ЭПИЛОГ

Хвали утро вечером.

После мореходки нас с Вязанкой оставляли в Батуме.

Вязанка добился перераспределения на Дальний Восток. Уехал не один – с женой Марией, с той самой Марией, знакомство с которой началось так странно.

Я думал, у Николая не было от меня тайн. Их и в самом деле не было, если не считать Марию.

Про Марию он ничего не говорил, пока не пригласил на свадьбу.

Поступив в мореходку, Вязанка вскоре написал Марии покаянное письмо. Мария ответила. Пошла переписка.

За месяц до выпуска, не доверяя почте, повёз в «долг» взятый рубль. Однако не смог расстаться с ним: вернулся и с рублем, и в придачу с Марией.

Тот рубль – первая их семейная реликвия…

Старинный, закадычный мой друг Николай Владимирович Саласин ныне видный в морском деле волчара. Ещё в молодости отслоилось от него прозвище Вязанка, сшелушилось, как сухая корка с зажившей раны.

А что же я?

Как ни круто было, а кончил высшее училище. Капитан дальнего плавания. Северянин.

Всякий раз, возвращаясь домой, уже у батумского берега я прошу капитана дать один особенно долгий приглушённый гудок.

– Здравствуй, отец!..


Уже давно прогнали мы войну.

Уже я старше отца.

Но до сих пор я так и не знаю, где похоронен без вести пропавший отец. Лишь последнюю с ним встречу ясно сберегла детская память.

Каждый отпуск я начинаю с поездки в Батум, к отцу.

От отца я возвращаюсь сильным.


Вот про всё про это я думал в последнюю поездку к отцу, всё это вспоминал во всю дорогу от вокзала до сада, где стояла тогда отцова часть. Уже во взрослые года я бывал здесь каждое лето, но прежнего сада не узнавал и не узнаю сейчас.

Я стою перед калиткою в новеньком дощатом заборе. Стареющие высокие яблони, рясно облитые плодами ещё с зеленцой, – молодое лето! – лиловыми стогами-горушками смутно выступали из плотнеющих тихих сумерек. На всю яблоневую лощину, сжатую горами, только и голосу, что приморенный бег каменистой речонки по правой вскрайке сада.

С замиранием в душе я медленно повернул вертушок на калитке, вошёл в сад, как вдруг что-то смутно-белое дрогнуло где-то сбоку. Я поднял глаза. Издалека, меж плотно стоявшими яблонями тёк, сочился мягко-радостный отблеск костерка.

В этакий час? Кто там?

Я осторожно пошёл на свет, отводя от лица хваткие низкие ветви.

С каждой минутой свету набавлялось. Скоро я увидел странного человека. Человек стоял на коленях перед костром и как-то поникло, отрешённо смотрел на бившиеся перед ним крылья пламени.

Он не замечал меня, я же видел его с лица. Разглядел.

Сербин! Дядя Петя Сербин! Именно здесь он тогда стоял на коленях перед печкой… всё не хотела разгораться… Теперь… Выстарился, а привычка стоять перед огнём на коленях осталась.

Друг отца…

Вместе они работали, потом вместе воевали…

Что привело его через столько лет на то место, где в последний раз видели отца и я, и он? Что?

Пожалуй, я догадываюсь…

Сколько я себя помню, наши семьи с Сербиными жили дверь в дверь, и уж что деется у соседей, знаешь и ты, к тому же секретов из того никто не делал.

Я капитанствую далеко от дома, на севере, но в каждый отпуск всегда к отцу-матери летишь. Пускай Батум несколько в стороне, да как же не проведать отца? Со встречи с отцом и начинаешь отпуск. А потом уж и к матери. Живые могут подождать.


Недели три назад звонил я домой. Под конец разговора мама и предупреди: «Сынок, як не захватишь меня дома, так ты дужэ не пужайся. Меня один день не будет. Я одним днэм повернусь. Тут дило такэ…»

А дело такое. Отнялись ноги у старика Сербина. Свалился, как с корня срезан. Совсем с ног сгорел.

Насакиральская врачица шлёт в район. Район ещё дальше пихает. В сам Тбилиси! Мол, врачи там покрепче, быстрей подымут.

Темнеет Сербин. Не-е, Тибилис не пойдёть. На Батум согласный. Ближе…

Везёт баба Настя старика в Батум на неотложке. С лавки досаждает выговором. Лается по-тихому, а ну шофёр услышит:

– Ну, Петька! Ты у меня зовсим выскок з ума, зовсим одурел годами. Правду Роза-татарка каже: семьдесят лет прошёл, ума назад пошёл… Хо! Батум! Старого чёрта да подпёр бес. Чего б не ехать у Тибилис? Тибилис по нашей стороне главный город. Тамочки и врачи поглавней… Для тебя всё там главно!

– Настюшка, – с виноватой улыбочкой ластится с каталки неунывака Сербин, – старая ты моя старушка, мягкая краюшка… Ну чего ты шумишь, как ветер в пустую трубу? Я так искажу. У кого где главное, а моё главное в Батуме. По моим годам некогда мне прохлаждаться по твоим Тибилисам. А ну… Не старый помирает, а поспелый… А ну доспею в Тибилисе? Не хочу в Тибилис… А Батум…

– Старость…эхма! – перебила баба Настя. – Да шо тебе в тому Батуме? Иль тебе хто там губы мёдом помазав?

– Помазал, Настюшка, помазал… Раз было письмо оттуда, – коротко глянул на потолок кареты, – знать, ждут… Сбирайся, Петька! У Петьки сборы короткие. Старый солдат и стараться рад! Он старается, да на свою сторону.

Баба Настя, морщась, покачала головой:

– Э-э! И слова путящого не свяжет. Всё крюками, всё крюками…

– А слова… что ж… Погожу я со сборами… В Тибилис я б поехал доспевать, ей-бо, так чуял. А из Батума я ещё пешки добегу до дома! Лежит такой знак на душе, подможет мне в Батуме один человек… Главный… Ты сдашь меня в больнице с рук на руки и назадки, а этот человек и наявится. Мне с ним будет легко, будет хорошо.

– И давно ты его знаешь?

– А лет с двадцати…

Баба Настя окаменело молчит. Краску сгоняет с лица. Беда, заговаривается уже старый!

Первый страх притухает в ней, ей припоминается…

Как умяли войну, а надо и не надо, летит дед в Батум. Те же сапоги валяются в совхозной лавке, а он стрижёт в Батум и привозит точнёхонько такие же. Бессчётно раз таскался в тот Батум без особой, без видимой нуждицы. Да не приискал ли он втихомолочку там какую-нить богомолочку?

Спросить прямо у ветхого своего деда совестно, не рука, и баба Настя решает пристыть в больнице. Неправда, ежель завелась какая моль, подловлю. Я ей кудельки живо пригладю!

Поистине, расходится старуха, так и не убаюкаешь.

Баба Настя слёзно умолила больничное начальство дать ей где-нибудь в чуланчике раскладушеньку, а в плату за то она будет и стирать бельё больнишников, и мыть полы, а уж выскочит вольная минута, посидит и у своего благоверика… Абы не был он один.

Мало-помалу пошёл старик ползать на костылях. Посмеивается в хохлиные усы. Врачам на обходе докладывает:

– Я ж Сербин, сто рублей убытку. Я должен ходить на своих ногах, я должен стоять. Потому как стоя растёшь вдвое. Стоя съешь вдвое…

А есть и вправду стал больше. Дошло дело – не на что базарного купить яблочка. Вышли все деньжанятки, разбежались. Надо съездить получить пенсию, приснять с книжки.

Кое-как уломала себя старуха, спокинула деда одного всего на день.

Как бежать к поезду, дед и скажи:

– Передай Поле… Нехай приедет на выписку. Все трое пойдём к тому человеку…


… Я зорче всматриваюсь в старика Сербина за костром и вижу: в тени, по обе руки за ним стоят в печали баба Настя и мама.

Печальные руки пламени зовуще качнулись ко мне, и я, не сдерживаясь больше, пошёл к ясному теплому свету костра.


Загрузка...