I.


-- И вы уехали бы отсюда? Ведь здесь настоящий рай... послушайте только.

Вокруг небольшой поляны с темной покосившейся избой тихо шумели высокие клены и тополя. Густая свежая трава дышала молодым весенним ароматом... Ласково звенели переливы малиновки, и какие-то задорные птички острым чириканьем вперебой заглушали ее пенье. Чудесный весенний день смеялся и ликовал.

Высокая девушка с красивым строгим лицом, сидевшая на пне, молча шила, и только губы ее дрогнули на мгновенье иронической усмешкой.

Мейер сидел на завалинке избы и оттачивал о ремень складной карманный нож. Ветерок играл его светлыми волосами, и голубые глаза восхищенно улыбались майскому утру. Но приятельница его жены не разделяла его восторга, а ему непреодолимо хотелось вызвать в ком-нибудь сочувствие своей радости.

-- Если бы вы знали, как скверно в городе, -- сказал он. -- Вы ведь бывали в нашем местечке... Душно, грязно... даже зимой нехорошо. И снег такой какой-то темный, словно кофейной гущей облит... А когда я сюда в первый раз приехал... зимою, эти белые поля, леса... все такое белое, чистое... я прямо обомлел, ей-Богу.

Он добродушно рассмеялся и опять взглянул на девушку. Она подняла на него свои черные без блеска глаза и раздражительно ответила:

-- Рай! Хороший рай... Меня деревья и птицы не накормят, а из снега, какой бы он белый ни был, я себе платья тоже не сошью.

Мейер, сраженный этим замечаньем, замолк, но, подумав немного, покачал головой и тихо добавил:

-- А все-таки... здесь очень хорошо.

-- Рай, -- продолжала девушка, не слушая его. -- Мы всю жизнь голодали в этом раю... И когда отец держал шинок, и потом, когда "монополия" отняла... С тех пор, как я себя помню... Господи, если бы я могла вырваться из этого рая!..

Мейер смущенно молчал. Ее слова скользили мимо его ушей, не задевая души, и ему совестно было и своего равнодушия, и ее жалоб в такое утро. То, что говорила о голоде эта красивая, умная девушка, с которой ему так легко и приятно было разговаривать, -- было ему слишком знакомо. Он вырос сиротой у приютившего его дяди, столяра, и перенес немало холодных и голодных дней. Неожиданно для него самого его женили, когда ему не было еще восемнадцати лет, так как родственники и свахи решили, что для одной некрасивой бесприданницы он самый подходящий муж.

И с тех пор, как голод и попреки, и грязная лачуга в грязном городишке отошли в прошлое, и он очутился среди лесов, полей и поющих птиц, он стал часто ощущать в себе радость, которая пьянила его, как вино, и делала на мгновенья смелым и счастливым... Когда он замечал, что окружающие его глухи и слепы к тому, что наполняло радостью его, он испытывал смутное чувство неловкости и за себя, и за них...

Тихо и ласково шумели клены и липы. Какие-то невидимые птички легкомысленно перебивали мечтательную элегию малиновки, и с бирюзового неба вместе с теплом, казалось, струилась какая-то нежная, едва уловимая мелодия. Из открытого окна, за которым молился старый слепой тесть Мейера, звучало однотонное пенье еврейской молитвы с внезапными вздохами и выкрикиваниями, похожими на вопли.

-- А один проезд стоит около ста рублей, -- промолвила вдруг девушка, отвечая себе на какую-то мысль.

-- В Америку? -- спросил Мейер, вытирая о колено отточенный нож.

-- В Америку, конечно, в Америку, куда же, -- ответила Малка,-- сто рублей, а у меня двугривенного нет. Последние два рубля вчера уряднику отдали... Пристал -- нельзя вам жить в деревне и все... Перетаскивайте в город лавчонку. А куда мы с такой оравой потащимся. И заткнули глотку, чем было...

Геня, жена Мейера, вывела из избы слепого отца и, усадив его на завалинке подле мужа, склонила над работой подруги свое круглое неправильное лицо, усеянное коричневыми веснушками. Белая косынка на рыжих волосах старила ее, и лицо казалось изжелта-темным.

-- Для гувернантки? -- спросила она.

-- Да, -- ответила Малка, не поднимая головы.

Геня стала расспрашивать про еврейскую посессорскую семью, переехавшую недавно в деревню на летнее жительство, но Малка отвечала неохотно, потом огрызнулась:

-- А что тебе?.. Хорошо, конечно, хорошо -- чего им не достает!..

Но Мейеру страшно хотелось знать, как эти богатые люди живут, на чем сидят, что едят, и против его наивных стремительных вопросов Малка, бывшая в усадьбе привилегированной особой в качестве портнихи на "простыя вещи",-- устоять не могла. По мере того, как она описывала великолепие зеркал и золоченых стульев, ковров и сервизов, строгость с ее лица исчезала, губы улыбались мягче и глаза мечтательно скользили по верхушкам деревьев. Мейер, сжав коленями кисти рук и согнувшись, смотрел на нее в упор, от времени до времени вставляя в ее рассказ восторженные восклицания. Геня чинила что-то с невозмутимо-покорным тихим лицом, а слепой старик слушал и иронически усмехался, и его седые щетинистые усы вздрагивали... То ли он видал?!. Когда в Богучинке жил пан Богучиньский, у которого Герш служил шорником тридцать лет, дом назывался не домом, а палаццом, и во всех залах было столько зеркал, золота и серебра, что глазам было больно смотреть. А флигель, где теперь контора и службы, был раньше одним залом под стеклянной крышей, и зимою, когда на улице люди мерзли от холода, там росли цветы, и с земли брызгали воды до потолка, и пахло, как в раю. А какие кареты у них были, какие упряжи!..

Когда Герш начинал говорить о минувшем блеске богучиньского дома, он долго не мог остановить поток, своих воспоминаний. В свои живописные рассказы он, однако, никогда не вплетал обстоятельства, сыгравшего немаловажную роль в его собственной жизни. Вельможный пан Богучиньский однажды, будучи не в духе, хлестнул его подпругой по лицу, и у него вытек левый глаз. А некоторое время спустя, пропал и правый. Герш не любил, когда ему напоминали об этом... Человек не всегда волен над собою... Со всяким может случиться... Пан Богучиньский был золотой человек, упокой, Господи, душу его... Он не прогнал его, когда он ослеп, а предоставил пожизненно эту избу, на бывшей пасеке, и подарил корову, чтоб ему земля легка была... Когда приходилось очень круто, не было дров, одежи, Герш с женой, пока она жила, потом с дочерью, отправлялись в деревню, к волостному писарю, и тот писал им "в кредит" письмо к молодому пану, в Краков... И молодой Богуниньский, пошли ему Бог долгой жизни, присылал десять, пятнадцать рублей, а на свадьбу Гени прислал полтораста, дай ему Бог доброго здоровья. И благословения на род Богучиньских, с умиленной улыбкой, обильно сыпались из уст Герша...

Почти ежедневно приходил на бывшую пасеку такой же старый, как Герш, Демко, Демко-кухар, как звала его вся деревня, который служил поваром у помещика и польское название его профессии осталось за ним в виде прозвища. Это был высокий, худощавый старик с длинными белыми усами и синевато-серой щетиной на давно небритых щеках. Зиму и лето он носил высокую мерлушковую шапку и держался с холодным, замкнутым высокомерием, достойным прямого потомка Сапеги или Чарторыжского. Честь посещения он оказывал во всей Богучинке одному только Гершу, единственному оставшемуся в живых сослуживцу. В своей избушке, подле усадьбы, он одиноко доживал свою жизнь и при всех неизбежных встречах с людьми гордо молчал и пыхтел трубкой. Его рассказы про великолепие богучиньского палаццо были цветистее и ярче воспоминаний Герша, так как кухня была ближе шорни к барским покоям. Но рассказы его проникнуты были яркой националистической тенденцией и нередко его негодование против демократической струи, ворвавшейся в Богучинку вместе с появлением еврея-арендатора, проявлялось в выражениях, оскорблявших национальное чувство обитателей старой пасеки. Но эти тучки ненадолго омрачали дружбу стариков, и в следующее посещение Демко оба опять воскрешали в памяти тени давно перемерших панов и пань, блестящих графов и князей, которые когда-то проносились со своим счастьем и роскошью и утехами мимо их трудовой, рабской жизни. Они оживлялись, говорили громче и выпрямляли свои согбенные спины, словно не люди, на которых они работали всю жизнь, а они сами когда-то широко наслаждались жизнью и буйно проявляли молодую удаль.

Мейеру, слушавшему всегда с напряженным вниманием, воспоминания их казались невероятною сказкой, чем-то несбыточным, чем-то таким, о чем говорят, но чего в жизни никогда не бывает, тогда как рассказы Малки про посессорскую семью были живой современною правдой, несомненной действительностью, похожей на чудесную сказку. Он видел во сне этих счастливых богатых людей, мечтал хоть одним глазом посмотреть на их жизнь, и когда из-за темной стены деревьев показался Демко и, важно роняя слова, объявил, что Мейера зовут в усадьбу чинить какую-то мебель, он вспыхнул до ушей и с шумной радостью стал благодарить старика.

Демко был в большом возбуждении и глубоко дышал, как человек, отделавшийся от тяжкой, но необходимой обязанности. Он решился заговорить с прислугой из усадьбы, чтобы узнать, нет ли какой-либо работы для Мейера. Геня накануне просила его об этом. Она обратилась к нему, а не к Малке, почти ежедневно бывавшей в усадьбе, и Демко понял, что Геня не желает от Малки услуги для мужа, и во имя полувековой дружбы решился на жертву. Это была тяжелая жертва, и значение ее понимал один только Герш, который удивленно пожимал плечами и морщил лоб, словно догадывался о чем-то и не хотел догадаться.

Ни радость Мейера, ни благодарные взгляды его жены, не доставили Демку столько удовлетворения, сколько досада, отразившаяся на лице Малки. К ней он всегда питал глухую неприязнь. Она не разделяла его благоговения перед прошлым, в котором были не только блестящие балы и приемы у Богучиньских, но и вся его жизнь с забытыми унижениями и горем и мерцавшими еще в памяти призрачными радостями. Нередко она высказывала мечты о счастливой настоящей жизни, какой живут настоящие господа, и его возмущала ее дерзость. Но когда она доказывала свои права или пела песни красивым, сильным голосом, а лицо ее разгоралось и делалось прекрасным и гордым, в душе Демка пробегало признание ее прав, и тогда его злоба к ней возрастала.

В такие мгновенья блеск богучиньского дома тускнел в его памяти, и вся жизнь казалась прожитой скучно, нелепо... Эта "жыдивка", полунищая, будила в нем своими речами смутную обиду на кого-то и смутные сожаления о чем-то, и этого он простить ей не мог. Заметив, что он огорчил ее, предупредив ее, услугой Мейеру, он искренне обрадовался. Но желая в то же время показать, что, несмотря на этот компромисс, его презрение к новому режиму в богучиньском доме остается неизменным, он величаво завил ус и едко заметил:

-- Пизнаты пана по Ивану... Прислуга -- нечего сказать!

И когда Малка вызывающе спросила, чем прислуга не угодила ему, он ответил с уничтожающей насмешкой:

-- Кто пан, кто Иван -- сам черт не разберет... Галдят, хохочут--вольники тоже, тьфу!

Малка сверкнула глазами. В словах Демка она чувствовала протест не только против посессорской семьи, к которой считала себя прикосновенной, хотя бы одним происхождением, но и против всего, что ново, молодо и непохоже на то прошлое, перед которым он до сих пор благоговел. А она знала, что к этому пышному прошлому он сам был так же мало причастен, как она к настоящей жизни в господской усадьбе, и ее подмывало зло высмеять его, сказать ему что-нибудь дерзкое, оскорбительное. Но, не желая ссоры, она молча и торопливо собрала работу и пошла домой. Геня слабо удерживала ее, а Мейер с бессознательным удовольствием провожал глазами ее тонкую,, стройную фигуру, пока она не исчезла за плотным кольцом деревьев.

Загрузка...