Случившаяся затем катастрофа была особенно ужасна, потому что мы её не ожидали. Не прошло и двух суток после страшной бойни. На два дня, только на два дня нас оставили в покое. Я гулял где-то в лесу с карандашом и блокнотом и пытался понять, какое было число. Уже давно я не знал точных дат. Каффа это совершенно не интересовало. На протяжении самых опасных недель я ни разу не зачеркнул даты уходившего дня по той простой причине, что не верил в наступление нового. Путаницу усугубляло и то, что некоторые страницы календаря были отмечены дважды. На протяжении целого месяца я повторял эту ошибку день за днём: я видел нервные росчерки карандаша, сперва чёрного, а потом красного: эта перемена, скорее всего, и вызвала путаницу. Чёрный карандаш уничтожал даты одним росчерком. Однако красный, словно не доверяя своему собрату, начинал свою работу с того же дня. Стремясь выразить себя в стиле барокко, но при этом придавая ему своеобразную геометричность, красный карандаш разукрашивал цифры, пока они не приобретали замысловатые формы. Единица первого февраля стала насторожившимся чудовищем, двойка второго — чудовищем, которое приготовилось к прыжку. Восьмёрка превратилась в маяк, на который лезли толпы чудищ; одиннадцать — в две колонны врагов. Я не помнил, когда и как создал эти рисунки, свидетельствовавшие о помутнении рассудка, и не мог признать их своими произведениями. Сначала, как это обычно бывает, я обрадовался, решив, что корабль за мной приедет раньше, чем я рассчитывал. Однако точный подсчёт с учётом погрешностей и дней, перечёркнутых дважды, давал результат, который вместо радости вызвал отчаяние: корабль должен был прийти на остров две недели назад.
Что могло случиться? Новая война в масштабе земного шара, из-за которой прекратились морские перевозки до окончания конфликта? Может быть. Мы, люди, имеем привычку списывать свои несчастья на счёт грандиозных катастроф — это возвышает нас как личностей. Несмотря на это, правда почти всегда пишется с маленькой буквы. Я был ничтожной песчинкой бескрайнего пляжа, который зовётся Европой. Разведчиком в стане врагов, одиноким десантником, подданным без короля. Скорее всего, ошибка какого-нибудь бездарного бюрократа, путаница в архиве или другое незначительное событие отправили учётную карточку моего метеорологического пункта не в тот ящик, где ей надлежало быть. Цепочка связи прервалась, и всё. Метеоролог, затерянный в водах Антарктики… О злая судьба! Какой ужасный удар для навигационной корпорации международного масштаба! Я мог быть уверен, что совет директоров не включит вопрос обо мне в повестку дня ни одного из своих заседаний.
Я нервно переворачивал страницы, пытаясь получить результат, отличный от первого, но арифметические действия лишь подтвердили катастрофический вывод. Мне вспоминается мой грязный ноготь указательного пальца, движущийся вверх и вниз по страницам, словно я был самым мрачным из всех счетоводов. Ошибка была исключена. Отчаяние заполнило всё моё существо, словно песочный замок разрушился в моей голове и сыпался в желудок. Приняв форму судебного решения, календарь провозглашал мне приговор к пожизненному заключению. Я хотел умереть. Тем не менее страшная новость всегда заставляет нас выкинуть из головы прежние дурные мысли. Нет лучшего средства, чтобы забыть старые беды. Разве могло быть что-нибудь хуже? Да.
Я не мог поверить, что слышал окрик „zum Leuchtturm!“, который предупреждал меня с балкона. Потом раздались выстрелы, пробившие холодный воздух, и в моей душе надломилось что-то очень хрупкое. Сначала я этого даже не осознал. Я уронил на землю карандаш и бумагу и бросился бежать.
Они даже не стали дожидаться ночи и появились с приходом первых вечерних теней. Чудовища осаждали маяк, обожжённый и изрешечённый картечью.
— Камерад, берегитесь, Камерад, — предупреждал меня Батис, стреляя во всех направлениях.
Гранитные ступеньки были разрушены взрывами, и мне пришлось карабкаться вверх на четвереньках. Кафф прикрывал меня. Он выбирал в качестве мишеней чудовищ, которые пытались приблизиться ко мне. Они исчезали с каждым выстрелом. Однако, когда до укрытия оставалось каких-нибудь два метра, страх уступил место ярости. Зачем они вернулись? Мы убили сотни их собратьев. Вместо того чтобы спрятаться, я стал кидать камни в чудовище, которое оказалось ближе всего ко мне. Я хватал обломки гранита и швырял их ему в лицо: один, другой, третий. Мне помнится, я кричал ему что-то. Чудовище закрыло голову руками и отступило назад. После этого произошло невероятное: оно вдруг кинуло камень в меня! Это было жутко и одновременно нелепо. Кафф сразил его одним метким выстрелом.
— Камерад! Скорее внутрь! Чего вы ждёте?
Я занял место рядом с ним на балконе и сделал один или два выстрела. Чудищ было не очень много.
Я опустил ствол винтовки. Их присутствие доказывало, что любое усилие было тщетным. Что бы мы ни предприняли, они всё равно вернутся. Пули и взрывы были для них как дождь для муравьёв — природными катастрофами, которые принимались как должное и влияли лишь на их численность, но не на их упорство. Я сдавался, выбрасывал белый флаг.
— Какого чёрта вы уходите? — упрекнул меня Батис.
У меня не хватило духа даже ответить ему. Я сел на стул, положил винтовку поперёк колен, закрыл голову руками и заплакал, как ребёнок. Напротив меня оказалась животина. Против обыкновения, она тоже сидела на стуле — опершись на стол, чуждая происходящему. Её взгляд следил за Батисом на балконе, за выстрелами, за моим плачем, за штурмом маяка. Однако это был взгляд со стороны, подобный тем, которые направляют в сторону батального полотна посетители картинной галереи.
Я вложил в борьбу свои храбрость, энергию и ум, всё до последней капли. Я сражался с ними безоружный и вооружённый, на суше и на море, в открытом поле и укрытый в крепости. Но они возвращались каждую ночь, их становилось всё больше и больше, смерть собратьев не волновала их. Батис продолжал стрелять. Но это сражение уже было не для меня. „О Господи, — сказал я себе, размазывая слёзы по лицу, — что ещё мог бы сделать разумный человек в моём положении, что ещё? Что мог бы сделать самый решительный, самый рассудительный из всех людей на земле, чего ещё не сделал я до сих пор?“
Я посмотрел на свои ладони, мокрые от слёз, потом на животину. Два дня назад плакала она, а теперь довелось заплакать мне. Слёзы размягчили не только тело. Воспоминания закружились в свободном полёте, и память воскресила давнишнюю сцену.
Однажды я стоял перед зеркалом, любуясь собой с непонятным для взрослых тщеславием подростка. Мой наставник спросил, кого я видел в зеркале. „Себя самого, — ответил я, — молодого парня“. „Правильно“, — сказал он. Потом надел на голову фуражку от английской военной униформы — не представляю себе, откуда он её достал, — и спросил: „А теперь?“ „Английского офицера“, — засмеялся я. „Нет, — возразил он, — я не спрашиваю о профессии этого человека, я хочу знать, кого ты видишь“. „Себя самого, — сказал я, — с английской фуражкой на голове“. „Это не совсем правильно“. — Он не удовлетворился моим ответом. Любую мелочь этот человек превращал в одно из упражнений, иногда таких занудных. Я простоял с ненавистной фуражкой на голове до самого вечера. Мой наставник не разрешил мне снять её, пока я не ответил ему: „Я вижу себя самого, просто себя“.
Мы с животиной смотрели друг на друга всю ночь. Кафф отстреливался, а мы обменивались взглядами с противоположных концов стола, и я уже не знал, ни кого я вижу, ни кто на меня смотрит.
На рассвете Батис обращался со мной с презрением, которого достойны дезертиры. Утром он отправился на прогулку. Как только он вышел, я поднялся на верхний этаж. Животина спала, свернувшись калачиком в углу кровати. Она была раздета, но в носках. Я схватил её за руку и посадил за стол.
Вернувшись в полдень, Батис увидел человека, охваченного горячкой.
— Батис, — сказал я, гордясь собой, — угадайте, что я сегодня делал?
— Теряли время попусту. Мне пришлось чинить дверь одному.
— Идите со мной.
Я взял животину за локоть, Батис шёл за нами на расстоянии одного шага. Как только мы вышли с маяка, я усадил её на землю. Кафф стоял недалеко от меня с невозмутимым видом.
— Посмотрите, что будет, — сказал я.
Я стал собирать дрова: одно полено, два, три, четыре. Однако четвёртое полено я нарочно уронил на землю. Это был, конечно, спектакль. Я поднимал одно полено, а другое в это время выскальзывало у меня из рук. Ситуация повторялась снова и снова. Батис смотрел на меня и вёл себя в свойственной ему манере: он ничего не понимал, но не прерывал меня. „Ну, давай же, давай“, — думал я. Утром, когда Каффа не было, я уже произвёл этот опыт. Но сейчас он мне не удавался. Батис смотрел на меня, я — на животину, а она — на поленья.
Наконец она засмеялась. По правде говоря, требовалась некоторая доля воображения, чтобы счесть эти звуки тем, что мы обычно означаем словом „смех“. Сначала у неё начало клекотать в груди. Рот животины оставался закрытым, но мы уже слышали резкие всхлипы. Потом она чуть приоткрыла рот и действительно засмеялась. Сидя по-турецки, она качала головой направо и налево, шлёпала себя по внутренней стороне икр и то склоняла туловище вперёд, то возводила глаза к небу. Её груди сотрясались в такт смеху.
— Вы видите? — сказал я, торжествуя. — Вы видите? Что вы думаете по этому поводу?
— Что мой Камерад не может удержать четыре полена сразу.
— Батис! Она же смеётся! — Я выдержал паузу, давая ему время осмыслить происходящее, но он не реагировал. Тогда я добавил: — Она плачет. И смеётся. Какие выводы вы можете из этого сделать?
— Выводы? — заорал он. — Я объясню вам, какие выводы я делаю! По-моему, мы перебили слишком мало этих уродов, слишком мало! Мне кажется, что они размножаются как тараканы. Я думаю, что очень скоро начнётся новый штурм, и их будет гораздо больше, чем в последние ночи, их будут тысячи. И для нас настанет последний вечер в этом мире. А вы тратите время на дурацкие трюки и строите из себя ярмарочного шута.
Но я думал только о ней. Почему она оставалась там, на маяке, в обществе этого троглодита? Мне было почти ничего неизвестно о том, как она появилась на маяке. Однажды Батис рассказал мне, что нашёл её на песке: она лежала обессиленная, как те медузы, которые находили смерть на наших берегах.
— И она никогда не пыталась убежать? Никогда не уплывала с острова? — спросил я. Батис не обращал на меня ни малейшего внимания. — Вы часто её бьёте. Она бы должна была бояться вас. Но ей не приходит в голову убежать, хотя возможностей у неё предостаточно.
— В последнее время вам в голову приходят странные мысли.
— Да. И я не могу выбросить из головы одну из них, какой бы неразумной она ни была, — заявил я. — Батис, а вдруг они не просто морские чудовища?
— Не просто морские чудовища… — повторил он механически, не слушая меня, потому что занимался подсчётом боеприпасов, которые таяли с каждым днём.
— Почему бы и нет? Быть может, под этими гладкими черепами есть что-нибудь ещё, кроме примитивных инстинктов. Если это так, — настаивал я, — мы могли бы с ними договориться.
— А мне кажется, что вы не должны давать волю своему воображению, — прервал он меня и зарядил ружьё, умышленно громко щёлкнув затвором.
Спор не мог привести ни к чему хорошему, и я решил не тратить вечер на дискуссии.
Чудища стали нападать на нас реже. Наша пленница не пела, и это внушало некоторое спокойствие. Но мы не могли поддаваться заблуждениям. Наши чувства обострились, сражения на маяке сделали нас знатоками в области явлений столь же невидимых, сколь ощутимых. Рябь на море; лиловатый оттенок волн; воздух, настолько напоённый влагой, что по небу могли плавать киты. У нас не было никакой возможности определить причинно-следственную связь, любая деталь могла быть лишена какого бы то ни было значения, однако без всяких разумных на то причин мы угадывали во всём указания на близость Страшного суда. Мы чувствовали, что под волнами собирались силы и что на этот раз наш истощённый запас боеприпасов их не остановит.
Всё предрекало близкую смерть. И, возможно, именно поэтому я ещё несколько раз овладевал нашей пленницей. Ничто уже не имело значения. Не было никакой нужды предпринимать каких-то особых предосторожностей, чтобы скрыться от Батиса. Смерть уже приготовилась причалить к нашему острову, и это была наша смерть; в подобных обстоятельствах человеку свойственно погружаться в свой внутренний мир. Кафф проводил бесконечные часы в каких-то никчёмных занятиях, которые, однако, требовали усердия. Он старался отвлечься от реальности, починяя дверь или пересчитывая немногочисленные динамитные шашки, оставшиеся в нашем распоряжении. Батис различал их между собой, как крестьянин узнаёт своих коров, и даже придумывал им имена. Патроны, которые он считал особенно замечательными, — не имею понятия, на каком основании он выделял их среди прочих, — Кафф откладывал в сторонку, завернув в шёлковый платок. Иногда он развязывал узелок и пересчитывал их, прикрыв глаза и дотрагиваясь до каждого пальцем, словно никак не мог запомнить наверняка точное их число. Батис знал, что его дотошность бесит меня, поэтому ему должно было казаться совершенно естественным, что я уходил с маяка — по крайней мере, так нам удавалось избежать ругани и ссор. Во время этих долгих отлучек я трахался с животиной. Иногда — в домике метеоролога, но чаще всего в лесу, чтобы Батис не мог подкрасться незаметно.
Таким образом, на протяжении этих дней нашего медленного умирания, я редко виделся с Батисом. Хуже того: атмосфера на маяке как-то странно накалилась. И дело было не в том, что мы говорили друг другу, а скорее в том, о чём умалчивали. Враг всё ещё не решался покончить с нами, и мне было необходимо занять чем-нибудь свою голову. Я вспомнил о книге Фрезера.
— Вы не знаете, куда запропастилась книга Фрезера? Я ищу её уже пару дней и никак не могу найти.
— Книга? Какая книга? Я книг не читаю. Этим занимаются только монахи.
Я не верил ни единому его слову. Зачем ему была нужна эта ложь? Неужели он испытывал ко мне такую неприязнь, что готов был даже помешать мне читать философскую литературу? Батис, который умел быть по-своему дипломатичным, не поднимаясь со стула, хлестнул меня неожиданными резкими словами:
— Вам нужны книги? Вы хотите развлечься? Вероятно, нам следовало бы поймать для вас одну живую лягушечку.
И Кафф посмотрел в мою сторону с отвратительной ухмылкой на губах. Подозревал ли он что-нибудь? Наверное, нет. Ему просто хотелось ранить мою чувствительность. А ещё таким образом он выдворял меня из своей комнаты, потому что горел желанием трахать свою животину. Мне не хотелось уходить.
— Чего никак нельзя сказать об этом острове, — сказал я, — так это что здесь можно соскучиться. Почему бы вам не попробовать взглянуть на ситуацию по-новому? Возможно, спасение от невзгод у нас прямо перед носом.
Он процедил ехидно:
— Неужели? — Батис скрестил руки на груди и занял позу внимательного слушателя. — Тогда поделитесь со мной своим опытом. Ваши усилия уже дают плоды? Каким же ещё полезным навыкам вы её обучаете? Французской кухне? Китайской каллиграфии? Или всё ограничивается жонглированием четырьмя поленьями?
Дело было не в том, чему мы могли обучить её, а в том, чему могли от неё научиться. Самым отчаянным было то, что в сущности ничего не изменилось. Раньше мы были пейзажистами, которые рисовали бурю, стоя спиной к горизонту. Нам просто следовало повернуть голову.
Все глаза смотрят, но немногие из них наблюдают, и ничтожное меньшинство способно видеть. Сейчас я следил за ней, ища человеческие черты, и находил женщину. Детали были незначительными: она улыбается, сознательно орудует всегда левой рукой, раздражается, если я хожу за ней по пятам, и садится на корточки, когда писает. Одним словом, это настоящая женщина, которая совершенно по-европейски боится показаться окружающим смешной. А я, чудак, до сих пор судил о её поведении, как ребёнок, не имеющий понятия о правилах мира взрослых. Каждый день, проведённый возле неё, каждый час внимательного наблюдения сокращал расстояние между нами с волшебной быстротой. Чем больше я общался с ней, тем больше она вынуждала меня перенести мои переживания в спокойное русло обыденности. Мои чувства превращались в точные инструменты. И действительно: как только я начинал объяснять себе её поведение каким угодно способом, избегая видеть в ней лишь животное, картина менялась, словно под действием волшебного зелья. Но она принадлежала своему миру. Она была одной из них.
Все глаза смотрят, но немногие из них наблюдают, и ничтожное меньшинство способно видеть. Ещё одна ночь на балконе; нас с Батисом скрывает пелена падающего снега. Раньше я не заметил бы даже мраморных глыб, а сейчас различал даже песчинки на горизонте. Однажды во время штурма, когда противник испытывал нашу способность защищаться, Батис ранил одного из них, довольно мелкого. Четыре соратника бросились ему на помощь. О Господи, Господи! То, что мы считали жадностью каннибалов, было лишь усилием этих существ унести с поля сражения своих раненых, невзирая на град пуль. Мне был особенно отвратителен этот предполагаемый каннибализм, эта жажда сожрать падаль даже тогда, когда в теле ещё теплилась жизнь. Сколько раз мы стреляли в существ, которые хотели только спасти своих братьев!..