С момента появления на маяке я пережил все несчастья, какие только можно себе представить. Дни, которые последовали за гибелью Батиса, принесли новые мучения. Сложность и противоречивость наших отношений только усиливали смятение моей души. Я испытывал упадок духа, это странное чувство разъедало меня, как морская соль. В нём сочетались грусть и потерянность, словно мои переживания не могли найти себе подходящего русла. Порой я плакал, подвывая, как ребёнок, порой смеялся дерзко, но ещё чаще смеялся сквозь слёзы. Мне было не под силу понять самого себя.
Можно ли тосковать о человеке, о котором в жизни не сказал доброго слова? Да, но только на маяке, где качества потерпевших кораблекрушение оцениваются по мелким трещинкам в монолите их недостатков. Там, на маяке, даже самые далёкие человеческие существа становились близки друг другу. Батис был для меня бесконечно далёким человеком. Но других людей мне не придётся увидеть. Теперь, когда Каффа не было рядом, на ум приходили его каменная невозмутимость и верность товарища по оружию. Под тяжестью горя, такого смутного, безысходного и отчаянного, мне не удавалось согласиться с его смертью. Пока я работал — чинил укрепления и латал дыры в нашей обороне, — я говорил с ним вслух. Словно мне всё ещё надо было терпеть его грубые окрики, невоспитанность, его „zum Leuchtturm“ по вечерам. Иногда я начинал обсуждать с ним планы дежурства или какого-нибудь сооружения, но говорил в пустоту. Когда я наконец понимал, что его больше никогда не будет рядом, что-то внутри меня обрывалось.
Не знаю, сколько дней, а может быть, даже недель я прожил в этом оцепенении, скорее умственном, чем физическом. Мне кажется, я существовал по инерции. Батис был мёртв, а у меня не хватало сил, чтобы жить. Перед лицом опасности два человека — настоящее войско: мы доказали это. Но один человек не сможет противостоять беде. Я возлагал надежды на то, что смогу начать переговоры с противником. Однако самоубийство Батиса подрывало самые основы этого плана. Зачем им теперь искать мира, если они без труда могут уничтожить меня? Разве они захотят вести переговоры, после того как Батис стрелял в них? У меня почти не оставалось боеприпасов. Потери нашего гарнизона составляли половину его солдат. Ещё два-три штурма — и маяк рассыплется в прах. Я был одинок и практически беззащитен, поэтому меня так пугало поведение омохитхов.
За смертью Каффа последовала тишина. Они не штурмовали остров. Я не мог поверить своим глазам, глядя на необычайно тихую гладь океана. Ночи следовали чередой, не принося никаких новостей. Я сидел на балконе, оперев дуло винтовки на изгородь балкона; слава Богу, мне не в кого было стрелять. Когда наступал рассвет, я чувствовал себя опустошённым, как выпитая бутылка.
На протяжении этих дней моего одинокого траура я отдалился от Анерис и даже не дотрагивался до неё, хотя мы спали вместе на кровати Батиса. Мой кризис одиночества усугублялся её холодным и безразличным поведением. Это приводило меня в недоумение. Она жила так, словно ничего не произошло: собирала дрова и приносила их в дом, наполняла корзины и таскала их. Смотрела на закат. Спала. Просыпалась. Её деятельность ограничивалась лишь самыми простейшими операциями.
В повседневной жизни она вела себя подобно рабочему, управляющему токарным станком, который раз за разом повторяет одни и те же движения.
Однажды утром меня разбудили новые звуки. Лёжа в кровати, я стал наблюдать за Анерис, которая сидела на столе, поджав под себя ноги. В руках у неё было деревянное сабо Батиса, и она предавалась занятию, которое показалось мне совершенно идиотским: поднимала башмак в вытянутой руке, а затем разжимала пальцы. Когда под действием земного притяжения сабо падало на деревянный стол, раздавался звук: хлоп. Её не переставало удивлять, что плотность нашего воздуха была значительно ниже, чем плотность среды её мира.
Пока я наблюдал за этой игрой, смутное облако мыслей постепенно обретало форму. Оно становилось всё больше, приобретая угрожающие очертания. Проблема заключалась не в том, что она делала, а в том, чего она не делала. Батис был мёртв, а Анерис не выражала по этому поводу никаких чувств: ни радости, ни горя. В каком измерении она жила?
Не надо обладать даром провидения, чтобы понять, что она жила независимо от Батиса Каффа и будет жить так же независимо от меня. Тирания Батиса казалась мне шлюзом, который сдерживал сущность Анерис. Но когда шлюз разрушился, поток не вырвался на свободу. Я даже сомневался в том, что пережитый ею здесь, на маяке, опыт был подобен моему. И наконец, мне пришёл в голову вопрос: не была ли ей приятна эта борьба, не тешила ли её самолюбие мысль о том, что она являлась призом, за который сражались два мира?
Я выбросил сабо с балкона и взял её лицо в свои ладони. Я гладил её по щеке, не давая ей вырваться из моих объятий. Мне хотелось заставить её понять, что она доставляла мне боль сильнее той, что могли причинить все омохитхи вместе взятые. „Посмотри на меня, ради святого Патрика, посмотри. Быть может, ты увидишь человека, который не хочет достичь ничего особенного в жизни. Он лишь хотел жить в мире, вдали от всего и вся, вдали от жестокости и жестоких людей“.
Ни она, ни я не выбирали условий этого острова, такого некрасивого, холодного, а теперь ещё и обугленного. Но нравился нам этот остров или нет, другой родины у нас не было, и мы обязаны были сделать его по возможности приятным для жизни. Однако, чтобы добиться этого, она должна была увидеть во мне нечто большее, чем просто две руки, сжимающие винтовку.
Не знаю, когда я перестал кричать на неё и бить по щекам. Мной овладела такая ярость, что граница между оскорблениями и рукоприкладством стала тоньше папиросной бумаги. Анерис ответила. Когда она била меня по лицу своими перепончатыми руками, мне казалось, что меня стегали мокрым полотенцем. Мной двигала не ненависть, а бессилие. Последний удар отбросил её на кровать. Она замерла там, свернувшись в клубок.
Я не стал продолжать. Зачем тратить силы? Чего бы я добился, избивая её? Пренебрежение, которое она мне выказывала, её молчание — всё говорило о том, что она меня просто использовала и мне не суждено никогда приблизиться к ней. Наконец-то передо мной открылась разделявшая нас пропасть: я искал убежище у неё, а она — на маяке. Никогда ещё интересы двух существ так не совпадали и не были настолько противоположны. Быть может, осознав это, я уже не желал её так сильно? Нет. К несчастью, нет. Вулкан для Помпеи сделал то же самое, что Анерис — для моей любви: она разрушала её и одновременно сохраняла навеки.
Надо признаться, что эта бурная сцена прочистила мне мозги. В первый раз после гибели Батиса я вырвался из уединения. Ноги вывели меня с маяка. Несколько глотков холодного воздуха оказали живительное действие. Я почувствовал, как щёки окрашиваются румянцем. Я долго не замечал, что за мной следят.
Они снова были у опушки леса. Шесть, семь, восемь, а может быть, больше. Им ничего не стоило воспользоваться случаем и наброситься на меня, но они этого не делали. Я предался их воле. Несмотря на то что Батис стрелял в них во время перемирия, несмотря на нашу измену, они давали мне ещё один шанс.
История маяка не отличалась логичностью. Можно было предположить, что теперь я, просияв от счастья, пойду к ним, чтобы наконец претворить в жизнь свои планы переговоров. Так и случилось. Однако, когда я увидел их, моим первым чувством была надежда снова встретить Треугольника. Я поднял руки вверх и медленным, но решительным шагом направился к опушке леса: единственным звуком, нарушавшим тишину мира, был хруст снега под моими подошвами.
Какие мысли приходили им в головы? Любопытство горело в их глазах. В этом блеске я увидел нечто подобное тому искреннему интересу, который испытывали их дети. Одни разглядывали мои глаза, другие — руки. Я мог найти тысячу объяснений каждому выражению их лиц и подумал, что обоюдное любопытство может послужить хорошим противоядием от насилия.
Однако маяк был царством страха. Представим себе какое-нибудь насекомое с острым жалом, которое залетело к нам в ухо. Точно так же на меня вдруг напало сомнение, причиняя резкую боль. Я стал задавать себе вопросы, и они тотчас перевесили моё доверие к партнёрам: а что, если они борются не за этот островок в океане, а за что-то ещё? В конце концов, на что им далась эта бесплодная земля, жалкая растительность и острые скалы? Возможно, хотя это было только моим предположением, они желали получить нечто большее: то же, о чём мечтал я.
Мне показалось, что внимание омохитхов уже не было направлено на меня. Я обернулся. За моей спиной на балконе показалась фигура Анерис. Омохитхи смотрели на неё, а не на меня. Я уловил её тревогу. Она вцепилась в перила обеими руками, растерянно глядя на происходящее. Вероятно, она думала, что связь, которая существовала между нами, была недостаточно прочной и я отдам её омохитхам. Разумеется, она ошибалась.
Сама возможность того, что они потребуют отдать им Анерис, разрушала мою решимость продолжать переговоры. Чем ближе я подходил к ним, тем тяжелее мне было шагать. Ноги перестали двигаться даже раньше, чем мозг отдал им такой приказ. Снег перестал скрипеть.
Солнце сияло над нами; облака превращали его в маленький золотистый диск. Я был совсем близко к лесу, в двух шагах от них. Толстый корень змеёй выползал из-под земли и снова скрывался в ней. Я придавил его башмаком. Неподалёку несколько омохитхов стояли на том же корне. Ещё никогда мы не оказывались так близко. Но этим всё и кончилось.
Довольно долго я стоял столбом на одном месте. Омохитхи не двигались. Чего они ждали? Чтобы я выдал им Анерис? Но я не мог этого сделать. В чём бы ни заключался конфликт между ними и Анерис, не мне было разрешать его. Я готов был обсудить с ними любой вопрос, даже свою жизнь. Но о жизни без Анерис речи быть не могло. Я смог бы жить вечно без любви, если это было неизбежно, но не мог жить без Анерис. Что мне сулит будущее, если я потеряю её? Смерть без жизни, жизнь без смерти. Что хуже? Мороз среди лета или обжигающая жаром зима? И так до скончания дней.
Она помогла мне увидеть то, что скрывали лучи маяка; она показала мне, что враг может быть кем угодно, только не зверем. Он не может быть зверем никогда и нигде, а там, на острове, наверное, меньше, чем где бы то ни было. Без неё мне никогда не открылась бы эта истина, только она могла научить меня этому. Но на пути к истине рядом с Анерис я неизбежно воспылал к ней страстью, полюбил её так, как могут любить жизнь только терпящие кораблекрушение: безнадёжно. Поэтому мной овладевала такая грусть: маяк помог мне понять, что познание истины не изменит жизнь.
Если бы в этот миг я поднял палец, на наши головы низверглись бы молнии всей Вселенной. Но я, естественно, не поднял палец; я пошёл назад.
Я обратил внимание на незначительную деталь: снег не скрипел так сильно, как раньше, когда я шёл по направлению к ним. Причину этого явления нетрудно было понять. Снег уже был спрессован: мои ноги наступали в те же самые ямки, которые оставили мои башмаки.
Остаток дня я провёл, наводя порядок в доме, который после нашей ссоры с Анерис стал похож на склад старьёвщика. Я прибрался как смог. Её не было. Она скрылась сразу после того, как я вошёл на маяк, но непременно вернётся.
Ещё до наступления темноты Анерис поднялась в комнату через люк, робко и боязливо. Если она боялась, что я побью её снова, то глубоко ошибалась. Не обращая на неё внимания, я продолжал возиться с пилой и молотком. Потом сел за починенный стол и стал курить и пить джин, словно в комнате больше никого не было. Анерис спряталась за железной печкой. Виднелась только часть её фигуры: ступни, колени и руки, обнимавшие ноги. Изредка она высовывала из укрытия голову и следила за мной.
Бутылка опустошилась. Спиртное у нас хранилось в огромном сундуке, который мы превратили в винный погреб и установили рядом с прожекторами. Омохитхи могли напасть этой же ночью; несмотря на это, я не боялся напиться. Но когда я шёл по лестнице наверх, то вдруг передумал. Я вытащил Анерис за ногу из её тайника. Потом заставил её встать, чтобы затем свалить на пол такой сильной пощёчиной, что даже на следующий день у меня ещё горела рука. Она плакала и извивалась.
Господи, как я желал её. Но в ту ночь я не мог нанести Анерис более сильного оскорбления, чем не дотрагиваться до неё.