«Атмосфера здесь собачья, особенно после 17 декабря», — писал я Винцасу Жилёнису в Расяйняй, где он работал учителем. В Каунасе мне стало не по себе. Казис снова уехал в Вену. Правда, он частенько писал. Грицюс, мой товарищ по первому курсу, вместе с участником «Четырех ветров» Петренасом уехал в Париж. Все больше антифашистски настроенной молодежи оказывалось за решеткой. Мой товарищ по гимназии Йонас Норкус присылал мне письма сперва из Каунасской каторжной, потом из Мариямпольской и Вилкавишкской тюрем. В чем он провинился, если его целыми месяцами держат в заключении? «Скажи каунасским художникам, — писал мне Йонас, — чтобы они приходили в тюрьму за вдохновением. Здесь уж умоется их почерневшая «муза» и расцветет их талант». Это был упрек старшим писателям, а в какой-то степени и нам, — ведь мы в это трагическое для народа время не могли найти слов, чтобы бороться с начавшимся гнетом.
Каким бы ни был строй в стране, все равно, война или мир, — жизнь всегда идет своим чередом, люди рождаются и умирают, любят и ревнуют, жертвуют собой ради других и заботятся о своей выгоде.
Миновала зима. Я много читал. Анатоль Франс и Ромен Роллан стали моими любимыми писателями. Скептицизм и эрудиция Франса, вера в жизнь, идея дружбы народов, любовь к миру, гуманизм Роллана привлекали и восхищали меня. Я не забросил и поэтов, старых знакомых — Верхарна и Бодлера. Читал Уайльда и Эдгара По. Книги будоражили воображение, показывали, как сложны и жизнь и искусство, вызывали интерес к психологии человека.
В июне я впервые в жизни спустился на пароходе из Каунаса в Клайпеду вместе со студенческой экскурсией, на пароходе было весело, смех сменялся песней, а песня — новыми раскатами смеха. Я смотрел на зеленые берега, затянутые голубой дымкой, на которых виднелись хутора, стада, работающие люди. Вечером я стоял на палубе и почти до утра прислушивался к журчанию воды за бортом. Видел, как зажглись и под утро угасли звезды. Рождались новые образы — романтические, полные тоски.
Пароход миновал Юрбаркас, Смалининкай, Тильже.
На рассвете мы вошли в Куршский залив. Водная гладь замерцала словно зеркало. Пароход причалил к берегу в Юодкранте и по заливу направился к Клайпеде. Из голубоватого тумана высунулись башни, показалась набережная, у которой пыхтели пароходы, буксиры и прочие обитатели моря, беспокойные уже в этот утренний час.
Из Клайпеды на автобусе мы добрались до Паланги. Вечное море блестело и тревожно дышало, возвышаясь движущейся и мерцающей стеной. Опьянев от его красоты, мы шли босиком по пляжу, то собирая в песке янтарь, то глядя на чаек, которые с оглушительным криком носились над водой. Вдалеке плыл большой пароход — виднелась лишь палуба и трубы, из которых валил густой дым. Мы долго провожали его глазами, потом гуляли в лесу, поднялись на гору Бируте, ходили по парку. Красота здешних мест очаровала меня — я не мог себе представить, даже увидев Неман и его берега, Куршский залив, что в Литве есть такой прекрасный уголок.
Летом я снова очутился в Паланге. На этот раз я поехал туда поездом.
Я познакомился с молодым поэтом Йонасом Шимкусом. Высокий, смуглый парень говорил на жемайтийском наречии. Оказалось, что он читал мои стихи и статьи в газетах, даже сборник «В сумеречных переулках» купил, хотя не все ему там нравится. Он сам издал в Клайпеде книжицу стихов со странным названием — «За дверью», которую не преминул подарить мне.
Шимкус закончил лишь четыре класса прогимназии и хотел учиться дальше, но не знал как, потому что его отец-сапожник не мог помогать ему. Теперь Йонас работал канцеляристом в той же прогимназии, которую кончил. Он показывал мне Палангу и дивился моему восхищению. Потом он повел меня в прогимназию и устроил в одном из классов на соломе, где спала молодежь, приехавшая со всех концов Литвы, — о больших удобствах люди моего тогдашнего возраста не мечтали. Я был рад встретить в Паланге Стасе. Моя радость пошла на убыль, когда я узнал, что она приехала сюда с атейтининками на какой-то их праздник. И впрямь позднее я почти не видел ее — то она слушала мессу у горы Бируте и ходила к причастию, то вместе с другими в сумерках шествовала с факелами вдоль берега. Когда я стал подшучивать над этим, ее карие глаза сверкнули злостью, и я прикусил язык…
Йонас Шимкус спрашивал меня о Казисе Боруте, Ляонасе Скабейке, Казисе Инчюре и других молодых поэтах, которых я хорошо знал. Мы говорили, что неплохо бы молодым поэтам завести свой журнал, как об этом мечтал Казис. Но эта мечта казалась далекой и несбыточной…
Вернувшись в Каунас, я встретил Казиса, который снова приехал из Вены. Не было конца нашим разговорам. На время он поселился у меня. Иногда мы разговаривали ночь напролет — о поэзии, жизни, угрозе фашизма, о любви и снова о поэзии. Мы читали друг другу свои новые произведения, и Казис как-то сказал:
— Если уж не журнал, то хоть издательство давай организуем.
— Издательство? На это ведь нужен капитал… Да и рукописей нет.
— Чепуха, — ответил Казис. — Начнем работу, и капиталы сами потекут. А насчет рукописей — первым изданием оттиснем мои «Песни о плакучих ивах», потом новую твою книгу, а тут к нам прибегут и другие молодые писатели.
Мой приятель Йонас Бурба нарисовал скачущего коня — эмблему нового издательства. Вскоре появился второй сборник моего друга, украшенный этой эмблемой. Кто платил за него в типографии, я так и не узнал. Потом я подготовил и сдал в типографию «Райде» сборник «Рассвет на улицах». Одна из работниц типографии сама набрала текст и смакетировала — осталось лишь оттиснуть и сброшюровать книгу. «Рассвет на улицах» осенью вышел из печати.
В Вену Казис возвращаться не собирался и уехал в Тельшяй, в еврейскую гимназию. Учителей тогда не хватало; в гимназии меньшинств — еврейской, польской или русской — место получить было легче, и мой друг решил попробовать учительского хлеба…
Примерно в то же время вспыхнуло так называемое Таурагское восстание. Социал-демократы, ляудининки и эсеры попытались свергнуть режим Смотоны и Вольдемараса, а точнее — националистического офицерства. Эта попытка провалилась, после нее начались массовые аресты по всей Литве. И не только аресты, но и расстрелы. Мой друг на короткое время угодил в тюрьму, а потом оказался в эмиграции в Риге.
Оставшись в Каунасе, я все еще думал о старой идее — издать журнал. Его можно было бы назвать так же, как и наше, по сути дела не существующее, издательство — «Зеленый ветер». Эту мысль горячо одобрил Ляонас Скабейка, ее поддержали Йонас Шимкус, которого только что выгнали с работы в Паланге, и еще несколько человек. Без сомнения, горячо ухватился за эту идею и Казис. Как мы будем что-либо издавать, не имея ни цента за душой, почему-то никому даже в голову не пришло. Каждый знал, что свои первые книги поэты издают на собственные или одолженные деньги. Именно так мы собирались выпустить первый номер журнала, а дальше видно будет…
Сообщения о будущем журнале и его сотрудниках попали в печать. Это почему-то взбудоражило представителей «Четырех ветров». Издав в прошлом году всего лишь второй номер своего журнала (газетного формата), они снова надолго почили на лаврах. Бинкис, которого я встретил на улице, накинулся на меня:
— Что это за «Зеленый ветер»? Не лучше ли будет «Голубое дуновение»? Отрыжка символизма, вот что! Эх, мальчики, не распыляйте сил…
Какие силы мы собирались распылять, я так и не понял. Некоторое время спустя появился третий номер «Четырех ветров». Мы читали его и пожимали плечами. Сотни людей были загнаны в тюрьмы, на печать надели намордник, в общественной жизни крепли фашистские тенденции, а в «Четырех ветрах» один поэт распевал:
О, солнце подлое,
Косматый гад!
Едва ты всходишь,
Кругом разврат!
………………………….
А этот мерин —
Черный бес.
Вчера промерял
Ржаньем лес.
Девка — корова,
Парень — бугай.
Его с этой лярвой
Поди поймай!
Другие поэты (скажем, Тильвитис[28]) писали интереснее и талантливее, но цинизм и разнузданность «Четырех ветров» меня все больше коробили. Листая журнал, я увидел статью, в которой разгромили Шимкуса, мой «Рассвет на улицах» и других молодых поэтов. Мне казалось, что это месть «Зеленому ветру».
Хорошо еще, что окончательно выяснились позиции. Казис послал протест Бинкису против этой статьи. «Четыре ветра», — писал он мне из Риги, — соизволили сделать строгое заявление через Ю. Петренаса. Посмеялся я вволю. И если мои письма их раздражают, то я послал им еще одно письмо, чуть построже, вежливо обозвав их ослами». Казис, который когда-то чего-то ожидал от «Четырех ветров», решил не иметь с ними больше дела.
Литературная жизнь в Каунасе захирела. «Литовских книг как не было, так и нет, — писал я Винцасу в Расяйняй. — Так что и писать о них нечего. Холодно, мрачно, неприютно… Словно ночью в лесу, где воют волки, а не в родной стране».
А Казис мне писал, что вскоре в Риге выйдет из печати новый сборник его стихов «Литва крестов». Название показывало, что сборник говорит о наших днях, о трагических буднях…
Мой литературный кругозор понемногу расширялся. Я читал пьесы Франка Ведекинда и Георга Кайзера, повести Шницлера, Флобера и Мопассана… Голова пухла от новых замыслов.
В коридорах университета я встречал задумчивого человека, приехавшего из Риги. Это был Юстас Палецкис,[29] издававший в Риге иллюстрированный журнал «Науяс жодис» («Новое слово»). Этот журнал охотно печатал произведения молодых поэтов. С Палецкисом мы разговаривали о латышских писателях, которых он переводил.
Осенью состоялся литературный вечер по каунасскому радио, в котором участвовал и я. Этот факт я упоминаю потому, что подобный вечер по тем временам был в диковинку, — кажется, лишь группа «Четырех ветров» недавно устроила свой «поэзоконцерт». Мы, начинающие писатели, собрались в крохотном домике радиостанции на горе Витаутаса, ужасно волновались, встав перед микрофоном, — мы еще не могли привыкнуть к мысли, что радио входит в жизнь, как уже вошли автомобиль, самолет; что и нам со временем придется выступать по радио сотни раз.
В уже знакомом зале консерватории тоже состоялся вечер «самой молодой группы писателей», на котором я прочитал отрывок из повести «Земельная реформа».
Редактор журнала «Начала и подвиги», известный поэт Фаустас Кирша, пригласил меня встретиться и поговорить. В кафе «Метрополь» я увидел за столиком интеллигентного человека в очках, с трубкой в зубах, в белоснежном воротничке и галстуке бабочкой. За столиком сидела и его подруга (о подругах поэтов читатели обычно осведомлены лучше, чем поэты об этом думают), оперная певица красавица Мариона Ракаускайте, и поэт из группы «Четырех ветров» Пранас Моркус[30] (правда, написавший мало стихов), сидел молодой критик Пятрас Юодялис,[31] напечатавший в последнем номере «Четырех ветров» несколько интересных статей, автор «Письма Фаустасу Кирше». Меня встретили по-дружески. Передо мной оказалась чашка кофе (кофе кипел тут же на столике, на спиртовке). Собравшиеся листали антологию европейских поэтов на немецком языке, в которой были помещены переводы стихов Кирши. Поэт не скрывал своей радости — мало кто из наших поэтов тогда удостаивался перевода на иностранные языки.
Вскоре завязалась оживленная беседа. Фаустас Кирша с волнением рассказывал, как трудно в Литве издавать литературный журнал. В своем журнале он печатает в основном критику, но охотно бы помещал и хорошую прозу, и поэзию. Он перешел к моим стихам, похвалил некоторые из них (оказывается, он знаком с обоими моими сборниками) и сказал, что я могу стать хорошим прозаиком, судя по «Земельной реформе». Я краснел — похвала казалась незаслуженной. Фаустас Кирша пригласил меня сотрудничать в его журнале. Он сказал, что хочет наряду с писателями старшего поколения — Креве, Вайжгантасом, Гербачяускасом, Сруогой — печатать и молодых. Я ответил, что у молодых есть свои взгляды, которые не всегда совпадают с мнениями старших писателей, и Кирша усмехнулся, вспомнив о моей давнишней статье, в которой я «раздолбал» Майрониса:
— Что ж, это было искренне… Почему бы не знать старикам, что о них думает молодежь?
Вспомнив свою статью, я покраснел еще больше и промямлил, что считаю ее своей ошибкой.
— Кто из нас не писал того, о чем потом приходилось сожалеть? — сказал Кирша.
Для первого знакомства он написал мне на своей книге стихов несколько слов: «На память о первой встрече на земле — через туман к солнцу». Наверное, потому мне запомнился этот автограф, что он очень уж хорошо выражал всего Киршу.
Мариона Ракаускайте казалась мне удивительно красивой. На ее оживленном, чуть подкрашенном лице сверкали (я ничуть не преувеличиваю — правда, сверкали!) нежные глаза. Тонкая белая рука с браслетом и перстнем изящно держала чашку кофе. Певица говорила глубоким голосом, вставляя английские словечки (она вернулась из Америки). Она поглядывала то на меня, то на Юодялиса; казалось, что она хочет понравиться. И она мне очень нравилась — я впервые видел такую женщину.
Мы непринужденно беседовали о жизни, поэзии, славе. Кирша задумчиво сказал:
— Вот мы живем, мучаемся, пишем, мечтаем… И я подчас думаю, что ведь наступит время, когда нас не будет и всю нашу жизнь втиснут в несколько холодных, равнодушных строк энциклопедии… И это будет конец…
(Фаустаса Кирши давно нет в живых. И, думая о нем, и не только о нем, я с болью вспоминаю эту печальную философию…)
Пранас Моркус говорил о последнем номере журнала Кирши, спорил с певицей о какой-то роли, и казалось, что наш разговор его совсем не интересует.
Когда мы с Юодялисом вышли из кафе, то разговор сам собой зашел о Фаустасе Кирше. Да, поэт — культурный, воспитанный человек. Но я знал, что в его журнале сотрудничать не буду. Меня привлекали другие идеи, другие замыслы. В моем кармане лежала новая книга, которая меня волновала, возбуждала вихрь новых чувств — печали, гнева и протеста. Я чувствовал, что литература — как эта маленькая книжица, на обложке которой был виден костел, провода и повешенный человек, — должна кричать, протестовать против фашизма, против зверств и насилия. Это был сборник стихов Казиса Боруты «Литва крестов», который я только что получил из Риги. Я уже знал наизусть почти весь этот сборник.
«Вышла «Литва крестов» Казиса Боруты, — писал я Жилёнису, — это, по моему твёрдому убеждению, лучший наш поэтический сборник. Сюжеты — трагические события последних дней, с демонической силой воплощенные в слове. Вся наша литературная компания едва не плакала, когда я прочитал одним духом сборник в нашем кружке. Огромное впечатление. Я нисколько не преувеличиваю».
Перед выходом этой книги Казис писал мне: «Моя учеба закончилась. К такому выводу я пришел вчера. Теперь начинаю думать о чистом профессионализме, точнее — о теории литературной техники, о конструктивном реализме… По всей Европе это носится в воздухе». Он упоминал своего нового приятеля — латышского художника Струнке,[32] который нарисовал обложку для его «Литвы крестов».
Стояла осень. Кружились несомые ветром над землей красные, желтые листья. Я снова приехал домой — на свадьбу Забеле. Юозас уже вернулся из армии. Раздобыв где-то котлы и змеевики, он гнал в кухне самогон. Собравшиеся вокруг котлов соседи пробовали крепкий первачок. Пиюс в углу избы прилаживал диковинный аппарат, которого не видывал никто окрест, — детекторный приемник. Приемник примитивный, из наушников раздавались то слова, то музыка. Но каждый, заходивший в избу, рвался к нему и слушал волшебные звуки, льющиеся неизвестно откуда. (На следующее лето на каникулах я видел в Любавасе такую картину. В открытом окне Верхней лавки играло радио, и люди говорили, что это дьявольское наваждение. Но вдруг музыка замолкла, и ксендз начал мессу. Услышав знакомый псалом, бабенки бросились на колени тут же, на рыночной площади, и принялись креститься. Все окончательно убедились в том, что без божьей воли радио работать не будет…)
Свадьба была веселее, чем когда-то у Кастанции. За столом снова сидел жених с ленточкой и веткой руты в петлице. Высокий, худощавый человек с прусской границы, от озера Виштитис. Он громко рассказывал, сколько заработал денег, выкапывая со своего поля камни, которые зимой он возил в Германию через замерзшее озеро. Рядом сидела наша Забеле, юная, с румяным красивым лицом, в фате. Подружки пели песни, от которых Забеле становилось грустно, и она вытирала глаза белоснежным платком. Жукайтис снова говорил речи, соседи и родные, съехавшиеся со всех сторон, ели и пили, в избе кружились пары. Теперь и я, научившись в гимназические времена танцевать, приглашал деревенских девушек, и свою двоюродную сестру Онуте Веливите, приехавшую издалека, с маминой родины. Онуте, нежная, красивая девушка, рассказывала, что собирается уезжать в Америку и там выйти замуж за своего жениха, который сейчас живет в Мариямполе, но тоже отправится с ней в дальние страны…
Кончался учебный год. Без особого усердия я посещал университет. Оказалось, что мудрости здесь было куда меньше, чем я ожидал. Намного больше я находил ее в книгах, которые просто пожирал без устали… Да, только книги, только друзья, и прежде всего Казис, влияли на меня; преподаватели (кроме одного-двух) не оказывали на меня влияния. Я немало печатался в журнале «Молодежь», публиковал пародии на поэтов в сатирическом журнале «Домовой».
Я опубликовал несколько стихов по мотивам поездки в Палангу. В одном молодежном журнале я увидел свою фотографию и следующий дифирамб:
«Певцом хаотичного, шумного, ни днем, ни ночью не смолкающего гула фабрик и грохота трамваев, певцом скрипки, плачущей в ресторанах и кабаках, певцом жалобного смеха и слез проституток, торгующих своим телом, певцом всего хаоса, именуемого городом, явился…»
Как вы думаете, кто же явился? Я с удивлением прочитал, что этот поэт — я. Кстати, трамваев в Каунасе не было, лишь тощая кляча таскала обшарпанный вагон конки от вокзала до ратуши.
А в конце года в большой аудитории университета состоялся так называемый суд над «Четырьмя ветрами». За столом восседал председатель суда Миколас Биржишка, появились и представители «Четырех ветров». Собравшиеся выступали с пылкими Речами, обвиняли и свидетельствовали. Чувствовалось, что движение «Четырех ветров», когда-то привлекшее молодежь своим протестом против главенствующих литературных направлений — романтизма, эстетизма, символизма, — выдохлось, сошло на нет. Петренас пытался изображать человека, руководящего большим и славным коллективом, но всем было ясно, что коллектива давно нет — одни из его членов перестали писать, другие погрязли в бульварной печати. Не дожидаясь конца суда, представители «Четырех ветров» высокомерно встали со своих мест и торжественно покинули зал. Когда они ушли, суд объявил приговор — приговорил «Четыре ветра» «к пожизненным каторжным литературным работам».
К каторжным литературным работам большинство этих писателей не привыкли, и лишь самые способные из них нашли позднее верный литературный путь. А большинство кануло в безвестность, унося с собой не только талант, но и раздутое самомнение, неясные, надуманные идеи.
Уже не хотелось идти туда, куда шел этот отряд способных литераторов. Полная безыдейность (хотя поначалу они и изображали левых художников), формализм, стилистическая изысканность, кроме того, богема, пьянство, слабоволие, которые мешают литературной работе, — все это уничтожило группу…
Нам, молодым, нужно было найти новый путь. Но какой? Да и кого причислить к молодым? Казис, Ляонас Скабейка, Бутку Юзе (по правде, я не был знаком с этим поэтом, но знал, что он значительно старше нас), Йонас Шимкус, недавно приехавший учиться в Каунас, Казис Якубенас,[33] Костас Гелвайнис-Корсакас,[34] Бронис Райла?[35] Да. Но сможем ли мы создать серьезную группу, не слишком ли разношерстная компания собралась и по политическим убеждениям, и по литературным вкусам? Все это было неясно. Надо было организоваться, наладить общее дело. Хотелось верить, что в литературу мы пришли для того, чтобы работать с каждым днем лучше, серьезней, сильней.