В холодный и ясный ноябрьский день Мейера провожали на станцию. В течение лета Мейер работал в посессорской и соседних усадьбах, сколачивал некрашеные столы и табуреты и возил на ярмарки, чинил мешки, красил крыши, поставлял керосин и к осени за продажей перины и двух подушек собралась сумма, на которую он, по своим соображениям, мог добраться до Америки. В один субботний день, когда они сидели втроем в празднично прибранной выбеленной комнате, он сдержанно и тихо объявил о своем решении.
Геня разрыдалась.
Но Мейер, похудевший и бледный, неподвижно смотрел в сторону, точно готовился к этому испытанию, и Геня после первых слез поняла, что все мольбы и вопли будут напрасны. Старик поднял голову и слушал, удивленно морща лоб, словно не понимая, в чем дело; но когда понял, затряс бородой, и развел руками, как будто желая ухватиться за что-то... Мейер быстро подошел к нему и взял его за руки.
-- Тесть, иначе быть не может... Нельзя так жить всю жизнь... Я и сам не знал -- я думал -- лучше Богучинки ничего нет на свете... Но теперь я знаю... И я должен ехать... Я не могу... я не могу, -- глухо и твердо говорил он.
Но старик только качал головой, растерянно, безнадежно, словно оплакивал покойника.
Осенний ветер кружил сухие желтые листья и с громким шелестом бегал по соломенной крыше... Голые черные ветви тоскливо гнулись, словно ослабевая в борьбе и, отчаянно выпрямившись на мгновенье, беспомощно склонялись опять...
Геня закрыла лицо руками и, раскачиваясь всем туловищем, всхлипывала,
-- Зачем ты плачешь, Геня? Зачем ты мучаешь меня и себя! -- говорил Мейер, и брови его поднимались, и на лбу собирались густые, густые морщинки. -- Разве можно целую жизнь прожить так, как мы живем... Ведь скоро и хата эта провалится -- мы останемся без угла... А если пан пришлет пятнадцать и двадцать, или даже тридцать рублей, то что это за важное счастье... А если пан умрет... А в Америке -- ты же слышала, или ты уже забыла, что нам рассказывали... В Америке нет бедных... и кто хочет работать, тому сейчас дают, какую работу он хочет, и платят в сто, двести раз больше, чем здесь... Что же!.. ты не хотела бы, чтоб у твоего отца была своя спальня, и чтоб он ел каждый день суп и белый хлеб? Я в первый месяц заработаю в Америке столько, сколько не заработаю здесь в пятнадцать месяцев, и тотчас вышлю вам денег, и вы приедете.
-- Мейер... я не хочу умереть на чужой земле... а если Геня уедет, я останусь один... один, -- едва сдерживая слезы, сказал старик.
Геня еще громче расплакалась.
-- Зачем же умирать?.. Вы поедете жить, отдохнуть... Я работы не боюсь. Я буду зарабатывать много денег, и вы будете жить в довольстве, в тепле, будете ходить каждый день в синагогу, как настоящий набожный еврей... Ведь там не то, что здесь. Там самые бедные живут в высоких теплых комнатах с коврами, с креслами, как здесь какие-нибудь купцы или посессоры... Геня, ты же слышала, как и я... Ты разве забыла?..
-- Да мало ли что говорят... Может, это вовсе не-правда... -- проговорила Геня сквозь слезы.
-- Да как же неправда... наверно, правда... Если говорят, что людям плохо -- это правда, а если им хорошо -- так это неправда... Почему? Должно же быть где-нибудь людям хорошо... И вот увидите, как будет хорошо! Вы поедете так же, как я, машиной и пароходом, и увидите по дороге такие вещи, какие и во сне не видали. И отчего нам не видеть таких красивых городов и разных красивых вещей, какие видят другие? Разве мы не такие же люди?.. Разве не один Бог для всех?.. И Он поможет нам! Увидите, что Он еще сделает с нами... Увидите, тесть! Увидишь, Геня!.. -- говорил Мейер, размахивая руками и сверкая глазами. Лицо его горело, картуз съехал на затылок. Старик с дочерью слушали и не возражали больше.
С того дня прошло пять недель. Раза два старик и Геня делали еще попытки уговорить Мейера остаться, но Мейер рисовал им пленительные, волшебные картины недалекого счастья, и они слушали его с тоской и робкой надеждой...
Провожать Мейера пришла также Малка, и все, с красным сундучком, окованным железом, разместились в одной телеге. Мейер очень волновался и торопил мужика, который взялся за полтинник свезти их на станцию, но по дороге решил, что продешевил и ругал их жидами... Приехали они за полтора часа до отхода поезда, и Мейер через каждые пять минут беспокойно бегал к окошечку кассы...
Это была небольшая станция. Какое-то графское поместье на проведенной недавно пограничной ветви, где скорость поездов могла спорить с резвостью крестьянской лошадки, а об отходе поезда кондуктора любезно напоминали засидевшимся в буфете пассажирам: "Кончайте, пане, пора ехать ".
Мейер и провожавшие его стояли на платформе, ежась в своих худых осенних платьях и тихо разговаривали. Когда мимо них проносилась фигура начальника станции, исполненная подавляющей захолустной важности, или шумно, уверенно выходил из буфета румяный шляхтич в зеленой фетровой шляпе с пером, они робко сторонились и прижимались к стене. Ноябрьское солнце освещало бледным янтарем песчаные отроги Карпатских гор, белевших над новеньким кирпичным зданием вокзала. По другую сторону полотна чернел далекий оголенный лес. Когда с соседней станции раскатилась долгая дребезжащая повестка -- платформа несколько оживилась. Помощник начальника станции, маленький и юркий, забегал с какими- то листками в руках и ругал догонявшего его смазчика: "Дурак, мужицкая твоя голова, я ведь тебе говорил, я ведь говорил"...
Откуда-то вынырнул огромный грузный жандарм, при каждом движении со звоном и бряцанием оборачивавшийся всей фигурой, словно вылит был весь из одного куска. Два почтальона с худыми землистыми лицами вынесли кожаный мешок и, шумно опустив его на землю, вытянулись подле него, молча и безучастно глядя в пространство.
Геня в первый раз в своей жизни была на станции, и вся эта непривычная обстановка и суета только увеличивали ужас разразившегося над нею несчастья.
Она прижималась к отцу и горбилась, словно что-то тяжелое и беспощадное гнуло ее к земле. Малка, разрумянившаяся от холода, с расширенными от возбуждения глазами, стояла рядом с ней. Начальник станции и молодой графский управляющий в меховой куртке и щегольских ботфортах, остановились против нее, бесцеремонно разглядывали ее, говорили и улыбались, и она досадливо отворачивала лицо от их взглядов.
Мейер взял билет только до границы, а там "агент", специалист по беспошлинной перевозке живого товара, должен был доставить его на австрийскую землю. Как и сотни других евреев, Мейер не отважился хлопотать о заграничном паспорте, так как по многоустной молве, ходатайство такое должно пройти через бесконечную гамму инстанций, начиная от урядника и кончая губернатором, и вся эта махина будто бы движется так медленно и требует такой обильной смазки, что лучше ее не заводить, во избежание возможной необходимости отказаться от поездки. А "агенты" перевозят эмигрантов за цену, превышающую, правда, законную оплату заграничного паспорта, за то перевозят, когда судьба благоприятствует, дней в пять, шесть. Разумеется, это срок самый короткий, так как приходится ездить с пассажирами вдоль границы и выбирать место поглуше, ночь потемней, рискуя при этом свободой и жизнью...
Подошел поезд, прозвенел звонок и Мейер, схватив сундучок, бросился искать вагон третьего класса. Толпа рабочих в бараньих шапках, с серыми котомками на спинах, вдруг вынырнула откуда-то и, опережая и отталкивая Мейера, рассыпалась по вагонам. Когда Мейер взошел на площадку, бил уже второй звонок, и места ни в одном вагоне не оказалось. Он поставил сундучок под лавку, вышел на платформу и, взяв из рук Гени узелок, стал прощаться.
Старик тряс бородой и что-то говорил о смерти, о Геничке, об американской синагоге, а Мейер, не слушая его, жал его руки и твердил:
-- Увидите, тесть, как будет хорошо... Бог -- один для всех... Увидите, какую жизнь Он нам пошлет...
От сдерживаемых рыданий желтое, усеянное веснушками лицо Гени кривилось жалкой некрасивой гримасой и Мейер, торопливо простившись с нею, протянул руку Малке, которая с тоской и ожиданием смотрела ему в глаза. Он хотел сказать ей то, чего она ждала от него, что он исполнит свое обещание и пришлет ей билет хотел просить ее, чтобы она не сделала ничего позорного, ужасного, чего нельзя будет вернуть, но ударил третий звонок, проходивший кондуктор сердито крикнул "в вагон, в вагон, черномордые", и он, ничего не сказав ей, вскочил на площадку.
Несколько мгновений старик и обе женщины шли рядом с тяжело загромыхавшими вагонами, и Геня, сквозь слезы, выкрикивала: "Пиши, Мейер, сейчас напиши... Богом прошу тебя, Мейер..."
Потом поезд, словно набравшись решимости, выпрямился, пронзительно свистнул и выбежал в широкий простор зеленевших уже озимых полей.
Через три недели пришло от Мейера письмо, из Гамбурга. Он писал, что переход через границу был очень тяжел, что агент вел их, несколько человек, ночью, через какую-то речку, по узкой перекладине, и они падали в воду и едва спаслись от выстрелов кордонных солдат. Затем, тех чудных городов, про которые рассказывал студент Петя, он еще не видел, но и те места, что он проезжал до сих пор, несравненно красивее, чем Богучинка и его родное местечко. А дальше, говорили ему, будет еще лучше. Теперь он садится на пароход и денег у него осталось очень мало, так что последние дни он питается одним хлебом... Но как только он приедет в Америку, все пойдет хорошо... Потому что Бог -- один для всех... И Бог никого не забывает...
Все это изложено было по-еврейски, мелким письмом с хвостиками и завитушками, а на четвертой странице выведено было по-русски густыми крупными буквами:
"Мой великолепный поклон прелестной барышне Людмиле. Морис".
А. Даманская.
-------------------------------------------------------------
Источник текста: журнал "Русской Богатство", 1903, No 12, стр. 91--111.