В этой главе описаны проблемы и концепции современной философии – от постгуманизма до религиозной философии после смерти Бога. Некоторые идеи связаны друг с другом, но чаще представляют собой различные и непохожие явления, течения и тенденции.
Глава начинается с обсуждения постмодерна, который ассоциируется с началом современной философии, однако начинать читать можно с любого момента, ведь повествование не сводится к каким-то определенным «измам».
Начинайте читать с того места, за которое зацепился взгляд: если вас привлекла сама идея, ее название, связанный с ними вопрос. А возможно, вы о чем-то подобном где-то когда-то слышали? Если вас совсем ничто не зацепило, то можно перевернуть страницу и вернуться к ней позже, когда появится больше контекста – уже из других глав.
Для главы 1 особенно важны первоисточники и книги, подробнее рассказывающие о той или иной идее, – они приведены в конце книги в разделе «Дополнительная литература».
Постмодерн – не просто термин из учебников по истории философии XX века и не только слово, которым можно обозначить «все современное». Постмодерн – это вполне конкретная ситуация в науке и философии, которую наблюдал французский мыслитель Жан-Франсуа Лиотар. Он описал ее в книге «Состояние постмодерна». Вот шесть его верных признаков, которые позволят определить, в какую ситуацию вы попали.
Нарративы – это истории. Метанарративы – это большие истории. Среди них – философские системы, идеология, наука, религиозные течения, энциклопедические знания. И постмодерн им не доверяет.
На это повлиял в том числе травмирующий опыт событий XX века. К примеру, масштаб репрессий, к каким может привести идеология в тоталитарном государстве. С другой стороны, «большая культура» не спасает от соблазнов зла и утраты морального облика – и это тоже показал XX век.
Знания, наука, метафизика зависят теперь не от стремления установить их объективность или добраться до истины. Нынче все определяют языковые игры и интерес к ним. Для них, конечно же, важны маски. Изменилась игра – поменялось знание. По Лиотару, научное знание и научные теории зависят от языковых игр, лежащих в их основании. Изменятся они – поменяются и теории.
Лиотар оттолкнулся от идеи Людвига Витгенштейна о конвенции в языке, благодаря которой мы можем понимать друг друга (концепция языковой игры изложена им в поздней, опубликованной уже после смерти работе «Философские исследования»). Лиотар наложил понятие языковой игры на политический и социальный контекст.
Большая часть очевидных способов верифицировать знания не работает. Однако, как ни странно, знание и наука продолжают существовать. Как же удостовериться, что они верны? Ответ: через их пользу и эффективность. Именно так работает современная система грантов в научных исследованиях. Грант выдается только тогда, когда исследование признают полезным и значимым для общественности. Это касается и гуманитарных наук.
Историческая наука и история как таковая – варианты метанарратива, продвигающие общую идею линейности времени. Постмодерн уходит от сосредоточенности на единой истории и обращается к фрагментированному времени.
Так, в учебниках история человечества часто представляется как непрерывный процесс, в котором все логично связано: одно событие является причиной другого. При таком подходе одни факты попадают в поле зрения исторической науки, а другие – нет. Часто выбор определяется установками авторов или институций, которые и формируют единый нарратив.
Для постмодерна важно, кто именно определяет знание и что вообще необходимо знать. Вопрос связан с властью и управлением – ответ устанавливает правила познания для наук, философских исследований, порой даже для повседневной жизни. Однако не всем существующим правилам следует доверять.
Главный враг постмодерна – обобщения и универсализм. Отсюда и ключевой принцип: сегментированность и раздельность во всем и везде – в обществе, культуре, мире. Мы уже можем наблюдать, как эта идея стала частью повседневности: больше нет монолитного субъекта, собравшегося вокруг единой идеи, но есть субъект множественный, расщепленный.
«Знание производится и будет производиться для того, чтобы быть проданным, оно потребляется и будет потребляться, чтобы обрести стоимость в новом продукте, и в обоих этих случаях, чтобы быть обмененным»[3].
У понятия «постгуманизм» имеются разные синонимы – «постантропоцентризм», «постчеловеческая философия» и другие. Они отражают суть явления, цель которого – показать значительные изменения положения человека в современном мире. Эта явная тенденция охватывает многие гуманитарные и социальные дисциплины, которые утверждают конец исключительности человека в этом мире.
Постгуманизм как мировоззрение продолжает линию, начатую Ницше в конце XIX века. Прошлый, XX век прошел под знаменем «смерти Бога». Эта стратегия развивалась и предлагала схожие «смерти»: автора, бытия, природы, больших нарративов и, конечно, человека как венца творения.
Как писал Мишель Фуко, «человек как конструкт – изобретение недавнее, скоро он будет стерт, как лицо, начертанное на прибрежном песке»[4].
Постгуманизм отталкивается именно от этой идеи: философская смерть человека – исторический факт; после нее нужно продолжать производство концептов, анализировать трансформации, происходящие в среде, окружающей человека (или постчеловека), в технологиях и обществе.
Понятия постгуманизма и трансгуманизма часто считают практически идентичными. Однако это неверно, и ключевое различие этих мировоззрений состоит как раз в отношении к человеку.
Трансгуманизм сохраняет центральное положение человека в мире и видит в нем главного героя многочисленных процессов. Да, человек несовершенен физически, и его тело и сознание могут быть улучшены, но он все равно «есть мера всех вещей»[5].
→ Чем постгуманизм отличается от трансгуманизма?
Изменения, на которых сосредоточен постгуманизм, происходят на концептуальном уровне. Такова, к примеру, попытка понять, какую роль в философии играют «нечеловеческие» действующие субъекты (акторы): неодушевленные предметы, растения, животные – и как с ними взаимодействует человек. Как меняются взаимоотношения человека с изменившейся реальностью? Как выжить на «поврежденной планете» среди опасностей и катастроф?
Именно через постгуманизм можно описать и объяснить многие теории современной континентальной философии.
Так, вполне постгуманистическими являются акторно-сетевая теория Бруно Латура, объектно-ориентированная онтология Грэма Хармана, агентный реализм Карен Барад и многие другие проекты, о которых будет сказано далее в этой книге.
Так или иначе, все авторы, работающие в русле постгуманизма, стремятся преодолеть иерархические отношения человека и мира, противостояние живого и неживого, природы и культуры, субъекта и объекта, чем снимают кантовский вопрос: «Что такое человек?» Однако постгуманизм немедленно его обновляет: а где границы человеческого, почему человек – исключительное существо и можно ли с этим что-то сделать?
Автор особо благодарит Илью Смирнова, магистранта ЕУ СПб и ИТМО, социального исследователя науки и технологий, автора проекта Versia, за помощь в подготовке материалов к этой главе.
Как говорит Донна Харауэй, на смену реальности, обусловленной языком и идеологиями, пришла реальность, опосредованная новыми технологиями, протезами, интернетом и т. д. Эти изменения спровоцировали сомнения в том, где лежит граница между человеческим и «не-человеческим».
Трансгуманизм и постгуманизм – важные направления в современной философии, объясняющие такое размытие.
Чтобы разобраться, чем отличается транс– от пост-, следует оттолкнуться от понятия классического гуманизма. А он определяет четкие границы между природой и культурой, человеком и «не-человеком». Гуманизм воспринимает человека как центр вселенной, совершенное в биологическом и иных планах существо, стоящее на вершине иерархии.
Трансгуманизм соответствует антропоцентрической логике. Его представители продолжают видеть ценность в самом человеке и стремятся использовать достижения науки для преодоления болезней, старения, смерти. В трансгуманизме сохраняется противопоставление души и тела, а вот их граница размывается в пользу «улучшения» человеческого тела.
Для трансгуманизма проблемой является биология человека, для постгуманизма – зацикленность человека на своей исключительности. По мнению Жан-Мари Шеффера, в рамках современных научных открытий последняя становится неактуальной.
→ Пять книг о том, что такое постантропоцентризм
Для трансгуманизма технология – это нечто сакральное, позволяющее высвободить человеческое из оков биологического. Для постгуманизма технология равна биологическому, то есть является неотъемлемой частью гибридных объектов.
Считается, что именно постгуманизм способен поставить точку в вопросе биологической обусловленности гендера и спорах о его конструировании. Трансгуманизм же, согласно критике, может привести к еще большему состоянию неравенства. Тогда общество в определенный момент окажется поделенным на усовершенствованных «постлюдей» и прежних «биолюдей», отказывающихся от внедрения в свое тело технологий.
«Трансгуманизм – это общий термин, обозначающий набор подходов, которые составляют оптимистический взгляд на технологии как на различные способы помощи людям в построении более справедливого и счастливого общества; главным образом – путем изменения индивидуальных физических характеристик»[6].
Спекулятивный реализм начинается с Канта. Утверждается, что именно он совершил переход от стремления осмыслить мир к анализу корреляции – отношений между миром и нашим мышлением. До Канта, к примеру, мы видели и познавали чашку на столе. Но после Канта философия уже не может так говорить.
Вместо просто чашки на столе мы стали видеть и познавать то, каким именно образом эта чашка доступна нам через наше мышление.
Для спекулятивных реалистов возникла существенная проблема: а можно ли все-таки увидеть и познать просто чашку на столе?
Философы из разных стран Квентин Мейясу, Грэм Харман, Рэй Брасье и Иан Грант встретились в Лондоне в 2007 году, чтобы выступить с докладами о спекулятивном реализме. Их, как сказал кто-то из присутствующих, объединила любовь к творчеству Лавкрафта[7], ненависть к корреляционизму и попытка выйти из посткантианской традиции, которая говорит о неизбежности присутствия субъекта и его мышления в любой момент опыта.
«Нас объединяет нечто фундаментальное – желание заново поставить или открыть целый набор философских проблем, которые, как считалось, по крайней мере в континентальной традиции, окончательно закрыл Кант»[8].
1. Квентин Мейясу «После конечности»
Ключевые термины: доисторическое, контингентность, материализм, гиперхаус, Великое Внешнее.
Мейясу ставит цель: силой разума пробиться к объективной реальности, которую он называет Великим Внешним. Автор убежден: наш разум обладает достаточными ресурсами, чтобы говорить о самом бытии и вещах напрямую, а не о том, какими они являются в нашем восприятии.
В обосновании этого автору помогает проблема доисторического. Мейясу пытается описать парадокс: как мышление может говорить о фактах, которые еще до корреляции находились между мышлением и миром?
2. Грэм Харман «Четвероякий объект»
Ключевые термины: объектно-ориентированная онтология, четверица, надрыв и подрыв, причинность.
В центре произведения Хармана – объект. Автор пытается доказать, что объект неисчерпаем, что его нельзя познать до конца. В отличие от Мейясу, Харман не отказывается от кантовской «вещи в себе», а напротив, использует ее, чтобы показать всю сложность понятия «объект».
Для автора важно: если мы не создадим новую теорию объектов, то нам придется использовать наследие метафизики прошлого, у которой с объектом были проблемные отношения. Объект либо полностью исключался из внимания метафизики, либо наделялся лишь пассивными характеристиками.
Спекулятивный реализм не является единым течением и, конечно, не ограничивается указанными авторами. После 2007 года современная философия увидела не две и даже не пять работ, освещающих эти проблемы. Скорее, обозначившаяся тенденция вернула в актуальную мысль вопросы метафизики, классической онтологии и спекулятивного знания.
Философия всегда в определенной степени была связана со «странным»: темные афоризмы досократиков; апофатическое богословие; средневековый мистицизм; философия романтизма – в современной интерпретации многие явления истории мысли могут представляться предвестниками «философии ужаса». Однако более отчетливо этот термин сформировался в начале 2000-х – процесс был связан с появлением спекулятивного реализма, о котором шла речь чуть выше.
Именно попытка спекулятивных реалистов выйти из посткантианской традиции (говорящей о неизбежности репрезентации и присутствии субъекта) и породила «странное» и «ужасное» в их философии. Если же прийти к состоянию, в котором мир и вещи даны напрямую, может статься, они окажутся намного ужаснее, чем мы полагали.
Странной и жуткой стала сама реальность. За ужасом больше не нужно обращаться к хоррорам или отправляться в «лабиринты страха». Докритический реализм говорит, что у любой вещи есть «темная» сторона – то, к чему нельзя получить доступ и что все-таки оставляет зазор между объектами и их качествами. В нем-то и обитает «ужас философии», который больше не обещает спокойной данности мира. «Писателем зазоров» спекулятивные реалисты называют своего любимого Лавкрафта.
Спекулятивные реалисты – не единственные авторы, пишущие о философии ужаса. В последние десятилетия сформировалась тенденция – «темный поворот» в философии.
→ Кто и почему «поворачивает» философию?
Интересны работы Юджина Такера, Марка Фишера, Ника Ланда, Бена Вударда и других. В частности, чтобы исследовать ужас, Такер обращается к популярной культуре и астробиологии, а Фишер – к психоанализу и литературоведению. Это помогает им рассмотреть проблему странного и жуткого с междисциплинарных позиций.
Как известно, сова Минервы вылетает в полночь[9]. Современная философия тоже как будто стремится к состоянию сумрачности. Темный поворот и обращение к проблеме ужаса напоминают нам о границах познания, о радикальной инаковости окружающей реальности и негостеприимности мира.
«Странное» чаще всего не поддается редукции и рациональному объяснению, ставит под вопрос системы безопасности человека. Однако пессимизм нередко оборачивается своей противоположностью, расширяя рамки привычного осмысления и вызывая интерес благодаря многочисленным примерам и разнообразию проявлений ужаса.
«Это и есть та суть ужаса философии, которую мы усматриваем в демоне Декарта, депрессии Канта и схватке Ницше с безразличным космосом. Проще говоря, это мысль, которая в процессе мышления подрывает себя. Мышление, которое на краю бездны спотыкается о себя. Этот момент, когда философы спотыкаются (Декарт), или не могут увернуться (Кант), или смело идут навстречу (Ницше), и есть то, что подрывает их работу как философов. Будучи философами, они не могут запросто свернуть с дороги и обратиться к поэзии или математике. Они продолжают работу философии, испытывая постоянно мрачный безликий взгляд этого ужаса философии»[10].
«Что такое геофилософия?» – вопрос одновременно и простой, и сложный. Неверно говорить о геофилософии как о «философии земли» – хотя есть (и не вызывает протестов) философия истории или философия человека. Напротив, геофилософия, по сути, и есть подлинная философия – ее воплощение, напрямую связанное с землей и геологическими процессами.
Иными словами, любая наша мысль возникает на земле и обусловливается землей в разнообразных проявлениях. Скажем, это может быть окружающий ландшафт: горы или равнина, береговая линия или город, – влияющий на то, о чем и как именно мы мыслим.
Геофилософия свидетельствует: нет строгого разделения на теорию и практику; самые возвышенные идеи зависят от того, где именно находится человек, как он живет и что делает на планете.
Земля в геофилософии – инструмент освобождения мысли. Земля противостоит территории, которая ограничивает движение мысли. Это можно пояснить на примере.
Допустим, вы хотите попасть в другую страну – на чужую территорию. Для этого нужно пересечь границу. Иногда это бывает затруднительно, но даже если и нет, то все равно замедляет путешествие. Все изменилось бы, не существуй строгой разметки территории, – передвижение могло бы стать совершенно свободным.
Подобное происходит и в геофилософии: встретившись с территорией, мысль начинает замедляться, спотыкаться об ограничения и строгие законы. Земля же, напротив, – место свободы; здесь все двигается самостоятельно в многочисленных геологических процессах, все обеспечивает полет мысли.
Философы много раз пытались создать территорию философии – со строгими законами, границами и барьерами. Они, например, жестко разграничивали материю и мышление, природное и социальное – верили, что это разделение является единственно верным.
В центре обычно оказывался человек как мера всех вещей.
Были, однако, авторы, которые занимались созданием «философской земли»: они соотносили мысли, идеи и концепты с постоянным изменением территории, со стиранием границ – со всем, что можно назвать землей в самом широком смысле.
Среди видных авторов, обращающихся к этой теме, можно назвать Бруно Латура, Карен Барад, Донну Харауэй, Тимоти Мортона, Бена Вударда и Иана Гранта. У каждого из них своя геофилософия, но всех объединяют некие общие черты. Например, все эти авторы используют оптику постгуманизма, позволяющую сместить человека из центра мира, передвинув его на одну плоскость с другими существами. Нередко сюда же добавляются экология, геология и философия природы.
«Понятия субъекта и объекта не позволяют подойти вплотную к существу мысли. Мысль – это не нить, натянутая между субъектом и объектом, и не вращение первого вокруг второго. Мысль осуществляется скорее через соотношение территории и земли»[11].
Под философией животных принято понимать разные подходы к этике, политике, эстетике и теории познания, в центре которых находится фигура животного. Эти подходы не подразумевают факта способности к философии у животных, но и не исключают наличия у них агентности – способности действовать, жить, сопереживать и даже мыслить.
Важно понимать: философия животных не предполагает единой оценки нервной деятельности животного и его метафизических качеств – многие ставят под сомнение само их наличие. Философия животных позволяет всмотреться в «животную жизнь», исходя из научных данных, религиозных импликаций, эстетических категорий, правовой системы, этических императивов и проч.
О животных писали в Древней Индии, Китае, в Европе – во времена Античности, в Средневековье, в Новое время, не говоря уже о XX веке и современности. Ни теоретически – в качестве акторов многочисленных философских концептов, ни практически – как воплощение определенного образа жизни, животные никогда не покидали философию. Достаточно вспомнить трактат «История животных» Аристотеля, а также древнего грека Диогена, жившего бок о бок с собаками.
Красноречивым ответом на этот вопрос является пример Франциска Ассизского[12], читавшего проповедь птицам. Показательно и почтение к животным, выраженное Монтенем в «Опытах»[13].
В Новое время животные стали подвергаться разного рода теоретико-практическим манипуляциям, однако благодаря исследованиям зоологов именно в XIX веке произошел новый поворот к животным как к немым и загадочным существам. В последующие десятилетия животные стали героями произведений разных авторов – от книг Ницше до философской прозы Кафки.
Однако только в середине прошлого века мыслители впервые настолько пристально всмотрелись в животное, что сумели разглядеть, собственно, его «животность».
1. Брайан Массуми «Чему животные учат нас в политике?»
Канадский современный философ Брайан Массуми совершил успешную попытку артикулировать «инстинктивные» проявления животного не как автоматического, но как творческого и эстетического начала. Он использовал данные этологических исследований Конрада Лоренца и Николаса Тинбергена[14] и прокомментировал в книге «Чему животные учат нас в политике?» труды Бергсона, Делеза, Гваттари, Симондона.
2. Элизабет Фонтене «Молчание животных. Философия в защиту животных»
В одном из наиболее масштабных трудов по истории философии животных, который еще не переведен на русский, исследовательница Элизабет Фонтене собрала, подтвердила или опровергла гипотезы и концепты, созданные философами вокруг животного. Труд насчитывает более тысячи страниц; в нем представлена увлекательная и драматичная история философской мысли, до последнего избегавшей взгляда на животное.
3. Джон Берджер «Зачем смотреть на животных?»
Автор работы подробно рассмотрел эстетические категории животной жизни с точки зрения эволюции медиа и арт-языка, полно и глубоко раскрыл феномен человеческого восприятия животного, которое приводит современное человечество в этический тупик в отношениях с животным миром.
4. Жильбер Симондон «Два урока о животном и человеке»
Знаменитый пропедевтический курс французского философа Жильбера Симондона. Автор рассмотрел противоречивые смыслы философии и психологии, выстроенной вокруг души животного. Начиная с Пифагора и заканчивая баснями Лафонтена, Симондон на основе анализа философии животных и аргументов ее противников показал все состояния кризиса в отношениях между человеком и животным.
«У древних мыслителей намечается определенный феноменологический посыл, в результате которого из основных аспектов животной и человеческой жизни формируется иерархия, подчиняющая животных человеку. Затем мы видим зарождение дуализма, в котором животное предстает как некий контрастный фон для человека, как не-человек, как своеобразный контратип идеального человека. И наконец, в результате коренного поворота сформировавшееся представление о животном оказывается настолько обобщенным и универсальным, что распространяется даже на оценку человеческого поведения»[15].
Агентный реализм возник в современной философии на волне постчеловеческих настроений. Он по-новому связывает человека с проблемами научного знания, смысла и материи. Агентный реализм рассматривает мир как совокупность «агентностей» (действий и тех, кто их совершает), которые пребывают в бесконечном взаимодействии и продуцируют саму реальность.
Например, атомы – это агенты, и их взаимодействие формирует наш мир.
Современную философию и агентный реализм интересует, как подобное можно осмыслить и какие идеи с этим связать. На первый взгляд, этим вопросом должна заниматься наука. Но для агентного реализма и она может стать темой для осмысления и поводом для создания новых идей.
Главный исследователь агентного реализма – Карен Барад. Она получила докторскую степень по теоретической физике, а затем занялась философией.
→ Пять книг о том, что такое постантропоцентризм
Особый шарм агентному реализму придает междисциплинарность. Барад определяет свою концепцию как смесь онтологии (наиболее классического раздела философии) и эпистемологии (занимающейся тем, как мы познаем мир и что такое знание). Барад называет свой подход онтоэпистемологией. Предложенная концепция противостоит привычным философским понятиям репрезентации и рефлексии: они утверждают, что в центре познания человека – отражение мира в его сознании.
Барад развивает идеи физика Нильса Бора. Допустим, о том, что реальность не задана и сама по себе не статична – напротив, она является результатом сложных процессов, переплетений и синтезов, объединения материи и не только. Яркой иллюстрацией идеи могут быть многие физические явления: от эффекта наблюдателя[16] до привычного ощущения холода, тепла и так далее.
Бор столкнулся с противоречием квантового объяснения феноменов. Он говорил о необходимости изменить привычную схему обоснования реальности, так как эта «схема» по-прежнему находится во власти дуализмов – например, субъекта и объекта. При этом субъект – активный, «он познает», а объект – пассивный, «его познают».
Физик настаивал, что наблюдения – это не просто инструменты: они производят реальность, с которой сталкиваются; Бор оспаривал раздельность наблюдателя и объекта, указывал на «объекты наблюдения» и «факторы наблюдения».
Барад развила идею нобелевского лауреата: пассивные объекты тоже участвуют в построении научного наблюдения.
Следуя учению Бора, Барад говорит о необходимости пересмотра разделения наблюдателя и объекта. По этой причине онтология должна стать онтоэпистемологией, в которой принципы знания и познания не будут отличны от принципов существования (бытия).
Материя больше не является чем-то неодушевленным, а представляет собой процессы, связанные с множеством факторов: исторических, социальных, культурных, научных.
Для онтоэпистемологии важна игра слов – matter matters, которую можно перевести с английского как «материя имеет значение», причем во всех смыслах и контекстах: «значение» и как значимость, и как важность материи, и как смысл, и как осмысленность.
Карен Барад рассматривает мир в перспективе изменения его привычных границ и отношений между:
материальным ↔ нематериальным;
живым ↔ неживым;
субъектом ↔ объектом;
природой ↔ культурой;
внешним ↔ внутренним.
В процесс включены не только люди – человек является частью вселенной и ничем не отличается от иных ее частей. Здесь нет места высокомерному антропоцентризму и пассивным объектам.
Человек – «включенный наблюдатель», агентность которого рассматривается в совокупности и сложности его отношений с миром. Это одновременно и спускает человека с пьедестала, и наделяет новым типом ответственности – не только перед людьми, но и перед другими существами.
«Что заставляет нас верить, будто мы имеем прямой доступ к культурным представлениям и их содержанию, но только не к тому, что представлено? Как получилось, что язык стал заслуживать больше доверия, чем материя? Почему за языком и культурой признаются собственные агентность и историчность, в то время как материя предстает пассивной и неизменной и в лучшем случае наследует свой потенциал изменений у языка и культуры?»[17]
Феминистская эпистемология задает вопрос: как человеческое тело, социальное положение и доступ к ресурсам влияют на наши знания, исследования и оценку истинности? Утверждается, что знания формируются социальными и культурными факторами: полом, расой, классом и так далее. Поэтому они и должны учитываться при анализе знаний и их оценке.
Классическая эпистемология понимает знания как нейтральные и объективные. Такое представление игнорирует социальные и культурные факторы, влияющие на наше понимание мира и формирование взглядов. Феминистская эпистемология анализирует обстоятельства, которые мешают угнетенным группам получать знания и участвовать в исследованиях.
Как научное направление феминистская эпистемология возникла в конце 1960-х годов. Но одной из первых работ, которая внесла существенный вклад в ее развитие, стала книга Элен Лонжино «Наука как социальное знание» (1990). Автор предложила феминистскую критику научной методологии, основанную на анализе общественных структур, так как они приводят к сексизму в науке и исключению женщин из процесса научного познания.
Почетный профессор факультета феминистских исследований Калифорнийского университета в Санта-Крузе Донна Харауэй протестует против бинарного мышления, определяющего пол и гендер как две различные, но неизбежно связанные категории. Чтобы подчеркнуть сложность гендерной идентичности и отказаться от стереотипных представлений о женственности, Харауэй предлагает заменить понятие «женщина» на «киборг».
Профессор рассматривает науку и технологию как культурные практики, формирующие картину мира и наши социальные отношения. В своих работах автор исследует влияние технологий на тело, здоровье, пол и гендер, а также на социальные отношения.
«Мы стремимся к познаниям, которые ведомы частичным видением и скромным голосом, – частичность и пристрастность не ради самих себя, а ради связей и неожиданных открытий, которые становятся возможны благодаря ситуативным знаниям. Ситуативные знания предполагают сообщества, а не отдельных индивидов. Единственный способ добиться более масштабного видения – быть в конкретном месте»[18].
Карен Барад в свою очередь критикует классическую эпистемологию, так как познавательные процессы в ней долго основывались на репрезентации, уверенности, что мир лишь пассивно отражается в сознании субъекта. Карен Барад предложила для познания другую метафору – дифракцию: процесс познания является не отражением, а преломлением, то есть связан с взаимовлиянием субъекта и объекта познания.
В рамках эпистемологии Барад обращается к проблеме технологий и приборов, с помощью которых проводятся научные эксперименты. Исследовательница утверждает, что считать оборудование пассивным – большая ошибка.
Что касается Джудит Батлер, то она утверждает: гендер – это социально-культурная конструкция, которая не является независимой от нашего поведения, и гендерные роли могут быть изменены путем повторения новых действий и высказываний. Для Батлер нормы, регулирующие нашу жизнь, не являются естественными, а создаются в социальных процессах и практиках. Она рассматривает нормы как инструмент контроля и призывает к преодолению существующих нормативов.
Термин «хонтология» (или «призракология») ввел Жак Деррида в работе «Призраки Маркса»: по мнению автора, призрак – это странное явление, которое одновременно и существует, и не существует.
Деррида перечел «Манифест Коммунистической партии»[19] и задался парадоксальным вопросом: может ли умереть коммунизм, если с самого начала он был представлен как призрак? Вывод: сейчас по Европе бродит уже не призрак коммунизма, а призрак самого Маркса.
«Призрачное смещение есть само движение нашей истории. Само существование Европы несет на себе печать призрачности… ‹…› Маркс тоже продумал, описал и диагностировал определенную драматургию современной Европы, а именно – драматургию великих проектов ее объединения как опыт призрачности»[20].
Фишер определял хонтологию как прогрессивную ностальгию – тоску по будущему, бывшую в прошлом. Будущее уже наступило, но планы и ожидания в нем не сбылись. Автор расширил контекст и сосредоточился уже не только на Марксе.
Для Фишера важно, что депрессия современности – это тоска по отсутствующему будущему и невозможности преодолеть капитализм. Нам легче представить конец света, чем конец капитализма, сделал вывод Фишер.
«Призраки вызваны нашим нежеланием отпустить данный призрак или же нежеланием данного призрака отпустить нас – иногда эти два обстоятельства по сути значат одно и то же. Призрак не позволяет нам удовлетвориться посредственными благами, кои по крупицам разбросаны в мире капиталистического реализма»[21].
О хонтологии можно прочитать в небольшой статье Мейясу «Дилемма призрака». В ней автор ввел понятие «настоящего призрака» – умершего, чью смерть невозможно оплакать, расставшись с ним. Для Мейясу «дилемма призрака» – это инструмент, который показывает тупики современной теологии и атеизма.
→ Что произошло с теологией после смерти Бога
Возможность действенной скорби, которая позволила бы решить дилемму призрака, находится в «божественном несуществовании»: по Мейясу, Бога пока нет, но это не значит, что он невозможен.
«Настоящие призраки – это умершие, которые всегда будут противиться “переходу на тот свет”, дабы заявить живым наперекор фактам, что они все еще принадлежат их числу. Их смерти не свидетельствуют ни о каком смысле и ничего не завершают. Это не столько тени, объявляющие месть, сколько тени, вопиющие по ту сторону любого отмщения»[22].
С известных русскому читателю книг Юджина Такера о феноменах ужасного и странного.
→ Ужас философии и философия ужаса
«Медиа воплощают в себе фундаментальный парадокс медиации: они выступают посредниками в общении или связи с чем-то по определению недоступным»[23].
В это определение философ и исследователь медиа вложил достаточно простой смысл: «темные медиа» связывают нас со сверхъестественным. В другом тексте автор приводит примеры такой связи: от машин с ультрафиолетовыми волнами из рассказа Лавкрафта до кассеты VHS в фильме «Звонок»[24]. Есть и более современный пример: коммуникация с потусторонним миром – Изнанкой – через источники света в сериале «Очень странные дела».
На первый взгляд, это от нас далеко: нелегко найти медиа, которые открывают портал «на ту сторону». Но в действительности проблема даже более глобальна, чем кажется: по сути, все медиа, с которыми мы ежедневно имеем дело, стали темными. И им уже не нужно специально пугать нас или придумывать новых монстров.
Примеры Такера лишь проявляют сущность явления, отправляющего нашу мысль в увлекательное путешествие. Чтобы любое медиа стало темным, ему достаточно нарушить привычную связь обмена, сломать алгоритмы и вернуться к ощутимости. Темные медиа являются скорее ощущением или настроением, нежели единым концептом или конкретным явлением.
«…Медиа вынуждают нас меньше думать об отправителях и получателях и больше – о каналах и протоколах. Меньше о кодировании и декодировании, больше – о контексте и среде. Меньше о чтении и письме, больше – о структурах взаимодействия»[25].
Авторы сборника Александр Гэллоуэй, Маккензи Уорк и Юджин Такер работают с последствиями темного поворота. Они пытаются показать: мы живем в медиакультуре пустых сообщений, которая трансформирует фигуру адресата, наши представления о субъекте и объекте, отправителе и получателе. Иными словами, практики медиа и медиации все время оказываются радикально размытыми.
Сам Такер разделяет темные медиа на мертвые, одержимые и потусторонние. В первых используются простые технологии, утратившие свое первичное назначение. Вторые оказывают на потребителя контента пророческое и эзотерическое влияние (например, карты Таро). Третьи присутствуют в жизни опосредованно, не заявляют о себе напрямую, но при этом существенно на нее воздействуют.
К последнему типу медиа можно отнести многие явления – от академической науки до алгоритмов рекомендаций, которые мы каждый день получаем в социальных сетях. Казалось бы, суть алгоритмов не так уж и важна – до нас доходит итоговый продукт: видео по настроению, статья на нужную тему, реклама вещи, которую мы давно искали. Однако у темных медиа есть некая важная характеристика, меняющая общую картину.
В темных медиа границы размыты, и это свидетельствует о радикальном изменении прежних стратегий медиа: мы уже не можем угадать, где пределы внешнего воздействия на нас и насколько глубоко оно внедрится в нашу жизнь. Так, алгоритмы сервиса знакомств Tinder с легкостью определяют ближайшее будущее пользователей: где, с кем и как они вскоре будут и – шире – каким образом они будут любить.
Tinder – это пример темного медиа. Сервис не связывает нас ни с чем потусторонним, однако врывается в нашу жизнь и раскидывает в ней свои силки. И дело здесь не в том, что его послание «затемнено» или загадочно. Мы обычно не знаем, с кем именно нам предлагается иметь дело и как это коррелирует с реальностью и свободой выбора. Человек, которого мы видим на экране и свайпим вправо или влево, не просто картинка, а результат работы многочисленных механизмов подбора, которые чаще всего остаются нам неведомы.
В этом смысле характерен скандал, который произошел в 2017 году. Французская журналистка Жюдит Дюпортей провела расследование, в результате которого стало известно, что приложение сервиса знакомств формирует и использует некий индекс привлекательности, видимый только алгоритмам. Вот что об этом сказала сама Дюпортей в одном из своих интервью:
«До марта 2019 года Tinder использовал алгоритм, собирающий огромное количество данных о пользователях без их ведома, в том числе из социальных сетей. Этот алгоритм определял уровень вашего дохода и IQ и выводил из этого ваш общий индекс привлекательности. ‹…› В патентной документации Tinder говорится и о том, что этот алгоритм может определять IQ пользователей на основании лексики, которую они используют в переписке: пользуются ли они специальной терминологией, многосложными словами и так далее. Но хуже всего то, что в патентной документации открыто говорится о том, что мужчин и женщин следует ранжировать в смысле привлекательности по-разному: женщинам с высоким уровнем образования и высоким доходом алгоритм снижал очки, а мужчинам – повышал. Кроме того, когда вы заходили в Tinder, то алгоритм показывал вам вовсе не всех кандидатов в заданном географическом радиусе, а только подходящих вам по индексу привлекательности. Цель заключалась в том, чтобы создать пары, где мужчина всегда был бы по умолчанию выше по статусу»[26].
Исторический опыт повлиял на многие процессы, на смещение фокуса внимания современной философии по вертикали и горизонтали. Но после катастроф XX века «глубина» стала вызывать подозрение и даже пугать.
«Глубокие смыслы», «глубокие произведения искусства», культура в целом перестали быть гарантами гуманизма и человеколюбия. Глубина стала ассоциироваться с угнетающими формами иерархии, отделяющей высокое от низкого, глубинное от поверхностного, элитарное от массового.
Первым, кто серьезно задался вопросом о философских отношениях глубины и поверхности, был Жиль Делез.
→ Почему Жиль Делез так популярен
В книге «Логика смысла» он обратился к Античности и стоикам, которые предоставили сразу две важнейшие философские альтернативы: «высоту» (платонизм) и «глубину» (философия досократиков). Поверхность для Делеза была связана с производством смыслов и парадоксов, о чем говорили и стоики тоже.
Делезу представилось реальной опасностью провалиться на глубину. На примере писателей Антонена Арто и Льюиса Кэрролла автор показал, каким разным может быть заигрывание с глубиной и поверхностью.
Для Арто смысл – обязательно глубина, полное погружение. Он проваливается, и от этого страдает его тело и сознание. Для Кэрролла смысл, наоборот, поверхность, по которой нужно скользить; это игра слов, юмор, представленный в «Алисе». Слова не затрагивают и не травмируют тех, кто их использует. Это чистое скольжение, не отягощенное глубинными проблемами человека и мироздания.
То, что Делез обозначил в конце 1960-х годов как оригинальную тему исследований, вскоре стало трендом. Проблема поверхности и горизонтальности перешла в онтологию, где разные явления (от человека до космических тел) рассматривались с точки зрения равенства их статуса, который как бы свидетельствует: все вещи и явления достойны философии. Такова, например, онтология Грэма Хармана, изложенная в программной статье «О замещающей причинности».
«Когда ливень сбивает виноградники или покрывает волнами озеро, эти отношения в той же мере заслуживают философии, что и непрерывный спор о наличии или отсутствии разлома между бытием и мыслью»[27].
Плоские онтологии являются, во-первых, онтологиями имманентности: они «запрещают» обращаться к какой-либо парадигме в качестве первичной и подлинной, а также к трансцендентным обобщающим понятиям, таким как субъект, Бог, бытие, присутствие, общество.
Во-вторых, плоские онтологии являются онтологиями процесса, то есть сосредоточиваются на отношениях, взаимовлияниях и взаимодействиях между онтологическими единицами (вещами, идеями, людьми, животными, техникой и так далее), наделены текучестью и не имеют стабильных связей.
В-третьих, в плоских онтологиях все вещи имеют один и тот же онтологический статус, что и дает им право использовать метафоры «плоскости».
В-четвертых, плоские онтологии поддерживает антикоперникианский поворот – такое отношение, в котором вещи не зависят от человека и находят свои основания без его участия.
Делез, Харман и Кº разместили весь мир на одном уровне. Этот подход нашел поддержку в социологии и социальной философии – например, у Бруно Латура.
→ Бруно Латур – социальный философ
Развивая акторно-сетевую теорию, Латур рассматривал материальные предметы в качестве полноценных социальных участников общества, которые влияют на него не меньше, чем человек. Социологию Латура редко называют плоской (чаще используют понятие «социология перевода»), но она вполне выражает настроения философского обращения к поверхности.
«Социальные миры остаются плоскими, без всяких складок, которые сделали бы возможным переход от “микро” к “макро”. Например, диспетчерская, организующая движение парижских автобусов, действительно возвышается над множеством автобусов, но ей неизвестно, как создать структуру “над” взаимодействиями водителей автобусов. Она прибавляется к этим взаимодействиям. Старое различение уровней обусловлено простым невниманием к материальным связям, позволяющим связывать одно место с другими, и верой в чистые взаимодействия лицом к лицу»[28].
Поворот – это изменение, после которого все изменилось или даже вернулось к истокам. Поворот отменяет предыдущие правила, ставит новые вопросы или возвращает к старым задачам, которые не были решены. В философии слово «поворот» часто означает совокупность перемен, которые затронули целые области знаний и исследований.
Онтологический, лингвистический, иконический, антропологический повороты произошли в XX веке. Современная философия также не обошлась без поворотов: не так давно произошли новоматериалистический, спекулятивный и «темный» повороты. За каждым из них стояло немало событий, книг, идей и персоналий.
Этот поворот связывают с именами Мартина Хайдеггера и Николая Гартмана. Онтологический поворот стал реакцией на забвение онтологии и бытия.
Так, по Гартману, философия слишком увлеклась вопросами познания, которые от Декарта к Канту, а затем и к неокантианцам становились все важнее. По Хайдеггеру, мы не только забыли бытие – мы забыли о том, что забыли его (двойное забвение). Он видел причины этого не только в философии, но и в повседневности, которую заполнили техника и скорость. Хайдеггер предложил проект фундаментальной онтологии, в центре которой – необходимость заново поставить вопрос о бытии.
Первый этап этого поворота связан с Витгенштейном и его «Логико-философским трактатом». В нем автор поставил вопрос о языке и предложил известные определяющие тезисы: «Границы моего мира есть границы моего языка» и «О чем невозможно говорить, о том следует молчать».
Второй этап связан с углублением в язык, которое происходило в герменевтике, структурализме, психоанализе и, собственно, в философии языка. Например, Бессознательное скажет, что оно структурировано как язык, а французская философия будет долго размышлять об идее мира как текста. Итог лингвистического поворота подвел в 1967 году Ричард Рорти, ставший редактором сборника, который так и назывался – «Лингвистический поворот».
Онтологический и лингвистический повороты можно назвать основными в XX веке. Они повлияли не только на философию, но и на литературоведение, психологию, социологию, антропологию. Некоторые исследователи говорят также о важности иконического поворота, обратившего внимание на визуальную культуру: фотографию, кино, живопись и то, как они соприкасаются с нашим мышлением. Другие – об антропологическом повороте: в XX веке после всех катастроф и катаклизмов как никогда остро встал вопрос о том, что такое человек. В актуальной философии эти повороты продолжаются.
Пожалуй, самым значимым из упомянутых можно назвать новоматериалистический поворот. Он вернул в философию вопрос о материи и телесности. Новые материалисты стали говорить, что материя не пассивна, а материальные процессы не менее значимы, чем «идеальные» процессы мышления.
За новоматериалистическим последовал «темный» поворот, убравший человека из центра мира и философии. Этот поворот показал, что реальность на самом деле является странной, темной и не поддается научной редукции. Материя больше не просто объект, который можно исследовать с позиции возвышенного субъекта. «Вещи дают сдачи!» – говорил Латур. Это вполне выражает настроение новоматериалистического и «темного» поворотов.
Экзистенциализм – важное явление в философии XX века. Он стал своеобразным ответом не только на исторические катаклизмы, но и на повышение массовости культуры, в которой экзистенциалисты видели рост абсурда и бессмыслицы.
Это течение разочаровало многих еще в момент своего расцвета, однако оно до сих пор приковывает к себе внимание и опытных исследователей, и тех, кто только начинает изучать философию.
Характерен случай с Жилем Делезом и его друзьями. Они были почитателями Сартра, но отвернулись от него после лекции «Экзистенциализм – это гуманизм»: молодые люди не поняли, зачем философ восстановил замшелый гуманизм.
Авторов, которые называли бы себя экзистенциалистами, найти почти невозможно: Альбер Камю, Мартин Бубер, Лев Шестов, Мартин Хайдеггер, Жан-Поль Сартр – вот, пожалуй, и все. Из них только Сартр использовал понятие «экзистенциализм». Но это не помешало экзистенциализму находить поклонников. Во многом это было связано с простотой идей: мир полон абсурда; человек обречен на свободу; массовое общество порождает бессмыслицу; осознание собственной смерти делает человека человеком…
Главная установка экзистенциализма – ориентация на жизнь и существование вместо абстрактных философских построений – позволила ему быть доступным и понятным неподготовленному читателю. К этому добавилось трагическое переживание собственной жизни, которое давал экзистенциализм: ты больше не простой человек, студент или работник, а герой экзистенциального блокбастера под названием «человеческое существование».
Нам уже известны попытки превращения учения прошлого в современные книги с практическими советами по улучшению жизни. Такое случилось, например, со стоицизмом. Тут нет ничего страшного для философии, но в случае с экзистенциализмом это может быть опасным. В сокращенной и упрощенной форме он рискует свернуться в постулаты о бессмысленности существования и зациклиться на вопросах типа сформулированного Камю: стоит ли жизнь того, чтобы быть прожитой?
Экзистенциализм можно считать относительно реактивной философией: он говорит об упадке, о разочаровании в современном обществе и временами тоскует о прошлом. Вряд ли это способно послужить полезным философским руководством для реальной жизни.
В какой-то степени экзистенциализм уже был преодолен и утратил свою актуальность для философии. Делез внес значительный вклад в то, чтобы философия существования приняла более современный вид и избавилась от налета трагизма. А ведь он сделал первые шаги в философии под знаменем Сартра – и «Бытие и ничто», как говорят, знал почти наизусть!
Можно сказать, Делез создал свою философию, скрестив экзистенциализм и структурализм, поменяв при этом основной расклад идей. Для Делеза бывает не слишком мало, а слишком много смысла; жизнь – это главный источник интенсивности и витальности, и она не нуждается в том, чтобы ее как-то «проживать». Скорее, сама жизнь и есть главное: порыв, который никак не связан со смертью. Такая позиция противоречит основным постулатам экзистенциализма, однако все равно заставляет сосредоточиться на своем существовании и его проблемах.
Экзистенциализм оказался востребован не только в философии. Литература, кино, музыка, живопись – все они так или иначе оказались связаны с вопросами существования человека.
Можно найти диссертации на тему экзистенциальных мотивов у Бунина или какого-нибудь другого писателя XX века. Понятно, что Бунин не цитировал Камю или Сартра, однако их общие настроения вполне могут совпадать.
Экзистенциализм был и остается достаточно простым для различных адаптаций. Его основные темы: жизнь, смерть, подлинное и неподлинное, отношения с другими – могут быть выражены разными способами и не теряют актуальности с течением времени. Однако будет ли таковым их осмысление и раскрытие со стороны экзистенциализма – вот это вопрос.
Современную философию можно назвать антиэкзистенциальной. Но вовсе не потому, что она вернулась к вопросам эссенции и отказалась рассматривать проблемы существования, жизни и материального мира. Просто ее перестали волновать проблемы отдельного человека и осмысления почти художественных сюжетов вокруг него. Вместо субъекта теперь актор, актанкт, агент, а они уже не обязательно должны быть людьми.
→ Постгуманизм: что случилось с человеком?
Для современной философии понятие существования является социально сконструированным. Оно рассматривается в социологических и антропологических, а не в чисто философских терминах. И это само по себе устраняет многие проблемы экзистенциализма.
Автор благодарит Марину Хромцову, кандидата философских наук, доцента, исследовательницу теологии, за помощь в подготовке материалов к этой главе.
Важную роль в XX веке играло осмысление идеи Бога, хоть Ницше и объявил о его смерти. Теология, изучающая многообразие религиозных учений и исследующая проблемы вокруг Бога и божественного, продолжает существовать, она даже связывается с современной философией. Вот как после идей Ницше и постструктурализма Деррида католические и протестантские теологи формулируют доктрину «теологии смерти Бога», или теотанатологию.
Позднее творчество Жака Деррида характеризуется своеобразным «теологическим поворотом». Теория деконструкции, построенная вокруг отрицания логоцентризма, то есть отрицания единой системы неизменных истин, и есть ключ к пониманию теологии смерти Бога.
Истина, по Деррида, проявляется в пробелах между устоявшимися понятиями. Поэтому мы можем обнаруживать «следы истины», но никогда – ее саму. Эти идеи объясняют интерес Деррида к христианской апофатике как «опыту невозможного».
Важнейшее понятие теологического поворота Деррида – идея «бескорыстного дара», сложного философского и теологического понятия. Можно сказать, бескорыстный дар вызывает беспокойство обыденного рассудка, привыкшего к постоянному обмену и циркуляции различных выгод, часто – исключительно личных.
Дар христианский выходит из круга отношений обмена. Он принципиально свободен и самообусловлен, так как опирается на идею Бога. Истинное гостеприимство, по Деррида – это безусловное «да» незнакомцу, выходящее за пределы законов, правил, конвенций. Деррида пишет о необходимости совершить прыжок веры в незнакомца – непознаваемого и непредсказуемого Другого.
Идеи Деррида о «невозможном даре» послужили толчком к появлению концепции феноменологии «данности» французского теолога Жан-Люка Мариона.
Бог не ограничивается рамками традиционных метафизических понятий, которые философ отождествляет с идолопоклонством и проекцией на Бога человеческого опыта разумения. В рамках собственной феноменологии Марион рассуждал примерно так.
С одной стороны, Бог сохраняет дистанцию по отношению к человеку. Это положение вызывает необходимость деконструкции классических понятий теологии, воспринятых ею от метафизики – абсолюта, трансцендентности или имманентности. С другой стороны, Бог по милости своей является человеку в форме дара, причем во всей своей полноте – в форме откровения, молитвы или литургии. И сам человек при помощи божественного дара начинает вспоминать себя, осуществляет изменение собственной личности.
Сделанный вывод позволил Мариону говорить о свободе Бога от онтологического различения – тех самых категорий трансцендентности и имманентности.
Капуто, ученик Деррида, сделал акцент на открытости к безусловному и предложил свой подход к деконструкции религии – «слабую теологию»: Бог являет себя не как могущественный и властный Творец, а как слабая сила, открытая человеку в своем самоумалении. Такая «слабая сила» есть безусловное требование без принуждения.
Наиболее радикальный подход к идее «смерти Бога» обнаруживается в теологии Томаса Альтицера. Мыслителя вдохновили визионерство Уильяма Блейка, деконструкция Ницше и диалектический подход к истории Гегеля.
Согласно Альтицеру, Бог в действительности умер в момент распятия Христа, чтобы воскреснуть в пантеистическом смысле, проникая в посюсторонний мир и тем самым преображая и Себя, и собственное творение. «Смерть Бога» наступила, когда история стала «плотью Бога».
В свете этой идеи иначе воспринимается эпоха секулярности. По Альтицеру, христианин обязан активно участвовать в преобразовании секулярного, светского мира в соответствии с божественным «Словом» – в том числе отделяя повседневный мир от установок Церкви. Тем самым христианин причащается истории как «плоти Бога».
Джанни Ваттимо в своих работах продолжил развивать идею абсолютного гостеприимства. По его убеждению, плюрализм межкультурных и межрелигиозных отношений в постсовременном мире создал благоприятные условия для возрождения религии и возврата ее ценности.
В ситуации ослабления «сильных структур бытия», связанных с утверждением универсальных истин и с попытками обнаружить действительное для всех последнее основание, всеобщие базовые ценности могут возникать только на основе взаимопонимания, уважения и диалогического консенсуса. Именно поэтому этика гостеприимства становится новой перспективой в развитии культуры постмодерна.
По мнению Джона Милбанка, лидера направления «радикальная ортодоксия», деконструкция тупиковых путей теологии и философии (светского гуманизма и фундаментализма) даст богословию хорошую возможность стать метадискурсом.
Переосмысление идей постмодернизма открывает новые возможности для христианской веры в современном мире. Отвергнув язык метафизики, теология возвращается к истокам, к неметафизическому видению, предоставляя возможность сохранить верность изначальному смыслу христианства.
Приверженцы идей Жака Деррида указывают, что деконструкция является вариантом богословской стратегии в условиях постмодернизма.