В квартире у Петровых закончилась предпраздничная уборка. Окна давно были вымыты, ковры вычищены, полы натерты мастикой. Даже прихожая, всегда заваленная обувью и верхней одеждой, теперь выглядела уютно.
Но обстановка в семье по-прежнему была не очень уютной. И хоть ссора между отцом и матерью вроде бы не получила I дальнейшего развития, все равно в их отношениях был ледяной холод, было что-то сухое и колючее, как снег, принесенный тем суровым ветром, который в Веткиной поэме сдвинул земную ось к холоду. Он выпал рано, лег плотным, толстым слоем, утвердив окончательно бесповоротный приход зимы. И почему-то бесповоротность эта была связана для Ветки с их семейной обстановкой. Может быть, оттого, что холодное, фальшивое примирение так и не было смягчено на этот раз песней о печальных, покрытых снегом нивах и о давно позабытых лицах, которую отец пел после каждой ссоры?
За всеми этими неприятностями Настя с ее неведомыми Ветке бедами отошла на третий план. А на втором у Ветки была ее поэма, хоть давным-давно на улице лежал снег и в морозном небе по вечерам светил морозный месяц, хоть земная ось давно уже сдвинулась к зиме — все равно настроение у Ветки было осеннее. Осеннее и хмурое.
Настя к ней больше не приходила, а Ветка, занятая своей поэмой, да еще в драмкружке, да еще в хореографии во Дворце, даже в школе ее не пыталась разыскивать, хотя их классы были на одном этаже, только в разных концах коридора.
За все это время Ветка видела Настю всего лишь один раз, натолкнувшись на нее на «черной» лестнице, которой школьники пользовались редко, потому что в раздевалку она все равно не вела, а упиралась в почти всегда закрытую на ключ дверь подвала, где хранился спортивный инвентарь. Обычно по этой лестнице, в обход, через второй этаж, спускались или поднимались, когда надо было от кого-нибудь удрать или избежать нежелательной встречи.
Похоже, Насте этой встречи избежать не удалось — перед ней, перегородив дорогу новенькими лыжами, наверно только что выданными ему в подвале, стоял Потанин-младший.
— Пропусти!
— А вот скажи: «Ромочка, пропусти!» Тогда пропущу!
— Пропусти!
— А вот скажи: «Ромочка, пропусти!» — бубнил Потанин-младший. — Вот скажи, тогда пропущу!
— Пропусти!
— А вот скажи: «Ромочка…»
Ветка знала обоих Потаниных как облупленных! Ромочка влюбился!
— Да скажи ты ему! — давясь от грустного смеха, воскликнула Ветка. — Ведь не отстанет! Ну, скажи ему «Ромочка!» Что тебе стоит!
— Скажи: «Ромочка!» — бубнил Потанин-младший.
— Пропусти! — бубнила в ответ Настя.
— Ромочка! — попыталась помочь ей Ветка. — Миленький! Хорошенький! Пропусти ты ее, пожалуйста! Пропусти, хорошенький! А то сейчас к директору пойду!
Ромочка неохотно убрал лыжи с дороги. Видимо, появление Ветки расстроило его какие-то, возможно, весьма интересные планы. Ветка проследила, чтобы Ромочка не надумал топать следом за Настей, и заторопилась в раздевалку в обход — ей тоже не хотелось нынче кое с кем из Ромочкиной родни встречаться, потому что на носу у нее сегодня утром ни с того ни с сего выскочил прыщик.
По дороге домой Ветка предалась дорогим и грустным воспоминаниям… Ровно год назад один человек вот точно так же — только не лыжами, а хоккейной клюшкой перегородил ей дорогу на лестнице их дома и сказал:
— А ну, скажи: «Вовочка!»
Ах, как безнадежно сдвинулась куда-то земная ось! Так безнадежно сдвинулась всего за один-единственный год.
Как хорошо было тогда, год назад. Тогда тот легкий холодок в отношениях между отцом и матерью, что возникал раньше обычно после очередного визита тети Вали, все-таки умел развеивать отец, умел согревать их семейное житье своим спокойствием, доброй интонацией голоса — когда начинал петь песню о печальных нивах. И тогда казалось Ветке, что тепло идет и от его лица, и от больших рук, и даже от его седины, совсем серебряной на висках.
Теперь лишь когда он останавливал свой взгляд на Ветке, прежнее тепло начинали излучать его светлые глаза. Когда же с ним заговаривала мать — все равно о чем, — тепло уходило, и глаза делались холодными и чужими, хотя разговоры матери были самыми обычными, не могущими без особой причины вызвать такой ответный холод.
Ветка осуждала за это отца. Осуждала, но все-таки жалела его больше, чем мать. Наверно, потому, что у матери кроме. Ветки была Ирина, да еще тетя Валя в придачу, а у отца на всем белом свете была только она одна — Ветка… И хоть он все время был окружен людьми и все время нужен был людям, ей он казался иногда одиноким деревом с крепким стволом, но с одной-единственной зеленой веткой на нем. Засохнет ветка — погибнет и дерево.
Она понимала: если собрать всех детей, которых он вылечил от всяких болезней за свою долгую жизнь, получится не одна какая-то жалкая разнесчастная веточка на одиноком дереве и даже не развесистая крона. Получится лес — живой, огромный лес. И что по сравнению с этим могучим лесом одна-единственная ветка на дереве! И все равно она знала: погибнет ветка, погибнет и дерево.
В глубине души она подозревала, что не все ладится у него на работе здесь, на новом месте. Может быть, потому он и невесел так? В своей райбольнице он проработал больше двадцати лет и не мог, наверно, теперь так скоро привыкнуть к новой работе, к новой своей должности. Это была именно должность, и приходилось ему теперь больше заниматься не больными, а какими-то хозяйственными делами и еще бог знает чем. А он всю жизнь только лечил, и к нему в его райбольницу везли детей отовсюду — даже вот из этого областного города, куда они теперь приехали… Ветка с самого раннего детства верила в его могущество, зная, что он вылечит ее от любой, даже самой страшной болезни, вылечит и спасет. И она никогда не боялась ни простудиться, ни заразиться, ни сломать чего-нибудь, ни даже утонуть (вытащит и откачает). Лишь одного она себе не могла позволить — обвариться кипятком или обгореть на каком-нибудь пожаре. Он не умел, не мог лечить обожженных людей. Несколько лет назад в райбольницу привезли маленького ребенка с ожогами, и отец, вместо того чтобы делать то, что положено, схватил его на руки и заметался по операционной, пока ребенка у него не отобрали. Вся больница потом месяца три не могла прийти в себя от недоумения: это Валентин-то Александрович, с его-то опытом! Но самое большое недоумение пришло к его сотрудникам, когда он согласился на эту, так не подходящую ему должность в областной больнице… А Ветка-то знала — он не хотел этой должности. Это матери и Ирине очень хотелось переехать в областной центр. И вот переехали. И вот теперь выясняется, что из этого переезда получилось.
Теперь даже Ирина почти не делала Ветке замечаний, хотя Ветка изо всех сил старалась заработать их как можно больше. Ей было не по себе, ей было неуютно и тягостно оттого, что Ирина не делала ей таких привычных, таких родных для Ветки замечаний. Словно бы они с Ириной тоже находились в ссоре, хотя и не ссорились ведь.
И с Нинулей отношения не были налажены до сих пор, и Настя в гости больше не приходила. И Вовка избегал ее по-прежнему. И она презирала его за это и радовалась, что презирает.
На переменах теперь она чаще всего видела его с очкариком Колей Цукановым из восьмого «Б». Они чинно, совсем как девчонки-десятиклассницы, ходили по коридору и о чем-то беседовали с необычайно умным, ученым видом. Один раз Ветка подслушала кусочек их ученого разговора.
— Слушай, Потанин! — говорил Цуканов. — Ты пройдись сначала на носках, а потом на пятках задом наперед. Хорошая гимнастика для позвоночника, кровообращение улучшается, и мысли в полное равновесие приходят.
— Все равно это возможно! — горячо возражал ему Вовка. — Даже Циолковский считал, что это возможно, что это — сублимированные образы других миров! Даже всякие там видения, даже всякие там ангелы с крылышками — сублимированные образы!
«Сам ты сублимированный!» — шепотом обругала его Ветка, вспомнив, что те мотыльковые крылья из «Зорьки» он ей так и не привез.
Она вышла на пустую лестничную площадку и прошлась сначала на носках, потом на пятках задом наперед. Не помогло. Мысли в равновесие не пришли. Наоборот, вечером она даже с отцом поссорилась. Первая стала задираться:
— Вы с мамой меня все еще маленькой считаете! А я уже давно взрослый человек!
— Ну, почему же! — спокойно возразил ей отец. — Мы тебя считаем взрослой. В разумных пределах, конечно.
— Эт-то как же понимать? — спросила Ветка. — Эт-то ты меня дурой назвал, да?
— Вот уж чего не было, того не было!
— Было! Ты назвал меня дурой! — В переносном смысле — допускаю! Но все равно дурой! — воскликнула Ветка и тут же переметнулась на сторону матери.
— Мама! А я поэму пишу…
— Поэму? Ты бы лучше над географией потрудилась. Мне кажется в этой области утебя ничего хорошего не предвидится.
Мать сказала это совсем не раздраженно, а очень спокойно, даже доброжелательно, но Ветка все равно и на нее обиделась и в тот же вечер написала самый печальный кусок своей поэмы. А на следующий день, ни капли не удивившись материнской предусмотрительности, схлопотала двойку по географии. После этого родились самые гениальные строчки:
Где-то далекие Альпы
Тонут во мраке ночном.
Ах, мне туда убежать бы!
Или добраться пешком!
Дикие звери там рыщут…
Очень суровый край!
Ну-ка, пускай поищут,
Ну-ка, покличут пускай!
Но ни в какие суровые края убежать она не успела, потому что на следующий день ее стали настигать совсем уж невеселые события, развернувшиеся так стремительно, что поэма осталась незаконченной.
В воскресенье приехала тетя Валя.
Она не была у них целую вечность, с начала лета, и потому уже с порога, в ответ на радостные и недоумевающие возгласы матери, громко объяснила причину своего долгого отсутствия:
— Работы у меня теперь — не продохнуть, не вырваться! Теперь еще и в интернате приходится крутиться! Там географичку выгнали, а новой не нашли…
«О-о! — многозначительно отметила про себя Ветка. — Это же она про Евфалию». Она тут же бросилась в прихожую помочь тете Вале раздеться, чтобы подготовить благоприятную почву для ответа на уже приготовленный ею вопрос: «А куда ее выгнали?»
Но тут произошло неожиданное. Пока тетя Валя раздевалась, пока снимала сапожки и приводила в порядок прическу, а Ветка при этом услужливо мешала ей в тесной прихожей, отец в большой комнате вдруг что-то произнес громко, но невнятно (Ветка не расслышала, что именно он произнес так сердито), потом, как-то очень решительно шагая — как таран, ворвался в прихожую, сдернул с вешалки свое пальто, взял шапку, распахнул дверь так, что она испуганно взвизгнула петлями, и ушел… Тетя Валя и Ветка только шарахнулись в разные стороны и прижались к стенкам, давая ему дорогу, и у Ветки все внутри дрогнуло. Кто бы мог ждать такого от ее всегда тихого, спокойного, невозмутимого, солидного отца! Кто бы мог ждать такого!
А тетя Валя спокойно разделась, спокойно поправила прическу, сунула ноги в отцовские тапочки, которые Ветка подставила ей еще до этого невероятного происшествия, и сказала все так же спокойно:
— Холодно-то как на улице!
Ветке стало совсем тоскливо оттого, что тетя Валя никак не прокомментировала этот отцовский демарш. Это, конечно же, не сулило ничего хорошего. Уж теперь-то, наверно, будут выложены такие факты, такие доказательства, что все прежние безмятежные отголоски разлетятся в пух и прах.
— За что же ее выгнали? — спросила мать, когда тетя Валя прошла в комнату и уселась на диване, и по материнскому голосу Ветка поняла, что мать тоже приготовилась к самым убийственным уликам и фактам.
— Сейчас расскажу. Дай отдышаться. И — чаю.
Потом разговор пошел опять о холодной погоде, о ранней зиме, о том, что в Каменске плохо с этим и плохо с тем. Потом о том, что тете Вале удалось приобрести, а что не удалось, что из дефицита она достала, а что не достала…
— Так за что же ее выгнали? — снова спросила мать таким тоном, словно эта выгнанная из интерната Евфалия Николаевна имела непосредственное отношение к тем уликам и фактам, которые тетя Валя собиралась выложить.
— Да такой скандальной истории в школе я вообще за свою жизнь припомнить не могу!
— А что такое?
— Явилась, понимаешь, в дом к своей ученице, к отличнице, между прочим, и при ней объявила, что ее дед во время войны сотрудничал с немцами…
«Во-от, оказывается, что!» — ахнула Ветка. — Вот оно, оказывается, что!»
— Доказательств у нее, видите ли, нет. Сама потом призналась, что нет. Сама потом призналась, что оговорила честного человека. При ней же, при внучке, призналась. А извиняться перед ним не захотела. Представляешь?
— За такое можно и к суду привлечь, — вздохнула мать.
Матери, конечно, было не до Евфалии Николаевны и не до тех доказательств вины Настиного деда, которые Евфалия Николаевна не смогла представить. Мать ждала доказательств другого рода. А у Ветки в голове сразу все перемешалось.
— Разумеется, можно и к суду привлечь! — продолжала тетя Валя. — Она еще дешево отделалась! Вообще-то за такие вещи из педагогов вон гонят, а ее какой-то ненормальный директор в школу принял. Теперь и сам может полететь.
— Может.
— Еще бы!
Голоса матери и тети Вали куда-то ушли; отдалились от Ветки. Так вот она — Настина беда! Вот это беда так беда!
Но впрочем, почему же беда? Почему беда, если сама Евфалия Николаевна призналась, что доказательств нет, что сказала неправду? Ведь сказала при Насте! Значит, и нет никакой беды!
Но почему же тогда Настя ушла от деда?
Ветка вспомнила, как холодна, дождлива и темна была та каменская ночь, когда Настя шла через глубокий и страшный овраг, скользя и падая на крутом склоне, убегая от чего-то, может быть, еще более страшного для нее, чем этот ночной овраг. От чего она убегала?..
А что, если у самой Насти есть доказательства?! А что, если Настя знает!
Знает! Конечно, знает! Иначе не разыскивала бы Евфалию Николаевну! Иначе не лезла бы через овраг! Иначе не ночевала бы в пустом интернате! Иначе не ушла бы от деда! Она знает и молчит! Евфалию Николаевну выгнали из интерната, а она молчит!
Букатина молчит! Молчит Букатина!
Мать и тетя Валя обе разом остолбенели, когда Ветка, совсем как отец только что — тараном — пролетела мимо них в прихожую.
— Ты куда? — запоздало донесся до нее голос матери.
Ветка сорвала с вешалки пальто, распахнула дверь так, что она опять испуганно взвизгнула, и, одевшись уже на ходу, не дождавшись лифта, ринулась вниз по лестнице.
По дороге к Настиному дому она успела немного остыть, успокоиться и даже кое-что трезво обдумать. Во всяком случае, когда она нажимала на кнопку дверного гонга Настиной квартиры, ей казалось, что она была совершенно спокойна.
Дверь открыла красивая, еще молодая женщина, очень похожая на Настю. «Мать!» — догадалась Ветка, и чувство презрительной зависти охватило ее. Как они смеют быть красивыми!
— Насти дома нет!
Дверь захлопнулась не сразу, но все-таки захлопнулась. И это было так не похоже на то, как принимали гостей у них в доме, что Ветка должна была бы обидеться. Но она не обиделась. Именно так и должно было быть в этой семье. Именно так, а не иначе. «Ну что ж! — сказала она про себя захлопнувшейся перед ее носом двери. — Я подожду! Мне спешить некуда!»
И она действительно не спеша, даже что-то напевая вполголоса, помня о том, что она совершенно спокойна, но чувствуя, как дрожит в ней каждая жилочка, спустилась по лестнице и вышла на улицу.
Было холодно. Как назло, улица, на которой стоял Настин дом, насквозь продувалась ветром. Ветер дул с реки. Начинался ледостав, и даже здесь, довольно далеко от берега, слышался равномерный, монотонный, но могучий, даже грозный голос реки. Лед сковывал ее, а она роптала, не хотела заковываться в ледяной панцирь.
Ветка дошла до конца улицы. Отсюда река обычно открывалась взгляду до самого противоположного берега. Теперь же в туманных сумерках берега этого не было видно. Он, как и сама река, сливался с темным, по-зимнему глухим кебом, и казалось, не река разговаривает и шумит, а само небо. Даже огромного моста-гиганта почти не было видно в этом сумрачном тумане, лишь цепочка уже зажженных фонарей выдавала его. Может быть, это против него роптала река? А может быть, она сердилась за что-то на людей? И Ветка вдруг первый раз в жизни подумала о том, о чем никогда раньше не думала: а ведь она, Ветка, умрет когда-нибудь… Умрет, и ее не будет больше, не будет никогда! Река, объединившись с небом, будет вот так же по-прежнему шуметь и роптать на кого-то, и мост, наверно, будет стоять вот так же над рекой и в туманные сумерки выдавать себя цепочкой огней… А Ветки не будет! Отчего же такие грустные, такие невыносимо грустные мысли пришли к ней? Не оттого ли, что этот вроде бы такой мирный и спокойный разговор между матерью и тетей Валей так неожиданно, так внезапно откинул Ветку в далекое прошлое, в бесконечно далекое прошлое, когда и Ветки-то еще на свете не было, а жили совсем другие люди… Другие?
Там был Веткин отец. Там были оба ее деда, погибшие в бою еще совсем молодыми. Там была ее бабушка, которую тогда еще невозможно было назвать так, потому что она тоже погибла совсем молодой. Там была ее тетка, тогда маленькая девочка, которую тоже звали Веткой. Там был даже ее прадед, которого попавшая в цех бомба разорвала на куски… Теперь этих людей нет — нет никого, кроме отца. Огромная река, которая знала их живыми, все течет, сопротивляясь каждую осень ледяному панцирю, все ропщет, объединившись с небом, а их нет. Они могли бы еще жить, а их нет… Их нет, а предатель, причастный к их смерти, живет! Неужто предатель живет?..
Слезы набежали на Веткины глаза, и ресницы ее тут же слиплись на морозе.
А когда она разодрала их, справившись и с ними и с морозом, то в нескольких шагах от себя, у перил набережной, ужаснувшись от неожиданности, увидела Настю.
Настя стояла и тоже слушала грозный шепот реки, склонив голову в пушистой песцовой шапочке почти к самым перилам.
— Букатина!
Даже издали Ветка увидела, что Настя вздрогнула. Потом она резко повернулась к Ветке, и Ветка увидела, как она торопливо поднесла руки в белых варежках к лицу. Букатина тоже плакала?
Гнев утих в Ветке. Утих, но не настолько, чтобы можно было вернуться к прежнему, такому хорошему раньше имени — Настя.
— Букатина! Я тебя под твоей дверью битый час ждала! А теперь вот здесь битый час жду! У меня к тебе дело!
— Ко мне? А… Так идем. Идем ко мне, — сказала Настя, и по ее голосу Ветка окончательно поняла, что Настя и в самом деле плакала, плакала долго и, наверно, очень горько.
И еще она поняла по ее голосу, что не очень-то ей хочется, чтобы Ветка шла к ним домой. «Разумеется! — подумала Ветка. — Еще бы! Но все равно я пойду!»
Они шли рядом, шаг в шаг. Шли и молчали. И легкий скрип снега под их ногами отзывался в Веткиной душе тяжелым скрежетом. Ветка не знала, что же она теперь скажет Насте. Еще полчаса назад она готова была к самому жестокому обличению. А теперь, после Настиных слез, она растерялась и не знала, что делать.
Они по-прежнему молча поднялись по лестнице, и Настя, достав из кармана ключ, дрожащими руками открыла дверь.
Сверкающий блеск ярко освещенной большой комнаты в первый момент почти ослепил Ветку. Все в этой комнате было ярко, необычно, все блестело, сияло — даже то, что не должно было вовсе блестеть и сиять, — картины на стенах, ковры, необыкновенная старинная мебель, старинные часы с удивительной резьбой и тускло позолоченными завитками над циферблатом. Потом она поняла, что блеск этот идет от хрусталя, который был расставлен везде — на буфете и в буфете, на столе и на красивой старинной этажерке. Огромную хрустальную вазу держала даже босая бронзовая девушка в развевающемся бронзовом платье, что стояла на полированной подставке в углу. И все это было высвечено, все это было залито ярким светом сияющей хрустальной люстры.
Ветка растерянно огляделась. И тогда взгляд ее встретился со взглядом рыжего горбоносого старика, сидящего за празднично накрытым столом…
В комнате были еще какие-то люди. Но Ветка больше никого не видела. Сквозь сверкающий блеск комнаты, похожий на неестественно долго полыхающую молнию или на отсвет далекого пожара, она в упор смотрела в глаза этого горбоносого старика. И старик смотрел на нее. Смотрел странно, пристально — словно увидел в ее взгляде что-то знакомое ему, давнее, опасное…
— Что так долго гуляла, Настасенька? — спросил старик, по-прежнему глядя на Ветку. — Подружка новая? Это кто ж такая?
Сверкающий блеск комнаты все еще слепил Ветку, все плыло у нее перед глазами — все, кроме этих глубоко посаженных глаз рыжего горбоносого старика, смотрящего на нее так, словно она была самым давним, самым опасным его врагом…
Почему Ветка решила, что это у Насти должны быть доказательства? Почему она решила, что Настя знает?..Это она, Ветка, знает! Это у нее, у Ветки, должны быть доказательства! Иначе не смотрел бы этот рыжий старик на нее, как на давнего своего врага! Почему он смотрел на нее так? Словно знал ее давно! И почему Ветке вдруг показалось, что и она знает его тоже?.. Она смотрела в глаза рыжего горбоносого старика и знала, что он — предатель! Почему, откуда она это знала? Она же видела его впервые в жизни!
Настя крепко, до боли, вцепилась в ее руку и потащила куда-то.
— Идем ко мне! Идем же! Идем!
Опомнилась Ветка уже в Настиной комнате.
— Проходи, проходи! — суетилась Настя, пытаясь усадить Ветку в глубокое мягкое кресло. — Спасибо, что пришла. А я к тебе собиралась, да вот все никак.
Ветка встала у стены, прислонившись к ней спиной. Сверкающий блеск все еще слепил ее, все еще мешал ей — как вспыхнувшая и все никак не могущая погаснуть молния.
— Это твой дед? Тот самый? — спросила она сквозь зубы тихо и жестоко. — Тот? Предатель?
Жуткая тишина наступила в комнате.
— П-почему — предатель? — тихо переспросила Настя, глядя на Ветку огромными глазами. — Почему? У тебя есть… доказательства?
— Есть!
Ветка не сразу увидела, как смертельно побледнело Настино лицо, потому что негаснущая молния все еще слепила ее, а когда, опомнившись, наконец-то увидела, сама испугалась. Настя сидела на стуле, прислонившись к его спинке, и даже губы у нее были белые.
— Все! — вдруг тихо сказала Настя. — Все!
— Что — все? — прошептала Ветка. — Настя! Что — все? Настя! Ты же не виновата… В конце концов, ты… ты можешь с ним не разговаривать… Ты можешь от него уйти… Отказаться!
— Отказаться? — все так же тихо все еще белыми губами переспросила Настя. — Отказаться?
— Ну да!
— Не могу! — В Настином голосе было отчаяние. — Не могу. Он — родной!
— Ну и что? — воскликнула Ветка. — Ну и что? Ну и что? И что?
— Если бы твой отец… Если бы он? Смогла бы ты от него отказаться?
— Мой отец! — чуть не задохнулась Ветка. — Мой отец! Мой отец был солдатом! Он воевал! Он вырос на фронте! Да! Да! На фронте!
— Ну а если бы? Если бы? — все с тем же безнадежным отчаянием настаивала Настя. — Если бы все-таки… Что бы ты тогда сделала?
— Я? — Ветка понимала, что кощунствует, ставя своего отца на место этого рыжего предателя, но не ответить Насте она не могла. — Да я немедленно ушла бы! Куда глаза глядят!
Настя посмотрела на нее с упреком, и Ветка упрек этот поняла. Ведь Настя тоже ушла. А дед все равно сидит рядом, за стенкой, и спокойно ведет разговор с гостями.
— Ты же шла в Миловановку! Ты же шла в Миловановку, к бабушке! Почему же вдруг здесь оказалась?
— У бабушки я не могу, — отозвалась Настя. — Я не могу к ней… Там дед Иван, а он не родной. И моего дедушку ненавидит.
Так вот в чем дело! Настя не может уйти, отступиться от своего родного деда, потому что любит его. Как же это понятно и просто! И как страшно!
— Я еще, может быть, к отцу уйду, — торопливо сказала Настя. — Вот найду его и уйду к нему, к родному… Мама говорит, что он умер. А это неправда! Вот!
Откуда-то из-под обертки дневника, дрожащими руками, бережно, как последнюю, самую последнюю свою надежду, она вытащила обрывок бумаги и протянула его Ветке.
На оборванном бумажном лоскутке крупным и размашистым почерком было что-то написано. Ветка вопросительно посмотрела на Настю.
— Это мой отчим оставил. Не тот, не теперешний… Другой отчим. Он знал отца. И знает, где он.
— «…очка, твой отец», — прочитала Ветка, — «…стоит искать! …щай, Настя!»
— А кто разорвал?
— Я не знаю. Может быть, он сам и разорвал.
— Это почему же?
— А почему он от меня прячется? Потому что трус он, трус! Написал, а потом испугался. Вот и разорвал.
— А без него обойтись можно?
— Мне больше никто ничего не хочет говорить про отца. Никто!
— А ты его имя-то хоть знаешь?
Настя покачала головой.
— У него даже фамилия другая, не моя. У меня мамина. А я все равно его буду искать! Видишь, отчим так и пишет: «стоит искать».
— Долго получится без фамилии!
— Все равно буду!
Насте был нужен отец! Нужен, как защита от той беды, которая на нее обрушилась, как опора в этой беде. Насте был нужен отец! Ох, как Ветка ее понимала!
Дверь в комнату распахнулась, и красивая Настина мать недовольно сказала:
— Девочки! Вам не кажется, что пора расходиться? Настя проводи свою гостью. А тебе давно пора ужинать!
Дверь захлопнулась.
Ветка вскочила. Так бесцеремонно ее еще ни из одного дома не выпроваживали.
— Не уходи, пожалуйста! — вдруг попросила Настя и тоже поднялась. — Я все равно не пойду ужинать.
Теперь они обе стояли у письменного стола, и Ветка, не зная, что же сказать Насте на прощание, тупо смотрела на стол, на лежащий чуть наискосок на краешке этого стола аккуратный Настин дневник.
Свет от настольной лампы падал на чистую, мягкую оберточную бумагу, в которую был завернут дневник, косо, под углом, и высвечивал глубокие и ровные вмятины, в которых легко угадывались буквы, написанные размашистым, крупным почерком. Кто-то писал записку или письмо твердой шариковой ручкой, положив под листок бумаги Настин дневник, и буквы отпечатались на обертке довольно четко, в некоторых местах даже краска с обертки стерлась под кончиком острого стержня.
«Настенька! — прочитала по складам Ветка. — Дорогая девочка…»
Бумажный лоскут, на котором были написаны не очень понятные обрывки слов — кусочек записки Настиного отчима — лежал рядом с дневником, и Ветке нетрудно было догадаться, что это одно и то же письмо, которое кто-то писал, подложив под листок бумаги Настин дневник.
«Настенька! Дорогая девочка!..» Дальше буквы-вмятины теряли свою четкость, и разобрать несколько слов было невозможно. Но дальше… дальше стояло: «Не стоит искать его. Тебе будет очень тяжело, когда… — дальше Ветка снова не смогла ничего разобрать, потом очень ясно проступило: …лучше совсем без отца. Не надо его искать! Прощай, Настя!»
Настя, стоящая почти рядом с Веткой, тоже смотрела на обложку дневника, на эти четкие буквы-вмятины, смотрела, не видя их. Свет падал для нее не так, по-другому, и для нее он проглотил буквы и слова этого странного невидимого письма.
Настя, — прошептала Ветка, боясь шелохнуться — вдруг и Настя тогда пошевелится, сделает хотя бы шаг в сторону и тогда тоже увидит эти буквы-невидимки. — Тебе сказали, что он умер?
— Да.
— А ты не веришь?
— Нет!
— Ну и неряха же ты, Настя! — воскликнула Ветка. — Обертка-то на дневнике, смотри, какая замусоленная!
Торопливо, боясь не выдержать недоумевающего Настиного взгляда, она сорвала совсем еще новенькую обертку с дневника и, скомкав ее, засунула в карман.
— Завтра я тебе для обертки новую бумагу принесу. У меня есть синяя, бархатная. Чудо, а не бумага.
Настя не пошла провожать ее до прихожей. Ветка почти приказала ей «не надо» и шла одна через этот слепящий блеск, похожий на негаснущую молнию или на отсвет огромного далекого пожара, из которого смотрели на нее глаза рыжего горбоносого старика…
Домой она пошла берегом реки, снова выйдя на пустынную, теперь уже совсем темную в этот час набережную.
Огромная, черная, как ночь, река все еще разговаривала, сопротивляясь наступающему на нее льду, все еще шевелилась, шумела и роптала. А может быть, она и не разговаривала вовсе, а пела? Может быть, река пела свою последнюю, осеннюю песню. О чем?
Почему та самая печаль, что посетила когда-то Ветку дождливой ночью в Каменском интернате, вернулась к ней снова? Может быть, слушая сегодня голос могучей реки, Ветка поняла, о чем хотела рассказать людям эта река, которая знала гак много, которая знала живыми людей, ушедших из жизни такими молодыми, которая отражала когда-то в себе отсветы пожаров и несла на своих волнах горящие пароходы с погибающими детьми?..
Начал падать медленный, спокойный, пушистый снег. Он ложился на перила набережной, на Веткино пальто, на лед, сковывающий все еще не сдавшуюся реку. Он падал и тоже шелестел, тихо и печально. Только чем он мог помочь Ветке? Во всех ее бедах ей всегда помогал отец, но теперь и он ничем не мог помочь. Чем и как он может помочь, если Настиного отца им все равно не найти, да и нельзя, незачем его искать, а Настина жизнь зашла в тупик, из которого нет выхода. И беде неведомой, неизвестной Евфалии Николаевны он тоже ничем не может помочь.
Ветка медленно шла домой вдоль темной, не умолкающей реки, не зная о том, что дома поджидает ее еще одна беда.
Посреди ярко освещенной комнаты стояла тетя Валя — взволнованная, красная, с решительным выражением на лице — и почему-то в шубе и в шапке, лихо сдвинутой на затылок.
Мать сидела за столом, опустив голову, понуро опершись локтями о крышку стола. У Ирины же, стоящей возле нее, было, как и у тети Вали, очень взволнованное и очень решительное лицо.
— Здравствуйте! — сказала Ветка испуганно и совсем невпопад. — Что случилось?
Тетя Валя перевела взгляд на отцовские тапочки, которые все еще были на ней надеты, и сердито, по очереди тряхнув ногами, отшвырнула их далеко в сторону.
— Виолетта! Ирина — человек взрослый! Она прочно стоит на ногах!
— Да! — гордо и торжественно подтвердила Ирина. — Я стою прочно!
— Она стоит прочно! — еще раз повторила тетя Валя. — А тебе, Виолетта, надо как-то определиться, надо решить. Теперь же это надо решить, теперь, не медля!
— Что решить? — воскликнула совсем растревоженная Ветка. — Что такое?
— А такое, Веточка! Тебе надо решить, с кем ты останешься. С отцом или с матерью.
— Что? — переспросила Ветка, не веря своим ушам. — А?
— Они расходятся! — все с тем же гордым торжеством подтвердила Ирина. — Они расходятся насовсем!
— О-о! — воскликнула Ветка.
— Так что тебе надо решить, — продолжала тетя Валя, — Тебе надо решить, с кем ты останешься. И пожалуйста, без слез и без паники! Ирина, между прочим, ни секунды не раздумывала! Кстати, ты не знаешь, где мои сапоги?
Тети Валины сапоги Ветка перед уходом зашвырнула под телефонный столик, они мешались в прихожей под ногами. Она машинально повернулась и машинально двинулась к прихожей, чтобы выудить их оттуда, но у самого порога спохватилась.
— Сами ищите свои сапоги! Это вы во всем виноваты! Со своими уликами, со своими отголосками! Вы! И я ни о чем думать не буду! Я сразу с ним останусь!
— Ну, мама! — звенящим от возмущения и торжества голосом воскликнула Ирина. — Я же тебе говорила, что так и будет! Я же говорила, что именно так и будет! Я же говорила!
— Но еще раньше об этом говорила я! — тоже возмущенно воскликнула тетя Валя. — Я говорила! Она — дочь своего отца! И это ты ее так воспитала! Я говорила! Я говорила!
— Мы обе говорили! Мы же говорили!
— Веточка — виновато сказала мать — она чувствовала себя виноватой и перед тетей Валей, и перед Ириной, и перед Веткой неудачное Веткино воспитание. — Ты еще подумаешь? Ты подумаешь? И тетя Валя здесь совершенно ни при чем. Отец сейчас сам сказал мне такое!
— Нам сказал! — поправила ее тетя Валя.
— Сам? — не поверила Ветка. — Без фактов?
— Сам! — подтвердила мать.
— Во дает! — только и сказала Ветка.
Она рывком распахнула дверь в соседнюю комнату, где, как всегда, в одиночестве у телевизора сидел отец, выдернула вилку из розетки и включила свет — чтобы он не прикрывался телевизором!
Он заслонил лицо рукой от света — рукой в бело-розовых рубцах и шрамах, обожженной когда-то на далекой войне. И Ветке вдруг показалось, что он боится ее испугать (потому и спрятал от нее лицо), что в глазах его что-то такое, что может ее испугать. А она уже и так испугалась.
— Знаешь, — тихо сказал отец. — Понимаешь, дочка…
— Что? — шепотом спросила Ветка. — Что, папа?
Она ждала, замирая от страха, открытия страшной тайны… Тайны, которая жила в этом чужом городе, куда они так некстати приехали, и которая, непонятно почему, разбивает вот теперь их мирную семейную жизнь.
Но никакой тайны он ей не открыл.
Глаза его привыкли к свету, он отвел руку от лица и сказал:
— А ведь я не смогу без тебя жить, веточка ты моя зеленая. Единственная ты моя.
И хоть для Ветки это не было открытием, она поняла — вот теперь действительно все рухнуло!
Она помедлила немного, а потом заплакала — сначала тихо, затем в полный голос. Заплакала горько, по-настоящему, как не плакала давно. А он не стал ее утешать — он, который всегда умел утешать так легко. Сейчас, наверно, он просто не мог этого сделать — как не мог лечить обожженных в огне людей.