерьмо…

Потом он вернулся к роялю, взял пробный аккорд и, стройно заплетая кружево аккомпанемента, царапая стилетом по басовым клавишам, запел:

Белой акации гроздья душистые

Вновь аромата полны,

Вновь разливается песнь соловьиная

В тихом сиянии чудной луны.

Помнишь ли лето: под белой акацией,

Слушали песнь соловья?..

Тихо шептала мне чудная, светлая:

«Милый, поверь мне!.. навек твоя!»

Волнующе и чуть расстроенно звучал рояль, полифония звуков, рождаемая пальцами, с лихвою возмещала скудость басов, в голосе Паршина слышались гнев, неутоленная ярость, еле сдерживаемая душевная мука, он дрожал от экспрессии и готовности к действию. Это был апофеоз ностальгии, невысказанной тоски и клокочущей, рвущейся наружу жажды мести.

Годы давно прошли, страсти остыли,

Молодость жизни прошла…

Белой акации запаха нежного,

Верь, не забыть мне уже никогда…

Внезапно ошейник спазма, словно тисками, сжал Паршину горло. Выкрикнув что-то нечленораздельное, он перестал играть и с бешеной, страшной силой, так, что треснула слоновая кость, принялся бить по клавишам, плечи его вздрагивали, из-под набухших век градом покатились слезы.

– Господи, господи… – Не в силах справиться с собой, он закрыл лицо руками и не видел, как в комнату вошла женщина в кожанке, туго перепоясанной ремнем.

– Ну сачем фы круститте? Икрайте сноффа, это пожестфенно!

Она вдруг, словно маленького, погладила Паршина по голове и неловко улыбнулась – ее полные, густо накрашенные губы дрожали. Глаза, влажные, с неестественно расширенными, как после приема кокаина, зрачками, светились восторгом и благоговением. Чертовски красивые глаза, напоминающие омуты.

– Кто вы? – Импульсивно, повинуясь порыву, Паршин неожиданно придвинулся вплотную, положил ладонь незнакомке на плечо, и та не отстранилась, с улыбкой заглянула ему прямо в душу.

– Я мамина точка…

От нее пахло зимней свежестью, французскими духами, здоровым цветущим телом, тем волнующим ароматом женщины, который сводит мужчин с ума и заставляет делать их невероятные глупости. А с обонянием у Паршина было все в порядке…

Между тем проснулся Граевский. Поднявшись, он проделал тридцать упражнений по системе Мюллера – в темпе, так чтобы трещали суставы, в одиночестве выпил чаю и принялся заниматься текущими делами. Оказалось, что вчера вместе с воинскими книжками он прихватил у военмора из кармана и засаленный, сложенный вчетверо лист бумаги. Из написанного явствовало, что Багун Карп Андреевич состоит бойцом отдельного спецотряда при ВЧК и все организации, учреждения, даже рядовые граждане обязаны оказывать ему всемерное содействие. Исходящий номер, лиловая печать, чья-то заковыристая подпись. Мандат, одним словом.

– А что, не податься ли нам в чекисты? – Страшила, забывшись, хмыкнул и тут же схватился за больное ухо. – Бумага-то без фототипии, пользуйся, кто хочешь. Чем мы хуже Карпа Андреевича?

– Да, пожалуй, ничем. – Граевский с улыбочкой вынул нож, принялся потрошить добытый у балтийца пояс, и лицо его сразу сделалось серьезным. – Впрочем, куда нам до него. Глянь-ка.

Вне всяких сомнений, Карп Андреевич Багун был очень цельным, аккуратным и обстоятельным человеком. Пояс был сделан на редкость прочно и добротно – из крепкого морского полотна, прошит тройной крученой вощеной нитью и разделен на множество кармашков. Чувствовались система и серьезный подход – в одном из отделений хранились червонцы, в другом – половинные империалы, в третьем – полные, достоинством в пятнадцать рублей.

Имелось в поясе местечко и для иностранной монеты, золотых швейцарских и французских франков, луидоров времен Марии-Антуанетты, гиней и полусоверенов с изображениями королевы Виктории, Эдуарда VII и Георга V. Вместительный карман был набит изделиями из драгметаллов, сережки, браслетки, кольца с камешками и без изверглись из него, словно икра из ястыков. И особое отделение, правда небольшое, хранило в себе изыски стоматологии – золотые коронки, мосты, вставные челюсти. А вот облигации, ценные бумаги, обязательства по займам Карп Андреевич не уважал, видимо, из-за соображений природной подозрительности.

– Челюсти-то ему зачем? – Страшила подцепил платиновый мост, бесцельно повертев в руках, брезгливо отбросил в общую кучу. – Знаешь, Никита, тебе за этого Карпа в аду один грех точно скостят. А может, и десяток сразу.

– Да хоть сотню, все равно до седьмого колена хватит. – Граевский равнодушно усмехнулся и, встав из-за стола, начал собираться: надел свою многострадальную доху, высыпал в карман пригоршню червонцев, повесил маузер на плечо, спрятал на груди мандат.

Если он считал, что теперь похож на чекиста, это было глубоким заблуждением.

– Ты куда? – Наблюдавший за ним с подозрением Страшила рывком поднялся и загородил выход, его поза с кулачищами на бедрах не предвещала ничего хорошего. – Только не ври, что по бабам. За доктором?

– А хоть бы и за доктором. Окочуришься – возись потом с тобой. – Улыбаясь, Граевский сунулся было к двери, но, встретившись глазами с подпоручиком, остановился, сделал миролюбивый жест. – Это не шуточки, Петя, может начаться гангрена. Сейчас придет доктор, сделает тебе укол, отрежет ухо, и все останется в прошлом. Почему же ты такая несговорчивая, май дарлинг[1]?

– Ну, давай, давай. – Освобождая проход, Страшила сдвинулся в сторону, удрученно махнул рукой. – Веди к людям в дом кого попало, мало им своих неприятностей. Между прочим, укрывательство офицеров с оружием это уж действительно не шуточки, пахнет высшей мерой социальной защиты. Об этом ты подумал, балда? – Он невесело улыбнулся и принялся осторожно нахлобучивать шапку. – А ухо действительно надо бы того, не отрицаю. Согласен на компромисс, пошли вместе.

В это время дверь открылась, и на пороге появился Паршин, какой-то сам не свой, задумчивый, степенный и умиротворенный. Монолог Страшилы вызвал у него прилив холодной, убийственно спокойной рассудительности.

– Петя, ты ревешь, как архидьякон, слышно на весь дом, и заметь, ничего дельного, один детский крик на лужайке. Позволь тебя спросить, а как ты будешь возвращаться после операции? Под наркозом по морозу? Давайте-ка, господа, без суеты. Дождемся отца, смею вас уверить, он человек многоопытный, поможет и словом и делом. А ухо нужно резать на дому, здесь двух мнений быть не может.

– Правильно, во всем надо слушаться старших. – Страшила с готовностью бросил шапку на тахту и, морщась, стал жевать хлебный мякиш для лечения. Граевский же, не раздеваясь, взглянул на Паршина, качнул удивленно головой:

– Женя, да что с тобой? Ты сияешь, словно начищенный медный таз. Слушал выступление Ленина? Видел призрак коммунизма? Щупал Розу Люксембург?

Небритый, в рваной шубе, с маузером через плечо, он сильно смахивал на бандита, дела которого идут не очень-то хорошо.

– Так, музицировал, в полторы руки. – Паршин уклончиво улыбнулся и, не желая развивать тему, стал подкладывать дровишки в печку. – Давайте-ка, господа, чайку, от песен сохнет в глотке. А там, глядишь, и батюшка пожалует.

Он не стал говорить, что таинственную незнакомку зовут волшебно – Инара, и что сегодня вечером у него намечается чаепитие в ее обществе. Плевать, что она служит в ЧК, носит потрепанную кожанку и неважно, с чудовищным акцентом изъясняется по-русски. Эта божественная фигура, этот нежный румянец щек, эти загадочно манящие взгляды из-под полуопущенных ресниц… И имя – звучное, волнующее, оглушающее, словно рокот прибоя о скалы, – Инара!

Паршин-старший и Анна Федоровна вернулись с промысла раньше, чем обычно, после полудня. Сходили неудачно, на Трамкольце попали под облаву, толком ничего не выменяв, выбирались дворами, однако настроены были бодро – живы, и ладно.

– Господа, сейчас будем пить чай! – Александр Степанович с гордостью продемонстрировал лимон, уж неизвестно каким путем попавший к нему в руки, с улыбкой вытащил пакет табака. – Закуривайте, трубочный. Не английский, конечно, но хорош. Прошу.

Он кивнул в сторону камина, где лежали обкуренные трубки, серебряные спичечницы, всевозможные ножички и гильотинки для отрезания кончиков сигар, стояли массивные, из малахита и яшмы, пепельницы с полочками, предохраняющими мебель от пепла, потом внимательно посмотрел на сына, и на лицо его набежала тень.

– Случилось что-нибудь, Евгений?

– Пока что нет, отец, – пожав плечами, тот изобразил ледяное спокойствие, без особого, правда, успеха, – но к тому идет. Петру Ивановичу нужен врач, открылась старая рана. – И тут же, не выдержав, он разом превратился из бывалого фронтовика в избалованного отпрыска из богатой семьи, в срывающемся голосе его прорезалось горячечное беспокойство. – Отец, это срочно, не дай Бог гангрена, инфекция может проникнуть в мозг!

Женя Паршин точно пошел в свою красавицу мать, особу истеричную и необузданную в проявлениях чувств.

– Да, нехорошо, шея распухла. – Придвинувшись к Страшиле, Александр Степанович сразу забыл про чай, пошевелил губами, подумал. – Доктор есть, и живет недалеко, по нашей лестнице, на третьем этаже, но сволочь редкая. – Он нагнулся за топориком и с одного удара расколол ножку от шифоньера. – Некий профессор от медицины Варенуха, заселился недавно, в пятнадцатом году, специалист по дамской части.

– Да, да, – Анна Федоровна, накрывавшая на стол, выложила на тарелку сало и стала чистить головку чеснока, – он еще содержал подпольный абортарий, пользовал, говорят, саму Милицу Николаевну[1], Матильда Кшесинская, по слухам, обращалась, княгине Белозеровой он как-то изгонял плод. Не говоря уже о богеме и дамочках полусвета. Личность известная.

– Так вот, эта известная личность, – Александр Степанович снова взмахнул топориком и с кхеканьем всадил сталь в благородное красное дерево, – в семнадцатом году взяла у меня денег взаймы под смешной процент, по-соседски. Теперь скалится, дескать, дорогой Александр Степанович, можете векселем вашим растопить камин, прежняя финансовая система снесена на свалку истории. А сам, между прочим, не бедствует, подлец, спекулирует, по всей видимости, медикаментами. Да и по женской части…

Говорил он с раздражением, – сейчас бы сюда эти пятьдесят тысяч.

– Значит, пока не бедствует? – Граевский потянулся за дохой, как бы между прочим спросил: – А по имени-то отчеству как его?

Он страшно обрадовался, что ходить далеко не придется.

– Семен Петрович, Семен Петрович Варенуха. – Паршин-старший вздохнул, угрюмо посмотрел, как сын сует наган в карман бекеши, шмыгнул носом. – Вы там, Женя, поосторожней, вокруг него личности крутятся всякие разные. Один лакей чего стоит, мордоворот еще тот.

– Ах, у него еще и социальный прислужник имеется? – Граевский с удивлением выпятил губу, округлив глаза, возмущенно хмыкнул. – А сам по женской части? Ну и ну, пойдем-ка, Женя, потолкуем с господином Варенухой.

С трудом справившись с запорами, они выбрались в парадное, поднялись по мраморным ступеням и, повернув с площадки, остановились у двери, сбоку от которой висела черная, с золотыми буквами, карточка. На ней значилось: «Профессор С. П. Варенуха. Женские и венерические болезни. Прием с 4-х до 6-и».

«Тьфу ты, черт». Потянувшись было к звонку, Граевский усмехнулся, вытащил маузер и рукоятью его приложился к двери, так что остались вмятины на полированных филенках. Подождал немного и снова постучал. Звуки ударов гулко отдались в выстуженном парадном. За дверью вскоре послышались шаги, тяжелые, уверенно-неторопливые, и грубый, рычащий по-медвежьи бас спросил:

– Кого?

– Семен Петрович дома? – В голосе Граевского послышались апломб, вежливое нетерпение и старорежимная спесь рангом не ниже полковничьей. – Экстренно, по приватному делу.

– По делу, значит? – Настороженности у баса поубавилось, лязгнул засов, и дверь, натянув цепочку, приоткрылась. В свете керосинового пламени показались широкопалая рука и квадратный, в рыжей щетине подбородок, блеснул мутный, хитро прищуренный глаз. – Приказано не беспокоить. Обедают-с.

– Ах, обедают-с! – Граевский вдруг ощутил в душе привычную ярость боя – пьянящую, всесокрушающую и беспощадную, – он коротко вскрикнул и с силой, стремительно и страшно, ткнул дулом маузера в щель, прямо в наглый, тускло отсвечивающий глаз. Попал он хорошо. Послышался истошный вопль, с грохотом упало тело, хрустнуло стекло, и лампа погасла.

– Ты у меня пообедаешь! – Рассвирепев окончательно, Граевский отступил на шаг и всей массой, сколько было силы в пятипудовом мускулистом теле, двинул в дверь ногой, – в русском бою такой удар называют коротко и выразительно – «брык». Треснули филенки, стеганула по стене вырванная с мясом цепь, взвизгнули, выходя из гнезд, шурупы. И все, дверь открылась, правда, не до конца – мешали ноги скорчившегося на полу лакея.

– Заходи, Женя, не стесняйся. – Втиснувшись бочком в переднюю, Граевский отодвинул тело, подождал Паршина и первым, на ощупь, двинулся полутемным коридором. Маузер из рук он так и не выпускал.

Долго искать Варенуху не пришлось. Густой запах жареной свинины привел офицеров к двери, за которой слышался властный, несколько раздраженный тенор:

– Соня, пойди узнай, что там за шум? И куда это запропастился Федор? Черт знает, что такое, не дадут толком отобедать.

Голос принадлежал плотному, румяному господину с расчесанной по-скобелевски, на обе стороны, жидковатой бороденкой. Расстегнув тяжелую, на чернобурках, шубу, он сидел за столом, занимаясь водочкой, зернистой и балыком. За его спиной уютно потрескивал камин, по правую руку топилась чудовищных размеров печь, молодая женщина в котиковом манто жарила на сковородке отбивные. На тумбочке шумно закипал серебряный воронцовский самовар, на его отполированных боках играли отсветы керосиновой лампы.

Все в комнате, начиная с золоченой галльской мебели восемнадцатого века и кончая внешностью женщины, породистой, со статной фигурой и правильными чертами лица, носило отпечаток гармонии, законченности и совершенства. Вот только сам господин в шубе не вписывался в общую картину: глаза у него были суетливые, бегающие, с быстрым взглядом исподлобья, что выдавало в нем прожигу, хитрована и отъявленного ловкача. Такие обычно всегда остаются на плаву.

Господин в шубе и в самом деле сразу выказал себя человеком необыкновенно изворотливым, не стал углубляться в расспросы, вроде: «Как вы сюда попали, господа?» или патетически взмахивать рукой: «Извольте выйти вон!». Нет, он просто посмотрел на маузер Граевского, затем, услышав лязг стилета, перевел свой взгляд на Паршина и, приподнявшись, сделал приглашающий жест:

– Присаживайтесь, господа. Давайте-ка калгановой под икорку, для разминки! Сальце вот, пирожки со снетками, осетринка хороша, холодного копчения, буженинка, шпигованная чесночком…

Он, не переставая, кланялся, прижимал руки к сердцу, умильно улыбался, прикрывая бегающие зрачки рыжими ресницами, и всем своим видом выражал дружеское расположение и полное отсутствие дискомфорта, помнил небось французскую поговорку, что завтрак примиряет даже врагов. А уж обед и подавно.

– Семен Петрович Варенуха? – Скверно улыбаясь, Граевский уставился на господина в шубе и, едва тот кивнул, легонько покачал стволом маузера. – Дело у нас к вам, срочное.

Ему уже было ясно, что профессор калач на редкость тертый и разговаривать с ним лучше по-хорошему.

– Да бросьте, голубчик, какие могут быть дела на голодный-то желудок! – Усмехнувшись, Варенуха опустился в кресло, поправил салфетку на груди и, полуобернувшись к печке, сразу переменил тон: – Соня, ну что ты там возишься! Давай кланяйся, проси господ за стол. Потом глянь, что там с Федором, аптечку не забудь.

В голосе его слышались спесь восточного сатрапа, раздражение теряющего силу самца и холодный профессионализм крупного специалиста в гинекологии.

– Ну же, господа, не будьте буками, прошу за стол. – Жалко улыбаясь, женщина шутливо присела в реверансе, язык от страха плохо слушался ее. – Ну, пожалуйста.

Несмотря на испуг, выглядела она чертовски интересно, – профессор и в самом деле был большим докой по женской части.

– Мерси, мадам. – Офицеры все же уселись за стол, Варенуха поприветствовал их энергичным кивком и принялся разливать водку.

– Для профилактики, господа, надвигается эпидемия испанки[1]. Главное – предупредить болезнь, это я вам как врач говорю. А, уже? Хорошо! – Он благосклонно смерил взглядом Соню, которая поставила на стол скворчащую сковороду, нацелившись, загарпунил вилкой кусок поаппетитнее, выложив его на фаянс, махнул женщине рукой: – Ну все, все, иди, не мешай. Берите мясо, господа, по-моему, оно удалось. С корочкой, сочное. Хотя тонковато, больше похоже на лангет…

Тут же, не провозглашая тоста, он в одиночку выпил, ловко орудуя ножом и вилкой, сунул в рот кусок свинины, медленно прожевал, с видом знатока, оценивающе почмокал губами:

– Вкус, конечно, господа, не тот, негде взять свежего мяса. Мороженого горы, а вот парного – увы, увы… Чертовы товарищи с их социальной революцией.

В чем в чем, а в наблюдательности Семену Петровичу отказать было нельзя, он как-то сразу понял, что Граевский с Паршиным ничего общего с большевиками не имеют.

Под натуральные котлеты из свинины, хоть и мороженой, но вполне съедобной, водка пошла птицей.

– Ваше здоровье! – Варенуха выпил еще, без промедления повторил, живо покончив с отбивной, снова потянулся к сковороде, а сам все говорил, говорил, говорил, без остановки, видимо на нервной почве. – Да, господа, может, и плоха была буржуазная культура, да только уважали себя люди, мороженого мяса не ели. Да-с, не жаловали, почитали ниже своего достоинства! Кровавый бифштекс «а-ля Тартари» или мясо по-киргизски[1]? Нет уж, увольте. Еда – это таинственный сакральный акт; винтообразная работа кишок, своевременная эмиссия желудочного сока напрямую связаны с высшей мозговой деятельностью, с настроением, с осознанием человека себя личностью, черт побери! Интересно, кем себя ощущает пролетарий, поедая свою пайку хлеба, мокрого, вонючего, из мякины с дерьмом? Смею вас уверить, господа, дерьмом и ощущает, маленьким сгустком фекалий в огромной выгребной яме революции.

Офицеры, не притрагиваясь к угощению, слушали молча. Граевский, закусив губу, тактично ждал, когда рассказчик выдохнется, пальцы его мяли, свивали в штопор серебряную ложечку, Паршин хмуро смотрел в тарелку, раздувая ноздри, с холодной яростью сглатывал слюну – ему зверски хотелось есть.

– Нам скоро уже тысячу лет внушают, что святое место – это храм жидовствующего евангельского краснобая. Глупости, нонсенс! – Варенуха, как и положено воспитанному человеку, в конце трапезы сложил крест-накрест нож и вилку, вытер губы и бороду. – Смею утверждать, что святое место – это проверенное заведение с опытным поваром и вышколенной прислугой. Лично для меня добротный стол воплощает в себе больше достоинств, нежели все иконы этой, с позволения сказать, Богоматери. Путь к спасению души лежит через желудок и начинается с крахмальной скатерти, рюмочки хорошей водки и закуски, обильной и разнообразной. Вспомните, господа, – «Метрополь», «Доменик», «Северная Пальмира». Куда там храму Христа Спасителя! А ресторация Федорова на Малой Садовой у магазина Елисеева! Если вы ограничены временем, можете, черт побери, поесть с волшебной быстротой. На буфетной стойке уже разлита по рюмочкам водка – тридцать сортов, это не считая коньяков, тарелки с холодными закусками вы берете сами, а горячее, буженина, рябчики, шашлык из осетра появляются по первому вашему слову. Фантасмагория, сказка! Этой собачьей совдепии и не снилось! Куда же она запропастилась? Пора подавать чай. А, легка на помине…

В комнату в самом деле вошла красавица Соня, на ней не было лица, в глазах застыл тихий ужас. Неслышно приблизившись к профессору, она что-то прошептала ему на ухо, отчего Варенуха помрачнел, непроизвольно сняв пенсне, выругался, резко дернул бородой:

– Ладно, подавай чай. Потом положи Федору лед на голову. Миль пардон, господа, се ля ви. Прошу чайку, еще из дореволюционных запасов, не морковный, от братьев Поповых. – Вздохнув, он водрузил на нос пенсне и задумчиво, с нескрываемым интересом глянул на гостей. – Разговору не помешает.

Со стола между тем стараниями Сони исчезла грязная посуда и появились калачи, пряники, с десяток подзасохших гречневиков, сахар и какое-то малоаппетитное на вид варенье в хрустальной вазочке. Чай в профессорском доме готовили по-старорежимному, заваривали в небольшом, в форме византийской вазы самоварчике и разливали по стаканам в серебряных подстаканниках, добавляя кипяток до нужной крепости и сахар с апельсиновым ликером для улучшения вкуса.

– Не обессудьте, господа, ни молока, ни сливок, ни черта собачьего. – Варенуха осторожно взял пряник, понюхав, надкусил, сделал кислую мину: – Недельный, убить можно. Так что у вас там за дело, господа, позвольте узнать?

При этом он наклонил голову и взглянул на гостей исподлобья, поверх пенсне, агрессивно и хитро, как бы давая понять – дураков здесь нет.

– У одного нашего друга начинается заражение, старая рана. – Граевский положил на стол завязанную в узел ложку. – Вероятно, нужна операция, рассчитываем на вас, уважаемый Семен Петрович. Заплатим хорошо.

Он решил не форсировать событий и оставить убедительные действия на потом, на случай крайней профессорской несговорчивости.

– Операция? Полостная небось? – С капризным видом Варенуха откинулся на спинку, просверлил Граевского буравчиками хитрых глаз. – Куда ранен этот ваш приятель?

Узнав, что речь идет о нагноении на ухе, он перестал кривиться и, стараясь не выказывать радостного возбуждения, изобразил гримасу сопереживания:

– Ну отчего же не помочь, сегодня же и посмотрим этого вашего друга. Только деньги, господа, меня не интересуют, по нынешним-то временам главное – это душевное спокойствие, проистекающее из чувства защищенности. Вы, может, и не знаете, господа, но сейчас быть известным лекарем весьма небезопасно, с профессора Бадмаева, к примеру, сам Мамонт Дальский выкуп требовал, грозился убить. Почему-то все думают, что раз ты пользуешь людей, то должен непременно купаться в роскоши. Я, конечно, не претендую на славу Бадмаева, однако же ситуация похожа, хотя почтил меня вниманием не знаменитый анархист, а пара каких-то уголовных, дешевых громил. – Варенуха прервал поток красноречия, шумно отхлебнув чаю, горестно развел руками: – Видите ли, господа, врачебная практика приходит в упадок, чтобы как-то жить, приходится заниматься побочными делами. Так вот эти уголовные требуют процент с прибыли, в противном случае обещают, что наплачусь, грозят шкуру содрать. В качестве резюме предлагаю: давайте, господа, услуга за услугу. Вы навсегда избавляете меня от присутствия этих мерзавцев, я лечу вашего друга и ассигную вам за хлопоты э… ну, скажем, пять тысяч рублей. Не хочу показаться невежливым, но сдается мне, господа, что моя просьба не должна показаться вам чрезмерной или слишком обременительной, прошу извинить меня за прямоту…

Что-что, а в людях разбирался Семен Петрович неплохо.

Долго думать офицеры не стали. Усмехнувшись, Паршин покосился на Граевского, тот потер подбородок, кивнул, глянул Варенухе в глаза.

– Хорошо, Семен Петрович. Но вначале операция, и без промедления. Идти недалеко, в бельэтаж.

-В бельэтаж? – Профессор сморщился, словно от хинина, однако тут же, взяв себя в руки, скомкал салфетку и встал из-за стола. – Вот и славно. Идемте, господа, всецело полагаюсь на вашу порядочность и честное слово. Момент, только захвачу сумку с набором.

Он низко нахлобучил пыжиковую шапку, взял в одну руку плоский, чем-то похожий на сдохшую таксу саквояж, в другую – керосиновую лампу и поманил гостей к дверям:

– Ну же, господа.

Вышли в парадное, спустились, постучали в квартиру Паршина. Открыл сам хозяин дома. Увидев Варенуху, он насупился, но, пересилив себя, гадливо улыбнулся, отодвигаясь в сторону, глухо произнес:

– Прошу.

– Мое почтение, дражайший Александр Степанович. – Профессор был крайне вежлив, сух и держался на расстоянии. Опустив глаза, он тут же вспомнил про врачебный долг и заторопился: – Ну-с, где же больной?

На его румяном лице наглость и самоуверенность застыли каменной маской. Однако же, узрев больного, ростом под потолок и шириною в дверь, Семен Петрович как-то сразу потерялся, утратил апломб и вдруг совершенно ясно понял, что пятьдесят тысяч-то отдать придется. От греха.

– Так, ну-ка, ну-ка. Что здесь у нас? – Стараясь произносить слова возможно бодрее, он осмотрел многострадальное ухо, раненное, оперированное, отмороженное и загноившееся, удивленно пощелкал языком: – В чем это оно у вас, голубчик?

Голубчик, такую мать, весом никак не меньше восьми пудов! Да, подфартило господину Паршину, не иначе наследник с дружками заявился с фронта.

– Хлебный мякиш это, доктор, – Страшила криво усмехнулся, отчего заросшее лицо его стало страшным, – народное средство, дерьмо. Давайте режьте быстрей, жрать хочется, а жевать больно.

– Экий вы прыткий, голубчик. – Варенуха коснулся распухшей железы, глубокомысленно хмыкнул, покачал головой: – Ничего страшного, некрозный участок уберем, с воспалением тоже справимся, у меня есть замечательное патентованное средство, английское, чтобы без мучительства, впрыснем вам, голубчик, morphium hidrochlorium. И будет у вас не пол-уха, а четвертушка. – Он натянуто засмеялся и, открыв застежку, полез в саквояж.

– Господа, прошу пару полотенец, простыню и побольше кипятка. В сущности, много шуму из ничего, не внематочная беременность…

Через полчаса все было кончено, операция и в самом деле не затянулась.

– Завтра утром зайду, сделаю вам, голубчик, инъекцию. – Неспешно собравшись, Варенуха потрепал Страшилу по руке и многозначительно кивнул Граевскому: – И дам знать, где, когда.

На душе у него было превосходно: только что вместе с ухом он рассек и гордиев узел своих проблем, а пять тысяч не деньги. Да и пятьдесят не такая уж сумма. Уже прощаясь, он подошел к хозяину дома и изобразил на лице сложную гамму чувств – от глубокомысленного раскаяния до непротивления изливанию гнева Господня, бегающие глаза его загорелись неутешной скорбью и сожалением:

– Дорогой Александр Степанович, настоятельно прошу понять объективность причин, не позволивших мне волею обстоятельств вовремя вернуть долг, и умоляю не судить вашего покорного слугу слишком строго. Эта чертова революция здорово вышибла нас всех из колеи. Обязательно верну, в самое ближайшее время. Только, дорогой вы мой, вы уж не гневайтесь, по частям. Не держите зла на сердце, мы ведь соседи как-никак и должны помогать друг другу, жить, аки братья, в мире, единении и согласии.

Загрузка...