— Здравствуй… — слышу я вдруг негромкий голос. — Ты меня узнаешь?
Ну конечно, я узнаю ее! Это Фейгель, та девочка, которая экзаменовалась вместе со мной и так хорошо отвечала по всем предметам. Я радостно смотрю на Фейгель: вот я, значит, и не одна!
Тогда, во время экзаменов, Фейгель показалась мне усталой, словно несущей на себе непосильную тяжесть. Но в тот день мы все устали от непривычного волнения и напряжения — я, наверно, была такая же измученная, как она. А сегодня в Фейгель ничего этого нет. Глаза, правда, грустные, но, наверно, они всегда такие. А в остальном у нее такое лицо, как у всех людей.
— Почему ты здесь стоишь? — спрашивает она.
— А ты?
— Нет, я хотела спросить, почему ты не входишь в институт? — поправляется Фейгель.
— А ты? — отвечаю я и смотрю на нее с улыбкой.
Ведь мы обе отлично знаем, что мешает нам перейти через улицу и войти в подъезд института: мы робеем, нам даже немного страшно… и одиноко… все близкие нам люди остались дома. И по этой же причине мы так обрадовались друг другу, что сперва заулыбались, а потом начинаем смеяться. На нас нападает внезапный беспричинный «смехунчик». Прохожие оглядываются на нас: стоят две девочки в форменных коричневых платьях, крепко держась за руки, и заливаются смехом, глядя друг другу в глаза. У Фейгель от смеха выступили на больших темных глазах слезы.
— Ты плачешь? — пугаюсь я.
— Нет, нет! — успокаивает меня Фейгель. — Это у меня всегда такой смех.
— А как тебя зовут?
— Маней. А тебя — я знаю! — Сашей… Ну, пойдем, скоро начнутся уроки.
Мы переходим улицу. У темной глубокой двери с медным кольцом я снова останавливаюсь:
— Постоим одну секундочку, хорошо?
Маня соглашается. Ей, видно, тоже страшно взяться за медное кольцо.
Др-р-р! Др-р-р! — барабанит вдруг дробь по моему ранцу, словно его общелкали целой пригоршней орехов.
Я вздрагиваю от неожиданности!
Быстро оборачиваюсь: позади меня стоит невысокая толстенькая девочка в черном чепчике, обшитом черными кружевами и скрывающем всю ее голову. Девочка что-то с аппетитом жует и весело смеется.
— Это я! Я по твоему горбу барабаню. А почему у тебя ранец? Разве ты солдат или гимназист? — продолжает она, смеясь.
Смеяться мне не хочется. Сердиться или обижаться тоже не хочется. Поэтому я просто объясняю:
— Если носишь книжки в ранце, за плечами, спина всегда будет прямая.
— Глупости какие! — продолжает смеяться девочка в черном чепчике. Она уже прожевала то, что у нее было во рту, и куснула новую порцию от того, что она держит в горсти.
— Вовсе не глупости! Это мой папа говорит.
— А откуда он знает, твой папа?
— А оттуда, что он — доктор.
Толстенькая девочка в черном чепчике миролюбиво уступает:
— Ну, если доктор, тогда, может, и вправду так. Ладно, носи ранец, я разрешаю!
Она делает величественный королевский жест. Говорит она чуть шепеляво: не «разрешаю», а «разрешяю», и губы складывает трубочкой вверх к носу. Все это у нее выходит так добродушно-мило, что и я, и Маня Фейгель (я вижу это) просто очарованы ею.
— А мой папа знаешь кто? — продолжает она. — Норейко! Сам Норейко!.. Знаешь ресторан на Большой улице?
Мои познания в области ресторанов очень скудные. Я знаю только ресторан в Ботаническом саду: там служит лакеем отчим моей подружки Юльки и судомойкой — ее мать. А больше я никаких ресторанов даже и назвать не могу.
Толстушка в черном чепчике смотрит на меня с самым настоящим сожалением.
— Не знаешь ресторан Норейко? Не знаешь? Вот смешно! (Она произносит «смишьно».) Никогда такой дурноватой девочки не видела! Ну, одним словом, у моего папы самый большой ресторан в городе. А я — папина дочка, Меля Норейко. Меля — значит Мелания. А тебя как зовут?.. Сашей?.. А тебя — обращается она к Фейгель. — Маней? А кто твой папа?
— Мой папа — учитель, — отвечает Маня так же твердо и уверенно, что я чувствую: она рада, что ее папа учитель, она любит своего отца и гордится им.
И мне это почему-то приятно.
— Ну, вот что, пичужки… (Меля, по своему обыкновению, вытягивает губы трубочкой к носу, и у нее выходит «пичьюжьки».) А в каком классе вы будете учиться? — И она деловито засовывает за щеку конфетку.
— В первом! — отвечаем мы в один голос.
— Ну, тогда ступайте за мной — я тоже в первом — и делайте тють-в-тють все, что я!
С удивляющим нас бесстрашием толстенькая Меля Норейко берется за тяжелое медное кольцо входной двери и широко распахивает ее перед нами.
— Аллэ! — командует она. — Да что вы стоите, как глупые куклы? Входите!
И вот мы в большой темноватой швейцарской. Куда ни посмотришь, вешалки для верхнего платья, над каждой вешалкой надпись: III кл., V кл. и т. д. Меля уверенно ведет нас в самый угол швейцарской — там наша вешалка: I кл. 2-е отд., то есть первый класс второе отделение. У соседней вешалки — I кл. 1-е отд. — я вижу снимающую пальто Зою Шабанову: она будет учиться в первом отделении.
Между вешалками снуют женщины в полосатых холщовых платьях. Они помогают девочкам-ученицам раздеваться, вешают их пальто и шляпы.
— Это полосатки! — объясняет нам Меля Норейко и, завидев издали идущую по швейцарской пожилую сухопарую женщину в синем платье учительницы или классной дамы, Меля быстро, едва не поперхнувшись, проглатывает очередную конфетку и шепчет нам: — А это синявка! Ее Дрыгалкой зовут.
Сухопарая «синявка», у которой такая странная, смешная кличка, уже стоит около нас и, укоризненно качая маленькой головкой, говорит Меле:
— Ну конечно, это Норейко! Удивительно шумная особа! Отчего вы не раздеваетесь, Норейко? Вы не знаете правила? «Не задерживаться в швейцарской! Раздеться — или одеться — и уходить наверх или на улицу!»
— Я, Евгения Ивановна, новеньким помогаю, — отвечает Меля благонравненьким голоском. — Они же, Евгения Ивановна, просто ничего не знают, — даже смишьно! — я их всему учу!
Оказывается, у «Дрыгалки» есть и человеческое имя: Евгения Ивановна.
Дрыгалка грозит Меле тощеньким пальчиком:
— Ну, ну!.. Смотрите!.. — и идет прочь от нас.
Мы смотрим ей вслед… Ну конечно, она — Дрыгалка! Это очень меткая кличка. Она движется какой-то подпрыгивающей, подрыгивающей походочкой, плечи ее при этом вздрагивают, локти, прижатые к туловищу, дергаются, головка тряско дрожит…
— Ну, девочки, идем! — командует Меля.
И она ведет нас по узорной чугунной лестнице наверх, во второй этаж. На стыке двух длиннейших коридоров, в том месте, где более узкий коридор вливается под прямым углом в более широкий, стоит очень большой письменный стол.
— Директорский стол! — шепчет нам Меля Норейко и показывает глазами на человека, сидящего за этим столом.
Человек этот одет в синий вицмундир учебного ведомства, из-под бархатного лацкана вицмундира выглядывает половина большой звезды, сверкающей серебром и эмалью. На шее — под подбородком — у него орден. Человек сидит неподвижно — кажется, он дремлет сидя; глаза его закрыты, а щеки, какие-то неправдоподобно красные, осыпаны целыми выводками желтых прыщиков, как грибами-поганками. Нос у него тоже красный, даже красно-сизый. Все остальное лицо, за вычетом носа и щек, нездорово-желтого цвета, измятое, как квелая репа.
— Директор… — шепчет нам Меля. — Тупицын…
Около директорского стола две-три неподвижные фигуры синявок, окаменевших в благоговейном страхе, как бы не потревожить директора в его дремоте.
Меля Норейко старается как можно быстрее и беззвучнее миновать директорский стол и проскользнуть в коридор направо, увлекая за собой и меня с Маней Фейгель.
Но тут — вдруг! — начинаются пугающие чудеса. За спиной дремлющего директора раздаются странные звуки — сперва сип, потом хрип, потом все нарастающий гул, потом — щелк! — и медленно, ритмично сменяющиеся торжественные удары часов. Только тут мы замечаем, что за спиной директора висят на стене круглые часы — это они и бьют.
Сам директор, словно проснувшись от дремоты, медленно раскрывает глаза, а потом яростно выпучивает их, уставившись на нас, как вареный рак. Нас с Маней охватывает настоящий ужас. Он еще усиливается оттого, что Меля Норейко испуганно шепчет нам:
— Макайте! Да макайте же!
Мы не понимаем, чего она от нас хочет. Чтоб мы махали? Кому махать — директору? Чем махать?
Маня Фейгель делает слабую попытку изобразить пальцами правой руки нечто вроде приветственного жеста, такого робкого, что невозможно понять, что она, собственно говоря, хочет этим выразить.
Но тут сама Меля, не переставая шипеть на нас «макайте!» — опускается в глубоком реверансе, словно в воду ныряет. Тогда и мы как умеем делаем реверанс (у нас он получается очень коряво). Затем, схватив за руки, Меля быстро увлекает нас за собой в небольшой темноватый боковой коридорчик.
Там она обрушивается на нас:
— Я вам говорю, я вам шепчу «макайте», а вы стоите, как глупые куклы!
— А кому махать?
— Да не «махать»! Господи, твоя воля, никогда таких дурноватых детей не видала! — искренне возмущается Меля. — Не «махать», а «макать»! Понимаете? Макать, макать — ну, свечкой макать! Соображаете вы?
Вероятному нас очень растерянные лица, потому что, глядя на нас, Меля начинает громко хохотать. Потом она объясняет: макать свечкой — значит делать реверанс при встрече с начальством.
— Кого ни увидите в коридоре — учителя, синявку, — макайте свечкой, вот так! Директора встретите или начальницу — макайте глубоко… Видели, как я сейчас директору макнула? — с торжественной хвастливостью напоминает нам Меля. — Ну, теперь поняли, пичюжьки?
— А откуда ты все правила знаешь? — спрашиваю я, глядя на Мелю с величайшим удивлением.
— А оттуда, что я — второгодница! — выпаливает она с такой гордостью, как если бы она говорила: «Я — академик!»
Мы с Маней смущенно переглядываемся. По нашим понятиям, быть второгодницей — это ужасно, это позор!
— Дурочки! — смеется Меля. — Ну вот совсем глупышьки! Вы думаете, меня оставили на второй год потому, что я плохо училась? Нич-чего подобного! Вот смотрите…
Меля рывком стаскивает с головы черный чепчик с черными кружевцами. Мы видим ее голову, остриженную наголо.
— У меня в прошлом году сперва корь была, потом — скарлатина. Три месяца я больная лежала… Ну, потом, конечно, уже мне не нагнать было, что пропустила… И волосы стали очень выпадать, пришлось остричь, два раза, совсем напрочь. Второй раз вчера остригли — это уж в последний раз. Теперь волосы будут расти хорошо, густо!
Все это Меля рассказывает, быстро-быстро вертя на указательном пальце свой чепчик. Потом с маху напяливает его обратно на голову.
И как раз в эту минуту начинается пронзительный звон. Оглушительный, непрекращающийся, несмолкающий, он заполняет все здание. С того места, где мы стоим, мы видим и самого «звонаря». Это — служитель Степан, мужчина среднего возраста, с могучими усами, мирно лежащими на пышных и коротких баках, похожих на две котлетки. Этот человек одет в форменную куртку с металлическими пуговками. И звонит он не просто так — «дали звонок в лапу!» — нет, он то держит звонок над головой, то вертит им, так что получается нечто вроде трелей.
— Звонок! — кричит Меля. — Бежим в класс!
Мы спешим по коридорам, по которым в разных направлениях бегут на первый урок девочки всех классов.
Мы добежали до своего класса — и попадаем в царство Дрыгалки! Наша классная дама — Дрыгалка.
— Дети! — говорит Дрыгалка нам, рассевшимся на партах как попало, «как селось». — Встаньте, дети! Перед ученьем надо помолиться. Пусть читает молитву… ну, хотя бы Горбова!
Горбова, высоконькая, чернявая, выходит из-за парты, становится впереди всего класса. Мы тоже все встаем. Обратившись лицом к иконе, Горбова осеняет себя крестом. То же делают и остальные девочки и сама Дрыгалка.
— «Преблагий господи! — начинает молитву Горбова. — Ниспошли нам благодать духа твоего святого…»
Горбова сказала последние слова молитвы и трижды перекрестилась. Перекрестились все остальные девочки и Дрыгалка. Горбова возвращается на свое место.
Молитва кончена, сейчас начнется урок.
— Дети! — снова обращается к нам Дрыгалка. — Достаньте свои дневники.
Мы выполняем приказание, но делаем это с сильнейшим стуком и грохотом. Стучат откинутые половинки пюпитров на партах, кое у кого падают книжки на пол. Вынутые нами дневники — без всякой злой воли с нашей стороны! — громко стучат, ложась на парты.
— Дети! — стонет Дрыгалка с укором. — Ну разве можно так шуметь, когда вас целых тридцать четыре человека?! Вы должны помнить, что вы — приличные, воспитанные девочки, а не какие-нибудь уличные оборванки. Каждую вещь надо брать в руки осторожно, класть на парту бесшумно… Ну, положите дневники обратно в сумки и выньте их снова — осторожно и тихо.
Это «осторожное и тихое» доставание дневников мы повторяем несколько раз — до тех пор, пока оно наконец получается относительно осторожным и приблизительно тихим.
И вот перед нами лежат на парте наши дневники — тоненькие тетрадки в твердых переплетах с белой наклейкой.
— Напишите на белой наклейке, там, где точки, — предлагает нам Дрыгалка, — «ученицы первого класса» и ваше имя и фамилию… Написали? Теперь откройте дневник… Какой сегодня день?
— Суббота! Суббота! — нестройно галдим мы.
Мученически сморщившись, Дрыгалка хватается за виски:
— Боже мой! Тише! Не все враз! Потом, успокоившись, она продолжает:
— Найдите в дневнике субботу… Нашли? Так, пишите названия сегодняшних уроков, я буду диктовать. Первый урок — свободный. Второй — рисование. Третий урок — арифметика. Четвертый — танцевание. Пятый — французский язык. Записали?
— Записали.
— Итак… — продолжает Дрыгалка. — Какой у нас сегодня первый урок?
Весь класс вразнобой кричит:
— Свободный! Свободный!
Дрыгалка со страдальческим выражением затыкает уши пальцами:
— Господи! Оглушили! Разве можно говорить всем сразу! Я задала вам вопрос, и кто хочет ответить, пусть поднимет руку…
Вырастает целая рощица тоненьких ребячьих рук: все хотят ответить на вопрос Дрыгалки.
Дрыгалка медленно переводит взгляд с одной девочки на другую.
— Н-ну-с… Я спросила: какой у нас сегодня первый урок? А отвечать будет… ммм… ммм… Вот вы отвечайте! — обращается она к красивой рослой девочке с длинной темной косой. — Встаньте, откиньте бесшумно пюпитр и отвечайте: какой у нас первый урок?
Девочка послушно встает и совершенно неожиданно громыхает гулким басом, как из пустой бочки:
— Свободный!
Дрыгалка печально качает головой:
— Я вас спросила: «Какой у нас сегодня первый урок?» А вы рявкаете: «Свободный!» — Дрыгалка очень похоже передразнила басовитый голос девочки. — Надо отвечать полным ответом: «Евгения Ивановна, сегодня первый урок — свободный». Повторите!
Я немножко знаю эту девочку, мы иногда встречались с нею в сквере. Ей одиннадцать лет, но она высокая, крупная, как четырнадцатилетняя. У нее большие темные глаза, задумчивые и добрые, и сама она хорошая, милая. Ее зовут Варя Забелина.
— Евгения Ивановна, — повторяет Варя своим оглушительным басом, — у нас сегодня первый урок — свободный.
— Вот теперь хорошо! — милостиво кивает Дрыгалка. — Надо бы только не так громко… Бас — это не дамский голос.
Свободный урок Дрыгалка использует прежде всего для того, чтобы сделать перекличку и таким образом познакомиться со всеми нами. Каждая девочка, выкликнутая Дрыгалкой по списку, встает в своей парте и стоит, как перед фотографом. Дрыгалка несколько мгновений смотрит на нее, словно запечатлевая ее в своей памяти. Затем кивает, говорит: «Садитесь», — и вызывает другую, следующую по алфавиту. В дальнейшие дни мы убеждаемся в том, что память у Дрыгалки поразительная! Она запомнила всех с одной переклички и никогда не ошибается.
После переклички она начинает отбирать нас по росту. Две девочки совершенно одинакового роста — это пара, а каждая следующая пара иногда такая же, а иногда чуть-чуть, хотя бы на самую малость, выше предыдущей.
Вот тут со мной случается первое печальное происшествие — я не попадаю в одну пару ни с Маней, ни с Мелей. Это меня так огорчает, что я, не выдержав, говорю Дрыгалке тихо, горестно:
— А я хотела с Фейгель… Или с Норейко…
Дрыгалка бросается на меня, как хорек на цыпленка, и говорит протяжно, с насмешкой:
— Ах, вы хоте-е-ели? Скажите, пожалуйста! Так вот, запомните: хотеть можно дома. А здесь надо слушаться. И — больше ничего. Ни-че-го! — отчеканивает Дрыгалка, словно наступая ногой на мои ребячьи фантазии и испытывая от этого явное удовольствие. — Ни-че-го! Поняли вы мои слова?
Стоящие около меня Меля и Маня смотрят на меня с испугом, как если бы я на их глазах упала в реку. Меля наступает мне на ногу — это чтобы я молчала и не спорила. Маня незаметно гладит пальцы моей опущенной руки.
— Вы меня поняли?
Дрыгалка стоит передо мной прямая, вытянувшаяся вверх, и правая рука ее, вся усыпанная коричневыми веснушками, пестрая, как кукушечье яйцо, прижимает к груди колечко от часовой цепочки. На одну какую-то долю секунды в моей памяти всплывает воспоминание, как я, совсем еще маленькая, забралась под балкон дачи и увидела там издохшую лягушку. Лягушка, вся вытянувшись, лежала зеленой спинкой вниз и зеленовато-белым брюшком вверх. Правая верхняя лапка ее была прижата к грудке. Почему-то Дрыгалка с ее пестрой рукой, прижатой к груди, напоминает мне ту издохшую лягушку.
— Вы меня поняли? — настойчиво повторяет Дрыгалка.
Я молчу. Понимаю, что это молчание выглядит, как упрямство, как каприз, но не могу выжать из себя ни одного слова.
В классе очень тихо. Все девочки глядят на нас.
Несколько секунд мы с Дрыгалкой смотрим друг на друга, глаза в глаза. Эго — поединок…
Еще секунда — и я опускаю глаза.
— Поняли? — в голосе Дрыгалки звучит торжество.
Чуть слышно, почти шепотом, я отвечаю:
— Поняла.
— Полным ответом! — приказывает Дрыгалка. — Полным ответом!
И я бормочу полным ответом:
— Евгения Ивановна, я поняла…
Это неправда. Я поняла далеко не все. Лишь много лет спустя я пойму, что это был только первый шаг Дрыгалки к тому, чтобы согнуть, искалечить меня так, как когда-то, вероятно, согнули, искалечили в такой же школе ее самое.
Но я не хочу этого! Мысленно я повторяю только одно слово:
«Папа… папа… папа…»
В этом слове очень многое. Это значит: «Видишь, папа, какая Дрыгалка злая тиранка?» Это означает: «Папа, ты бы, наверно, не опустил глаз, а я вот опустила, отвела их, как виноватая, хотя я ни в чем не виновата, я ничего не сделала плохого. Я — малодушная, да, папа?»
Дрыгалка уже отошла от меня. Она продолжает подбирать девочек и ставить их в пары по росту, но при этом она все еще говорит с величайшим презрением по моему адресу:
— Она хоте-е-ела сидеть по своему выбору! Скажите, пожалуйста! Она хоте-е-ела!
Меля быстро-быстро шепчет мне:
— Что ты с Дрыгой в разговоры лезешь! Ну какая, право, дурноватая, ей-богу… Смеешь-шься, шьто ли?
И быстро ускользает в сторону от меня.
Со мной в пару Дрыгалка ставит девочку — глаз ее не видно, они опущены вниз.
— Вот ваша пара!
Я так огорчена, что даже не смотрю на свою «пару» — ну ее! Не хочу ее видеть! При перекличке Дрыгалка назвала ее: «Кандаурова Екатерина» — вот все, что я о ней знаю. Какая-то она растрепанная, всклокоченная… Бог с ней совсем!
Издали я обмениваюсь взглядом с Маней и Мелей. Черные глаза Мани печальны, она тоже хотела быть моей «парой». Меля делает мне свирепое лицо. Я понимаю: это чтобы я не «лезла в разговоры», не спорила с Дрыгалкой.
Потом Дрыгалка рассаживает нас по партам — пара за парой, пара за парой. Девочки побольше ростом сидят на задних партах, девочки поменьше — впереди. Потом Дрыгалка учит нас вставать и кланяться при входе преподавателей. Плавно! Тихо! Бесшумно приподнимать пюпитр, не выпуская его из рук, чтоб он не стукнул о парту, затем снова садиться, все так же тихо и плавно.
— Встаньте! Тихо-плавно… Садитесь! Тихо-плавно… — командует Дрыгалка, и мы без конца встаем и садимся, встаем и садимся.
Нужно признать правду — к тому времени, как из коридора доносится звонок и свободный урок кончается, усилия Дрыгалки уже достигли порядочных успехов. Мы — уже не стадо, нестройное, разноростное, шумное, громыхающее пюпитрами. Мы — класс, построенный по росту, наученный тому, как надо отвечать полным ответом, как вставать, здороваться с «господами преподавателями» и плавно опускаться на место, не стуча пюпитрами, не шаркая ногами, не роняя на пол ни книг, ни тетрадей.
Все-таки звонок, возвещающий «маленькую перемену» — между первым и вторым уроком, — мы все воспринимаем как облегчение, как освобождение. Все мы — кто больше, кто меньше — изрядно «озябли» от холода, напущенного на нас Дрыгалкой и ее муштрой:
«Встать — сесть! Плавно-бесшумно! Сесть — встать! Плавно-тихо!»
Вряд ли которая-нибудь из девочек отдает себе ясный отчет в том, как сильно поразила ее эта первая встреча со школой. Но каждая из нас — даже, может быть, бессознательно — чувствует разочарование. Так вон он, значит, какой, этот институт! Ничего в нем нет увлекательного, все очень просто, даже чуть скучновато.
Во время первой перемены мы снова сходимся вместе — Меля, Маня и я. Взявшись под руки, мы ходим по коридорам. Меля ест булочку-розанчик (в булочных нашего города их называют «гамбурками») с копченой колбасой и поучает нас — «несмышьленышей»:
— Не надо киснуть, пичюжьки… Конечно, Дрыга — она ж-жяба, ничего не поделаешь. Но ведь здесь и другие есть, не одна Дрыга!
«Ох! — думается мне. — Есть ли они здесь, эти „другие“?»
Но на следующем уроке — рисования — мы с радостью видим одного из этих «других»!
В класс входит очень высокий, очень прямой старик, — и мы сразу смотрим на него радостными глазами уже потому, что он напоминает нам что-то очень веселое и желанное. На кого он похож? Ох, знаю, знаю — на деда-мороза! Если бы деда-мороза одеть в синий учительский вицмундир, вот и был бы наш учитель рисования! Только у деда-мороза нос картошкой, красный от декабрьского холода, а у нашего учителя рисования прекрасная голова, красиво откинутая назад, с красивым, прямым носом и зоркими, орлиными глазами. Волосы и борода у учителя седые, белые, только около рта они чуть-чуть отдают желтизной — наверно, от табака.
— Здравствуйте, милые девицы! — говорит дед-мороз в учительском вицмундире. — Я ваш учитель рисования, Виктор Михайлович Резанов. Художник.
На миг вспоминаю безрукого художника (других художников я никогда не видела), и от этого Виктор Михайлович кажется мне еще милее.
А он уже оглядывает нас молодыми, пронзительными глазами, словно высматривает, кто из нас та, способная, талантливая, ради которой стоит возиться с остальными тридцатью тремя тупицами.
— Что же, милые девицы? Давайте рисовать! А? И так как Дрыгалка зачем-то вышла, весь класс радостно грохает:
— Рисовать! Рисовать! Давайте!
Виктор Михайлович вызывает нас по очереди и «заказывает» каждой, что именно она должна сейчас нарисовать мелом на доске.
— Вот вы, беленькая, нарисуйте корабль…
Или:
— А вы, черненькая, изобразите… ну, что бы такое?.. А, знаю, — кошку!
Корабль — с парусами! — нарисованный «беленькой», похож на мотылька. Кошка — ее изобразила Варя Забелина — вообще ни на что не похожа. Но Виктор Михайлович смотрит на эти рисунки, склонив набок свою белоснежно-седую голову, говорит поощрительно, даже негромко мурлычет, как большой белый кот:
— Ммм… Н-нич-чего… Ничего-о…
Я с ужасом думаю: ох, вот сейчас я осрамлюсь, ох, как это будет стыдно!..
— Н-ну-с… — приглашает меня жестом Виктор Михайлович. — Нарисуйте-ка селедку!
Иду к доске, беру мел и начинаю работать. Рыбка под моим мелком смотрит в профиль — одним глазом. Я делаю на ее спине закорючку — это плавник! — очень старательно вырисовываю раздвоенный хвостик. Смотрю, чего-то еще недостает. Ах, да, этак рыбка выглядит плавающей, как и всякая другая, как окунь или ерш, а ведь Виктор Михайлович заказал мне именно селедку. Недолго думая пририсовываю к ней селедочницу и вдобавок окружаю селедку целым рядом аккуратненьких колечек.
— Гм… — всматривается Виктор Михайлович. — Рыбка, да… А почему же это она едет в лодке?
— Это не лодка, — объясняю я. — Это селедочница… Селедка на селедочнице…
— Ишь ты! — удивляется Виктор Михайлович. — А что же это за колечки вокруг нее?
— Лук! — уточняю я. — И еще вот… сейчас…
Быстро пририсовываю ко рту селедки какую-то длинную, разветвленную запятую.
— Да-а… — понимающе кивает Виктор Михайлович. — Селедка папиросу курит.
— Нет… — почти шепчу я в полном отчаянии. — Это у нее во рту петрушка…
Девочки взрываются хохотом. Смеется и сам Виктор Михайлович. Но во всем этом нет ничего обидного, — я ведь и сама знаю, что рисование мне не дается.
Возвратившаяся в класс Дрыгалка, сидя за своим столиком, смотрит на мой рисунок, неодобрительно поджав губки.
— Какие-то нелепые остроты! — пожимает она сухонькими плечиками.
— Э, нет, не скажите! — заступается за меня Виктор Михайлович. — Рисунок, конечно, не так чтобы уж очень… Но фантазия какая! И — наблюдательность: лук, петрушка…
Дальше — урок арифметики. У учителя, Федора Никитича Круглова, голова в седеющих рыжих волосах, прямых и жестких, на макушке торчит упрямый хохолок, который Федор Никитич часто пытается пригладить рукой. Близко сдвинутые глаза сидят глубоко под узеньким лбом — совсем как у гориллы на рисунке в книге Брема «Жизнь животных». Но лицо у Федора Никитича — не злое.
Просмотрев весь список учениц, Федор Никитич останавливается на последней фамилии — моей! — и громко вызывает:
— Яновская Александра!.. Прошу к доске.
Задача, которую я должна решить, — самая пустяковая. Я ее решаю, а потом объясняю вслух ход решения.
— Гм… — говорит Круглов, рассматривая то, что я нацарапала мелом на доске, и выслушав мои объяснения. — Задача решена правильно. Но — почерк! Не цифры, а иероглифы… Это что? — тычет он указкой в одну из цифр.
— Четверка…
— Четверка? Это пожарный, а не четверка! Пожарный с топором или с крючком — вот это что! Садитесь.
Федор Никитич возвращается к своему столу, пододвигает к себе журнал, на секунду задумывается.
— За решение задачи я бы вам поставил пятерку… — говорит он, словно соображая вслух. — Но из-за пожарников этих не могу поставить больше чем четыре с минусом.
Четыре с минусом… Первая моя отметка — четыре с минусом!
Федор Никитич берет перо и собирается вписать отметку в журнал.
— Нет! — говорит он, глядя на меня своими «горилльими» глазами из-под нависшего над ними узкого лба. — Нет, и четверки с минусом поставить не могу. А тройку тоже не поставишь: мало. Четыре с двумя минусами — вот это будет справедливая отметка!
Четыре с двумя минусами… А дома-то, дома думают, что я здесь ловлю пятерки сачком, как бабочек!
Весь урок проходит для меня как-то смутно. Вслушиваться в то, что говорит Федор Никитич, что отвечают девочки, мне неинтересно: я это знаю. А моя собственная четверка с двумя минусами давит меня непереносимо. В книгах часто пишут: «Она сидела, глотая слезы…» Я не глотаю слез, да и как это можно делать, если слезы льются из глаз, а глотать их надо вовсе горлом? Но я сижу, пришибленная своей неудачей. Я не обижаюсь на Федора Никитича — конечно, он прав. Ведь и Павел Григорьевич, и Анна Борисовна сто раз говорили мне, что у меня невозможный почерк. Но все-таки мне ужасно грустно…
После урока ко мне подбегают Меля и Маня.
— Ну, что ты скисла? — с упреком говорит Меля. — Радуйся! Четверку получила!
— Да… С двумя минусами… — говорю я горько.
— Все равно четверка! Мало тебе?
— Мало.
— Да ведь четверка — это «хорошо»!
— А мой папа говорит: надо все делать отлично!
— Ну, знаешь, твой папа! Его послушать, так надо ранец на спине таскать и на одни пятерки учиться… Что за жизнь!
Маня хочет предотвратить ссору. Она мягко вставляет:
— Мой папа тоже так думает: «Что делаешь — как можно лучше делай!»
Меля не хочет ссориться.
— Ладно! — говорит она мне. — Сейчас у нас большая перемена, покушаешь — успокоишься. А после большой перемены — урок танцев, вот ты и совсем развеселишься.
Большая перемена. Из всех классов высыпают девочки, у всех в руках пакетики с завтраком; все едят, разгуливая по коридорам. Но Меле это не нравится. Она хочет завтракать с удобствами.
— Нет-нет! На ходу и собаки не едят!.. Пичюжьки, за мной! — командует Меля и ведет нас в боковой коридорчик, где в темном уголке около приготовительного класса стоит большая скамья. Мы усаживаемся.
Когда мы с Мелей уходили из класса в начале большой перемены, мне показалось, что моя «пара», Кандаурова, провожает нас тоскливым взглядом. Но мне некогда думать об этом — перемена короткая, надо успеть позавтракать. Меля раскрывает корзиночку, где у нее находятся изрядные запасы еды. Она бережно и аккуратно, как-то очень аппетитно раскладывает все на большом листе бумаги и, откинув руку назад, словно прицеливаясь, негромко бормочет:
— Ну-ну-с… Посмотрим, что тут есть… — И вдруг тихонько напевает: — «Смотрите здесь, смотрите там! Нравится ли это вам?..» Это, пичюжьки, такая песенка, я слыхала… Ну, мне нравится вот эта семга! Очень славненькая семужька, Фомушька, Еремушька… Потом поедим телятинки… А на десерт — пирожные! Ну, восподи баслави!
И она с аппетитом начинает поглощать бутерброды с семгой.
— Я, понимаете, деточки, уж-ж-жясная обжера! Люблю покушять!
Меля могла бы нам этого и не говорить — мы с Маней уже раньше заметили это.
Некоторое время мы все едим молча: с полным ртом не разговоришься. Меля ест, прямо сказать, с упоением. На нее даже интересно смотреть. Съев семгу, она облизывает пальцы, потом вытирает их бумажкой и берется за телятину. Пирожных у нее два: наполеон и трубочка с кремом.
Она протягивает их нам на ладони:
— Которое раньше съесть, которое — потом, а?
— А какое тебе больше нравится, с того и начинай.
— Оба нравятся! — говорит Меля даже со вздохом, но, подумав, берется за наполеон.
Мы с Маней тоже доедаем свой завтрак.
Меля съела пирожное наполеон и принимается за трубочку с кремом. Но, едва надкусив, она корчит гримаску:
— Крем скис… Фу, какая гадость!
С размаху Меля ловко бросает пирожное в мусорный ящик. Слышно, как оно мягко шмякается о стенку ящика.
— Сколько раз я тете говорила, — капризно тянет слова Меля, — не давай мне пирожных с кремом! А она забывает! Не может запомнить, — смишьно!