В последний раз мы полетели в Китай, в 89-м году, втроем: я, М., Щ. по культурному обмену Шанхай — Ленинград. Дорогу оплачивают наши, там содержат китайцы. На следующий год — они к нам.
Ну, хорошо. Билеты Москва — Шанхай нам взяли в Москве, но мест на один рейс троим не хватило, вышло: два билета на завтра, один через два дня. М. — самый ушлый из нас троих, бывал в Китае и где-то еще, поэтому возглавлял нашу троицу. Билеты на завтра он распределил так: себе и мне. Совершенно убитому, никуда до того не летавшему Щ. он сказал: «Поедешь с нами в Шереметьево, будь спок, я тебя посажу. У тебя есть шампанское?» Щ. сказал, что есть. «Давай». С выпивкой в том году вообще было худо, а шампанского в Москве — полный йок.
В Шереметьево М. повел нас именно к тому человеку, от которого зависела судьба Щ. —лететь или куковать еще двое суток, к начальнице смены. Начальница за смену навидалась всяких просителей, ее лицо выражало полную неготовность к участию, вхождению в чье бы то ни было положение.
М. заговорил с ней в таком тоне, как будто они давно знакомы, не делал пауз для ее возражений; его большое лицо с большим носом, губами, щеками как-то обвисло, веко припадочно заподергивалось: М. стал заикаться.
— Со-солнышко, — сказал он начальнице смены, — мы работаем в Ки-китае по контракту на монтаже. Срочный за-заказ. У нас там умер то-товарищ. Гроб не может простаивать. Это надо платить бешеные деньги. Двое из нас привезут гроб домой, один останется до-доделывать за товарища. Понимаешь, со-солнышко?! У нас би-билеты на этот рейс, а у него... Ты его посади с нами. Вот тебе ша-шампанское. После выпьешь за по-помин души нашего товарища. Атличный был му-мужик. Двое детей осталось: сын и до-дочка. — М. утер непроизвольно набежавшую слезу.
Начальница смены посмотрела на нас по-человечески, взяла шампанское и посадила Щ. вместе с нами.
В Шанхае нас встретил переводчик Лю. Он только что перевел напечатанную в «Авроре» «Интердевочку» Кунина, очень этим гордился.
Во многих наших городах есть свои шанхаи, шанхайчики. Шанхаем зовут в Магадане слободу самостроя — землянки на боку сопки у моря.
«Шан хай» — по-китайски «над морем» — два иероглифа: «над» и «море».
Китайцы чаще всего улыбаются, но радуются ли они?
Лю сказал, что весело стали жить в Шанхае всего как десять лет, а до того жили грустно.
В Шанхае тринадцать миллионов населения. Около миллиона коммунистов. Шесть миллионов велосипедов.
На укромном бульваре на пьедестале один-одинешенек стоит Александр
Сергеевич Пушкин.
Нас поселили в отеле «Дин ань», что значит «Тишина и умиротворение».
Начали с того, что пошли в ресторан отобедать. За соседним столиком сидел человек в белой рубашке, с американским лицом, то есть с лицом, вобравшим в себя черты многих наций, без каких-либо резкостей, без этнической маски. Не поворачиваясь к нам, сказал:
— Я наконец-то услышал русскую речь.
Следовало вежливо улыбнуться, выразить готовность откликнуться на позыв и снова приняться за подцепление палочками китайской еды, не имеющей соответствия за столом в России. Но М.! О! М. встал из-за стола, с внезапным наплывом чувств, как окликнутая хозяином ласковая собака, тяжело переваливаясь большим брюхом, пришел к русскоязычному американцу, сказал ему:
—Дай я тебя поцелую.
Американец равнодушно заметил:
—Помилуйте, откуда такие нежности?! Чем я заслужил?
Но поцелуй уже был нанесен, обратно его не взять. Требовалась ответная реакция, дело закрутилось. На вопросы М. американец сказал,, что он родом из Харбина, русский, но уже двадцать пять лет живет в Нью-Йорке. Здесь в Шанхае по делам службы, его кампания строит завод. Русский американец назвал свой номер, сказал:
— Если хотите, вечером заходите.
Вот как выходит, если не упустить момент, не поддаться правилу такта, ненужной скромности или, что упаси Бог, застенчивости.
Русский американец назвался Алексеем. Когда я спросил у него, как по батюшке, он ответил:
—Я уж двадцать пять лет без батюшки. Был Константиновичем.
Вечером мы все трое: я, М., Щ. — сидели в номере у нашего нового друга, звали его Алешей, и он нас по имени. Алеша послал свою секретаршу-китаянку в буфет за тоником, а джин, виски, водка стояли вблизи на виду. И начался у нас разговор, бестолковый, русский, с перебиванием друг друга, с тостами взахлеб. Первый раз Алеша налил нам в рюмки чего кому хотелось, после сказал:
—Уж вы сами наливайте.
Что мы добросовестно исполняли.
Чем дальше, тем более разговор разгонялся, набирал темп: надо было пробежать слишком большое расстояние, чтобы сравняться с Алешей. Он сидел в кресле, сухопарый, в белой рубашке, из отутюженных брюк высовывались будылья его сухих долгих ног, в белых носках, в черных начищенных штиблетах. Китаянка-секретарша приготовила Алеше пойло от кашля, поулыбалась на нас без слов, как улыбается кошка, оказавшаяся в компании людей, хотя и ласковых к ней, но подспудно опасных. Алеша отпустил китаянку восвояси, мы остались одни.
На поверхность вышел случай из Алешиной практики. Однажды Алеша, когда еще был помоложе, а в Китае господствовал коммунистический строй, со всею строгостью, попросил у администратора гостиницы разрешения пустить к себе в номер женщину на ночь. Администратор спросил у него: «Женщина-китаянка?» Алеша сказал, что она европейка. «Ну, тогда пожалуйста. На здоровье». «А если бы китаянка, то не пустили бы. У них с этим строго».
М. заметил, что если бы все же китаянка вошла бы в номер к американцу, то после бы ее заставили заниматься самокритикой, отправили бы на перевоспитание в деревню, а то и еще что-нибудь похуже.
Лицо Алеши несло на себе знак возраста, он сделался мужчиною в годах, но ни малейших признаков излишеств, потрясений, лишений, самоистребления, как на наших лицах, на его лице не прочитывалось. Так же, как и на лице его державы, если ее сравнить с лицом нашей державы.
Алеша, сказал, что с этим покончено, — с женщинами: было, приятно вспомнить, но пришло время освободиться от этого, оборотиться душой к Богу. Хотя он в Бога не верит, но все равно туда, выспрь. И это воистину освобождение.
— У меня первая жена была русская, — сказал Алеша, — она умерла. Пять лет назад меня черт дернул жениться на ирландке. Она гораздо моложе меня, хороша собой, и у нее, как и у меня, взрослые дети... Но и это мне стало как-то ни к чему. Я ей предлагаю разводиться, она уговаривает подождать, ей это зачем-то нужно. Я уже решил для себя — уйду в Толстовский фонд доживать и там помирать. У них хорошее местечко в парке под Нью-Йорком и условия приличные. Пока ты богат и в силах жить, как тебе нравится, — пожалуйста, живи. Тебе там дается комфортабельный домик, питание, врачебный уход. Ты платишь им восемьсот долларов в месяц, а дальше живи как хочешь, можешь ездить на своей машине куда тебе заблагорассудится, путешествовать. А когда ты станешь беспомощным стариком, то отдашься в руки, они за тобой ухаживают. Тогда уже твоя пенсия вся поступает им в фонд, ты живешь у них на полном попечении. Они тебя и похоронят, если больше некому.
— Я вроде бы получаю немаленькие деньги, — продолжал свой самоотчет русский американец Алеша перед тремя развесившими уши тогда еще советскими старперами — шестьдесят тысяч в год, и жена сорок — сто тысяч на семью. Дети взрослые, сами зарабатывают. А все равно всё куда-то уходит, черт его знает, сбережений никаких нет. Америка такая страна, знаете, объевшаяся всякими вещами. Куда-нибудь пойдешь или поедешь, обязательно что-нибудь купишь. Раз вещь произведена, ее надо потребить, на этом построена вся психика. Был у тебя такой автомобиль, ты не уймешься до тех пор, пока не купишь новый, получше, подороже. А для чего? Иной раз подумаешь, такая тоска охватит... За двадцать пять лет в Америке у меня не завелось настоящих друзей. Есть несколько русских, встретимся — надеремся, душу отведем.
О чем у нас разговаривают? Да Бог его знает о чем. Какой-нибудь твой знакомый съездит в отпуск на Бермуды, вернется, позвонит... Спросишь: «Ну что?» Ответит: «Прекрасно. Купались, загорали, цены там терпимые, это стоит столько, а это столько». Ну и что? А ровным счетом ничего. Ни о каком смысле жизни, ни о чем таком, имеющем хотя бы какой-нибудь смысл, отдельный от вещей, там никто не думает. Америка затягивает, как болото, едрена мать!
Выпили за Россию, за Америку, за нашу встречу и так, ни за что. Русский разговор в люксе гостиницы «Дин ань» — «Тишина и умиротворение» — прыгал от предмета к предмету, как кенгуру в Австралии (впрочем, откуда я знаю, как прыгает кенгуру). Правда, мы больше подымали наши бокалы, ораторствовал хозяин люкса.
—Я в ваш социализм не очень-то верю, — сказал Алеша, — у вас бюрократ на бюрократе. И в Америке то же самое. Но кем я восхищаюсь, так это Сталиным. Он почти тридцать лет был неограниченным диктатором Советского Союза — и не оставил после себя ни копейки на счете! Одни сапоги и шинель... Он не воспользовался властью в собственных интересах. Это — единственный случай в истории человечества. Что такое президент Америки? Для чего он тратит средства на выборы? Чтобы послужить государственным интересам? Фиг с маслом! За четыре года президентства он заводит связи на самом высоком уровне — для собственного бизнеса, чтобы обеспечить себя и потомков до третьего колена...
— Алеша, дай я тебя поцелую, — оторвался от сиденья М.
Проведя ночь в русской компании, Алеша обрусел, со всеми перецеловался без содрогания. Из Алешиного апартамента мы унесли в себе тишину и умиротворение.
— Ну вот, а вы говорите, — обратился к нам М., ожидая себе заслуженную похвалу.
Сказать было нечего, что тут скажешь?!
— Я их как облупленных знаю, — сам себя похвалил М. — Когда мы их в Харбине шерстили, в пятидесятые годы, — эмигрантов, я их психологию изучил. К ним надо применять политику к-кнута и п-пряника. Они сразу раскалываются. Такие же ра-раздолбаи, как мы. Я тогда был старшим се-сержантом. К-красаве́ц!
М. малость стал заикаться, но пора было спать. Шел пятый час утра по шанхайскому времени.