3 НА ПЕРЕЛОМЕ

Февраль в Узбекистане зачастую лишь по названию месяц зимний. Краю этому изначально было суждено стать благодатным (не одной прихотью исторических судеб можно объяснить, что именно здесь, в междуречье Амударьи и Сырдарьи, в глубокой древности возникли процветающие государства: и Согдиана, и Парфия, и Хорезм). Однако и наблюдательный глаз старого узбека, этакий прищуренный, с виду неподвижный, в темном веере морщин, безошибочно отметит местное сретенье, а ноздри, казалось бы, отвердевшие, восковые, вздрогнут, безошибочно почуяв первое веяние стоящей у порога, не робкой, не застенчивой, а по-южному неукротимо откровенной весны. Ее приход и буйное торжество можно представить разве что, прибегнув к сравнению с кино, где используется, впрочем, уже весьма привычный, операторский прием, когда хотят изобразить чудо пробуждения природы и одновременно подчеркнуть быстротечность времени: ветви, еще вчера голые, зябнувшие под ветром и снегом, на глазах покрываются почками, они набухают, увеличиваются, — и вот уже развернулись клейкие листья и затрепетали в звонком воздухе, и уже возится внутри густого соцветия пчела, собирая мохнатым брюшком новорожденную пыльцу.

…Холодный и скучный дождь заливал вытертые кирпичные тротуары на самаркандских улицах, когда 17 февраля 1929 года делегаты IV съезда КП(б) Узбекистана, а значит, и Усман Юсупов, прибывший из Ташкента в город, который в те годы был столицей республики, пробирались из скромной гостиницы (красное имя ей — дом для заезжих; в квадратной комнате восемь узких солдатских коек впритык) к лучшему в ту пору в Самарканде зданию бывшего офицерского собрания, где утром открывалось первое заседание. Но пока топтались, покуривая, обстоятельно, по-восточному, здороваясь со всеми, включая тех, кого не знали лично (упаси бог кого-либо не заметить, не подойти к товарищу с рукопожатием!), дождь стих, быстро побежали к западу тучи, блеснуло в прогалине утреннее солнце, заиграло в частых лужах, и ранняя птица вскрикнула обрадованно, скликая подруг.

Юсупов зажмурился, блаженно втянул в себя воздух, пахнущий близкой весной. Но едва ли не одновременно крестьянское сердце кольнула тревога: вот-вот надо начинать сев, а съезд собрался надолго, едва ли не на две недели; предстоит обсудить множество вопросов, вплоть до мелких, не говоря уже о докладе ЦК ВКП(б) и Средазбюро ЦК ВКП(б), отчетных докладах ЦК и ревизионной комиссии Компартии Узбекистана.

Не один лишь Юсупов тревожился из-за того, что в напряженную пору посевной на местах, — то есть не в служебных кабинетах, а в кишлаках, среди дехкан, вера которых в силу и возможности нового строя прямо зависела от будущего урожая, — не будут находиться они, руководящие партийные работники. Всего в Самарканд прибыло более семисот делегатов — цвет узбекской партийной организации.

До открытия съезда состоялся так называемый сеньорен-конвент — собрание представителей делегации отдельных областей. Юсупов представлял Ташкентскую организацию. Не желающий долго и обстоятельно взвешивать частности, когда ясно главное, он попросил слова и горячо, а потому более сбивчиво, чувствуя, что мысли вот уж поистине опережают русские слова, запас которых у Юсупова хотя и был достаточен, но произносились они трудно, и приходилось останавливать себя, когда хотелось высказаться быстрее и убедительней, и речь становилась еще сложней, так что стенографистка, юная девушка, преисполненная чувства ответственности за едва ли не первое порученное ей дело, даже постанывала, то и дело останавливая стремительный бег карандаша по разлинованной бумаге. Но странно: и ей, уже понимавшей собственную сугубо техническую, как бы изначально бесстрастную роль, было интересно слушать этого черноволосого узбека с высоким выпуклым лбом, с крупными чертами выразительного лица, пусть речь его была далека от адвокатского совершенства, нередко скрывающего пустоту. Он говорил дело. В звучном голосе его жила тревога человека, умеющего видеть будущее и потому предостерегающего от возможных ошибок. Он вспомнил и о трех первых в Узбекистане колхозах, которые были созданы на трудных яз-яванских землях неподалеку от Андижана. Уж где-где, а там нужна рука и глаз партийца: как ни трудны условия, урожаи на колхозном поле должен быть выше, чем у середняков. Вот это и будет лучшей агитацией за коллективное хозяйство. Зримым, осязаемым вещам дехканин поверит скорее, чем самым убедительным словам.

Многие делегаты уже подали заявления с просьбой, чтобы сеньорен-конвент разрешил им выехать на посевную, но Юсупов от имени Ташкентской организации предложил иное: съезду работать по девять часов в день, чтобы исчерпать повестку раньше.

Впрочем, обсуждение докладов проходило настолько остро, с таким накалом страстей, что заседания затягивались и дольше. В Кокандской, Бухарской, Зерафшанской и некоторых других партийных организациях в подборе кадров наблюдалась групповщина, то, что в повседневности носит название — кумовство, а по-местному — ошначество. Слово неуклюжее, но точно выражающее особенности быта: ош — в узком смысле означает на узбекском языке — плов. Годами, путем весьма строгого и придирчивого отбора (в английских клубах, пожалуй, лишь сама форма чопорней) складываются компании, разумеется, сугубо мужские, которые, когда чаще, когда изредка, собираются ради совместной трапезы за ляганом, наполненным янтарным пловом. Это — особенным образом приготовленный рис на бараньем сале со специями, вкуснейшее блюдо, если оно к тому же еще и попахивает дымком от очага, в который подкладывают, опять же с великим умением, соблюдая режим пламени, сухие корявые ветви урючин и вишен. Узбеки давние и высокие ценители плова — яства, которое по праву может быть названо благородным.

На первых порах не всегда хватало у того или иного руководителя мужества и твердости в недавно обретенных взглядах для того, чтобы отстранить от должности несправляющегося или заблуждающегося не просто человека, а такого, который зовется «ошни» — друг, сотрапезник; суть здесь не только в том, что с человеком этим проведено немало приятных часов; суть — в нравственных дружеских обязательствах, возникающих неизбежно в течение многих лет. Нужно было быть сложившимся коммунистом, чтобы переступить через предрассудок.

К слову, Юсупов, как истый узбек, не только любил плов, но и сам прекрасно готовил его, когда выдавалось время, хотя случалось такое не часто.

Фатима Юлдашбаева, комсомолка двадцатых годов, боевая девушка с наганом, впоследствии начальник политотдела узбекской дивизии, в тридцать четвертом году приехала в Москву. Усман Юсупович учился там в ту пору на курсах марксизма-ленинизма и проживал в одной комнате со своим другом Сатты Хусаиновым, драматургом, журналистом, переводчиком Шекспира и Руставели. Хусаинов тоже учился в Москве, но не на курсах, а в Институте красной профессуры.

В ряду воспоминаний Фатимы Ходжамбердыевны остался и дивный плов, который в весьма неподходящих для подобного почти что священнодействия условиях приготовил Усман Юсупович. Что ж до компании сотрапезников, то в нее Юсупов включал всегда всех, кто находился в эту минуту рядом, отнюдь не показного демократизма ради, — и шоферов, и сторожа, а в доме у Юсупова за обеденный стол непременно садилось пять-шесть человек из числа приезжих, и все домашние, и все подчиненные. Думаешь об этом не как о подробности житейской, не как о милой черточке, украшающей характер видного деятеля партии. Важно, что и тут проявилось то качество, которое отличало Усмана Юсуповича с самых первых шагов от многих, кто начинал рядом с ним нелегкий, сопряженный не только с известным самоограничением, но и с ломкой унаследованных от дедов, прадедов взглядов, привычек, обычаев путь коммуниста. Он был дальновиден и потому ясно представлял, к чему приводит безоглядное понимание дружеских обязательств. Юсупов оставил после себя сотни, а то и тысячи людей, которые каждый по-своему и по различным поводам благодарны ему за поддержку и помощь. Он не оставил ни единого, включая собственных шестерых детей, человека, который мог бы сказать, что Юсупов выручил его, вступился за него, пожертвовав принципиальностью партийца.

На IV съезд КП Узбекистана Юсупов приехал, будучи заведующим организационным отделом Ташкентского окружкома партии. Должность, связанная с подбором и расстановкой, использованием кадров. Рядом с Ташкентом, всего в часе езды, находилось селение Каунчи — Янгиюль, где осталось немало тех, с кем вместе бедовали, трудились на хлопковом заводе, с кем не один пуд соли вместе съели. Мудрено ли, что старые знакомцы, движимые извечным и понятным желанием — устроиться в Ташкенте, обращались к земляку, который стал, по еще не изжитому в ту пору выражению, «большим человеком». Однако же Ташкентская организация не услышала на съезде столь серьезных, как другие, упреков ни за то, что называлось групповщиной, ни за ошибки, допущенные в работе по расширению партийных рядов. Была ведь еще и другая, свойственная периоду беда: имущие — кулаки, бывшие баи, — быстро смекнули, что можно замаскироваться, протиснуть в партию, а там, если удастся, пролезть и на руководящие посты. В двух районах Ферганской долины, Бешарыкском и Чуст-Папском, как отмечалось на съезде, органы диктатуры пролетариата превратились на практике в органы защиты классовых интересов байской верхушки. Закономерно, что съезд обязал Центральный Комитет впредь решительно выдвигать на руководящую работу в партийном, советском и хозяйственном аппарате рабочих, батраков и бедняков. Закономерно и то, что одним из секретарей ЦК КП Узбекистана был избран на этом съезде бывший батрак, рабочий, бедняк Усман Юсупович Юсупов. От роду ему еще не было тридцати. Участок ему поручили едва ли не самый трудный — село, коллективизация.

От дедов, прадедов, возделывавших испокон веку поле в засушливом крае, передается новым поколениям бережное отношение к воде, а главное — понимание, что именно вода — первооснова жизни. Если основное содержание истории других народов и политической и социальной — борьба за землю, то для узбеков это борьба за воду, да и то сказать, земли, незанятых площадей и поныне достаточно, но они мертвы до поры, как тот сказочный богатырь, пока его не окропили «живой» водой.

Вот то начало забот о воде, о хлопке, которыми жил секретарь ЦК Юсупов. В его представлении процветающий Узбекистан был прежде всего краем, сплошь покрытым артериями и капиллярами, несущими жизненную влагу хлопковым плантациям. Орошение и расширение узбекских полей совпадало с потребностями всего многонационального народа. Хлопок, который можно было выращивать главным образом в Узбекистане, нужен был молодой Советской стране не меньше, чем хлеб. К весне 1929 года, когда в Самарканде шли заседания IV съезда КП(б) Узбекистана, потребность Союза в хлопке удовлетворялась едва на две трети. Более ста миллионов рублей золотом могла бы экономить ежегодно страна, если бы была достигнута хлопковая независимость. Едва ли нужно пространно рассуждать о том, как ценно было это золото в пору, когда люди (нэпманы не в счет) масло получали по карточкам и искренне радовались ордеру на галоши, выданному фабзавкомом; ясно было, и съезд сказал об этом со всей определенностью, что значительно увеличить производство хлопка в Узбекистане можно лишь на основе социалистического преобразования и индустриализации сельского хозяйства. Борьба за большой хлопок означала, таким образом, борьбу за коренное переустройство всей жизни народа, за социализм.

Так смыкались классовые интересы узбекских трудящихся с интересами всей Советской страны. Не хлопок любой ценой, не хлопок для России, а социалистический хлопок, продукция социалистического сельского хозяйства, в каждом грамме которой — концентрат всеобщего труда: уральского рабочего, отковавшего лемех для плуга; питерского профессора, читающего с кафедры Ташкентского университета лекции вчерашним чабанам; врача, оставившего дом и практику в Виннице, чтобы лечить джизакских ребятишек от трахомы; маститого режиссера, эстета и чуточку сноба, опекающего первую группу будущих профессиональных узбекских актеров; геодезистов и топографов, белобрысых и дочерна загорелых, шагающих с рейками и планшетами по сланцево-твердым, растрескавшимся такырам, — труд бодрствующего в полночь поливальщика-мираба, которому шестое чувство помогает безошибочно определить срок, когда надо поить землю; усилия миллионов пахарей и кетменщиков; мужество девчонки из земельной комиссии, пробирающейся под свист кулацких пуль из кишлака в кишлак; терпеливость и трудолюбие узбекской женщины, чьи пальцы даже с осенней земли, рассыпавшейся сухими комьями, подберут самую ничтожную дольку волокна.

Но переход к социализму означал и окончательную ломку сложившихся в течение тысячи лет (если считать со времени арабского завоевания Средней Азии и принятия ислама) обычаев, этики, жизненного уклада. Не мог этот процесс свершаться бескровно и гладко, и не одни лишь классовые враги восставали против нового: коллективного хозяйства, раскрепощения женщин, школ, в которых не вдалбливают в детские головы заумные суры из Корана, а учат тому, что земля круглая. Да, был бай, притаившийся, как ему казалось, до поры; революция лишила его богатств, гарема, власти, раболепного преклонения со стороны черного люда. Был полным ненависти мулла, к успокоительным и сладким речам которого относились все с большим недоверием, потому что рядом с мечетью, в красной чайхане, агитаторы-комсомольцы читали лекции о дарвиновском учении и показывали «волшебным фонарем» картинки, разоблачающие лихоимство и ханжество служителей культа. Был кулак, который уже не мог безнаказанно мытарить батраков, жиреть за их счет; все они бесились от злобы, не желая примириться с неизбежным концом.

И была масса — Эшматы и Ташматы в дедовских чапанах, из которых торчала пожелтевшая вата; у каждого в приземистой кибитке, покрытой оплывшей глиняной крышей, дюжина босоногих, чумазых ребятишек, нетерпеливо протягивающих тощие руки, покрытые красными цыпками, к единственной лепешке.

Первые не желали слышать о новом строе. Они могли только ненавидеть и вредить, открыто ли, тайно ли.

Вторые сердцем чуяли, что правда на стороне тех, кто назывался «большевик», узбекским устам проще было произнести «балчибек», — кто уже дал беднякам землю и воду, прислал не требующего платы фельдшера и запретил баю, уже закидывавшему было глаз за бедняцкий дувал, увести в свои гарем двенадцатилетнюю любимицу дочь. Но воспитаны они были в слепой вере и покорности, на которых с добавлением изрядной толики крови замешен ислам; убеждены были, что за земной юдолью последует вечное блаженство для души в мире потустороннем. Мудрено ли, что подчас и рваный халат прижимался к плечу, обтянутому блестящим бекасамом.

Жизнь поторопилась трагично подтвердить, как нелегка задача, стоящая перед Юсуповым. Он едва успел принять дела, еще не освоился с большим кабинетом, обставленным по-старинному тяжеловатой мебелью, еще не разобрал до конца накопившиеся почти за месяц бумаги: циркуляры, письма, жалобы, — когда вздрогнул, по-особому задребезжав, будто возвещая звонком о беде, массивный деревянный телефон. Юсупов снял трубку, вскочил, еще не веря в происшедшее, думая, что ослышался; но ошибки не было: секретарю ЦК сообщили, что два часа назад в Ферганской долине зверски убит шейхами — духовной мусульманской знатью — и подстрекаемой ими толпой Хамза.

Если сказать, что Хамза Хаким-заде Ниязи был первым советским поэтом и драматургом, композитором и режиссером, педагогом и публицистом в Узбекистане, то эта характеристика даст лишь самое приблизительное представление о выдающейся личности, о необыкновенном человеке, в котором с полнотой, встречающейся нечасто, воплотились лучшие стороны народного гения и лучшие черты революционера.

Русский стихотворец Николаи Тихонов сказал о Хамзе, что этот певец братства народов, убежденный интернационалист, был истинным коммунистом и может быть внесен в любую золотую книгу Почета, но он уже внесен в золотую книгу Почета народной памяти и стал известен всем: и своим творчеством, и подвигом своей жизни. Была она до обидного коротка, как, впрочем, у многих гениев. Хамза родился 7 марта 1889 года в старинном городе Коканде, в семье бедного, но образованного человека, лекаря Ибни Ямин Ниязоглы. Спустя сорок лет, в том же весеннем месяце марте, в пору цветения садов, Хамза был не просто убит, а растерзан врагами нового строя, врагами революции, певцом и солдатом которой он всегда оставался.

Время родило «Марсельезу» и «Варшавянку». Для узбеков бессмертный дух революции заключен в песне «Эй, рабочий!». Слова и музыку ее сочинил в 1921 году Хамза:

Эй, угнетенный, эй, рабочий,

Пришла твоя пора — вставай!

Не выпускай из рук свободы.

Да сгинет шах, да сгинет бай!

Хамза и его друзья, из которых он составил первую в Средней Азии труппу актеров, бросили эту песню в народ, а люди труда подхватили ее как знамя и понесли с собой в сражения.

И для Юсупова песня эта, впервые услышанная на митинге в пыльном селении Каунчи, прозвучала откровением и призывом. Он любил слушать ее и даже потом, уже на склоне жизни, включал, когда она звучало в передаче, приемник на всю мощность, чтобы из репродуктора лился со веси силой мужественный голос бессменного исполнителя песни «Эй, рабочий!», известного артиста Саттара Ярашева.

В автобиографии Хамзы, уместившейся на шести страницах, чаще всего встречаются слово «школа» и «просвещение». Он называл себя учителем. В народе жили его песни — семь сборников, названные именами цветов. Он сам положил свои стихи на музыку, использовав фольклорную основу. Театры и самодеятельные труппы ставили его пьесы, о которых он говорил: «Посмотрите и поучитесь на показанных вам примерах». Очевидцы помнят, как плакали в зале, как, проникнутые верой в правду происходящего, зрители со сжатыми кулаками бросались на артистов, изображающих лихоимцев и притеснителей. Его стихотворное обращение «К узбекской женщине» («Из темной жизни выходи, зарею светлой будь»), элегия-плач «На смерть Турсуной», посвященная отважной девушке, которая, не страшась угроз, стала первой узбекской актрисой («Продолжать борьбу, сестры, нужно нам, гибель Турсуной учит вас тому»), были факелами, осветившими дорогу для «худжума», так называлось наступление на феодально-байское отношение к женщине.

Сам же Хамза последние месяцы своей жизни провел в кишлаке, который теперь называется Хамзаабад. Он собирал бывших батраков и бедняков в артель, заботился об открытии красной чайханы и памятника В. И. Ленину перед ней; о посадке леса по склонам гор, окаймляющих дивный по красоте кишлак. Не скрывая радости, как о великой победе, писал Хамза незадолго до гибели, что «…своей агитацией мы из общего числа семидесяти домохозяев привлекли около пятидесяти…». И еще — как о большом грядущем событии: «Мы намерены построить Дом дехканина».

Он вызывал церковников на открытый бой. В Шахимардане находится мавзолей одного из мусульманских святых, так называемый мазар. К нему приходят на поклонение верующие из самых отдаленных мест. Отсюда такое обилие шейхов в небольшом горном кишлаке. В годы гражданской войны в мазаре укрылся окруженный басмачами небольшой красноармейский отряд. Шейхи, почитавшие кощунством даже прикосновение к мазару грешными руками человека, не принадлежащего к духовенству, в этом случае выдали фетву — благословение на то, чтобы мазар был обложен соломой и подожжен.

— Как же вы могли сжечь святую гробницу? — спросил в упор Хамза. — Да и святая ли она вообще? — Худощавый, лобастый, с пронизывающим взглядом, он стоял перед бородатыми надутыми служителями аллаха как судья.

Шейхи смолчали. Они выбрали другой час, чтобы расправиться с Хамзой.

Уже впоследствии на суде, на котором присутствовал и Юсупов, убийцы сознались, что не решились бы на крайний шаг, из страха за собственную шкуру, разумеется; но Хамза был страшен не только для тех, кто обирал невежественный народ в Шахимардане. Они-то, враги, понимали подлинное значение этой огромной фигуры; каждое слово Хамзы было шашкой динамита, взрывавшего мир, построенный на угнетении и лжи. Его устами говорила правда, а тиранам испокон веку было угодно, чтоб подобные уста молчали. Он же в день гибели радовался тому, как бойко научился читать замурзанный Худайкул — девятилетний сын дехканина. В переводе имя это означает «раб божий». Оно тоже упоминалось в суде.


С наганом под подушкой спали коммунисты. Бой не прерывался. В кишлаке, где еще не умолкли вопли плакальщиц над телом убитого комсомольца, появлялся боец агитпропа в выгоревшей комиссарской фуражке или в чустской тюбетейке — белые стручки по черному полю, — плотно сидящей на стриженой голове. Он говорил о первой пятилетке, о тракторах и колхозах, о людях, для которых только та незабвенная эпоха могла найти точное имя — ударник. Он призывал почтенных аксакалов садиться за парты, а женщин — сбрасывать паранджу, жить с высоко поднятой головой. Из темного угла чайханы доносилось шипение вражеского подпевалы; на горной тропе под ноги коню, на котором товарищ красный агитатор, пробирался в соседний кишлак, скатывались, грохоча, камни. Злые тени бродили всю ночь вокруг сельсовета, где он ночевал. Враги новой жизни не уступали. Как все обреченные, они полагались на террор. Как все обреченные, они не в состоянии были понять, что террор лишь рождает сплоченность и множит ряды в другом стане.

Назира — сестра Усмана Юсупова — стала партийным работником. В апреле 1929 года, окончив в Ташкенте партийные курсы, она возвратилась в Каунчи и была назначена заведующей женским отделом райкома партии. Очень похожая на брата, с полными щеками, придававшими ее чернобровому лицу доброе выражение, взялась за дело не только трудное, но и опасное.

Должность заведующей женотделом в 1929 году не давала вспомнить о себе. Так и случилось с Назирой Юсуповой, возглавившей по партийному долгу раскрепощение своих подруг в районе, испокон веку кишевшем самыми ярыми ревнителями ислама. И тут следует напомнить о положении женщины на Востоке, столь отличном не только от европейского, где не отзвучало эхо средневекового рыцарского преклонения, но и от российского, где совсем недавно скручивала в бараний рог дюжих волжских мужиков горьковская Васса Железнова, а до того царствовали гласно Екатерины и Елизаветы, а кузнец Вакула, исполняя каприз очаровательной Параси, мчался верхом на черте в стольный град Питер за царскими черевичками. Был, разумеется, рядом и домострой, и кулаки пьяного Ивана, но при всем этом жизнь русской женщины, нередко правившей и домом и мужем, узбечке показалась бы сказочно достойной человеческого звания.

Жизнь, а точнее, существование узбекских женщин, положение их в обществе было основано на непререкаемых догмах Корана. Вот одна из них, весьма красноречивая в своей недвусмысленности. В главе 4-й — «Жены», в стихе 38-м читаем: «Мужья стоят выше жен, потому что бог дал первым преимущество над вторыми и потому что они из своих имуществ делают траты на них… Тех, которые опасны по своему упрямству, вразумляйте, отлучайте их от своего ложа, делайте им побои».

Такова даже несколько сдержанно звучащая теория. На практике рекомендация «вразумляйте и делайте побои» осуществлялась так: в 1842 году по приказу кокандского хана была зарезана вместе с шестью ее детьми поэтесса Надира. Ее предупреждали, чтоб не сочиняла песен, но она была, выражаясь языком того же Корана, упряма.

На конных базарах глашатаи сообщали во всеуслышание, впрочем, не без уныния: «Правоверные! Знайте, что верблюды подешевели, но женщины, увы, подорожали».

Из более поздних, уже послереволюционных времен. Лидия Августовна Отмар-Штейн, видный партработник, вспоминала, как осенью 1921 года направилась на рынок и случайно встретила своего сослуживца. Поговорив несколько минут, они разошлись. И тут же у Лидии Августовны за спиной появились два наездника в милицейской форме. Они заявили, что она арестована за беседу с мужчиной на улице.

В начале двадцатых годов в Ферганскую долину приехала молодая женщина — корреспондент «Известий». На вокзале города Намангана с ней случилось происшествие, едва не окончившееся плачевно. На базаре она купила национальный женский костюм и пышные серебряные украшения для волос, серьги и браслеты. Вернувшись в вагон, журналистка заплела косы и нарядилась в узбекское платье, а затем выглянула в окно купе. Тотчас же начался гул, и собралась толпа мужчин, которые угрожающе кричали ей что-то по-узбекски. Лица их и мелькавшие кулаки не предвещали ничего доброго. Как оказалось, они вообразили, что женщина эта местная уроженка и не только сбросила паранджу, но и собиралась бежать из Ферганы.

В эпизоде этом присутствует тень юмора, но в тот же день неподалеку от Намангана в кишлаке Ассаке произошло убийство. Муж-хозяин зарезал жену, сбросившую черную сетку, закрывавшую ей лицо. То был не единственный случай…

Только в первой половине 1929 года в Узбекистане было зарегистрировано 226 убийств, связанных с раскрепощением. В Алты-Арыке учительница Сатылганова была убита своим братом. В Избаскентском районе жертвой фанатиков стала делегатка, депутат Совета Тахта-биби Балтаева.

Но уже появились в длинных списках жертв рядом с женскими и мужские имена: «Уполномоченная по раскрепощению женщин в Шафрикане Хадича Гаипова и ее муж». В Каунчи (туда как раз и была направлена на партийную работу Назира Юсупова) вместе с двумя открывшимися женщинами был убит секретарь партячейки Газыханов, вставший на их защиту.

Борьба против затворничества, против вековых предрассудков, позорящих и унижающих женщину, по самой сути своей была проявлением революционности, которая вела к уничтожению феодального быта.

Лозунг «худжум» был брошен в 1926 году, на третьем Среднеазиатском совещании работников среди женщин. Впервые сказал о наступлении — развернутой массовой борьбе с затворничеством — И. А. Зеленский, председатель Средазбюро ЦК ВКП(б). Но само движение возникло гораздо раньше, буквально сразу же после победы социалистической революции. В Ташкенте, в Доме имени Луначарского, в 1920 году, в день открытия Всетуркестанского съезда женщин, на стенах висел написанный неровными буквами и стилем примечательный лозунг: «Только совместная работа мусульманки и русской работницы поможет устроить жизнь на новых, лучших началах». В стоптанных галошах на босу ногу, в веревочных лаптях (водилась в Средней Азии и такая обувь) выходили на трибуну делегатки: узбечки Джахан Абидова, Таджихон Шадиева, русские Ольга Попова, Анна Аксентович (кстати, свободно владевшая местными языками). На съезде выступил с речью М. В. Фрунзе, командовавший Туркестанским фронтом: «В борьбе с экономической разрухой мужчинам без женской помощи не справиться». Вновь прозвучало с высокой трибуны признание восточной женщины равноправным строителем социализма. Ида Исааковна Финкельштейн, член партии с 1917 года, жена расстрелянного контрреволюционерами ташкентского комиссара, рассказала собравшимся о героических делах их подруг в России, где она недавно побывала; о том, как преодолевая и голод и нужду, строят работницы Петрограда, крестьянки Вятской губернии новую жизнь.

В дни работы съезда пять узбечек-делегаток сбросили с себя паранджу.

Великое чувство классовой солидарности всегда вело европейских женщин-коммунисток в массы. Они в буквальном смысле просвещали — открывали свет своим обездоленным подругам. Одним из первых, кто оцепил опасность этой работы для притеснителей всех мастей, был, в чем, впрочем, нет ничего странного, небезызвестный. Ф. Бейли, английский разведчик, руководивший так называемой «военно-дипломатической миссией» в Туркестане. Не без внутреннего сопротивления вывело его перо следующее признание: «Больше всего я боялся Финкельштейн, которая вела против нас работу среди женщин и детей в Старом городе»[4].

В полном соответствии с внутренними законами, определенными Марксом и Лениным, революционная ситуация нарастала постепенно и привела, когда для этого созрели предпосылки, к взрыву — «худжуму». И хлынул могучий весенний поток, сметая со своего пути все препоны, а было их немало.

Было сопротивление и активным и пассивным. Какое хуже — трудно сказать.

Письмо, составленное не без витиеватости и восточного иезуитства и адресованное активистам и активисткам одного из кишлаков: «Пусть дойдет скоро, чтоб было получено в воскресенье.

Жителей наших вы очень обижаете тем, что мужчины и женщины бывают вместе. Ничего странного не будет, если мы еще до айтрамазана[5] явимся к вам. Вас, женщин и учителей, ждет наказание: мы будем вас закапывать живыми в землю, отрезать руки, языки, бросать вас в реку.

Нас 80 человек. Если вы не услышите нашего предупреждения, то тем сами подготовите себе смерть».

Угрозы, как уже отмечалось, не оставались лишь на бумаге.

Заявление 35 женщин из Янгиюльского района в женотдел, которым руководила сестра Юсупова Назира: «Местный торговец не продает нам никаких товаров и оскорбил за то, что мы открылись. Мы написали заявление начальнику милиции, а он ответил: «В дела торговца вмешиваться не можем, а насчет оскорбления требуются свидетели».

Значит, заявления 35 женщин ему мало!

Были случаи, прокуроры прекращали дела, связанные с сопротивлением раскрепощению.

ЦК КП Узбекистана по представлению женотделов принял специальное постановление о защите женщин, снявших паранджу. Оно обязывало дела по этому вопросу рассматривать вне всякой очереди, строго карать всех, кто оказывает активное или пассивное сопротивление «худжуму».

О том, чтобы претворить это по-революционному решительное постановление в жизнь, заботился Усман Юсупов. Это постановление приходилось осуществлять повседневно его сестре Назире, заведовавшей женотделом райкома.

Не только внешностью, но и характером она была очень похожа на брата, который был старше ее на четыре года. Подвижная, улыбчивая, переполненная энергией, жаждой деятельности, но несуетливая, точная в движениях и когда укладывала под тюбетейку длинные косы, и когда легко садилась на коня. В четырнадцать лет шила мешки на том же хлопкоочистительном заводе. Зарабатывала немного, но была счастлива, потому что находилась среди рабочих людей, в коллективе, где стозвонно отзывалась каждая новость. Она поступила на курсы по ликвидации безграмотности, научилась вскоре говорить по-русски, но подлинным университетом была для Назиры и ее народа сама эпоха. В двадцать лет она вступила в партию. Необходим был тот недюжинный запас сил, целеустремленности, упорства, многих достоинств, составляющих талант бойца революции, чтобы вынести на своих плечах нелегкую ношу работы — и в цехе, и партийной. Назира сразу же стала активисткой женотдела; еще раньше она и ее мать первые в Янгиюльском районе сбросили паранджу. От первого встречного, еще даже не мужчины, а подростка, с закурчавившимися редкими волосками на щеках, она услышала ставшую потом привычной, словно приветствие, угрозу: «Обмотаем косы вокруг шеи и повесим на первом суку». Подруги вызвались возвращаться с работы вместе с Назирой, но и тогда вслед нередко летели камни.

Назира не отступала, и вскоре ее лишь провожали косыми взглядами и сплевывали себе под ноги, правда, и тут опасливо, потому что знали: брат Назиры Усман и его товарищи — парни неробкие, да к тому же и поражало, и пугало всех, кто не представлял, как же это вдруг рухнет тысячелетиями складывавшийся быт, то, что Усман, мужчина, брат, обязанный по шариату опекать нравственность сестры, хозяин ее жизни до той поры, пока не продаст ее за приличный калым мужу, — как это он не только терпит, но и благословляет бесстыдство, готов грудью закрыть и от взгляда, и от ножа и Назиру и мать, — то был вызов и бой, и реакция окружающих не ограничивалась одним лишь словесным неодобрением.

Семья Юсуповых была одной из первых, а за ней пошла масса.


Едва спала дневная жара, в кишлаке Ниязбаш на пыльной площади собрались все мужчины. (Босоногие мальчишки, мелькая потрескавшимися пятками, загодя разнесли по селению весть: в сельсовет приехали представители из района, будут вести речь о новой жизни.)

Седобородые старейшины, храня безмятежность на морщинистых лицах, заняли почетные места на ветхом помосте в чайхане. Дехкане помоложе стояли у них за спиной, насупившись, глядя под ноги. На почтительном расстоянии от них сгрудились йигитлар (парни). Нет-нет да и поглядывали выжидающе на обитую потрескавшейся клеенкой дверь сельсовета. Гул пронесся над толпой, когда оттуда вышел прихрамывающий председатель, а с ним — женщина в широком платье. Большеротая, смуглая, она смотрела на мужчин открыто, смело, приветливо.

— Послушаем, земляки, что нам скажет сейчас представитель райкома, товарищ Назира Юсупова! — прокричал председатель.

— Такой же товарищ, как овца скакуну! — выкрикнул сзади насмешливый голос. В группе парней глуповато заржали.

— Умолкни-ка лучше, Юнус-байбача![6] — посоветовал председатель. — Не мути народ. Будто не знаешь, что перед Советской властью все равны: и мужчины и женщины.

— Ага, — вроде бы поддержали опять-таки из задних рядов. — Вон твоя внучка плачет. Взял бы да покормил ее титькой!

Теперь зашумели возмущенно бедняки, начали оглядываться на говорившего, кто-то поднял жилистую руку. Назира отстранила растерявшегося председателя сельсовета, подошла к краю крыльца. Нет, она не обиделась, не рассердилась. То, что происходило сейчас в Ниязбаше, было привычным. Начиналось очередное сражение, и, как опытный боец, Назира Юсупова стала лишь собранней и решительней. Она говорила о коллективном хозяйстве. У нее были цифры и факты о жизни первых узбекских колхозов, и она приводила их, рассказывая о кишлаках, где дехкане впервые ощутили блага, которые приносит совместный труд на себя и дружеская взаимопомощь: о сытых детях, о ситце в кредит, о собственной школе, о тракторах. И об узбечках, которых на деле признали людьми.

Сама речь этой женщины, которая с достоинством и сознанием собственной силы глядела прямо в глаза десяткам мужчин, завораживала, рождала доверие к каждому слову ее.

Тот же вражеский голос вновь попытался прервать Назиру, но теперь его остановили куда решительней.

…Ее подстерегли, когда стемнело. Шестеро мужчин окружили Назиру; они топтали ее ногами, душили. Уже убегая, самый трусливый несколько раз кряду воткнул в ее уже неподвижное тело кривой нож. Дочь ее Кундуз станет отныне дочерью Усмана Юсупова.

Летом того же 1929 года Усман Юсупов женился на Юлии Леонидовне (Логвиновне) Степаненко. Как уже замечено, браки между людьми различных национальностей были мусульманской религией не только запрещены, но и считались первейшим святотатством. Человека, отступившего от предписания, установленного шариатом, подвергали всяческому преследованию, вдохновителями которого были муллы и исламские фанатики. Жениться в старом Туркестане, к примеру, на русской девушке означало объявить открытую войну многочисленным адептам мусульманской морали. Примечательно, что одним из первых восстал против нелепого устоя, лишившего счастья не одну влюбленную пару, все тот же Хамза Хаким-заде Ниязи. В кары небесные он не верил, земными угрозами пренебрег и женился на Аксинье Уваровой. Разъяренные священнослужители восстановили против Хамзы всех и вся. Жизнь на родине стала для него и его русской жены невыносима. Он вынужден был в конце концов, спасая Аксинью, отправить ее в Россию, а вскоре и сам должен был покинуть Коканд и несколько лет скитался по Индии и Аравии, прежде чем смог возвратиться в Туркестан.

Революция сразу же отмела нелепые ограничения человеческой свободы, в том числе и ту, о которой идет речь. Время религиозного засилья кончилось, однако же давно замечено, что окончательно побеждает революция не на баррикадах, а в нравах, в психологии людей. До этой победы в Узбекистане, каким он был в 1929 году, было еще неблизко.

Излишне говорить, что Усмана Юсупова мнения и взгляды, мгновенно отставшие от стремительного хода жизни, ни в коей мере не ограничивали. Но он не мог не учитывать их как секретарь ЦК и здесь был рад возможности личным примером подтвердить торжество новых норм общественной морали. На обычный в подобных случаях вопрос, который ему-то, прочем, задать не смели: «Что скажут люди?» — ответил бы: «Скажут, что сами убедились: при Советах для того, чтобы жениться, нужна только любовь, а потому еще раз: «Да здравствует Советская власть!»

Не на словах, на деле, каждым поступком своим восставал против националистов, откровенных и скрытых, тех, что ничтоже сумняшеся надеялись едва ли не примирить с социализмом ислам. (Бесплодная идея, родившаяся на заре века, но вот же и поныне занимающая головы иных зарубежных политиков…)

«Была бы любовь…»

Любовь была.

Никогда не принимавший всерьез такое понятие, как предначертание судьбы, он тем не менее в иные минуты с восхищением, окрашенным, впрочем, юморком, затаившимся в темных глазах, говаривал:

— Батя твой, Юлька, мудрый человек, честное слово! Взял когда-то, поднялся и привез тебя с Украины сюда. Если бы он так не сделал, я бы просто как сирота был бы.

В судьбе Логвина Степаненко, отца Юлии, наглядно отразилось время. Судьба эта заслуживает того, чтоб с ней познакомиться ближе.

В начале века город Харьков был не так велик, как ныне, и потому многие знали сильного сероглазого парня по имени Логвин. Имя редкое даже для Украины, отличающейся известной пестротой прозвищ и имен. Был Логвин мастер на все руки: и столяр и плотник, и в это трудное время, не боясь неизведанного, в двадцать с небольшим лет он с женой и крохотной дочерью Юлей отправился в надежде найти заработки в Ташкент.

Положив большую ладонь на плечо жены Василисы, смотрел Логвин, как кормит она Юлю сухарями, размоченными в кипятке, и повторял, что, дескать, ничего, ничего, потерпите, милые, скоро все образуется. Однако пришлось неделю-другую скитаться ему по широким тенистым улицам Нового города, застроенным аккуратными белеными особняками с палисадниками, огороженными подстриженной живой изгородью. Во дворах, на террасах под виноградниками сидели сытые хозяева: чиновники, служившие в многочисленных колониальных ведомствах, военные, гимназические учителя с холеными женами, с хорошо кормленными детьми. В услугах сероглазого босоногого плотника, говорившего с непривычным для весьма изощренного туркестанского уха южным произношением, они нуждались редко. Рабочих, подчас почти даровых, в Ташкенте хватало. К вечеру Логвин возвращался на вокзал, где оставил семью, вымотанный непривычной жестокой жарой, устало опускал на землю деревянный ящик с инструментами, молчал, отворачиваясь от Василисы и дочери, без вины виноватый перед ними.

Само собой случилось, что перестал он искать работу в Новом городе, за тихими благополучными улицами которого следило недреманное око городовых, а пристал к артели грузчиков здесь же, на станции. Двужильные эти люди с набитыми ватой, пропитанными потом валиками на согбенных плечах, обвязанные лохматыми веревками но животу, соперников не жаловали, но Логвин покорил их тем, что испокон веку уважалось в мужском кругу, — силой и хваткой.

Он стоял в сторонке от платформы, наблюдая, как четверо мужиков пытаются снять и погрузить на подводу заботливо укутанное в рогожу пианино. Действовали грузчики неслаженно, мешали друг другу, и в Логвине взыграло ретивое.

— А ну-ка, хлопцы, дайте я, — сказал он, отодвинул их плечом, ловко обвязал пианино веревкой, взвалил его себе на спину и, хотя и не без усилий, понес один на удивление окружающим, к великому удовольствию владельца инструмента, представителя опальной ветви дворян Оболенских, еще статного пятидесятилетнего мужчины в выгоревшем под туркестанским солнцем, мундире со следами эполет.

Оболенский, вздыхая и посмеиваясь, процитировал некрасовские строки о Руси, о ее неисчислимой силушке и дал Логвину серебряный рубль.

Логвин Степаненко прижился на станции. Житейское море что ни день выбрасывало на теплую ташкентскую пристань то расстригу-семинариста, то спившегося чиновника, сквернослова и умницу, то скромного мастерового, у которого в сундучке под двойным дном лежали тоненькие брошюрки на желтой бумаге с именем автора — В. Ленин. С помощью этих доброхотных учителей выучился Логвин читать и начал разбираться в жизни.

Жила семья в глинобитном домике, в одном из многочисленных «шанхаев», лепившихся по берегам быстрого, мутного Салара и вокруг Госпитального рынка. Логвин снимал в одной из лачуг комнатку — без пола, с низким потолком (вставая, касался головой полуистлевших камышинок). Там в 1911 году родилась вторая дочь, названная Полиной. Степаненко к этому времени, как полагали не без зависти многие бедняки соседи, уже выбился в люди. Сноровистого, неутомимого в работе, его взяли в проводники.

Ночью на глухой станции Аральское море, пока ждали встречного поезда, услышал, как подслеповатый телеграфист рассказывал сонному, но вмиг встревожившемуся дежурному по станции о том, что в Петрограде революция, царь отрекся от престола, Россия объявлена республикой. Весть захлестнула, но до победы было еще далеко. В Ташкенте вскоре после того, как Логвин вернулся из поездки, состоялся I краевой съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. В краевой Совет вошли главным образом меньшевики и эсеры. Они заявили о своей преданности Временному правительству Керенского, бывшего присяжного поверенного из Ташкента. Логвину был знаком его кирпичный особняк неподалеку от Ходжентской улицы, а потом, когда об Александре Федоровиче заговорили как о новоявленном правителе России, он припомнил, что был когда-то среди его пассажиров такой вот невзрачный надутый человечек с жесткой рыжеватой прической-бобрик. Логвин словно видел, как он стоит на узкой трясущейся площадке и рассматривает выпуклыми водянистыми глазами скучную казахскую степь. «Эх, знать бы… Вот когда — толчок, и под колеса во имя трудового народа…»

Но Логвин Степаненко, тридцатилетний ташкентский железнодорожник, уже понимал, что свергать надо не Керенского, а власть буржуазии.

В Ташкенте, во всем Туркестанском крае возникали массовые организации трудящихся: и русских, и местной бедноты. Летом был организован профсоюз узбекских рабочих-строителей. Его возглавили первые революционеры-узбеки: С. Касымходжаев и А. Бабаджанов. В Самарканде объединились швейники, в Андижане — кожевники. Вернувшиеся домой, мобилизованные еще царским правительством так называемые рабочие-тыловики создали «Совет мусульманских рабочих депутатов». Тогда же, в июне 1917 года, возник союз трудящихся мусульман (Ислам Мехнаткашлари Иттифаки) в Коканде. Е. А. Бабушкин сам занимался этим союзом и добился, чтобы в нем укрепилось большевистское влияние. Активные деятели союза трудящихся мусульман — Ю. Маткаримов, У. Шукуров, А. Мирпулатов — стали одними из первых узбеков, вступивших в большевистскую партию.

В «Очерках истории Коммунистической партии Узбекистана» отмечается важнейшее явление: «Между организациями местной бедноты, Советами и профсоюзами русских рабочих шел непрерывный процесс сближения, обмена представителями, что затем на основе борьбы против общего врага привело к созданию единых многонациональных Советов и других массовых организации трудящихся».

Когда в сентябре 1917 года, в погожий благостный день, в Александровском парке волновалась толпа: рабочие, солдаты, студенты, — Логвин Степаненко (он был здесь же, в группе железнодорожников) с великой радостью замечал и смуглых людей в тюбетейках. Страсти бурлили не только потому, что речь на митинге шла о борьбе с хозяйственной разрухой, а проще о том, как обеспечить трудящийся люд работой и хлебом; многие еще не разобрались, на чьей стороне правда, за кем идти. Лозунги заманчивые были и у левых эсеров, и у меньшевиков, и даже у анархистов. Все же в ревком, который был избран на митинге, вошло пять большевиков (столько же эсеров), а в исполкоме большевики получили одну треть мест. И резолюция была одобрена большевистская. В ней выражался протест «против действии краевого Совета, который не стоит на защите рабочих и солдат и ведет политику соглашательства с буржуазными партиями»[7].

Спасая свою власть в крае, с которым его связывали не одни сентиментальные воспоминания (если Индия была жемчужиной в английской короне, то Туркестан, несомненно, — в российской), Керенский направил в Ташкент карательную экспедицию генерала Коровиченко. Генерал действовал, не только опираясь на штыки, но и весьма надеясь на раскол и даже распри между Старым и Новым городом. Он приложил немало усилий к тому, чтобы возбудить мусульманскую знать, которая сама уже почувствовала, какую угрозу для нее таит в себе единый фронт местного и российского пролетариата. Баи, муллы со своими приспешниками прибегали ко лжи, к запугиванию, а потом, как обычно случается с неправыми на пороге бессилия, пустили в ход и ножи. Но узбекский трудовой люд уже почуял бедняцким сердцем, на чьей стороне правда.

В самом центре Ташкента, у курантов, установлен мраморный обелиск с высеченным на нем изображением ордена боевого Красного Знамени. Этот орден — награда пролетариату узбекской столицы, который буквально вслед за питерскими рабочими поднялся на бой против Временного правительства.

Казаки и юнкера генерала Коровиченко исступленно и бесполезно для себя штурмовали железнодорожные мастерские — «рабочую крепость». Офицерство бесилось еще и потому, что их отлично обученные и вооруженные люди не смогли сломить сопротивления черни. Среди сражавшихся был и Логвин Степаненко — вожак отряда проводников. Он ликовал вместе с товарищами, когда к ним в «рабочую крепость» пробилась на помощь дружина рабочих-узбеков.

Выдержав натиск, большевики повели народ в наступление. 1 ноября пала военная крепость — последний оплот врага. Революционное восстание в Ташкенте победило.

Ноябрьские ночи сыры и холодны, но семья Степаненко спала на земляном полу. Боялись пуль. По темным улицам шастали банды недобитков и провокаторов. Случалось, стреляли прямо в окна рабочих лачуг. Опасаясь, что девочки простудятся, Василиса застилала пол всем тряпьем, которое хранилось по бедняцкой привычке «на всякий случаи». Слава богу, вернулся домой Логвин живой, невредимый, только печальный: на его глазах убили кума и друга Холявко. Уже после победы пустили пулю в спину из-за угла.

Логвин рассказывал о боях. Вспомнил и мальчишку-узбека из старогородской дружины. Тот с палкой в худых руках кинулся на казаков. «Зазря погиб», — сказала Василиса. «Не зазря, — сердито ответил Логвин. — Ладно, спите».

Он и прежде любил повторять: «Настанет новая пора, заживем, дочки!» Теперь сбывалось. Переехали в комнату в хорошем доме. В школе-семилетке учились обе девочки. Юлю, старшую, одноклассники любили и побаивались; прямота ее суждений граничила с резкостью. Зато решать все споры шли к ней. Строга была не только к другим, но и к себе. Почти беспощадна. Когда в школе (трудовой не только по названию) ввели педагогическую специализацию, ходила несколько дней угрюмая, а потом подала заявление, чтоб перевели в другую школу. «Из меня учительница не получится. Незачем обманывать себя и других».

Логвин Степаненко, — в 1919 году он вступил в партию, — выполняя поручение станционной ячейки, по случаю занялся разбором дела о вагоне с испортившейся шерстью; предполагали саботаж, оказалось — обыкновенное разгильдяйство, халатность. Чтобы установить истину, пришлось влезть в суть не только хранения, но и производства, а дальше его начали использовать уже как спеца по шерсти, так что вскоре назначили заведующим шерстомойкой в Келесе, а потом директором акционерного общества по производству шерсти. Проснулись в Логвине Степаненко благодаря отрадным переменам способности, о коих он и не подозревал, хотя унаследованы они были, наверное, еще от безвестных предков, выделывавших славные полтавские рыжие смушки. Жили дружно, хотя и побаивались отца. Выдержан, но, если наступят на мозоль, держись! Возвращался поздно, усталый, в хорошем настроении — для всего дома радость. Он умел удивить неожиданным. Привезет гитару — и Полине: «Учись, играй». Полина была в отличие от старшей смешлива, тянулась к театру. Вечерами в доме читали вслух Чехова. В выходной день вдруг повезет дочек на Воскресенский базар на площадь, где ныне цветной фонтан и оперный театр. Тогда же она была сплошь облеплена магазинами, разномастными лавчонками. Нравилось ему самому выбирать для дочерей лаковые туфли на каблучке. В таких случаях не жалел денег, а выходная юбка у сестер, когда они подросли и выровнялись, была, между прочим, на обеих одна-единственная даже в ту пору, когда Юля уже окончила школу и по комсомольскому направлению стала заведовать отделом галантереи в одном из самых больших ташкентских магазинов на Воронцовской улице. Общую бедность, общенародную судьбу, не падая духом, свято веруя в светлое будущее, в полной мере разделяла со всеми семья Степаненко.

Комсомолка Юля, как многие, была рыцарски верна идее, которая жила в сердце и без которой жизнь становится пустой. Строгого взгляда красивой коротко остриженной девушки в жакете мужского покроя боялись не только ловчилы, но и те работники прилавка, которые не видели особого греха в том, чтобы продать дефицитную вещь не гражданину, выстоявшему в длинной очереди, а племяннице или дяде.

Ее любили, потому что, как ни меняются эпохи, честность и преданность людям остаются немеркнущими ценностями.

В мае 1929 года Юлия приехала в Самарканд на съезд комсомола. Ей дали слово в прениях, и она крыла (вышло-то словечко из употребления, а жаль…) перестраховщиков и бюрократов из треста, растяп, ротозеев и тех, у кого липкие руки. Говорила дельно, но по молодости, с непривычки, сбивчиво, запальчиво, а когда постукала маленьким кулаком по трибуне, по залу даже пронесся смешок, но не осуждающий, а одобрительный. Очень уж искренна была эта девушка и хороша. Вот здесь-то и обратил внимание на нее Усман Юсупов.

Юля села на свое место в зале как в полусне. Говорил уже кто-то другой, его внимательно слушали, а ей казалось, что в мыслях у всех только она, ее речь, которая казалась ей сейчас неубедительной, пустой. Мучило то, что упустила, как он казалось, главное, но, когда к ней в перерыве подошел худощавый молодой человек в европейском костюме и тюбетейке и, улыбаясь одними глазами, сообщил, что с ней хочет поговорить секретарь ЦК товарищ Юсупов, Юля подумала, что наболтала сгоряча лишнего.

Не одно лишь желание расспросить бойкую комсомолку поподробнее о делах в галантерейной торговле побудило Юсупова пригласить ее в комнату президиума. Началось, правда, с этого. Юсупов — он показался Юле незаурядным вовсе не потому, что занимал высокую должность, а благодаря необычной энергии и силе, которой был полон, — помогая себе выразительными жестами, поблескивая живыми глазами, заинтересованно расспрашивая головастых парней в халатах о жизни в их кишлаках, почтительно прижав руку к сердцу, беседовал со старым учителем. Юле он кивнул, едва она вошла, радостно растянув полные губы. Когда она приблизилась, Юсупов помолчал, а потом — в этом был он весь — предложил без обиняков поехать после съезда посмотреть славный город Самарканд, где Юля Степаненко прежде не бывала. Она растерялась, — ждала-то едва ли не выговора! — не знала, как ответить, но он сказал, как о решенном, где ее будет ожидать машина.

На третий день знакомства, провожая Юлю в Ташкент, Юсупов сделал ей предложение. Он не ошибся, хотя по строгим правилам, основанным, впрочем, на опыте и здравом смысле, узнать человека, с которым соединяешь жизнь за такое короткое время нельзя. Но он ухватил главное в характере, в поведении, во взглядах Юлии на жизнь, — и безоговорочно решил: это та женщина, которая ему нужна. Как тут не сказать, что тридцать семь лет спустя, в последние свои часы, трудные не только потому, что была стеснена грудь и жизнь уходила из слабеющего тела, но и по многим душевным причинам, Юсупов, едва жена отойдет от постели, будет повторять: «Юльку позовите. Вез Юльки тяжело, невозможно».

И это будут едва ли не последние его слова.

Пока же, летом 1929 года, Усман Юсупов, волнуясь, послал телеграмму в дом к Степаненко: просил позволения на визит к матери. Вскоре вместе со своим двадцатилетним секретарем Сеней Барабашем появился Юсупов в доме на улице Кафанова.

Накануне мать, Василиса Петровна, не спала ночь. Все перемешалось: и то, что она, как обычно матери, полагала, что Юльке замуж рановато; и мучивший, непреодоленный предрассудок: выйдет за местного, а вокруг жили украинские семьи, они по привычке тянулись поближе друг к другу, и в каждом доме — такие хлопцы, как раз под стать Юлии.

Сама Юля была в не меньшем смятении. Шептались до рассвета с Полиной, хотя какой совет от нее, восемнадцатилетней, услышишь?

Мать отвечала Усману неопределенно, все отводила глаза, потом сказала:

— Пускай отец скажет свое слово.

Произошло, правда, во время визита Усмана одно событие, небольшое, но и развеселившее Василису Петровну, и расположившее ее к этому по-восточному деликатному, но, чувствовалось сразу, сильному человеку. Она готовила тесто и спросила из кухни:

— Вам блины пресные или кислые лучше?

— Средние, — ответил Усман. Анекдот этот навсегда остался в семье.

Логвин Степанович Степаненко по делам находился в Бухаре. «Поеду к нему», — решил Усман. Нагрянул он к отцу, вот уж воистину как снег среди знойного бухарского лета. Логвин Степанович дал ответ:

— Решайте сами.

Они и решили. В августе Усман Юсупов взял Юлю, Василису Петровну, Полину и повез их поездом в Самарканд. На свадебный вечер собрали немногих друзей. Сидели в саду. Предвечерний солнечный свет падал на густую листву урючин, таял в ней, не достигая земли. Вода обтекала чеканные пузатые кумганы с легким вином, поставленным в арык, чтоб оно охладилось, и медь тоненько позванивала. Покой и задумчивость были разлиты в воздухе, вкусно пахнущем дымком от очага (он поглядывал багровым глазом из угла двора). Порою кажется, не этот ли двор изобразил на одном из своих полотен не сразу понятый современниками упрямый и упорный Роберт Фальк? Тот самый Фальк, о котором через двенадцать лет, в страшное лето войны, секретарь ЦК КП Узбекистана Усман Юсупов лично прикажет позаботиться: устроить на квартиру, обеспечить пайком. Юсупов не нуждается в лести, а потому не станем утверждать, что он высоко ставил Роберта Фалька как живописца. Но он был наделен великим талантом — даром руководителя, а это предполагает умение мгновенно оценивать люден и события.

Загрузка...