Семёнов проводил Веру ночным поездом — утром ей на работу. Договорились, что на субботу и воскресенье он будет прилетать в Москву.
— Полных восемь дней вместе! — бодро подсчитал он.
— Если украдёшь у меня хотя бы один из этих дней…
— Пусть меня забракует медкомиссия! — поклялся Семёнов.
— Хорошо бы… Смотри, если на небе есть бог — он слышит!
А утром из Москвы прилетел Гаранин.
— Что случилось? — войдя в номер, спросил он.
— Ничего особенного. — Семёнов продолжал водить по щеке электробритвой. — Раздевайся, будем завтракать.
— Надеюсь, ты меня вызвал срочной телеграммой не для того, чтобы вместе позавтракать?
— В частности и поэтому. — Семёнов продул бритву, сполоснул лицо. Словно гора с плеч свалилась — Андрей приехал!
— Я обещал Наташе и сыну, что к вечеру вернусь, — выжидательно глядя на Семёнова, сказал Гаранин.
— К сегодняшнему вечеру?
— Конечно.
— Образцовый муж и отец! — похвалил Семёнов. — Пошли.
В буфете они взяли шипящую яичницу на сковородках, сосиски и кофе.
— Ну? — не выдержал Гаранин.
— Ты ешь, ешь, пока не остыло.
— Да говори же, какого чёрта!
— Боюсь испортить тебе аппетит.
Давясь, Гаранин проглотил яичницу и сосиски.
— Ну, бей, — потребовал он. — Потерял отчёт о дрейфе?
— Если бы… — вздохнул Семёнов.
— Что-нибудь… со Льдиной?
— Тьфу-тьфу, не сглазить бы, всё в порядке… Принято решение расконсервировать Восток.
— Когда?
— В эту экспедицию.
— Кто идёт начальником?
— Я.
— Так… А заместителем?
— Ты.
Гаранин молча допил кофе.
— Где Вера?
— Вчера проводил домой. Ещё выпьешь?
— Пожалуй.
Семёнов принёс ещё две чашки кофе.
— Как твои? — спросил Семёнов.
— За двое суток ещё не разобрался. Наташа здорова, у Андрейки была корь. Сегодня должен пойти в школу.
— Вера говорила — отличник.
Гаранин кивнул.
— Что в Институте?
— Шум, кавардак, неразбериха. «Обь» уходит десятого ноября, и, как всегда, ничего не готово.
— Почему прислал телеграмму, а не позвонил?
— Наташа тебя бы не отпустила.
— Думаешь, соглашусь?
— Надеюсь.
— Напрасно.
— Поживём — увидим.
Они возвратились в номер, уселись в кресла, закурили.
— Люкс, — осматривая мебель, заметил Гаранин. — Даже с телевизором.
— Здесь и будем жить.
— Ты — будешь. Я сегодня же улетаю домой.
— Никуда ты не улетишь.
— Почему ты так решил?
— Потому что вечером нас ждёт Свешников.
— Тебя он ждёт, а не нас!
— Отпустишь меня на Восток одного? — сделав глубокую затяжку, спросил Семёнов.
— Знаешь, кто ты?
— Ну, кто?
— Грубый шантажист! — Гаранин встал и прошёлся по номеру. — Представляешь, с каким лицом я скажу Наташе и Андрейке…
— Хорошо представляю. — Семёнов кивнул. — Не забыл со вчерашнего дня.
— Мне хочется тебя отлупить!
— Пожалуйста, даже пальцем не шевельну.
Гаранин уселся в кресло и задумался.
— Ты твёрдо решил?
— Восток, Андрей! Восток!
Гаранин невесело усмехнулся.
— Когда, говоришь, уходит «Обь»?
— Десятого ноября.
— Через тридцать четыре дня.
— Если считать сегодняшний — тридцать пять.
— Люди подобраны?
— Ждал тебя.
— Тогда чего время терять, давай прикидывать.
Семёнов встал.
— Ну, Андрей, вовек не забуду! — Он подошёл к шкафчику, вытащил початую бутылку коньяку. — По рюмочке — за Неё, за Удачу?
— А что Георгий Степаныч говорил? — проворчал Гаранин. — «Днём лучше два раза поесть, чем один раз выпить».
— Лёгок на помине, — Семёнов улыбнулся. — Свешников его вчера цитировал: «Товарища по зимовке выбирай…
— …как жену выбираешь», — закончил Гаранин. — Эх, ты, бродяга…
— От бродяги слышу! — весело огрызнулся Семёнов.
— И почему тебя тогда медведь не слопал? — Гаранин сокрушённо развёл руками. — Фанатик чокнутый! Разрушитель семейного очага!
— А кто меня воспитал? — перешёл в наступление Семёнов. — Кто учил, что сначала дело, а потом личная жизнь? Кто десять лет назад Свешникову посоветовал Семёнова в начальники выдвинуть?
— Себе на голову, — вздохнул Гаранин — Ладно, закажи-ка мне Москву… В цирк билеты купил, Андрейка обнимал!.. Как с Наташей говорить…
— Она уже всё знает, Вера-то уже в Москве.
— Думаешь, рассказала?
— Не думаю, уверен. Сам её об этом просил.
— Эх ты, сухарь!.. А может, к лучшему, что ей Вера скажет?
— Конечно, — подхватил Семёнов выгодную версию. — Ты же знаешь Веру, она толковее нас с тобой это провернёт.
— Ну, тогда за дело, — подумав, решил Гаранин. — С чего начнём?
Семёнов достал папку и выложил на стол бумаги.
— Взял у Шумилина копии списков, — сказал он. — Здесь коллективы всех станций и резерв.
Первая зимовка на Скалистом Мысу для Семёнова началась неудачно. Станция маленькая, радистов всего двое, а работы невпроворот: каждый час нужно передавать погоду лётчикам, да ещё сводки на Диксон, разные служебные и личные радиограммы. Полярные радисты — асы: постоянная работа в условиях плохого прохождения радиоволн, извечные помехи в эфире, отвратительная слышимость требовали очень высокого мастерства. А Семёнов радистом был тогда совсем зелёным — ни хватки, ни опыта. На сроки опаздывал, принимать, передавать не успевал, то и дело просил повторить, и потому редкий день в его наушниках не пищало оскорбительное НН СПГ… НН СПГ — «вон с ключа, сапог!»
А кончалась вахта — не знал, куда себя деть. Старые приятели остались на материке, новых не завёл; зимовщики в глаза и за глаза поругивали новичка, из-за промахов которого станцию уже не раз пропесочивали, а тут ещё замолчала Галя. То ли рядовой радист с далёкой и глухой станции, затерянной на берегах Карского моря, показался ей женихом бесперспективным, то ли «с глаз долой, из сердца вон» — забыла и увлеклась другим, но восемь его радиограмм, одна другой отчаяннее, остались без ответа. А в декабре наступила полярная ночь, и недели на три забушевала пурга. Раньше хоть можно было прогуляться на берег к тюленям, запрячь собак и проверить капканы на песцов; в пургу, да ещё ночью, никаких прогулок в одиночку не допускалось, а в напарники его не приглашали. К тому же улетел в долгий отпуск Георгий Степанович Морошкин, начальник станции и замечательный человек. Семёнов лишь много спустя понял, как ему не повезло, что начало его зимовки совпало с этим отпуском. Но хуже всего были ночь и пурга. Пурга — она сама по себе нагоняет тревогу и грусть неистовым воем и разбойничьим свистом; первобытный хаос её звуков, в котором сшибаются угроза и безнадёжность, угнетает даже здорового человека и уж совсем губительно воздействует на того, чьи мысли и чувства созвучны пурге.
И тогда у Семёнова началась полярная тоска — опасная болезнь, нередкая на оторванных от мира станциях, когда человек теряет сон и становится безразличен ко всему на свете. Он убеждает себя, что никому не нужен, задумывается о смысле жизни и не находит его; всё кажется ему постылым — и работа, и окружающие его равнодушные к нему люди и дальнейшее существование. А Семёнов к тому же был парнем гордым, на людях держался с достоинством и отдавался тоске лишь наедине с самим собой. Ничего страшнее такой болезни для полярника нет. Как от морской болезни суша, её излечивает либо возвращение на материк, либо привычка, приобретаемая ценой долгих мучений. Много людей навсегда распростились с высокими широтами из-за полярной тоски.
В одну из самых скверных для Семёнова ночей в жилую комнатку радистов зашёл метеоролог Гаранин.
— Вижу, свет горит, — объяснил он свой приход. — Чего не спишь?
— Книгу читал.
— Тебе же через три часа на вахту, отдохнуть надо.
— Будильник испортился, боюсь проспать.
— Я разбужу, мне до утра дежурить.
— Да уже неохота, сон прошёл.
— Тогда, может, попьём чайку?
К этой ночи прожил Семёнов на свете с небольшим двадцать лет, а ничего важнее тех трёх часов в его жизни не было. Началось их чаепитие с пустяков, а кончилось задушевным разговором — таким, какого Семёнов ещё никогда ни с кем не вёл. Увидел в глазах человека, с которым до сих пор кивком здоровался, искреннее понимание и, поражаясь своему порыву, всё рассказал, выплеснулся, как на исповеди.
Будто воскрес Семёнов после того разговора, будто, погибая от жажды, воды вдоволь напился. Еле конца вахты дождался — и бегом к Андрею!
Так началась их дружба. Гаранин был старше Семёнова, мудрее и сильно на него влиял. Научил его, горячего и необузданного, неторопливому раздумью, философскому отношению к удачам и невзгодам и пониманию того, что во всех людях, даже самых, казалось, отпетых, где-то в тайниках души таится доброе начало и только от тебя самого зависит, сумеешь ли ты его распознать.
Впрочем, не только на Семёнова влиял Гаранин; даже старые полярники, всякого повидавшие тёртые калачи, относились к нему с уважением, на которое он вроде бы никак не мог рассчитывать по своей молодости: полярники — народ консервативный, возраст и стаж многое для них значат. Была в Гаранине какая-то чистота — в глазах, что ли, в словах, во всём его поведении; такие люди, обычно мягкие и уступчивые в мелочах, бывают в то же время поразительно цельными. Семёнов не помнил случая, чтобы Андрей поступился своими принципами. Поначалу Семёнов просто его любил, как нежданно обретённого друга, которому можно излить душу. А понимать его отношение к жизни стал после такого случая.
Был на станции Фёдор Михальчишин, суровый и сильный мужик, замечательный плотник, какие в последнее время совсем перевелись. Много хорошего сделал он в ту зимовку, ему обязана станция срубленным из толстых брёвен двухэтажным домом, которому завидовала вся Арктика. Но и другим поражал Фёдор зимовщиков — дикой, беспросветной скупостью. Семья его, жена и пятеро детей, совсем обносилась, перебивалась с хлеба на квас, а Фёдор, зарабатывая большие деньги, перечислял ей гроши. Первое время его совестили, потом запрезирали и уходили из кают-компании, когда он там появлялся; на Михальчишина, однако, это не действовало: от зари до зари он работал, в ужин наедался до отвала и заваливался спать и в пургу спал без просыпу, как медведь в берлоге. Ни самому себе, ни другим объяснить не мог, зачем, для кого копит. Дом? Есть дом в Архангельске, сам срубил. На старость? Мужику и сорока нет, в жизни ничем не болел. Бездумная, тёмная скупость — и только.
И вдруг приходит радиограмма от жены, слов на тридцать, никогда такой Фёдор и не получал: спасибо, родной мой Феденька, детей приодела, себе тёплую шубу купила, картошку на зиму запасла и козу присматриваю. Михальчишин несколько дней ходил ошалелый: откуда деньги взяла? Через месяц новая радиограмма: купила козу, шкаф и кровати, соседи завидуют, возвращайся скорее, любимый, наконец-то заживём и прочее в этом духе. Михальчишин совсем обалдел: может, полюбовника нашла? Да кому нужна Мария с её выводком? А с почтой получил такое письмо, что как пьяный по станции ходил, всем давал читать: вот люди, мол, на тебя наговаривают, а ты самый добрый и хороший, все глаза выплакала, жду тебя, любимого… Словно невеста, в любви рассыпается!
Понять ничего не мог, наваждение какое-то, а ходил по станции гоголем. Стал, однако, наводить справки, в сберкассу письмо отправил, в почтовое отделение — и выяснил: деньги его жена получает от Гаранина Андрея Ивановича. Выяснил — и что-то в нём сломалось. Бросил работу, достал из сундука заначенную бутылку спирта, вдрызг напился и пошёл бузить. Мужик здоровый, но сообща успокоили, уложили спать. Наутро опохмелился, попросил у радистов бланк («Ну и ну! Федька на радиограмму тратится, быть пурге!») и отправился к начальнику станции — заверять документ: «Михальчишиной Марии Антоновне доверяю право распоряжаться вкладом полностью или частично». Гаранину деньги вернул до копейки, ни слова ему до конца своей зимовки не сказал, но будто подменили мужика: в кают-компании стал засиживаться, повеселел, разрешал себя разыгрывать и сам подшучивал над товарищами, а перед посадкой в самолёт вдруг подошёл к Гаранину, обнял его и поблагодарил за науку.
Плохо началась, а хорошо продолжалась для Семёнова та зимовка. Обжился, стал своим, набил руку и набрался опыта, в летнюю тундру влюбился, в охоту и богатую северную рыбалку, а самое главное — понял он, что нашёл своё место в жизни и другого ему не надо. Мальчишеские мечты о подвигах в белом безмолвии уступили место трезвому расчёту и прочной привязанности к своей профессии. В отпуске он слышал во сне морзянку и пургу, видел песцов и медведей, и его снова тянуло туда, где они есть.
Потом были ещё зимовки на береговых станциях, три дрейфа на Льдинах, два года в разных экспедициях — на станции Восток. Много всякого случалось за эти годы, о чём ещё будет время вспомнить. Менялись станции, люди, впечатления и взгляды на жизнь, и лишь одно оставалось в этой жизни неизменным — дружба с Андреем Гараниным. С той памятной ночи не расставались они уже семнадцать лет. То есть расставались, конечно, — бывало, жёны не сходились в планах на отпуск и отдыхать приходилось врозь, но зимовали Семёнов и Гаранин всегда вместе. Давным-давно побратались, не раз выручали, спасали друг друга, и выработалось у них с годами то редкостное взаимопонимание, без которого они уже не мыслили дальнейшей своей жизни.
— Мирный… Молодёжная… Новолазаревская… — Гаранин мельком поглядывал на списки. — Бывшие восточники есть?.. Так, в Мирный главным врачом экспедиции идёт Саша Бармин…
— Не верь глазам своим, Андрей, на Восток пойдёт Саша! Только он ещё этого не подозревает.
— Ты говорил с ним?
— По телефону, и то ограничился лирическими воспоминаниями. Ждал твоей санкции.
— Так нам Шумилин и отдаст Бармина, — усомнился Гаранин.
— А Свешников? Лично из августейших рук получил картбланш: на Восток с любой станции!
— Тогда другое дело. — Гаранин повеселел. — Тогда мы их сейчас пощипаем.
Семёнов, улыбаясь, смотрел на Гаранина, на душе было легко и спокойно. А ведь часа не прошло, как он обрушил на Андрея новость, от которой любой другой закрутился бы в спираль. До чего хорошо, что на свете есть Андрей.
— Всего нас будет шестнадцать, — сказал Семёнов. — Но сначала определим первую пятёрку. Пока не запустим дизеля, остальным делать на станции нечего.
— Ты, да я, да Бармин — трое, — подсказал Гаранин. — И ещё два механика — привести в порядок дизеля. А за радиста сработаешь сам — тряхнёшь стариной.
— Старшим механиком предлагаю Дугина.
— Так у него же был перелом, — напомнил Гаранин.
— Виделись вчера, козлом скачет. — Чувствуя, что Дугина придётся отстаивать, Семёнов заговорил с излишней бойкостью. — Про тебя спрашивал, велел кланяться.
— Ну, это ты выдумал, — усмехнулся Гаранин. — И не делай такое честное лицо, всё равно не поверю: твой дружок, а не мой. Ты очень хочешь его взять?
— А почему бы нет? Восток знает, дизелист первоклассный да и силой бог не обидел.
— Само совершенство, — подытожил Гаранин. — Идеал, хоть в книжку вставляй.
— А что ты против него имеешь?
— Уж очень тебя уважает. Ну, просто влюблёнными глазами смотрит!
— Ревнуешь?
— Этого ещё не хватало! — возмутился Гаранин. — Тоже мне ещё нашлась Дездемона… Ладно, Дугина я тебе уступаю. Но прошу записать в протокол: без восторгов.
— Тогда отпадает, не берём.
— Да шучу, шучу. Годится твой Женька. А кого вторым механиком?
— На Молодёжную идёт Пичугин, — глядя в список, выжидательно произнёс Семёнов.
— Пусть там и остаётся, — решительно возразил Гаранин. — Ты меня удивляешь. Снова брать его на Восток, да ещё в первую пятёрку?
— Проверка памяти. — Семёнов улыбнулся. — Конечно, отпадает.
А с Пичугиным произошла такая история. В первую зимовку на Восток стремились попасть многие: уж очень почётной была она в глазах полярников — первая зимовка в самой глубине ледового материка. Отбирали самых, казалось, надёжных, лучших из лучших, а случилась осечка. Никто ещё не зимовал на куполе Антарктиды на такой высоте — три с половиной километра над уровнем моря, и редко кто брал на себя смелость предсказать, что ждёт людей на Востоке в полярную ночь. И вдруг зашелестел, пронёсся слушок, что теоретически морозы в этом районе возможны совсем уж неслыханные, градусов под сто двадцать ниже нуля. Люди забеспокоились, зашушукались по углам: слава, почёт — вещи приятные, а не покойникам ли достанутся? Тогда Семёнов объявил: пока самолёты ещё летают — решайтесь, паникёры мне на станции не нужны. Полярники — народ самолюбивый, позориться никто не захотел, и разговоры прекратились. И тут двое начали кашлять. Не просились обратно, не намекали даже, а просто кашляли — надрывно и мучительно, днём и ночью. Бармин осмотрел их, лёгкие в порядке; бронхи — раздражены, конечно, но и у других не лучше: воздух здесь сухой, во рту как песком посыпано. Позорить этих двух Семёнов не стал, отправил в Мирный по болезни и заменил двумя добровольцами. Одним из кашлявших и был Пичугин. Спустя несколько лет он всё-таки прозимовал на Востоке, да и на другие станции его охотно брали, но парень он был неглупый и к Семёнову ни разу не просился.
— Может, Сагайдака с Молодёжной взять? — предложил Гаранин. — Дизелист никак не хуже Дугина, бывший штангист, да и отзываются о нём неплохо.
Семёнов задумался. Сагайдака он знал, ничего предосудительного за ним не числилось. И всё-таки что-то мешало без раздумий принять эту вроде бы подходящую кандидатуру, что-то мешало…
— С изъяном твой Сагайдак! — вспомнил Семёнов. — Не хочу ему прощать того тюленя.
Может, спорным был тот случай, немногие бы придали ему значение, но при отборе в первую пятёрку следовало учитывать всё. В одну из первых экспедиций товарищи застали Сагайдака на припае за странным занятием: преградив тюленю путь к воде, он пинал его, неповоротливого и беспомощного на льду, ногами и хлестал ремнём. На недоуменный вопрос, зачем он это делает, Сагайдак ответил, что просто так, от скуки. Заступники позволили тюленю плюхнуться в разводье, а про случай тот поговорили и забыли…
— Правильно, с изъяном, — согласился Гаранин. — Послушай, Сергей, у меня есть совершенно неожиданное предложение.
— Ну?
— Только не отвергай с ходу, подумай: Веня Филатов!.. Ну, вот, я ведь просил тебя подумать!
Семёнов отрицательно покачал головой.
— Во-первых, мы с ним не зимовали. Во-вторых, говорят, вспыльчивый и склочный.
— Кто говорит?
— Не помню. — Семёнов пожал плечами. — А с чего это ты вдруг?
— Честно говоря, совсем не вдруг, я с самого начала о нем думал, — признался Гаранин. — Просто ждал, что найдётся кто-то более знакомый и проверенный в деле. А теперь вижу, что вряд ли найдётся. Покровский и Уткин сразу же после дрейфа на новую зимовку не пойдут, они не такие ослы, как мы с тобой, да и жёны их не пустят. Тимофеев только неделю назад прилетел на нашу Льдину, забирать его оттуда — рука не поднимется. Пичугин, Сагайдак отпадают, фамилии остальных, кто в списках, мне вовсе не знакомы. А про Филатова действительно разное говорят. Но обрати внимание: или очень хвалят, или от души ругают.
— Чего же здесь хорошего?
— В таких случаях я люблю разбираться: кто хвалит, а кто ругает.
— Ну и разобрался?
— Да. Его любит Бармин и терпеть не может Макухин.
— Это уже кое-что… А от себя что можешь сказать?
— Они, как ты знаешь, дрейфовали вместе, мы же их меняли… — задумчиво продолжал Гаранин. — Тебе-то было некогда, ты принимал у Макухина станцию, а я две недели жил в одном домике с Филатовым. И он мне понравился.
— Чем?
— Он бывал вспыльчив и груб…
— Начало многообещающее, — усмехнулся Семёнов.
— С Макухиным, — Гаранин пропустил реплику мимо ушей, — и с его свитой. Своенравен, упрям, дерзок на язык…
— Тоже неплохой набор.
— По молодости — ему двадцать три года. И при всём этом абсолютно, предельно честен. Ни грамма фальши.
— А работник?
— Вспомни, какую дизельную получил от него твой любимый Дугин.
— Неплохую, — кивнул Семёнов. — Действительно ругал его Макухин. Да ещё как!.. Ты ручаешься за Филатова?
— Пожалуй, да.
— Тогда зови, будем знакомиться. Только, чур, Андрей: как заявится — уйди, не дави на меня, не на рыбалку напарника подбираем.