Здание суда так и осело в моей памяти ледяными развалинами, «сталкеровской зоной». Ледяным холодом бокса, в котором нам положено дожидаться очередного заседания.
Конвой уже не настаивает на том, чтобы я непременно находилась в боксе. Оставляют, меня в более теплой «прихожей». Это нарушение режима, ребятам здорово попадет, если нас застукают…
Кто-то стучит во входную дверь, и я мгновенно оказываюсь в холодной камере.
Оказывается, пришел мой адвокат. Меня опять выпускают в тепло.
Адвокат в хорошем настроении, весь вид его не имеет ничего общего с обстановкой и обстоятельствами этого казенного дома. Яркая рубашка моего адвоката и сабо На босую ногу делают наш разговор неофициальным.
Адвокат вполне удовлетворен тем, что болтовня по поводу меня и Стаса продолжается.
Мне же не терпится, чтобы суд скорее приступил к экспертизам.
И потом… гражданский истец и прокурор продолжают все время шептаться? О чем? Неприлично это!
Зато теперь понятно, почему изъяты все записи Стаса и его дневники. В них много минора. Обвинение же старается создать его жизнерадостный образ.
Наконец я спрашиваю у адвоката, кому я обязана своим «вторым прокурором» — гражданским истцом.
— Ее пригласил Николай Попков, доверенное лицо обвинителя.
— Попков?!
— Да. Вы знаете его?
— Не очень.
— Кто он?
— Артист. Кстати, где он? — поинтересовалась я.
— Он в отпуске…
— Он что, не собирается больше появляться в суде?!
— Нет, он уехал.
— Как — уехал? Он не должен был уезжать! Как же так?
Я хотела задать ему свои вопросы. Нет-нет, я думаю, он появится, обязательно появится, хотя бы еще на одном заседании. Он ведь был в суде только один раз…
— Появится, — уверенно говорю я.
— Может быть, — улыбается адвокат. — Не нервничайте. Лучше расскажите о нем.
— Но я же его совсем не знаю! Меня интересует вот что: кто сочинил это безумное обвинительное заключение?
— Компания из прокуратуры Ленинского района. Я знаю, что его несколько раз переписывали. Были претензии суда по поводу непрофессиональности данного документа.
— Но в нынешнем виде этот, с позволения сказать, документ просто смешон и несостоятелен. И еще: как вы думаете, с ним ознакомились гражданский истей, то бишь адвокат Александры Александровны, и доверенное лицо, актер Попков?
— Конечно.
— Неужели это так? Впрочем, ничего удивительного. Попков и истей, она же адвокат Александры Александровны, на первых двух заседаниях вели себя вызывающе. Говорят, что истей за «кулисами» готовит свидетелей. А вы у нее булочку во время перерыва надломили и скушали… эх, вы…
— Вам и это известно?
— Да. И не только это. Я знаю, что ведется магнитная стенограмма заседаний, несмотря на запрещение судьи. Не понимаю, почему на открытом суде нельзя записывать заседания на пленку? Тем не менее Тайно запись ведется. Есть дубликат всего следствия… И еще. Я чувствую, что судья сожалеет, что взялась за это дело.
Подъехала машина. Пришли солдатики.
— Поехали, — говорят.
— Куда? — спрашиваю.
— Домой, в Бутырку, — и улыбаются.
Как всегда мы долго ехали к Бутырке, забирая по пути других подсудимых. И в Бутырке продолжительное время сидели в боксе, ожидая ужина. Значит, уже больше шести часов вечера и в камерах теперь отдыхают от дневного безделья. Господи! Не ведают, что творят советские юристы.
И вспомнилось мне, как мы устроились со Стасиком на его узенькой кроватке и рассматривали фотокарточки.
Меня заинтересовало небольшое фото, на котором был изображен молодой человек с библейским лицом.
— Кто это? — поинтересовалась я.
— Попков Коля. Мы маленько учились с ним вместе в Школе-студии МХАТ. Потом нас выгнали.
— За что?
— Дурацкая история. Неохота вспоминать. Противно.
— Чем он занимается теперь?
— У него талантливая жена, Наташа Егорова.
— Наташу я знаю. А он?
— Тоже актер. А еще… каждому Моцарту по Сальери, Валена.
— Надеюсь, ты — Моцарт. Он, стало быть, Сальери?
— Выходит так. В общем, нас выгнали из-за фашистских флагов.
— Ничего не понимаю. Каких фашистских флагов?
— Со свастикой, — Стас разнервничался. — Нет, Валена, не хочу рассказывать. Очень противно об этом вспоминать.
Весь вечер Стас был в угнетенном состоянии.
А когда мы засыпали, сказал:
— Когда нас с Колей Попковым выгнали из Школы-студии, я поехал домой, в деревню. Несладко мне там пришлось. Матушка стеснялась перед всеми, что я бездельничаю, и резко поставила вопрос о работе. Вернулся в Москву. Почему-то был в валенках, наперед зная, что в них нельзя ходить по Москве. Сыро. Солью асфальт посыпают.
Ну… приехал я в Москву… В кафе «Синяя птица» читал рассказы Шукшина. Кормили.
Потом стал жить в Химках у Юрия Михайловича. Этот человек готовил ребят в театральные институты. Ну, учил… кое-чему… Научил, например, каждое утро есть геркулесовую кашу с поджаренным луком. Я даже привык к ней, к каше. Силу она дает. Англичане не дураки в этом вопросе.
Весной стал поступать в Щукинское и поступил…
Попков никогда не бывал у нас в гостях. Никогда Стас его не вспоминал.
Как-то Стас, Наташа Егорова, я и Попков зашли на Арбат, на улицу Вахтангова, где моя мама жила. Я, кажется, вернулась из киноэкспедиции… Но я плохо помню этот день, а Попкова и вовсе не помню.
Так что еще о Попкове?..
Мы встретились случайно вечером на Пушкинской плошали. Я хорошо запомнила весь этот день — 10 апреля 1978 года. Был понедельник. А по понедельникам Театр Вахтангова работал на двух площадках: у себя и на сцене Театра имени Моссовета.
Этим вечером Стас должен был играть в Театре Моссовета. Настроение у него было скверное, и ему не хотелось ехать на спектакль.
Мы ужинали у моей мамы. Я старалась его развеселить и предложила проводить в театр.
— Я тебя провожу, а сама пойду в учебный театр и посмотрю наших студентов в спектакле по Шукшину «А поутру они проснулись». Потом встречу тебя, и мы пойдем в ресторан ВТО, а там в симпатичной компании помечтаем о будущем театра.
Стас повеселел, и мы поехали на Маяковку.
Я проводила его до самой гримерной.
У дежурной написала записку и попросила передать ее Стасу.
Содержание записки было мажорным:
«…Ты живешь в Москве! В самом центре ее! В знаменитом доме, где жили великие люди! Работаешь в лучшем театре нашей страны! Играешь хорошие роли! Тебе симпатизируют замечательные актеры нашего времени!
И тебя любит, очень любит Валя М.!
Ты не должен грустить.
У тебя все хорошо!..»
После спектакля в Учебном театре я поспешила встретить Стаса. Шла по улице Горького и вдруг слышу:
— Валена! — Стас кричал громко и радостно.
Он был еще в дверях троллейбуса.
— Ну надо же! Я хотел выйти на следующей остановке, около Учебного театра и вдруг увидел тебя! Ну надо же!
Иной раз в одном подъезде живешь и не встречаешься, а тут… Здорово получилось! Спасибо тебе за послание. Передали перед выходом на сцену.
На углу улицы Горького и Пушкинской плошали старушка продавала цветы. Стас купил мне чудесный букет.
— Пойдем домой. Пешком. Не хочу в ВТО.
Тут-то мы и встретили Наташу Егорову и Попкова.
Стас эмоционально начал рассказывать о встрече в гостинице «Москва» с писателями-«деревенщиками»: Беловым и Распутиным, с оператором Заболоцким Толей, с художником из Минска Игнатьевым Женей.
Стас был увлечен деревенской литературой и почитал наших знаменитых писателей. При удобном случае он с удовольствием рассказывал об этой встрече и очень гордился ею. И теперь с восторгом вспоминал новых знакомых.
На что Попков насмешливо сказал:
— И конечно, ты был среди них главным?
Явная издевка, ирония, даже злость слышались в его голосе.
Мне показалось, что Наташе Егоровой не по себе.
И правда, Попков — настоящий Сальери.
Я взяла Стаса под руку, попрощалась и увела его.
— Почему он так разговаривает с тобой?.
— Он всегда так.
Эта встреча была 10 апреля.
11 апреля Стас мне предложил поехать в гости к Попкову.
— Но он не приглашал нас.
— Что-то мне не по себе… Ведь я виноват перед ним. Я сразу не сознался, что причастен к истории с фашистскими флагами[6], и остался в школе-студии, а его выгнали. Потом и меня разоблачили. Вот ведь какие дела… С тех пор я молча терплю унижения.
И рассказал мне один случай. Наташа Егорова, Попков и Стас как-то поехали в лес. Поставили палатку. Наступила ночь. Хлынул дождь. Попков и Наташа спрятались в палатке.
Стас остался на улице под дождем. Не впустил Попков в палатку Стаса.
— Я как собачонка возле них, потому что вину свою перед ним постоянно чувствую.
Не поехала я тогда к Попкову.
А Стас поехал. Кажется, с Марьиным. Вернулся домой поздно.
— Что-то у них не то… и как-то все не так, — сказал Стас.
Потом… когда Стаса на этом свете не стало, Попков несколько раз приходил ко мне на Арбат.
Я доверяла ему. Мне казалось, что он хочет помочь мне, успокоить меня своим присутствием.
Я показывала ему записи Стаса, интимные дневники, письма.
Забыла, что Попков — Сальери.
Потом Попков почему-то попросил наш плед, под которым нам было очень уютно со Стасом. Я отдала. Носил тулуп Стаса, который я тоже отдала ему.
А еще вот что произошло. Приходит ко мне один из следователей прокуратуры Ленинского района и спрашивает:
— Это то кресло, в котором сидел Стас в последний вечер?
— Да.
Следователь молча, не оформляя никаких документов, берет старинное, очень красивое кресло и уносит его из моего дома. Я не успеваю ничего сказать, думаю, что кресло необходимо для следствия, для экспертизы, и была уверена, что оно вернется ко мне.
Стас принес это кресло домой из мебельного комиссионного, что находился на набережной, где потом был «Ганг», принес и торжественно сказал:
— Вот тебе от меня подарок, Валена! Прими, пожалуйста.
Не вернулось ко мне старинное кресло. Кто теперь сидит в нем? И как тот, другой, чувствует себя в моем кресле?
Мне был очень дорог этот подарок Стаса. Странные люди…
Я убеждена, что у каждой вещи есть энергия и что похищенная вещь никогда не принесет радости новому владельцу, скорее наоборот.
Больше я ничего не знаю о Попкове.
На сцене я его не видела.
Не знаю, снимался ли он в кино?
…Вхожу в камеру. Накурено — ужас, но чисто. Обрадовались мне.
Рая-мальчик громко запела: «Я на шконочке лежу и ушами шевелю. Все лежу и лежу, на кормушечку гляжу…»
Очень смешно получилось.
И спрашивает:
— А Сергей Козлов был в суде?
— Был, — говорю..
— Ух, ты! Скажи Сереже, что я его песенку про Львенка и Черепаху на свой лад пою. Спроси — можно ли?
— Ладно, — пообещала я.
Денёв удивляется:
— Не понимаю, они что — совсем дураки? В твоем суде. Сколько раз можно к ним выезжать? Завтра опять?
— Нет. Завтра отдых..
— Ура!
Лаже Нина обрадовалась.
Я убеждена в том, что люди, почти все, изначально хорошие.
А зависть, с которой сопряжены и предательство, и воровство, и подхалимство, и все другие пороки, — это не что иное, как болезнь.
А болезнь — огромное несчастье.
Поэтому есть люди очень хорошие, просто хорошие и несчастные. Плохих людей нет.
Несчастных надо жалеть.
Правда ведь?
Денёв права — сколько можно выезжать в суд?
Сокрушительная усталость после поездок туда.
Предполагается, что 14 июля будет наконец-то давать показания врач «скорой помощи» — Поташников.
Только бы пришел!
Он — единственный объективный свидетель.
Будут допрашивать и меня.
…14 июля 1983 года меня привезли в суд неожиданно быстро.
— Ну ладно, Валентина, посиди здесь пока. Совсем холодно в камере, — беспокоился солдатик из конвоя.
После паузы спросил:
— Устала?
— Да.
Смотрю на телефон, который стоит совсем рядом со мной.
— Можно я позвоню? Быстро?
— Нет, Валентина, нельзя. Если засекут, я пропал.
— Очень быстро. Домой.
— Ладно, звони, — согласился он.
Набираю телефон Тани и Сережи — мама сейчас у них живет. Очень нервничаю. Руки не слушаются. Цифры путаются. Занято. Ну надо же!..
— Занято, — я чуть не плакала.
— Ох, Валентина!.. Давай по-быстрому еще раз.
— Опять занято.
И сама не знаю зачем, набрала телефон Инны Гулая.
— Инна, здравствуй!
Онемела Инна. Она хорошо знает мой голос по телефону. С испугом спросила:
— Ты откуда?
— Это неважно. Слушай меня, не перебивая. Я очень прошу тебя — не приходи в суд. Позвони, пожалуйста, Сереже с Таней, у них моя мама, и передай им привет. Я только что звонила — телефон занят. Еще раз прошу тебя — не приходи больше в суд. Ты мне мешаешь.
Инна закричала:
— Кто тебе разрешил звонить?
— Инна, не приходи в суд! Очень мешаешь.
— Не угрожай мне!
Я положила трубку, рыло очень тяжело. Я понимала, что на суд Инна все равно придет. В очередном бархатном платье. Сядет, как обычно, близко ко мне и будет смотреть с ненавистью… Почему? За что? Я и сегодня этого не понимаю.
— Все, Валентина, больше звонить нельзя, — это солдатик. Он набирает нужный ему номер и докладывает, что мы прибыли.
— Ты Гулая звонила?
— Да. Она плохо со мной говорила.
— Она просто растерялась. Не ожидала, что ты сможешь позвонить. Не расстраивайся. У тебя сегодня трудный день. Нельзя нервничать, — успокаивает солдатик.
— Спасибо тебе. Ты хороший. Сколько еще ждать?
— Если не перенесут на более позднее время, то часа два.
В дверь постучали, и мне пришлось пойти в бокс.
…Вызывается свидетель Кайдановский.
Наши отношения с Сашей Кайдановским тянут на толстый роман. Но вначале о его выступлении на суде.
Перед его показаниями был объявлен перерыв, и когда конвой уводил меня в камеру, я встретила Сашу в коридоре. Свидетели и просто зрители разгуливали или стайками шептались по углам, а Саша одиноко сидел на скамейке у стены.
Мы посмотрели друг на друга. Он не приподнялся, не поздоровался. Странно… Я впервые не разгадала его настроений… и никакой эмоции не почувствовала… удивительно… Почему так?
Не нахожу ответа.
Итак, Саше задают дежурные вопросы, он отвечает на них. Наконец судья спросила:
— Где вы работаете?
— Нигде, — ответил он.
— Как нигде? — озадачилась судья.
Саша повторил:
— Так… нигде.
Судья сделала паузу и еще раз требовательно спросила:
— Кайдановский, где вы работаете?
Вижу, что Саше понравился этот дурацкий диалог, и он опять беззаботно отвечает:
— Нигде.
Судья начала основательно сердиться:
— Кайдановский, к вашему сведению, есть такая статья под номером 209, и есть еще несколько статей, по которым вы можете оказаться перед судом в другом положении, нежели теперь. Я еще раз спрашиваю вас: где вы работаете или работали в последний раз?
Саша вздохнул, повернулся ко мне и спрашивает:
— Валя, в каком году меня уволили из Театра Вахтангова?
Я принялась было вспоминать, а судья раскричалась:
— Прекратите сейчас же ваши издевательства! Ведите себя прилично!
Тут секретарь подсказала:
— Он учится.
— Как учится? Где? — орала судья.
Саша молчал, а секретарь, как ученица-отличница, четко произнесла:
— Он учится на Высших режиссерских курсах.
— Почему вы сразу не ответили, Кайдановский? — возмущалась судья.
— Вы спрашивали меня о работе, а в настоящее время я нигде не работаю, — безмятежно пояснил Саша.
Судья повела диалог дальше:
— От кого вы узнали о случившемся в 1978 году со Жданько Станиславом?
— От Симоновой.
— Вашей жены?
— Нет. Я узнал о случившемся от Евгении Симоновой, с которой Стас Жданько учился на одном курсе.
— Я и говорю, что вы узнали о случившемся от вашей жены, Евгении Симоновой.
— Фамилия моей жены — Кайдановская, — безмятежничал Саша.
Ему явно нравилась эта процедура вопросов и ответов.
— Ну, это понятно, что она Кайдановская, но у нее есть своя фамилия — Симонова.
— Моя жена не Симонова, а Кайдановская.
Казалось, что это будет продолжаться до бесконечности, зрители уже начали сетовать на Сашу, не понимая, что он всего лишь говорит правду. Саша расстался с Женей Симоновой, и теперь его новая жена — Кайдановская, вот в чем дело. И уж совсем Саша стал непонятен, теперь уже всем, когда принялся обвинять в нашей трагедии со Стасом Федора Михайловича Достоевского.
— Во всем виноват Достоевский, — заявил он.
Было ощущение, что Федор Михайлович сидит на скамье подсудимых рядом со мной. После недоуменной паузы общественный истей проникновенно спросила:
— Почему же?
И Саша заявил, что Достоевский отрицательно влияет на эмоции людей.
— Стас играл Раскольникова в дипломном спектакле. Замечательно играл. А чтобы хорошо сыграть этот персонаж, надо его понять, а чтобы понять, надо многое пережить… Потом он стал репетировать Рогожина, надеясь сыграть с Валей в спектакле «Идиот». Валя очень хорошо играла Аглаю в этом спектакле. Тоже надо кое-что пережить, чтобы так сыграть.
Посмотрел на скамью подсудимых, но не на меня, а рядом, словно тут и сидел Достоевский Федор Михайлович, и продолжал:
— Последняя наша встреча со Стасом была после того, как я прочитал его инсценировку «Великого инквизитора» — по главе из «Братьев Карамазовых». Вы представляете себе, что это такое — сесть и инсценировать самую трудную историю у Достоевского?
Общественный истей по-прежнему проникновенно спросила:
— А что, грустный сценарий получился?
— На веселую тему сценарий по Достоевскому написать нельзя, — сказал Саша и как-то совсем безнадежно посмотрел на общественного истца. Помолчал и спросил: — Как вы считаете?
— Суд снимает вопрос о Достоевском, — округлив глаза и с обидой в голосе прекратила разговор судья.
На памяти у меня другие Сашины впечатления о Достоевском. Он так же, как и Стас, готовился выступить, будучи в Театре Вахтангова, в спектакле «Идиот». Только Саша — в роли Мышкина, а Стас — Рогожин. Им так и не удалось сыграть в этом знаменитом спектакле Александры Исааковны Ремизовой.
Когда Саша учился у нас в институте, Пырьев хотел пробовать его на Алешу Карамазова. По каким причинам расстроилась эта творческая встреча, не знаю — мне было неловко спрашивать об этом у Саши. Он как-то начал рассказывать, что мечтал сыграть Алешу у Пырьева, но разнервничался и прекратил свой рассказ, а я больше не тревожила его расспросами на эту тему, хотя мне было очень интересно.
А еще он хотел сделать моноспектакль по Достоевскому «Сон смешного человека». До сих пор помню, что действие должно было происходить на старом, холодном кожаном диване.
Так что отношения у Саши с Федором Михайловичем совсем не простые. Наверное, от этого и получается у него, что главный виновник нашей трагедии со Стасом — автор «Идиота» и «Преступления…».
Впрочем, у меня есть черновик моего собственного письма к Стасу, где Достоевскому тоже принадлежит особая роль.
После нескольких чаепитий у Стаса дома, в самом начале наших отношений, он попросил меня:
— Валена, напиши мне, пожалуйста, письмо.
— О чем?
— О нас. О театре. Я хочу получить от тебя письмо.
— Что за блажь, Стас?
— Это не блажь. Я хочу побыстрее понять тебя. Напиши на адрес театра.
И я написала ему письмо. Вот фрагменты из него:
«…хочется рассказать тебе о многом. Но как? Возможно ли написать про то, что происходит со мною теперь? Какая-то боль поселилась во мне, нет, не тяжелая, не огромная глыба, а похожая на болезненный, непреходящий звук, и никуда не деться от него. Что это? Наверное, это — Предчувствие.
Я увидела тебя в Раскольникове, и вспомнился мне один вечер в Питере. Становилось совсем темно. Вокруг никого. Страшно немножечко. Улица, мощенная булыжником. Что это за улица? Оказалось, Казначейская. Силуэт в конце улицы. На меня движется. Испугалась. Нырнула во двор. Двор небольшой, дрова в углу у стены сложены, словно все из другого времени: и двор, и силуэт, и дрова…
Достоевский и Раскольников совсем рядом.
…Мне кажется, что у твоего Раскольникова идея, которая посетила его, как бы вне его, сама по себе. И он боится ее. И чем больше он ее боится, тем сильнее она действует на него.
Мне интересен процесс мышления твоего Раскольникова, только я не знаю, где ты, где он.
Ведь дело не в топоре, а в освобождении от смертельных тисков Идеи. Освобождение от нее — это Принятие ее. Редко кто задает себе лишние вопросы. Легче их не задавать. Можно не найти ответа.
Ты поставил эти трудные вопросы в длинный ряд и пытаешься на каждый из них найти ответ. Это непосильный труд, но мне кажется, что ты догадываешься о Главном. И все-таки я чего-то очень-преочень боюсь… От этого во мне и живет постоянный, болезненный звук нехорошего Предчувствия…»
Это письмо было изъято вместе с другими письмами, дневниками, фотографиями, бумагами и прочим во время обыска. И теперь оно находится не в чистых руках. Слава Богу, у меня сохранилось многое, в том числе и черновик письма. При обыске на Арбате выгребли все из моего письменного стола, а на полку в стене не обратили внимания. Полка большая, высотою в три метра, там-то и находилось многое из того, что было очень ценно для меня.
И теперь надо сделать так, чтобы протоколы моего дела никуда не исчезли, а то мало ли?
Опять устроят обыск, да еще в мое отсутствие.
А стенограмма судебных заседаний, несмотря на непонятные запреты, все же ведется.
На одном из заседаний вдруг что-то зафонило. Судья спрашивает:
— Кто тут ведет запись?
Молчание.
— Я еще раз спрашиваю: кто ведет магнитофонную запись?
Она так резко спросила, что микрофон, наверное, от испуга совсем засвистел и обнаружил молодую, привлекательную женщину с кейсом, в котором она и прятала магнитофон. Женщина рванулась к дверям, но конвой ее задержал. Судья объявила паузу и вместе с женщиной, сопровождаемой конвоем, вышла в коридор.
Я смотрю на Танюшку и Сережу, спрашиваю их глазами — наша, мол? Они отрицательно качают головой, и я успокоилась. Наверное, журналистка, скорее всего на заграницу работает.
Но протокол судебных заседаний все равно ведется.
…Вернусь к письму. Там есть разговор и о Саше Кайдановском, и о театре. «…Саша — это мое мучение. Это был мой смысл. Это была сама я… Потом очень устали мы. Каждый искал свой выход. Для него, скоро нашелся выход: он женился на Симоновой Женечке. Для меня тоже был выход: я решила быть совершенно одна и заняться делом. Для меня дело — это наш театр, который почти разрушен, тем более нельзя «больное» покидать. У меня были и остаются заманчивые предложения со стороны, но я люблю Театр Вахтангова со всеми его бедами. А как помочь ему? Играть хорошо свои роли, пока так, а там, Бог даст, и другая надобность объявится.
Всем ясно, что Симонов и Ульянов во внутреннем конфликте. Ты знаешь, что я люблю Михаила Александровича, но я консерватор и ненавижу революции. Пока в театре нет революционной ситуации, но она, по всей вероятности, неизбежна, значит, и революция неизбежна. А чем кончаются революции?.. Вот то-то и оно… Не хотелось бы, чтобы наш театр прошел гибельный путь МХАТа.
Ведь вот в чем дело — все те, на кого сегодня опирается Женя Симонов, отвернутся от него в пользу нового руководителя, но и новому руководителю они вскоре неинтересны будут. Это закон любого мятежа. Удел предателей очевиден: жалкий он, этот удел. Есть еще одно волевое, целеустремленное действующее лицо — Слава Шалевич. Он никогда не проиграет. Он хорошо понимает ситуацию в театре. Мне кажется, что у него обдуман и путь, и программа своей жизни в театре. Он делал попытки объединить молодежь, но невозможно объединить разноодаренных людей, поэтому Слава и остается сам по себе. А молодежь, мужская половина, объединилась группкой и усиленно ненавидит Женю Карельских. За что? А за то, что он талантливее многих из них. Карельских же самозащищается. А каким способом? Не лучшим. Взял и вступил в партию. Наверное, я полагаю его более талантливым, чем он есть на самом деле, иначе он не суетился бы так…»
Предчувствия и вещие сны в моей жизни занимают чуть ли не главное место. Они меня ни разу не обманывали.
Разве что не ведаю я о результате этого непристойного суда. А каков может быть результат такого суда? Тоже непристойный и лишенный всякой логики. Хотя надежда меня не покидает. Я стараюсь отстраниться от судейского маразма. Только однажды я не выдержала, когда мой адвокат начал читать выдержки из дневника Стаса. Я чуть было не закричала в голос, когда он прочитал: «Я мечтал о славе, о ролях. Какая чушь! Передо мной ее огромные черные глаза. Смотреть в них, любить ее, и больше ничего не надо. Мы любим друг друга, но я чувствую, что все равно все кончится катастрофой. Она покинет меня. Без нее хоть в полет…» Судья увидела, что мне стало плохо, сделала перерыв, и меня увели вниз, в камеру. Вскоре приехала «скорая помощь», мне всадили какой-то укол и заставили полежать. Меня бил нервный озноб, к тому же и в камере было очень холодно. Девушка-конвоир вытащила из сумки мой длинный шерстяной халат и прикрыла меня, но спина примерзла к холоднющей скамейке…
— Валентина, ты что? Так хорошо держалась, и на тебе… Не надо. А то им, тем, что в зале, совсем любопытно станет… Не надо.
— Понимаешь, и Стас, и я чувствовали катастрофу… И она нас настигла. Но почему Судьба выбрала именно нас?
Меня вернули в зал. Права была девушка: лица присутствующих в зале просто сияли любопытством. С нескрываемым интересом они разглядывали меня, а адвокат продолжал читать записанное Стасом в дневнике еще задолго до наших отношений: «Истинная жизнь открывается только после смерти. Когда же я решусь? Может быть, теперь? Нет, наверное, решусь только спьяну…
…В самом дальнем уголке души живет неудовлетворенность, какая-то боль, неизвестно от чего и как появившаяся. И эта самая боль начинает вдруг таранить сердце, мозг. И день превращается в ночь и как бы становится с ног на голову..
Может быть, и это необходимо человеку? Может быть, в этом и назначение его? Провидение? Чтобы не успокаиваться, а все время метаться, как зверь, пойманный в сети, и находить в этом сладостный миг существования?
Возможно, и так.
Но иногда хочется взять всю эту философскую канитель и расшибить о что-нибудь более существенное, простое, например, о ту же самую лодку, гниющую на мели, которая мерещится мне, просит меня, зовет обратно в чистоту и непорочность былых дней.
Не хватает, да, наверное, уже не хватит сил бросить всю эту дребедень человеческую, весь этот актерский бедлам и возвратиться на истоки свои: растопить печку, заварить крепкий чай, бросить туда пучок мяты и успокоиться. Отравиться естеством земным и умереть, чтобы родиться.
Нет, не бывать этому никогда.
Слишком втянулся я в эту суматоху дней. Мы говорим о Боге и Дьяволе, читаем Достоевского и Гофмана, понимаем все… все, что было, что есть и что будет, и, однако же, продолжаем срать… срать… на все, что под солнцем есть самое дорогое. Продолжаем, потому что уже потерянные. Скоты мы! Скоты! И в скотстве своем нет нам предела.
А самое главное, что из всех этих мерзких ситуаций выгораживаем только себя, будто я-то ни при чем, и творим непотребное, творим зло, выдавая его за что угодно, только не за самое себя.
Дети, конечно, не повинны ни в чем, невинны и звери, и сама земля…
Но я все равно хочу, чтобы эта история закончилась раз и навсегда. Я хочу, чтобы все перестало быть.
И если есть Бог, пусть Он поймет меня правильно и родит новые существа, и даст им новую, иную жизнь. Уничтожение — вот что нужно теперь.
А может быть, только я, я сам — инфузория, может быть, только мне одному требуется уничтожение?»
Вот что я думаю по этому поводу: мысль, изреченная или записанная, непременно материализуется.
Я замечала это не раз. Особенно это касается дурных мыслей.
Почему же мы так часто хандрим? А?
Нас спрашивают: «Как жизнь?»
Мы отвечаем: «Ну, какая может быть у меня жизнь?»
Нас спрашивают: «Как ты себя чувствуешь?»
Мы вздыхаем и говорим: «Так себе…»
Хотя и болит голова, но не до такого же глубокого вздоха и выдоха с ненужными для жизни словами «так себе».
И получается, что изо дня в день мы окружаем себя тусклым минором, а когда жизнь по-настоящему ударяет нас, мы не готовы противостоять удару.
Мы сами себе устраиваем несносную жизнь, устаем в ней и, утомленные, умираем.
А между тем каждый Божий день — целая Жизнь, и таких дней Бог для нас уготовил предостаточно. Утром мы просыпаемся — зачем? "
Чтобы увидеть Новый день, радостно удивиться ему и улыбнуться друг другу. Ведь так?
Надо уметь держать себя в руках. А то я чуть было не лишилась чувств перед судом и любопытной публикой. Моим друзьям доставила переживания, чуть не хлопнувшись в обморок. Плохо это.
Да и мало ли что еще ждет меня впереди…