Грюс Готт, поэт рубцов

В комнату, которую мы занимали с семьёй в отеле, приспособленном под переселенческое общежитие российских немцев, кто-то постучал.

— Да, да, пожалуйста, — сказала жена по-русски, — входите.

Дверь приоткрылась и перед нами предстала сухонькая баварка, одетая в традиционное для этих мест зелёное платье с белым кружевным передником, вязаную кофточку и чёрные башмаки с серебряными пряжками.

— Грюс Готт[106], - сказала она, как-то по-особому улыбнувшись — всем вместе и в то же время каждому в отдельности.

— Грюс Готт, — откликнулись мы с женой, а старшая дочь, вступившая в пору переходного возраста, о существовании которого в её годы я даже не догадывался, мрачно пробурчала: — Сервус[107].

В натруженных руках, с сетью вен, вздыбивших обветренную кожу, женщина держала какой-то плотный пакет и небольшую картонную коробку, в которых обычно продают торты.

— Простите, что без приглашения, — сказала она по-немецки с сильным баварским акцентом. — Но прежде чем представиться, хотела узнать, не помешала ли? Может, мне лучше зайти в другое время?

— Нет, нет, не волнуйтесь, — ответила жена. — Вы не помешали. Присаживайтесь, пожалуйста, и не обращайте внимания на тесноту и отсутствие должного порядка.

— Спасибо, — ответила женщина, опускаясь на стул. — У вас изумительный порядок, если принять во внимание, в каких условиях вам приходится здесь жить. Но всё это временно. Скоро, как я слышала, вы переедете.

— Да, — кивнула головой жена. — Как только окончим языковые курсы, мы постараемся перебраться в большой город.

— Конечно, конечно, — согласилась женщина. — Чтобы жить в таком маленьком местечке, как Акслах, здесь нужно родиться.

— Или быть миллионером, — встряла дочь, намекая, что некоторые мюнхенские толстосумы имеют здесь дома. Ведь Акслах отнесён к категории воздушных курортов. — А вообще я пошла, — продолжила она уже по-русски. — Вернусь в восемь и без приключений, так как потеряться здесь негде, а уж про приключиться — вообще не говорю. Ауф видерзеен, — кивнула она нашей гостье и выпорхнула из комнаты.

— Ауф видерзеен, — ответила та, а потом, улыбнувшись уже только нам с женой, представилась: — Флорентина Карлху-бер, вдова Карла Карлхубера.

— Очень приятно, — сказала жена и назвала нашу фамилию и имена.

— Я вас знаю, — кладя на соседний стул свёрток, а коробку на стол, — сказала фрау Карлхубер. — Мне о вас рассказал герр Фляйшер.

Густав Фляйшер был арендатором обветшавшей, требующей немедленного ремонта гостиницы «У почты», в которой жили 28 семей аусзидлеров[108]. По слухам, за каждого из нас на его банковский счёт регулярно «перекатывалась» сумма, равная той, если бы мы все квартировали в новеньком четырёхзвёздочном отеле. Поэтому, появляясь в селе Акслах, расположенном в центре заповедного Баварского леса, Фляйшер был неизменно весел и улыбчив, поглядывая на аусзидлеров, словно наш сосед-бауэр на своих бурёнок-рекордисток, пасущихся на изумрудных альпийских склонах.

Вообще, как смог убедиться я позже, приём беженцев, отправка медикаментов, одежды, питания в зоны бедствия, поставка оборудования и техники странам, вступающим на путь принудительной демократии, — дело сколь благородное, столь и прибыльное. Особенно если им заниматься профессионально и без эмоций. Фляйшер был профи, который под личиной балагура умело прятал холодный расчёт и ледяной рассудок. О каждом из нас он знал столько, сколько рачительный баварский хозяин знает о своих коровах. Этими знаниями он иногда веселил акслахских аборигенов, являясь к ним на «ягуаре» из города Ландсхута, название которого можно перевести как «земельная шляпа» или «баварская шляпа», то есть нечто державно-многозначительное, что наверняка не случайно. Ведь до Мюнхена столицей Баварского королевства был именно Ландсхут. Естественно, в комплекте историй о «братьях и сёстрах по разуму» (приблизительно так Фляйшер величал этнических немцев с Востока) я, в прошлой жизни журналист и общественный деятель, занимал далеко не последнее место.

— Вы ведь писатель, — обращаясь ко мне, сказала гостья. — И я подумала, что вам будет интересна эта книга, которую привёз мой покойный муж из России. Он был там в лагере, потом работал на стройке вместе с другими военнопленными, а в 1970-м и 1975-м ездил в те места. Тогда и привёз эту книгу.

Из пакета женщина извлекла тонкую книжицу, на обложке которой значилось: «Николай Рубцов. Сосен шум. Советский писатель. 1970».

— Обалдеть! — невольно произнёс я по-русски. — Обалдеть и только!

— Он привёз и другие книги. Толстые, с картинками, — виновато улыбнулась фрау Карлхубер. — Но я не была уверена, застану ли вас. Поэтому взяла только эту. Он, знаете ли, хотел перевести её на русский язык. Это же поэзия?

— Ну да, поэзия, — кивнул я.

— Сейчас поэзия не в чести, — продолжала женщина, — а вот, помню, в молодости мы переписывали полюбившиеся стихотворения в альбомы.

— В России лет сорок-пятьдесят тому назад их тоже переписывали, — сказала жена, — но не в альбомы, а в толстые тетради. У моей мамы была такая тетрадь.

— Надо же! — поразилась гостья. — Сколько, оказывается, похожего в мире. Даже с учётом границ, которые охраняют солдаты. Недавно по нашему телевидению показывали отрывки из русских фильмов 30-40-х годов. И знаете, их сюжеты, музыка и даже герои так похожи на наши фильмы того времени.

— Да, — согласилась жена, — а взять моду.

И они стали говорить о фасонах платьев, которые носили Любовь Орлова и Марлен Дитрих, а я, продолжая вполуха слушать, бережно перелистывал сборник Рубцова, изданный в далёком 1970 году в Москве. И силился понять, чем же он привлёк немца Карла Карлхубера?

— Скажите, ваш муж владел русским языком? — воспользовавшись паузой в женском разговоре, спросил я.

— Да. Он его выучил, когда сидел в русском лагере, а позже вместе с остальными немцами работал у вас на Севере. Сначала он валил лес в районе Котласа. Потом их перевели в Вологду. Они там строили дома. Вообще мой муж был полиглотом, иностранные языки давались ему очень легко.

— Кем он был по профессии?

— Он мечтал стать инженером, даже окончил два курса университета в Мюнхене, но потом началась война. Когда в 1956 году он возвратился из плена, то какое-то время жил в городе Регене, где мы с ним познакомились. Я ведь судетская немка. В 45-м всех нас выслали с родины — часть в Германию, часть в Австрию. Когда мы в 1958-м с ним поженились, то переехали к его родителям в Акслах. У них здесь была лесопилка.

— Но при чём здесь Рубцов? — спросил я. — Что связывало вашего мужа с этим русским поэтом?

— Ничего. По-моему, они даже не были знакомы, — виновато улыбнулась женщина. — Просто мой муж любил Россию и ваших писателей. Иногда он рассказывал о своей жизни в лагере. Там было ужасно, но русским людям, по его словам, было тоже очень тяжело. Да, — встрепенулась она, — я же забыла сказать, что мой муж сам писал стихи и занимался переводами. Но делал он это непрофессионально, а так, как говорится, для души.

— Вы хотите сказать, что он переводил Николая Рубцова?

— Да, — кивнула женщина, — несколько стихотворений из этой книги он перевёл. В ней даже сохранились его карандашные пометки на полях. А вот сами переводы нужно будет поискать. Они не опубликованы.

— Как интересно, — вежливо сказала жена. — Но вы говорили, что у вас есть также другие книги на русском языке.

— Ещё пять, — уточнила фрау Карлхубер. — А также альбомы с репродукциями картин из русских музеев. Ах, простите, — вдруг всплеснула она руками, — я совсем забыла. Я же вам яблочный пирог принесла. Настоящий апфельштрудель! Вот он. Пожалуйста, к кофе.

И тут я вспомнил, что наступило время традиционного немецкого кофепития, которое, даже если вдруг солнце двинется вспять, неизменно будет протекать между 15 и 16 часами и которое для истинных баварцев столь же обязательно и естественно, как, например, воскресное посещение церкви. Жена тоже уловила намёк и быстренько извлекла из шкафа наш парадный сервиз.

А потом мы пили кофе, говорили о пустяках и много смеялись. Но не потому, что шутили, а просто всем нам было хорошо.

Пять книг, о которых упомянула наша новая знакомая, оказались сборником сказок Пушкина, двухтомником Достоевского, а также избранными произведениями Гоголя и Чехова — обычный «джентльменский набор» русской классики среднестатистического западноевропейца 70 -80-х годов, интересующегося Россией. Но вот Рубцов! Этот трагичный поэт явно выпадал из «списка рекомендуемой туристам литературы». Он-то как в нём оказался? Чем привлёк внимание бывшего унтер-офицера вермахта, бывшего военнопленного, несостоявшегося инженера, поэта и переводчика, проведшего большую часть жизни в глухом баварском селе Акслах? Где его купил Карлхубер? А может быть, эту книжицу ему подарил сам автор?

Нет, размышлял я, скорее всего, это мои ничем не подкреплённые фантазии. Не мог Карлхубер встретиться с Рубцовым. С ласкаемыми властями Евтушенко, Вознесенским, Беллой Ахмадулиной — сколько угодно, а вот с Рубцовым — никогда! Да и где? Не в Вологде же, в которой поэт прожил последние, отпущенные ему судьбой годы. Да и не верю я, чтобы западного немца Карлхубера пустили в Вологду. Зачем? Что ему было там делать? Любоваться домами, которые он в ней построил? Искать могилы друзей на кладбище, которого не существует? Вспоминать? Хотя, стоп! Вот в книжке пометки рядом со стихотворением «Последний путь», сделанные, как сказала фрау Карлхубер, её мужем.

Это были переводы некоторых русских слов на немецкий. А стихотворение звучит так:

Идёт процессия за гробом.

Долга дорога в полверсты.

На тихом кладбище — сугробы

И в них увязшие кресты.

Молчит народ. Смирился с горем.

Мы все исчезнем без следа.

И только слышно, как над полем

Тоскливо воют провода.

Трещат крещенские морозы.

Идёт народ… Всё глубже снег.

Всё величавее берёзы.

Всё ближе к месту человек…

Он в ласках мира, в бурях века

Достойно дожил до седин.

И вот… Хоронят человека…

— Снимите шапку, гражданин!

Чем привлекло оно бывшего военнопленного? Какие ассоциации вызывала «тихая лирика» Рубцова, названного ещё при жизни «певцом земли, осени, дождя, сумерек и грусти»[109]?

Обо всём этом, а не только о своей нынешней и будущей жизни на родине предков думал я позже, гуляя в одиночестве по чудным, словно кадры из рисованных мультфильмов окрестностям Акслаха. Они были совершенно иными, нежели те леса и поляны, где родился, творил, бражничал, влюблялся и встретил смерть Николай Рубцов и где «мотал срок» муж моей новой знакомой? И вообще, что может быть общего между «справным баварским хозяином» и русским поэтом, написавшим:

Когда я буду умирать,

А умирать я точно буду!

Ты загляни-ка под кровать —

И сдай порожнюю посуду

Конечно, эти мысли и вопросы для меня, свеженького переселенца, были в ту пору далеко не главными. Скорее — третьестепенными. Но всё же время от времени они возникали в сознании, а вместе с ними появлялось сухощавое, с правильными чертами лицо Карла Карлхубера, виденное мною только на фотографиях.

Удивительная вещь — память. Например, лицо бесконечно любимого и родного человека — своей бабушки Татьяны, которая вырастила, воспитала и даже спасла меня от смерти, — я не помню. А вот баварца Карлхубера вместе с Николаем Рубцовым, которого видел к тому времени всего пару раз, да и то на фотографиях, представляю ясно. Причём непременно в сибирской тайге или в небольшом городке-посёлке на русском Севере. Может быть, потому, что довелось служить там в армии, на строительстве железнодорожной трассы Ивдель-Обь, которую вместе с воинскими подразделениями прокладывали также и зэки. Перегон — они, перегон — мы. И так до самого Ледовитого океана, не разговаривая, не встречаясь, но изредка видя друг друга. Издали.

Рубцова я представлял в чёрной фуфайке, накинутой на «потёртый, тусклый пиджачок»[110], а Карлхубера в мышиного цвета шинели, местами прихваченной огнём кострищ, у которых грелись заключённые. Это по ассоциации с увиденным на Севере в период, когда служил в железнодорожных войсках.

После занятий на языковых курсах я иногда отправлялся побродить по окрестностям — заглядывал на хутора, заходил в ближайший от Акслаха городок Готтесцель, где наблюдал неспешную, размеренно-разумную жизнь баварцев. Много позже мой друг доктор социологии Нузгар Бетанели, впервые приехав в Баварию из Москвы, скажет: «Как было, наверное, тяжко покидать местным парням этот рай ради того, чтобы оказаться на Восточном фронте». Я ему тогда возразил: любой фронт ужасен, что Восточный, что Западный, впрочем, как и любая война. «Конечно, ты прав, — сказал Нузгар, — но я сейчас не о войне, и тем более не о Гитлере, Черчилле или Сталине. Я о том, что обладай правом выбора, где прожить следующую жизнь, если таковая, конечно, существует, непременно остановился бы на Баварии. До того здесь легко мне дышится».

23 февраля 2001 года Нузгар умер. В Москве. Узнав об этом, я неожиданно вспомнил Карла Карлхубера, скончавшегося в 1987 году в Акслахе. И ещё подумал: интересно, где бы он захотел прожить ещё одну жизнь, появись у него такая возможность? Наверняка тоже в Баварии. Хотя, чтобы ощутить прелесть этого края, нужно попутешествовать, поскитаться, поездить по миру. А он поездил, точнее — пошагал. Сначала в солдатских колоннах, позже — в арестантских. А вот Рубцов наверняка ни за что не променял бы свою «тихую родину». Даже на Баварию, окажись он здесь.

Откуда у меня такая уверенность? А вы вслушайтесь в строки: Школа моя деревянная!..

Поле, холмы, облака.

Мёдом, зерном и сметаною Пахнет в тени ивняка.

С каждой избою и тучею, С громом, готовым упасть, Чувствую самую жгучую, Самую смертную связь.

Хотя, с другой стороны, мир Николая Рубцова — не только деревенские просёлки, Русский Север, родная ему Вологодчина. Его мир — вся планета людей.

Поэтический сборник Рубцова с подстрочником некоторых стихотворений Карла Карлхубера я показал двум симпатичным гэдээровским немкам — Карин Пёч и Кристе Вайс, преподававшим нам немецкий на языковых курсах. Они же помогли скопировать переводы, а заодно книгу Николая Рубцова, составили сопроводительное письмо за моей подписью, в котором рассказывалось об удивительном сувенире, привезённом из России бывшим военнопленным. Посоветовавшись, всё это мы отправили в Мюнхен, в главную редакцию крупнейшего в Европе издательского концерна Bertelsmann, надеясь, естественно, на чудо. Но чудо не случилось. Переводы стихотворений Рубцова, сделанные Карлхубером, никого там не взволновали. А может быть, они действительно были слабыми? Не знаю. Спустя много лет живущий в Вольфратсхаузене известный немецкий писатель, блестящий знаток русской литературы Фридрих Хитцер, переведший на немецкий повести и романы многих российских писателей, сказал мне: «К сожалению, интерес к русской литературе, особенно после крушения СССР, на Западе и конкретно в Германии резко упал. Что же касается стихов, то у нас теперь даже Пушкина не издают». Помолчал и добавил: «Впрочем, Шиллера — тоже».

Услышав это, я, вместо того чтобы сокрушённо вздохнуть, улыбнулся.

— Прости, но чему ты улыбаешься? — спросил Хитцер.

И тогда я рассказал историю, приключившуюся в Акслахе.

Хитцер слушал меня, не перебивая, только в самом конце поинтересовался:

— Где же сейчас книга Рубцова и подстрочник, сделанный герром Карлхубером?

— Я возвратил их вдове. Тогда, в 92-м, я не подумал, что эта книга может стать экспонатом музея Николая Рубцова в Тотьме[111] или неким импульсом для открытия музея германо-российской истории.

— Хорошая мысль, — кивнул головой Хитцер, — тем более что светлых лет во взаимоотношениях немцев и русских было неизмеримо больше, нежели чёрных.

— Может быть, просто чёрные быстрее забываются? — предположил я.

— Может быть, — согласился Хитцер. — Но то, что мы потеряли такой экспонат, жаль.

— Верю, что он отыщется, — успокоил я его.

Летом 2001 года мы с женой отправились из Мюнхена, где теперь живём, в Акслах. Специально, чтобы побывать в местах, куда зимой 1991 года нас забросила не очень ласковая переселенческая судьба.

Местечко практически не изменилось, разве что отель «У почты», в котором мы квартировали, стал другим. Его перестроили, покрасили, облагородили. Но останавливаться в нём нам не захотелось — тяготили воспоминания.

Оставив машину у здания пожарной команды, в помещении которого переселенцы учили-вспоминали язык предков, мы пешком отправились к дому, где жила Флорентина Карлхубер.

— А её уже нет, — ответил нам крепкий, розовощёкий баварец, расставлявший гномов и пастушек у миниатюрного пруда в палисаднике. — Она умерла. Кажется, в 1995 году. Этот дом я купил в 1997-м у её дочери, которая живёт с семьёй в Америке.

Произнеся это, он замер в пытливом ожидании пояснений: зачем нам понадобилась фрау Карлхубер, кто мы такие, и вообще, что нас привело в этот медвежий угол Баварского леса?

— Скажите, родственников у фрау Карлхубер в Акслахе не осталось? — спросила жена.

— Насколько мне известно — нет, — сдвинув на затылок шляпу, украшенную неким подобием кисточки для бритья, а на самом деле пучком усов серны, сказал баварец. — Впрочем, спросите кого-нибудь из старожилов. Например, Эльзу, она работает на почте.

Почта оказалась закрытой. Дожидаться следующего дня мы не стали, решив наведаться в Акслах как-нибудь в другой раз.

Конечно, шансов на то, что сборник стихотворений Рубцова сохранился, — мало. Но они есть. Хотя по большому счёту важнее другое. Прежде всего то, что вскоре после трагической гибели поэта в 1971 году его «негромкая лирика» вдруг зазвучала по-немецки. Да ещё где — в Баварском лесу!

А в 2000 году судьба свела меня с ещё одним (к счастью, живым) ценителем творчества Николая Рубцова — журналистом, писателем, фотографом и путешественником Яковом Пеннером. Жизнь этого человека сложилась трагично и тяжело. Но вспоминать, тем более рассказывать об этом, он не любит.

— Кому это нужно? — басистым голосом спрашивает меня Пеннер каждый раз, когда пытаюсь уточнить детали ареста его родителей, обвинённых в шпионаже в пользу Германии, сиротского детства, работы на целине, жизни на Севере и того, как он написал первую свою повесть. — Обычная судьба обычного немца, рождённого в Оренбурге. Не люблю я это вспоминать. Ты же знаешь. Одно могу сказать: На тревожной земле В этом городе мглистом Я по-прежнему добрый, Неплохой человек [112].

Яша действительно добрый человек, сердце которого, по его выражению, постоянно разрывается между Русским Севером и Германией.

С раннего юношества Пеннер мечтал писать о том, что видит, чувствует, о чём думает. Литераторы, понимающие толк в слове и сюжете, предрекали ему будущее. Но первая же его повесть (ещё в рукописи) привлекла внимание не критиков и ценителей изящной словесности, а чекистов.

Повесть была документальной, рассказывалось в ней о судьбе трёх родных братьев — российских немцев. Один из них в годы войны очутился в Германии, где был призван в армию. Другой ещё перед войной стал преданным коммунистом, а третий — священником. И вот в один мрачный ветреный день все они встретились за колючкой советского концлагеря, а потом были отправлены на спецпоселение в Архангельскую область.

Пересказывать дальнейший сюжет не буду, скажу только, что после того как рукопись оказалась на столе у кагэбэшного начальства, имя Пеннера было занесено в особый чёрный список. Он был изгнан с факультета журналистики Ленинградского университета, а его произведения, вплоть до начала перестройки в СССР, нигде не публиковались. Но это — позже. А перед этим Яков успел побродяжничать (круглым сиротой он остался в два года), окончить профтехучилище в Оренбурге, поработать трактористом, отслужить в армии в Белоруссии, окончить Архангельский индустриально-педагогический техникум, поучительствовать в Онеге, поработать в редакции районной газеты и поступить на факультет журналистики престижного вуза.

— По всем статьям ты вроде как диссидентом был, — сказал я ему.

— Никаким диссидентом я не был, — насупил брови Пеннер. — Кстати, слово и звание это никогда не любил.

— Почему — звание? — не понял я.

— Потому что все они, которых «забугорные голоса» диссидентами объявляли и которые потом на Запад съезжали, с органами сотрудничали. А я не сотрудничал. Я отказался.

— А что, предлагали?

— Конечно, и многократно.

— Расскажи.

— В другой раз. Давай-ка лучше я тебе о Севере расскажу.

И Колины стихи почитаю.

«Колей» Пеннер называет Рубцова. И в этом нет ни панибратства, ни желания намекнуть на их якобы близкое знакомство, а большое тёплое чувство к хорошему поэту созвучной судьбы.

В 1999 году в городке Зигбург, расположенном неподалёку от Бонна, в здании городской библиотеки открылась фотовыставка Якова Пеннера с символичным названием «Николай Рубцов — абсолютное явление русской природы». На ней было представлено около ста фотографий, преимущественно Русского Севера, сюжеты которых были навеяны стихотворениями Рубцова. Спустя два года Пеннер проиллюстрировал «рубцовскими фотографиями» книгу жившего в Архангельской области своего друга, лауреата литературной премии имени Рубцова Евгения Токарева, «Верность», которая вышла в Германии на русском языке.

Чем и как объяснить эту трепетную тягу немца Пенне-ра к России и русской словесности, я не знаю. Если честно, то ничего особо радостного, связанного с «бесконечным российским пространством», у него и всего нашего народа, в данном случае я имею в виду российских немцев, не было, да и нет. Повыдавливали нас всех оттуда, предварительно пропустив через мясорубку тюрем, лесоповалов, шахт, спецкомендатур и спецпоселений. Ну, хорошо, если бы Пеннер был один такой чудак. Так ведь нет! Тысячи, сотни тысяч российских немцев, перебравшихся на постоянное жительство в Германию, с большой теплотой говорят и вспоминают о стране, в которой родились. И, может быть, в этом как раз скрыта некая метафизическая связь двух наших народов, способная трансформировать перманентное противостояние русских и немцев в ХХ веке в нескончаемое добрососедство. К этому нас подталкивает многое — этнокультурная и демографическая ситуация, складывающаяся в Западной Европе и России, тревожное ожидание большой беды, раскаты которой доносятся с Ближнего Востока, Ирака, Афганистана, парижских окраин. Наконец, мы, как, пожалуй, никогда за всю историю, связаны теперь кровно — тысячи близких и дальних родственников живут во всех уголках Германии и России, Украины, Белоруссии, Казахстана. И ещё нас сблизила загадочная любовь немцев к поэтике пока не изданного на немецком языке Николая Рубцова. Пусть не всех, а только нескольких человек. Но это не беда. Ведь есть много других писателей, поэтов, музыкантов, одинаково понятных и любимых как немцами, так и русскими. Главное, чтобы они продолжали рождаться и продолжали творить.

Когда этот очерк уже был написан, мне позвонил Яков Пеннер и сказал, что в Санкт-Петербурге за два месяца до семидесятилетия Николая Михайловича Рубцова (поэт родился 3 января 1936 г. — А. Ф.) убит его внук, шестнадцатилетний Николай Рубцов, названный в память деда. Как часто водится в подобных случаях, либерально-демократическая пресса и общественность России особого внимания на этот факт не обратили. Пересказывать же слухи мне не хочется. Одно известно точно: незадолго до убийства на юношу уже было совершено покушение, после которого он некоторое время находился с сотрясением головного мозга в больнице. Также известно — на сотовый телефон его отца всё время шли сообщения: «Для Коли: мы всё равно тебя достанем». И достали.

Не знаю, предчувствовал ли беду Коля Рубцов? А вот его дед не только предчувствовал, но и написал в 1970 году провидческие строки: Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат берёзы.

Но ведь известно и другое: каждый человек живёт ровно столько, сколько о нём помнят.

2006 г.

Загрузка...