Мой преподаватель истории Китая в Йельском университете, A.F.Wright, начинал свои лекции так: «Оглядываясь на великое прошлое Китая, я не знаю, с чего начать. С расцвета династии Тан в восьмом веке нашей эры? Или на тысячу лет ранее, с Первого Императора, и резни ученых? А может, отступить еще на тысячу лет, и начать с князя Чжоу, мудреца и политика? Нет!» После этого он стучал в пол, и наступала гробовая тишина. «Я начну с выветривания Гималаев!»
В свою очередь Рой Миллер, мой преподаватель японского, начинал семестр с приглашения студентов к себе домой, на суши и японские танцы. В этом заключается разница между синологией и японистикой – это на первый взгляд похожие, но в реальности совершенно разные миры. Меня заинтриговала эта разница, которая нигде не выражалась так ярко, как на почве академического обучения.
Хотя в начальной школе я учил китайский язык, два года, проведенные в Иокогаме начала шестидесятых, направили меня к японистике. После возвращения в США, я увлеченно слушал музыку кабуки и народные песни, которые записал с радиопередач. Мы привезли с собой несколько ящиков «моментальных» макарон, и благодаря этим макаронам, музыке, и произведениям искусства, которые собирала мама, сохранилась моя любовь к Японии. Когда я пошел в среднюю школу, то уже знал, что буду изучать японистику. Одним из немногих университетов, которые располагали таким факультетом, был Йель, и там, в 1969 году, я начал учебу.
Первыми шагами, разумеется, было обучение языку. Сегодня можно найти десятки пособий и руководств, но до середины семидесятых годов двадцатого века большинство университетов использовало учебник, который назывался «Jordan». Книга была написана для дипломатов, и учила японскому языку шаг за шагом, основываясь на лингвистическом анализе, что в то время было революционным подходом. С той поры Jordan признается «матерью учебников японского языка». Способ обучения основывался на повторении оборотов речи снова и снова, заново и заново, а потом еще раз снова. В сравнении с обычными учебниками, использованное Jordan повторение было вещью совершенно необычной. Так как я некоторое время жил в Японии, то ожидал, что учебник покажется мне смертельно скучным. В Йель преподавала в это время госпожа Хамако Чаплин, соавтор учебника, поэтому я отправился к ней, чтобы объяснить, что уже владею японским языком. Однако она не хотела об этом слышать: «Может, ты и говоришь по-японски, но это типичный «иностранный» японский, какому обучают в международных школах – детская разновидность языка. Пока ты это не изменишь, не будешь разговаривать так, чтобы тебя приняли в японском обществе. Тебе надо начинать с нуля».
Посещение занятий для начинающих означало не только использование учебника Jordan, но и ежедневное прибытие на учебу в восемь утра. Для таких «сов», как я, это было жестокое испытание, а сами занятия, как и ожидалось, были смертельно скучны. Но благодаря Jordan я овладел основами грамматики и системой вежливости, которая особенно важна для японского языка, в чем пришлось убедиться на первом же устном экзамене. Госпожа Чаплин начала с вопроса «Как тебя зовут?», а я ответил: «Меня зовут Алекс-сан». Наступила болезненная тишина, и я услышал: «Экзамен окончен». Выходя из зала, я вспомнил, что «–сан» не означает нейтральное «господин» — это всегда выражение уважения, поэтому его нельзя использовать в отношении самого себя.
Хотя Йель располагал прекрасной программой по японистике, большую часть занятий могли посещать только аспиранты. В то время японский бум еще не нашел отражения в американском образовании, и лишь немногие студенты занимались этой областью. Когда я закончил университет в 1974 году, кроме меня только один студент защищал диплом на этой же кафедре. Сегодня в Йель на этом же отделе учится множество народу, а японистике обучают более чем в ста университетах (в мое время их было только двадцать).
Японистика охватывает литературу, искусство, социологию, экономику и множество других предметов, но самую важную роль в ней играют экономика и социология. Необходимость изучать японскую экономику кажется очевидной, но на тему японских общественных структур написано больше, чем о чем-либо другом в этой стране. Как в Японии, так и за ее пределами, ученые разработали целый ряд теорий, которые объясняют социальные особенности японцев. Lafcadio Hearn, американский журналист, который натурализовался в Японии примерно в 1900 году, считал, что японское общество по своей сущности подобно обществу древних греков. Ruth Benedict в своей книге The Chrysanthemum and the Sword (Хризантема и меч) выдвинула идею, что в отличие от людей западной цивилизации, которые испытывают угрызения совести, совершив неблаговидный поступок, японцы сожалеют о нем лишь тогда, когда он заставляет испытывать навязанный извне «стыд». Говорится так же о «вертикальной структуре общества», amae (опора на человеке или системе для получения поддержки), tatemae и honne (официально выраженной точке зрения, которая не является настоящим искренним мнением и часто оказывается его противоположностью) и т.д. Эти теории – огромная бибилиография, которую каждый студент должен знать.
Моя собственная теория (чтобы добавить еще один кирпичик к этой стене) говорит, что когда в конце двенадцатого века формировалось японское общество, а это наступило вместе с появлением сегуната Камакура, началось подавление человеческого индивидуализма. В Японии, стране островов, власть может очень тщательно контролировать людей, что не представляется возможным на такой огромной территории, как Китай. В результате этого, японские пирамидальные структуры, с которыми приходится встречаться на каждом шагу, от корпораций до чайной церемонии, действительно определяют стандарты поведения людей. Мой опыт показывает, что японец намного реже китайца скажет или сделает что-то непредсказуемое, и независимо от того, что он думает, вероятнее всего, японец поступит так, как обязывают правила. С точки зрения психологии, все трагедии кабуки, предметом которых является верность, — это, в сущности, крик личности, раздавленной обществом. Так как социальные правила играют ключевую роль, их изучение чрезвычайно важно.
А еще один повод, чтобы уделять особое внимание общественным теориям – это огромное количество книг на тему Nihonjinron (теории японскости), написанных японцами для собственного пользования. Студенту японистики, который намерен провести жизнь в работе с японцами, незнание этих книг может создать огромные проблемы. Они охватывают широкий спектр, в который входят вопросы, обозначенные такими титулами, как «Японцы и евреи», «Японцы и корейцы», «Японский мозг» и т.д. В целом, тексты довольно агрессивные, а большинство теорий имеют своей целью доказать, что японцы тем или иным образом лучше других народов. Мы узнаем, например, что японцы учат язык правым полушарием мозга, а это, в свою очередь означает, что их мозги исключительные, и превосходят мозги других людей. Без сомнения, ни у одного народа на свете нет так развитой литературы, которая расхваливает его достоинства.
Иностранные исследователи внутрияпонских отношений должны быть очень осторожными. Эзра Фогель из Гарварда своей книгой «Япония, как Номер Первый», добился славы и признания. Но когда Рой Миллер написал «Современный миф Японии», где выступил против лингвистов, которые пытались доказать уникальность и превосходство японского языка над другими, его обозвали «бьющим по Японии». Во времена моего студенчества, в начале семидесятых годов, этот спор уже продолжался. Я чувствовал, что независимо от моей любви к Японии, риторика «теории японскости» предвещает скверное будущее этой стране.
С осени 1972 года, в рамках студенческого обмена, я год учился в Международном Центре университета Keio в Токио. Это самый старый японский университет, который основал в 1867 году Фукузава Юкити, один из первых японцев девятнадцатого века, отправившихся путешествовать за границу. Жил я в Shirogane-dai, неподалеку от старого студенческого кампуса в Мита, где посещал курсы архитектуры и японского языка.
К сожалению, из времени, проведенного в Кейо, ничего интересного не вспоминается, что, отчасти, было вызвано особенностями японской системы образования. Ученики средней школы должны беспрестанно учиться; чтобы сдать вступительные экзамены в университет, они отказываются от всех дополнительных занятий, и только ходят на многочисленные подготовительные курсы, проходя сквозь «экзаменационный ад». Но когда они уже оказались на университете, напряжение спадает, и следующие четыре года они проводят в развлечениях. Фирмы не заботятся о том, как подготовлен к работе новый сотрудник, потому что настоящее образование начинается на рабочем месте. Поэтому учеба в университете не слишком важна, а академическая дисциплина намного мягче, чем в Европе или США. Лекции по архитектуре, которые я посещал, были страшно скучными, и всегда меня усыпляли. Через два месяца я поддался, и перестал на них ходить.
Группы в японских университетах очень большие, а студенты не живут в общежитиях, поэтому остается очень мало способов познакомиться с кем-то. В Международном Центре иностранные студенты оказывались изолированными – во всяком случае, на университете я не познакомился абсолютно ни с кем, и хотя ежедневно ел в студенческой столовой, ни разу не случилось так, чтобы японский студент со мной заговорил.
Тем не менее, за пределами Кейо я прожил замечательный год. Я подружился с людьми, которых узнал в общественной бане района Shirogane-dai, а после бани ходил в кофейню, где снова встречался с людьми. Я постоянно ездил в долину Ия, останавливаясь по дороге на несколько дней или даже неделю у Дэвида в Асия. Благодаря тому, чему удалось научиться в Токио, Асия и Ия, для меня это был очень богатый год, но все это не имело ничего общего с университетом.
Когда программа обмена закончилась, я вернулся в Йель. В качестве темы дипломной работы я выбрал долину Ия, но тем временем из-за Дэвида Кидда ожил мой детский интерес к Китаю. Я осознал, что никогда не пойму Японии, если не узнаю что-нибудь о Китае., и решил после диплома поехать в Китай или на Тайвань. Примерно в то же самое время мне посоветовали написать заявку на стипендиат Родса. Не относясь к этому слишком серьезно, я написал заявку на стипендию по синологии в Оксфорде, и через несколько месяцев неожиданно для самого себя стал стипендиатом Родса. Я с ужасом осознал, что придется учиться в Англии, то есть совершенно не там, где мне хотелось быть! Однако отступать было невозможно, и осенью 1974 года я сел в самолет, летящий в Европу.
Вскоре после приезда, один из студентов привел меня вечером в столовую в Мертон Колледж. Случайно глянув на бокал пива в своей руке, я увидел цифру 1572. Товарищ объяснил мне, что это дата – именно в этом году бокал подарили университету, а значит, я пил из бокала, который постоянно использовался четыреста лет подряд. Меня поразила мысль, что Оксфорд измеряет историю в масштабе веков, а не лет.
Эта «шкала исторической памяти» удивительна. В Японии события до Второй мировой войны были вымазаны из книжек, и не менее драматические изменения просходили в письменном языке. Язык пережил две крупных революции: одну в 1868 году, а вторую в 1945. Сотни знаков кандзи, которые использовались перед войной, вышли из употребления, а слоговая азбука кана для записывания грамматических окончаний тоже оказалась изменена. Молодежь с трудом читает предвоенную прозу, и даже для старых и образованных японцев прочитать что-либо, написанное до 1868 года, почти невозможно. В результате японская «шкала памяти» составляет примерно пятьдесят лет, если говорить об исторических событиях, и сто тридцать лет, если дело касается литературы.
Года, проведенные в Оксфорде, изменили мое видение Японии. Услышав, что чашка для чайной церемонии сделана во времена Муромати, японец всегда изумляется, это производит на нем огромное впечатление. В Окфорде каждого окружают старые предметы, которые являются частью повседневной жизни. Сегодня уже не вызывает у меня эмоций тот факт, что чашка происходит из периода Муромати – в Мертон Колледж даже пивные бокалы из времен Муромати. Самое важное то, что старые предметы постоянно используются по назначению.
Синология в Оксфорде, как и можно было ожидать, основной упор делала на классику; Китай виделся, как мертвая культура. На отделе ориенталистики, к которому относилось китаеведение, в соседних аудиториях учили древнеегипетскому, халдейскому и коптскому. В результате такой тенденции у меня практически не было возможности поговорить по-китайски, и до сегодняшнего дня я слабо говорю на этом языке. С другой стороны, я вволю читал Менцзы, Конфуция и Чжуанцзы. Одним из моих преподавателей был голландец ван дер Лоон – его лекции об изменениях, какие произошли на протяжении веков в произношении и значении иероглифов, до сегодняшнего дня влияют на мой подход к китайскому письму.
Существуют такие иероглифы, как «чи» из Чииори, которые появляются в древней литературе один только раз, и никогда больше – это так называемые «хапакс легомена». В случае «чи» бамбуковая флейта с таким названием несколько лет назад была найдена в могиле династии Чжоу, поэтому сегодня мы знаем, что представляет этот иероглиф. Но обычно мы располагаем только фразой типа: «Посуда, блестящая цветом Х», и хотя мы можем догадаться, что означает этот Х, делая выводы из произношения фразы или структуры знака, или основываясь на более поздних комментариях, у нас нет абсолютной уверенности, потому что Х – это хапакс, и нигде больше не встречается. «Ха!» — кричал ван дер Лоон, когда мы встретились с этой проблемой во время изучения Чжуанцзы – «хапакс легоменон! Уотсон объяснял это так-то и так-то, но по большому счету мы никогда не узнаем, что это значит».
Хотя на кафедре синологии упор делался на классику, о современном Китае тоже не забывали — мы читали фрагменты из Мао Цзедуна, изучали современную китайскую политику. Тогда же я заметил, что написанное о Китае отличалось от того, что писали о Японии: абстрагируясь от социальных теорий, акцент делался на политике, на том, какая фракция побеждает, а какая в проигрыше. Это не касалось только современности. Китай, хотя бы из-за своих размеров, всю свою историю переживал разные политические встряски. Управление такой огромной страной требует безжалостных методов, и в результате политика занимала множество времени в дискуссиях и спорах, а политика всегда делила страну.
Например, во времена династии Сун группа министров разработала идеальную систему, которую назвали «поле-колодец». Основой ее был иероглиф «колодец», который пишется двумя вертикальными, и двумя горизонтальными линиями, как поле для игры в крестики-нолики. Этот иероглиф обозначает кусок земли, разделенный на девять частей: лежащие по краю восемь участков предназначены для крестьян, а внутреннее поле – для общественных работ, доход с которого отдается правительству в виде налога. Чтобы ввести в жизнь эту систему, переселили миллионы крестьян, что привело к упадку сельского хозяйства. Возникла сильная оппозиция, и вскоре к власти пришли те, кто был против этой системы. Министров, которые отвечали за нее, изгнали, а систему ликвидировали ценой огромных затрат. Через некоторое время к власти опять пришла предыдущая группа, и события повторились. Борьба продолжалась целый век, а результатом ее оказалось ослабление династии Сун, и ее падение в конце концов.
Политика оказала влияние также и на китайскую поэзию. Многие старые поэмы – это протест против несправедливости, или против действий власти, а так как часто они касаются проблем, связанных с событиями тех далеких времен, сегодня они нам не интересны. Куда ни взглянешь, везде встречается политика: во времена династии Цин разгорелся спор, впустить ли западную цивилизацию в Китай, а в двадцатом веке началась гражданская война, пришли ее генералы, японцы, и наконец, коммунисты, которым практически удалось уничтожить страну во имя современной версии системы «поле-колодец».
Когда я учился в Оксфорде, результаты культурной революции были еще очень видны, а используемые нами учебники китайского языка, изданные в Пекине, были до смешного политизированными. Урок первый учил цифрам от одного до десяти, урок второй учил говорить «спасибо», «пожалуйста» и т.п., а урок третий вводил такие обороты, как «диссидентские элементы» и «японские дьяволы». В 1977 году, когда я заканчивал Оксфорд, все неожиданно изменилось. Предводители маоистского периода оказались Бандой Четырех, а «японские дьяволы» стали «японскими друзьями». Те же самые силы влияли на китайское искусство: в то время, как в современном японском искусстве практически нет каких-либо политических аллюзий, китайское неразрывно связано с историей диссидентских движений.
Китайцы не распространяют печатных аналогов «теории японскости», и на синологии царила свободная атмосфера. Я не встречался там с попытками убедить, что Китай стоит выше других стран. Тем не менее, как это видно в самом названии Чжун Го (Срединная Империя), китайцы убеждены, что их страна лежит в центре мира. До совсем недавних времен Китай делился своей культурой с соседними странами, такими, как Вьетнам, Корея и Япония, но не брал ничего взамен. На практике единственной вещью, когда либо пришедшей в Китай из Японии, оказался складной веер. В результате, китайцы воспринимают свое превосходство, как нечто само собой разумеющееся – оно натурально, как воздух, которым дышат люди, поэтому нет нужды доказывать его ни себе, ни другим.
Япония, в свою очередь, всегда пользовалась культурным экспортом из других стран, и японцев глубоко в душе преследует неуверенность насчет их культурного самоотождествления. Что можно назвать по-настоящему «японским», коль скоро практически все мало-мальски ценное – от дзен до системы иероглифов, — пришло из Китая или Кореи? Людям постоянно напоминают от отношениях «старший-младший», например, формами вежливости, которые госпожа Чаплин посчитала такими важными для моего образования. Этот способ мышления превратился в привычку, и японцы не успокоятся, пока не определят место в иерархии не только для людей, но и для стран. Понятное дело, что Япония должна находиться на вершине этой пирамиды, и именно отсюда выросли агрессивные «теории японства».
Меня, без сомнения, раскритикуют за обобщения относительно японистов и синологов, но я не могу их не сделать. Любители Китая – мыслители, а любители Японии, в свою очередь, поддаются очарованию эмоций. Люди, которых привлекает Китай, — это беспокойные личности, которые любят приключения, с критическим складом ума. Они должны быть такими, потому что китайское общество капризно, непостоянно, а китайское общение быстро и полно сарказма. Нельзя позволить себе ни мгновения слабости, и какой бы восхитительной ни была ситуация, Китай никогда не позволит тебе усесться и подумать: «Как здорово!». Япония, в свою очередь, вместе с ее социальными стандартами, придуманными так, чтобы отделять все и всех от суровой реальности, является значительно более удобной страной для жизни. Стабильный ритм и вежливость защищают от огорчений. Япония – это гомеровская «страна лотофагов», где можно блаженно плыть по спокойной поверхности бытия.
Когда я сравниваю пути, по которым пошли мои приятели с факультетов японистики, синологии и Юго-Восточной Азии, то становится видна поразительная разница между ними. Двое самых достойных запоминания людей, с которыми довелось познакомиться в Оксфорде, были мой учитель тибетского языка Майкл Арис и его жена Аунг Сан Суу Кью. Майкл, скромный, негромкий, был замечательным ученым, преданным своему призванию. Когда-то во время занятий позвонил телефон, и Майкл очень быстро заговорил по-тибетски – оказалалось, что звонил далай-лама, и я помню, какое впечателние этот случай произвел на меня. Суу Кью происходила из Бирмы, была дочерью генерала Аунг Сана, который сражался с англичанами и создал современное государство, сегодня известное, как Мьянма. В 1988 году она вернулась в Бирму, чтобы возглавить демократическое движение против диктатуры, которая командовала страной с 1960 года. Суу Кью получила шесть лет тюрьмы, и Нобелевскую премию мира.
В Оксфорде я также познакомился с Николасом Джоус, австралийским стипендиатом Фонда Сесила Родса. В то время Ник изучал английскую литературу, позже выучил китайский язык, и говорил на нем очень хорошо. Через несколько лет он стал работать в австралийском посольстве в Китае культурным атташе, и превратился в центральную фигуру среди пекинских художников, поэтов и музыкантов до резни на площади Небесного Спокойствия, после которой сам лично спас несколько диссидентов от полиции.
Когда я спрашиваю своих иностранных приятелей-японистов о самом волнующем моменте в их жизни, обычно мне отвечают примерно так: «Это было, когда я медитировал в буддистской святыне, и услышал шелест шелковых тог проходящих монахов». Со Второй мировой войны, то есть уже пятьдесят лет, в Японии длится мир, и за это время устоялась социальная система. С этой точки зрения в ней царит застой, а иностранцы, которые интересуются Японией, относятся к тем, которым это подходит.
Мирное и безопасное общество – одно из главных достижений Японии. Образование и гигиена стоят на более высоком уровне, чем во многих западных странах, а прибыли, полученные от цветущей экономики, распределяются между людьми более равномерно, чем где-либо в Азии. Отмечается относительно низкий уровень преступности и наркомании, а средняя продолжительность жизни очень высока. Но существуют и тщательно скрываемые проблемы, такие, как дискриминация буракумин (потомков старой касты неприкасаемых) и корейцев. Так как здесь нет привычки выступать против системы, феминистские и экологические движения, правозащитные организации или организации по охране прав потребителей существуют лишь в зачаточном состоянии.
Странное чувство изоляции от целого мира, которое охватывает людей, живущих в Японии, берет свое начало в гармоничной социальной системе, которая приводит к тому, что Япония кажется более спокойным местом, чем это есть в реальности. Эта система отбрасывает все резкие изменения и чужие влияния, в результате чего глобальные вопросы, такие, как СПИД, экология, права человека, не добираются до национального сознания японцев. Видимые из Японии, эти вопросы кажутся касающимися исключительно других людей, а иностранцы, которые живут в «стране лотофагов», легко поддаются рутине своей оффисной жизни или эстетике чайной церемонии, забывая, что есть и более важные вещи.
Правдой является и то, что традиционная культура в Японии живет в форме, более доступной для иностранцев, чем в других азиатских странах. Ее элегантные формы вызывают очарование у тех, кто с ними столкнулся, поэтому японисты теряют свой критический подход, и склонны «поддаться» японизму. Частично это происходит из-за нехватки веры в себя самой Японии, что приводит к тому, что каждый воспринимается либо как ее противник, либо как почитатель. Люди считают, что для того, чтобы получить доступ до ее общества и культуры, они должны обожествлять Японию. В Киото мне часто приходилось сталкиваться с такой почти религиозной ментальностью: иностранцы, которые изучают искусство, произносят лозунги, типичные для чайной церемонии, такие, как «Мир, уважение, чистота, одиночество» с тем же запалом, с каким христианские неофиты говорят о вере. Иногда мне кажется, что курсы японистики стоило бы называть «обожание Японии».
Однако не стоит забывать, что есть и позитивные стороны этого «обожания Японии». Хотя лозунги вроде «Мир, уважение, чистота, одиночество» в Японии порядочно истрепались из-за слишком частого использования к месту и не к месту, эстетика, которую они выражают, по прежнему жива. В результате люди, изучающие здесь традиционную культуру, не ограничиваются использованием «лупы и глаза» ученого, а предмет изучения остается глубоко в их сердцах. В Киото восторженные иностранцы, которые стали горячими поклонниками чайной церемонии или театра но являются крайним примером этого. Они представляют ту сторону изучения японистики, за которую следует быть им благодарными, потому что благодаря ним важные эстетические и философские идеи, неизвестные на Западе, будут переданы всему миру.
Китай, в свою очередь, по прежнему расплачивается за сорок лет уничтожения культуры коммунистической властью. Особенно активную роль в разрушении традиционной культуры сыграла культурная революция. Жертвами ее пали буддистские и даосские святыни, десятки тысяч их было разрушено, а один из китайских искусствоведов описывал мне сцену, как грузовик, полный старых буддистских статуй из бронзы, разгрузился прямо в топку домны. Я посетил множество известных пекинских святынь, но очень редко мне удавалось увидеть оригинальную статую Будды. Большая часть из них была конфискована или разрушена властями, и все, что осталось – это жалкие копии.
Не только продукты культуры подверглись разрушению. Художников и ремесленников высылали в трудовые лагеря, театральные труппы распустили, а горстку оставшихся ученых безжалостно преследовали. Религия оказалась практически полностью уничтожена, и даже рутина повседневной жизни полностью изменилась. По рассказам тех, кто жил в Пекине двадцатых и тридцатых годов, город, который веками был центром императорской власти, развил придворный кодекс манер, и даже обмен ежедневными приветствиями был разновидностью искусства. Но старых жителей города выселили, их дома смели с лица земли, и сегодняшнего пришельца шокирует грубость и хамство пекинских таксистов и официантов в отелях.
За последние годы были предприняты героические усилия, чтобы воскресить пекинскую оперу, буддизм, даосизм и конфуцианство, поэтому есть надежда на реальное возрождение, если только китайцы начнут гордиться собственным культурным наследием. Однако сегодня традиционная китайская культура еще очень слаба, и только пытается встать на ноги после того, как получила мощный удар по голове. В результате этого заграничные ученые склонны видеть в традиционной китайской культуре не живую силу, а реликт прошлого. Как-то я поругался с одним из оксфордских преподавателей. Я написал работу об И-цзин, которую, после описания исторического фона и разнообразных философских вопросов, закончил так: «В будущем, изучая И-цзин, не следует сосредотачиваться на исследовании исторического фона, потому что И-цзин – это гадальная книга, целью которой было предсказание людям того, что их ожидает. Занятно, что книга эта не устарела до сих пор». Под конец семестра декан прочитал мне письмо, которое получил от моего научного руководителя: «Способ мышления господина Керра типично американский, романтичный и поверхностный. Он ищет духовные откровения, но совершенно не удовлетворяет академическим требованиям».
Позиция этого преподавателя была характерной не только для Оксфорда. В целом, преподавание синологии несколько суховато, и сохраняет определенную дистанцию к предмету исследований, а обучение японистике, в свою очередь, принимает слишком коленопреклоненную позицию в отношении к традиционной культуре. Я не могу представить преподавателя японистики, который критиковал бы студента за то, что тот интересуется просветлением дзен.
Летом 1976 года, в мой последний год обучения в Оксфорде, я получил письмо от Дэвида Кидда, в котором находилась брошюрка об Оомото, синтоистском фонде, который располагался в Камеока под Киото. Оомото организовало для иностранцев семинар, посвященный традиционным искусствам, и Дэвид хотел, чтобы я в нем участвовал, как студент и как переводчик. Я написал в ответ: «Мне очень жаль, но так как я жил в Японии с детских лет, мне уже известны театр но, чайная церемония и все остальное. Скорее, я поеду в Штаты, и проведу лето с семьей, поэтому на семинар не приеду».
Неделей позже меня позвали в холл – звонили из-за границы. Звонил Дэвид. «Я купил тебе билет туда и обратно в Японию — сказал он. – Если ты не приедешь на семинар, ко мне можешь больше не обращаться!». Он повесил трубку, а меня удивила его настойчивость, потому что Дэвид проявлял большее заинтересование Китаем, чем Японией. Но понятно было, что это предложение из тех, от которых не отказываются, поэтому я отправился на месячный семинар в Оомото, где давали уроки чайной церемонии, танцев но, боевых искусств и каллиграфии.
Это семинар оказался моими третьими вратами постижения Азии, после японистики в Йель и синологии в Оксфорде. Приниципом этих семинаров является сокращение до минимума академических лекций, и концентрация на практике. Студенты учатся, как складывать fukusa (шелковый платок, которым мастер вытирает посуду), как растирать чай и его подавать, учатся также, в роли гостей, как держать и поворачивать чашку, как сидеть, где держать руки, и о чем разговаривать с другими гостями. Если же говорить о театре но, то они изучают shimai (короткий танец но), который представляют на сцене в последний день занятий. Хотя я писал Дэвиду, что видел уже церемонию чая, театр но и все остальное, каждая вещь, с которой мне пришлось столкнуться на этом семинаре, была для меня новостью.
Складывание фукуса, скользящее движение стоп в танце но, то, как надо держать деревянный меч в боевых искусствах – все было трудным. Кроме того, по мере обучения становилось ясно, что эти движения не служат только украшением, а выражают определенную философию. Наример, я познакомился с ритмом joo, ha, kyuu, zanshin: в принципе он очень прост, и означает «медленно, быстрее, быстро, стоп». Нас учили, что когда в чайной комнате мы вытираем с помощью фукуса черпак для чая, то начинаем медленно (дзёо), трем быстрее, когда приближаемся к его центру (ха), и заканчиваем быстро (кюу). В тот момент, когда фукуса уже не касается черпака, наступает заншин, что означает «оставить вне сердца». Потом мы возвращаемся к начальному пункту, ожидая следующего ритма joo, ha, kyuu.
Вначале я думал, что этот ритм характерен исключительно для чайной церемонии, но вскоре оказалось, что он сопутствует движению веера и стоп в драмах но. В боевых искусствах и в каллиграфии этот ритм тоже руководит всеми движениями. Во время семинара я понял, что joo, ha, kyuu лежат в основе всех традиционных искусств Японии. Преподаватели учили нас, что дзёо, ха, кюу, заншин являются фундаментальным ритмом природы, определяют судьбу человека, течение времени, и даже равитие галактик и разнообразные проявления в космосе.
Не успев оглянуться, я уже заразился тем же энтузиазмом, который удивил меня у Дэвида. Разумеется, всего лишь за месяц мы не могли овладеть чайной церемонией или каким-то из других искусств, но мы испытали на собственной шкуре joo, ha, kyuu и другие принципы, такие, как kamae (базовая позиция) в но, поэтому я понял, что мой способ восприятия традиционных искусств полностью изменился.
В определенном смысле эти искусства являются важнейшим наследием Японии. Религиозные движения, статуи, керамику и литературу можно найти в каждой стране, но японские традиционные искусства, отработанные и сублимированные в течение многих веков, не имеют себе равных в мире. Matcha (чайная церемония в японском стиле), sencha (чайная церемония в китайском стиле), театр и танец но, боевые искусства (дзюдо, каратэ, кендо, айкидо и множество других), церемония кадил, каллиграфия, японские танцы (десятки вариантов, включая танцы кабуки, танец гейш и фольклорные танцы), цветовые аранжировки (икебана, цветы для чайной церемонии, современные столовые аранжировки, пейзажные террасы), музыка (флейта, кото, барабан), поэзия (семнадцатислоговая хайку, тридцатиоднослоговая вака, стих соединенный, рециталы китайских поэм) – список бесконечно длинен. А когда мы понимаем, что каждая из этих областей делится на бесконечное число школ, начинает кружиться в голове.
Философию Китая и Японии мы найдем в разных местах. Начиная с Конфуция и Мэн-цзы, первых в длинном списке великих философов и теоретиков, китайцы умело превращают мысли в писаный текст, тем самым оставляя путь для будущих поколений. Тем временем исследуя историю Японии, мы находим очень немного записанной философии, и выражаясь более конкретно, можно сказать, что Япония – это не страна мыслителей. Именно поэтому и Дэвид, и я испытывали намного большее восхищение Китаем, чем Японией до того, как появились в Оомото. Однако на семинаре я открыл, что Япония имеет свою собственную философию, столь же глубокую и сложную, как китайская. Только она не выражается словами, а пронизывает традиционные искусства, и хотя в Японии нет своего Конфуция, Мэн-цзы или Жу И, она зато имеет поэтов, таких, как Тейка, Зами, создатель театра но, и основатель чайной церемонии Сен-но Рикюу. Это они – японские философы.
Годом позже я закончил учебу в Оксфорде, и отправился работать в Иностранном отделе Оомото. С тех пор каждым летом я помогаю организовывать семинары, а наблюдение за тем, как традиционные искусства объясняют иностранцам, оказывается очень поучительным. Например, в рамках занятий чайной церемонией студенты проходят краткий курс керамики. Речь идет о том, чтобы они своми руками слепили чашку для чая или поднос для сладостей, и каждый год эти занятия керамикой оказываются безумно интересными.
Чайная пиала – это самый обычный предмет, форму которого определяет функция, поэтому ее высота, толщина стенок и форма заранее определены. Пиала для чая – это это просто пиала для чая, и я считаю, что люди, которые ищут прекрасное ремесло и рисунок в обычных чашках, совершенно не понимают, о чем здесь идет речь. Этот простой подход датируется шестнадцатым веком, когда Рикюу придал церемонии чая известную сегодня форму. Чай пришел из Китая, и церемония чаепития для многих поколений была оказией, чтобы показать драгоценную посуду, включая чашки из золота или нефрита. Но из святыни дзэн Дайтоку-дзи в Киото пришел новый подход к чаю, называемый wabi. Ваби содержит в себе дух деревенской простоты. Мастера церемонии, развивающие идеи ваби, за образец для павильонов чайной церемонии брали дома, крытые тростником, включая очаг в полу. Так же и в аксессуарах они предпочитали простоту и отсутствие украшений, поэтому Рикюу заказал выполнение чашки производителю черепицы. Простая черная поверхность керамической черепицы прекрасно отражает дух ваби.
Простое и неукрашенное можно так же определить словом «скучное». Проявлением гениальности Рикюу и других ранних мастеров был их отказ от ярких цветов и интересных форм, потому что те привлекают и рассеивают наше внимание. Они внесли скучные предметы в чайный павильон, и использовали их для создания атмосферы полного спокойствия, которая способствует медитации. Студентом семинара, однако, было необычайно трудно сделать что-нибудь скучное. Любой ценой они старались придать своим произведениям оригинальность, и не были удовлетворены, пока не создавали что-нибудь «интересное». Они придавали своим чашкам квадратную форму, прилепляли сбоку змей или улиток, защипывали края или рисовали на поверхности девизы, такие, как «Мир, уважение, чистота, одиночество». Результаты их работы никогда не подталкивали к медитации. Дэвид говорил: «Занятия по керамике нужны для того, чтобы глина высосала яд из пальцев студентов». Среди студентов иногда попадаются японцы, которые послушно делают тот, что велено. Они не имеют ничего против скуки, а среди их работ часто попадаются очень симпатичные.
Очень много уже говорили о том, что японская система образования рассчитана скорее на подготовку высокого среднего уровня всех учеников, чем на лелеяние совершенства немногих. Учеников в школе не стимулируют выделяться из группы или задавать вопросы, и в результате японец оказывается запрограммирован на обычную «среднюю» жизнь. Быть скучным, и таким, как все, является сущностью этого общества, и это тот элемент, благодаря которому колеса всех общественных механизмов крутятся без помех. Хорошо известно, что это один из недостатков японского стиля жизни. Тем не менее, наблюдая за уроками керамики в Оомото, можно было легко заметить и слабые стороны американской системы обучения. Американцев с самого детсва учат творческому самовыражению. Если они не показывают свою «исключительность», их убеждают, что с ними что-то не в порядке. Такого рода мышление оказывается препятствием, потому что для людей, воспитанных в этом духе, сделать простую чашку для чая оказывается очень трудным делом. Это тот самый «яд», о котором говорил Дэвид. Иногда мне кажется, что внушаемая американской системой необходимость «быть интересным» оказывается очень жестокой штукой. Ведь большинство из нас ведет обычную жизнь, и в конечном итоге мы оказываемся нею разочарованными. В Японии же наоборот, люди так настроены, что удовлетворяются обычным, поэтому они довольны своей судьбой.
Если один день, проведенный в мастерской керамики, приводит к такому обилию выводов, можно легко представить, скольким вещам можно научиться, изучая традиционные искусства. Я не думаю, что японскую философию, сущность которой выражают joo, ha, kyuu, zanshin, можно описать с помощью слов, потому что когда мы вербально пробуем объяснить смысл «медленно, быстрее, быстро, стоп», возникает закономерный вопрос – и это все? Только испытав лично эти искусства, можно понять их истинное значение. В этом смысле традиционные искусства – настоящие врата в культуру страны.
В последние года я заметил так же, что корни Японии берут свое начало не только в Китае или Корее, но и в такой же степени в Юго-Восточной Азии. В связи с этим я часто посещаю Таиланд и Бирму – это мои четвертые врата познания Азии. Чем больше я путешествую, тем более вынужден признать, хотя и неохотно, что авторы «теории японства»в определенной степени правы: каждая страна по своему уникальна, но Япония – это особое сокровище. Как остров, отрезанный от азиатского континента, она могла поглотить влияние культур Китая и стран Юго-Восточной Азии, но сохранила при этом почти абсолютную изоляцию, как общество. Она стала чем-то вроде скороварки, в которую вложили множество компонентов, но ничего не вытащили.
Япония – это хапакс. Ее можно пытаться понять, сравнивая с Китаем и Юго-Восточной Азией, либо изучая огромное количество литературы о «японстве», но, как пытался нас предостеречь ван дер Лоон, в конце концов невозможно понять хапакс, потому что неизвестно, что же он на самом деле значит.