Глава третья. А ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВСЕ ДЛИТСЯ!.

Урок танцев происходит в актовом зале. Зал — большой, торжественный, по-нежилому холодноватый. В одной стене — много окон, выходящих в сад. На противоположной стене — огромные портреты бывших царей: Александра Первого, Николая Первого, Александра Второго. Поперечную стену, прямо против входа в зал, занимает портрет нынешнего царя — Александра Третьего. Это белокурый мужчина громадного роста, тучный, с холодными, равнодушными, воловьими глазами. Все царские портреты — в широких золоченых рамах. Немного отступя от царей, висит портрет поменьше — на нем изображена очень красивая и нарядная женщина. Меля объясняет нам, что это великая княгиня Мария Павловна, покровительница нашего института. Под портретом великой княгини висит небольшой овальный портрет молодой красавицы с лицом горбоносым и надменным. Это, говорит Меля, наша попечительница, жена генерал-губернатора нашего края Оржевского.

Мы входим в зал парами — впереди нас идет Дрыгалка. Паркет в зале ослепительный, как ледяное поле катка. Даже страшно: «Вот поскользнусь! Вот упаду!» Вероятно, так же чувствует себя Сингапур, попугай доктора Рогова, когда его в наказание ставят на гладко полированную крышку рояля.

Дрыгалка расставляет нас поодиночке — на некотором расстоянии друг от друга. Мы стоим, как шахматы на доске, как посаженные в землю маленькие елочки.

— Как начну-у-ут играть! Как пойде-е-ем плясать! — чуть слышно говорит стоящая позади меня Меля Норейко.

Ну что тут смешного, в этих Мелиных словах? Ровно ничего. Но мне вдруг становится так смешно, что я начинаю неудержимо хохотать.

— Тише, медам! — командует Дрыгалка. — Тише! Сейчас придет госпожа преподавательница…

И так как смех все не оставляет меня, я вся трясусь — как мне кажется, беззвучно, — то Дрыгалка начинает искать, откуда исходит этот неприличный смех. Вся вытянувшись вверх, как змейка, она поводит удлиненной головкой, стараясь охватить всю группу построенных для урока девочек.

— Ах, вот это кому так смешно… Яновская! Почему вы смеетесь?

Смех замирает у меня в горле.

— Что вас насмешило, Яновская? Может быть, кто-нибудь сказал вам что-нибудь смешное?

Конечно, сказал. Меля сказала. И если бы мне задали этот вопрос еще сегодня утром, когда я пришла сюда, я бы от чистого сердца сказала правду: «Да, меня насмешила Норейко». Но трех часов, проведенных в институте, оказалось достаточно, чтобы совершенно ясно понять: здесь нельзя говорить правду. Если я скажу, Дрыгалка, может быть, отвалится от меня, но она присосется к Меле, будет ее бранить… может быть, даже накажет… Нет, нельзя здесь говорить правду! А папа-то, папа… Как он нынче утром грозил мне своим разноцветным «хирургическим» пальцем: «Помни: не врать! Никогда не врать!.. Только одну правду говори!» Скажешь тут правду, как же!

— Кто вас так насмешил, Яновская?.. Не хотите отвечать? Ну, тогда пеняйте на себя: ступайте в угол!

Я смотрю на Дрыгалку растерянно. Почему в угол? В какой угол?

Вытянув руку с длинным, сухим, изящно подстриженным ногтем указательного пальца, — ох, как он не похож на папин! — Дрыгалка показывает, в какой угол мне надо стать.

— Постойте в углу и подумайте над своим неуместным смехом.

Почти ничего не соображая, я становлюсь в угол.

Носком ботинка Дрыгалка брезгливо тычет в оброненный мною на пол носовой платок. Платок — хорошенький, вышитый, мамин. Мама дала мне его «на счастье». Я подбираю его с зеркального паркета — нечего сказать, хорошо «счастье»! — и снова возвращаюсь в угол.

— Да, да, — говорит Дрыгалка с насмешкой. — Поплачьте в платочек, это вам будет полезно!

Ну, нет! Этого не будет, не увидит Дрыгалка моих слез, дудки! «Ненавижу плакс!» — говорит папа, когда я реву по пустякам. Но уж таких плакс, которые унижаются перед всякими дрыгалками, — таких я сама презираю! И я стою в углу, внешне изо всех сил стараясь сохранить спокойное лицо. Не плакать! Не дать Дрыталке возможности торжествовать! Но мыслью-то ведь я понимаю: меня поставили в угол, это позор! Весь класс стоит на середине зала, как одно многоголовое целое, а меня отщепили, как лучину откалывают топором от полена, и отшвырнули в угол. Я стою в углу, осрамленная, ошельмованная. Всякий входящий в зал сразу увидит и поймет: «Ага, вот эта — с косюлей на затылке — это преступница, ее поставили у позорного столба!»

И как раз в эту минуту в зал входит маленькая женщина — синявка, преподавательница танцев. За нею следует унылая старушка с нотами под мышкой. Это — таперша. Она сразу проходит к роялю.

Я смотрю во все глаза на учительницу танцев — до чего хорошенькая! Как всегда у детей, настроение мое легко переключается с глубокого отчаяния на радостное любопытство. У учительницы танцев — ее зовут Ольгой Дмитриевной — головка напудрена, как парик у маркизы. Головка поворачивается на. шее, как цветок маргаритки, и такая же кудрявая, пушистая, как махровая бело-розовая маргаритка. Веселые молодые глаза, капризный ребячий рот. Она, наверно, сластена, любит конфеты и пирожные, любит смеяться и — наверно, наверно! — не любит плакать…

Все девочки делают ей реверанс. И я, стоя в углу, тоже делаю реверанс. Ольга Дмитриевна смотрит на меня: что за чучело стоит отдельно от других?

— Это наказанная! — с удовольствием докладывает ей обо мне Дрыгалка. И, обращаясь ко мне, командует: — Яновская! Ступайте на свое место. Сейчас начнется урок.

Я прохожу мимо Ольги Дмитриевны, сгорая со стыда. Теперь она не только видела мой позор, когда я стояла в углу, но она даже знает мою фамилию: Яновская!

Однако глаза Ольги Дмитриевны скользят по мне равнодушно-безразлично, словно она ничего и не видала и не слыхала. Только потом я пойму, что бело-розовая маргаритка видит ежедневно столько наказанных — за дело и без дела, за вину и без вины, — столько детских слез, столько несправедливостей, что она уже не воспринимает всего этого. Она не хочет думать об этом, потому что, если задумаешься, тогда надо либо уходить из института и, значит, лишиться заработка, либо самой страдать и мучиться, желтеть и преждевременно стариться, как старятся и сморщиваются остальные синявки.

— Начнем, медам! — бодрым голосом говорит Ольга Дмитриевна.

Но в эту минуту в зал поспешно входит дежурная воспитательница (дежурство это каждый день сменяется) — Антонина Феликсовна Воронец. Я уже знаю от Мели Норейко, что Антонину Феликсовну Воронец девочки прозвали «Вороной». И она в самом деле зловещая, как ворона. Смотришь на нее — и кажется, что несчастье притаилось в складках уныло висящего на ней платья, в тальмочке на ее плечах, даже в маленьком бубличке пыльно-седых волос, заколотых на ее затылке. Так и ждешь, что она сейчас каркнет, как ворона, возвестит о приближающемся несчастье.

Остановившись на пороге зала, Ворона в самом деле возвещает:

— Александра Яковлевна!

На один миг у меня мелькает нелепая мысль: «Это она меня вызывает. Но откуда она знает, что я — Александра Яковлевна?»

Ворона в это время отступила от двери, почтительно пропуская кого-то в зал.

Меля шепчет мне сзади:

— Начальница идет! Макай! Глубже макай!

И я в первый раз вижу начальницу нашего института — Александру Яковлевну Колодкину.

Теперь, когда я вспоминаю А. Я. Колодкину, то понимаю, что в молодости она была, вероятно, очень красива. У нее и в старости сохранилось красивое лицо — в особенности глаза. Лет двадцать спустя я прочитала напечатанные в журнале «Вестник Европы» письма знаменитого писателя И. А. Гончарова к А. Я. Колодкиной, в которую он был влюблен в годы ее молодости. Мне тогда подумалось: «Ох, и сумасшедший же был Гончаров! В Колоду нашу влюбился. Нашел в кого!» Если бы в наши школьные годы кто-нибудь назвал А. Я. Колодкину красивой, мы бы от души посмеялись. Для нас она была только «Колода» — очень тучная, грузная, очень старая старуха, у которой не было видно ни шеи, ни талии, ни ног: голова казалась воткнутой прямо в плечи, верхняя часть туловища — в нижнюю, нижняя — в пол. Какая уж тут красота! К тому же она сама себя видела, очевидно, такою, какой была лет сорок назад — очень юной, очень нежной, очень хрупкой. Все ее движения, выражение лица, улыбка были бы уместны у молоденькой девушки, но совершенно комичны у грузной, старой Колоды!

Медленными, маленькими шажками Колода входит в зал. Платье на ней синее, как у всех синявок, но не шерстяное, а из красивого, переливчатого шелка. Там, где бы полагалось быть шее, наброшено боа (горжетка) из красивых серых страусовых перьев. По знаку Дрыгалки все девочки «макают» — делают реверанс нестройно и не в лад.

Остановившись перед каре девочек, Колода говорит довольно ласково:

— Здравствуйте, дети! — и улыбается нам так, как улыбалась, вероятно, сорок лет назад, склонив головку на плечо и сделав губки бантиком. — Я ваша начальница, Александра Яковлевна Колодкина.

Дрыгалка и Ворона подставляют Колоде кресло. Она садится и спрашивает:

— Дети! Какой у вас сейчас урок? Ну, вот вы скажите… — обращается она к одной из девочек.

— Танцы… — говорит девочка.

Колода делает непонимающее лицо и с нарочитым недоумением ворочает головой, как буйвол, словно ищет кого-то.

— Кто это говорит? Не понимаю!

— Выйти из рядов! Выйти из рядов! — каркает Ворона, тыча пальцем в ту девочку, которой начальница задала вопрос.

Девочка выходит из рядов. Мне даже страшно смотреть на нее: шутка сказать, одна среди зала и перед самой начальницей!

— Я спрашиваю вас, — повторяет Колода, — какой у вас сейчас урок?

— Танцы… — шелестит девочка.

Колода грациозно разводит руками, похожими на бревна средней толщины:

— Ничего не понимаю! С кем она говорит?

— Реверанс! — подсказывает девочке Дрыгалка. — Сделайте реверанс и отвечайте!

Девочка «макает» и снова говорит еле слышно:

— Танцы…

Колода безнадежно уронила обе руки на колени.

Дрыгалка с мученическим выражением смотрит в потолок.

— Полным ответом! Сколько раз я вам сегодня повторяла: отвечать полным ответом!

Девочка наконец понимает, чего от нее хотят. Она отвечает «полным ответом»:

— Александра Яковлевна, у нас сейчас урок: танцы…

Маленькая пауза. И вдруг — взрыв возмущения Колоды.

— Ничего подобного! Нич-ч-чего подобного! — грохочет она, как гром. — У вас урок танцевания! Здесь не бывает танцев, да… Танцы — это на балу, это — развлечение, да… А у нас — танцевание. Это — урок, наука. Мы будем учить вас танцеванию, чтобы вы стали легкими, изящными. Девушка должна быть грациозна, как фея… Как фея! — повторяет она, закрыв глаза, подняв кверху нос и упоенно поводя головой.

Дрыгалка и Ворона тоже делают восторженные лица.

— Вот сейчас, — продолжает Колода, — когда я вошла в зал, вы все сделали реверанс… Ужасно! Нестройно, неуклюже, да… Как гип-по-потамы!

— Вот именно — гиппопотамы! — каркает Ворона.

— Ольга Дмитриевна! — обращается Колода к учительнице. — Займитесь, пожалуйста, в первую очередь реверсами.

Ольга Дмитриевна приподнимает край своего синего платья, для того чтобы мы видели, как именно делается настоящий реверанс. Мы видим ее грациозные, стройные ноги в прюнелевых ботинках. Левая нога стоит неподвижно, медленно сгибаясь в колене, пока правая нога описывает полукружие и, очутившись позади левой ноги, тоже сгибается в колене. Получается не «макание свечкой», а плавное, грациозное опускание в реверансе.

— Видели? — обращается к нам Колода. — Вот это реверанс, настоящий придворный реверанс! Кто хочет повторить, медам? — обращается Колода к нам с улыбкой, когда-то, вероятно, обворожительной. — Давайте все по порядку! Начиная справа. Пусть каждая по очереди выйдет и встанет передо мной. Прошу!

Девочка, стоящая первой с правого фланга, выходит и останавливается в нескольких шагах от начальницы.

— Представьте себе, — говорит Колода мечтательно, — что вы идете по нашему коридору и встречаете кого-либо из преподавателей, да… Вы делаете реверанс… Покажите, как вы это делаете.

Девочка ныряет в реверансе и делает это неплохо. Колода одобрительно кивает головой:

— Прилично. Можете идти на свое место… Следующая! Представьте себе, мой дружочек, что вы встретили меня или господина директора, Николая Александровича Тупицына… Как вы нам поклонитесь?

Эта вторая девочка тоже вполне справляется с реверансом. Я с тревогой думаю: «Ох, я так не могу!»

Колода милостиво отпускает ее на место и вызывает третью.

— А вы, — предлагает ей Колода, — вообразите, будто вы идете по коридору и вам навстречу идет ваша попечительница, супруга господина генерал-губернатора, кавалерственная дама, Наталья Петровна Оржевская! — Тут Колода показывает на портрет горбоносой красавицы.

Девочка делает реверанс перед воображаемой «кавалерственной дамой».

Колода недовольно качает головой:

— Тут нужен особенный реверанс! А вы делаете самый простой. Ступайте на место и непременно поупражняйтесь дома, непременно!

Четвертая девочка — это моя «пара», Катя Кандаурова, — получает совершенно ошеломляющее предложение.

— Представьте себе, — говорит Колода, — что вы стоите перед их величествами, да… Перед государем императором и государыней императрицей!.. Представили, да? Ну, сделайте реверанс!

У Кати Кандауровой, которой предложена такая высокая задача, необыкновенно пришибленный и даже какой-то несчастный вид. Голова у нее — вся в вихрах, в которые воткнут круглый розовый гребешок. Вихры стремительно вырываются из-под него во все стороны. Платье на ней измято, словно она во время перемены дралась с целой армией уличных мальчишек. И передник как-то скособочился. Ботинки нечищеные. Очень трудно представить себе Катю Кандаурову стоящей перед царем и царицей!

Но Колода ждет, и Кандаурова начинает мучительно подражать тому «придворному реверансу», какой показала учительница Ольга Дмитриевна. Это оказывается таким трудным делом и реверанс выходит до того плачевно-неуклюжим, что по рядам девочек проносится смешок. Я не смеюсь, а с ужасом думаю о том, что сейчас после Кандауровой моя очередь, и, ох, какой корявый крендель вылеплю сейчас я, если меня заставят кланяться «как будто царю и царице»! Смотрю на Варю Забелину, на Маню, — у них тоже лица перепуганные, они, наверно, думают о том же.

— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй! — укоризненно говорит Кандауровой Колода. — Если вы сделаете государю и государыне такой поклон, то государь император скажет государыне императрице: «Ах, какая неизящная, какая неграциозная девочка!»

У меня вертится в голове дерзновенная мысль: где же это мы можем увидеть государя императора и государыню императрицу? Только на картинке! Приедут они к нам, что ли? Или мы полетим на ковре-самолете в Петербург, в царский дворец? Зачем же нам зря стараться? Ох, папа, папа, а ты, наверно, думаешь, что меня здесь тригонометрии обучают!

Колода между тем, приложив к глазам лорнет, в упор разглядывает «неизящную, неграциозную» Кандаурову, которая не умеет делать придворный реверанс.

— Как ваша фамилия?

Еле слышно девочка отвечает:

— Кандаурова…

— Что у вас за голова! — показывает Колода на жесткие вихры, выбивающиеся из-под круглого розового гребешка. — Дикобраз! Совершенный дикобраз! И вся вы какая-то неаккуратная, измятая, да…

— Ужасно! Ужасно! — каркает Ворона.

— Евгения Ивановна! — обращается Колода к Дрыгалке. — Займитесь, пожалуйста, этой воспитанницей… Кандауровой…

Дрыгалка с готовностью кивает:

— Конечно, конечно, Александра Яковлевна!

Она говорит это с такой кровожадной радостью, как волк, которому поручили «заняться» ягненком. Ох, и наплачется Кандаурова в Дрыгалкиных лапах!

Наши страхи перед продолжением «придворных реверансов» оказываются напрасными: Колода больше никого не заставляет кланяться, «как если бы» царю с царицей или кавалерственной даме Оржевской.

— Ну, медам, — обращается к нам Колода с самой очаровательной улыбкой, от которой сорок лет тому назад, наверно, сходили с ума поклонники и даже великий русский писатель Гончаров! — хотя нам с вами и весело (да, уж весело, что и говорить!), но ничего не поделаешь, меня призывают дела. Впрочем, следующий урок в вашем классе — мой: французский язык. Итак, до свидания. А бьентО! (До скорой встречи!)

И Колода медленно катится к выходу. Забежав вприпрыжку вперед, Ворона почтительно распахивает перед ней дверь из актового зала в коридор.

После ее ухода по рядам девочек проносится явственный вздох облегчения. Я смотрю на учительницу «танцевания» Ольгу Дмитриевну: ей-то как? Легче без Колоды или нет? Но прелестная пудреная головка и личико, похожие на махровую бело-розовую маргаритку, по-прежнему не отражают никаких чувств.

Минут десять мы еще занимаемся реверансами. Без мыслей о царе и царице и кавалерственной даме реверанс оказывается вовсе не такой трудной наукой. Мы ныряем все сразу, не спуская одновременно глаз с ног Ольги Дмитриевны, которая проделывает перед нами это несложное упражнение. В общем, дело помаленьку идет на лад.

Затем Ольга Дмитриевна показывает нам пять основных танцевальных позиций. Это так же скучно, как реверансы, и так же незамысловато.

Наконец, когда остается всего минут десять до звонка, Ольга Дмитриевна объявляет:

— А теперь потанцуем. Анна Ивановна, будьте добры — польку… Польку, медам! Кто танцует за кавалера, пусть загнет угол фартука.

Таперша Анна Ивановна — она, бедная, наверно, соскучилась, играя все время только одни экзерсисы, — играя польку, весело встряхивает в такт старенькой головой, как заведенная кукла. А девочки — ну, понятно же! — девочки бросаются в эту польку, словно в жаркий день с разбегу в холодную речку! После реверансов, царя и царицы, кавалерственной дамы, после страхов («Ой, сейчас меня заставят делать реверанс!») и унижений («Встаньте в угол!», «Что у вас за голова? Дикобраз!» и т. п.) веселый танец, как вода, смывает с девочек все огорчения и неприятности. Они танцуют весело, самозабвенно. Польку умеют танцевать все. Это простой танец. Даже мой папа и тот, когда был студентом, научился танцевать польку.

Только одна пара не танцует: я и Кандаурова.

Чуть только раздались первые звуки польки, Кандаурова со стоном зажала уши руками. С растрепанной головой, в измятом платье и нечищеных ботинках, она убегает в дальний угол зала, забивается там на крытую чехлом банкетку и с тупым отчаянием смотрит в зеркально-натертый паркетный пол.

Мы с Маней бежим за Кандауровой.

Маня взяла Кандаурову за руку, уговаривает ее: «Пойдем, пойдем, с нами… Пойдем танцевать…»

Кандаурова только молча трясет головой в знак отказа.

Ольга — Дмитриевна не подходит к Кандауровой, даже не смотрит в ее сторону: вероятно, она не хочет расстраиваться, но Дрыгалка уже вприпрыжку мчится к Кандауровой и Мане.

— Это еще что за трагедии вы разыгрываете? Почему вы не танцуете, Кандаурова? И прежде всего встаньте, когда я с вами говорю!

Кандаурова встает и, все так же глядя в пол, отвечает Дрыгалке ровным, как будто безучастным голосом:

— У меня папа умер в среду… Вчера похоронили…

— Ну, а мама у вас есть? — говорит Дрыгалка уже без обычной ядовитости.

— Мама умерла… давно… я ее и не помню…

Мы все сгрудились около Кандауровой и Мани. Маня обнимает ее, что-то тихонько говорит ей на ухо. Мы молчим. Мы потрясены горем Кандауровой и своим бессилием хоть чем-нибудь помочь ей… Ну и, конечно, своей тупой черствостью: ведь никто, кроме Мани, не почувствовал, что с Кандауровой неладно!

Тут раздается звонок — конец уроку танцевания. Ольга Дмитриевна с веселой улыбкой обращается к нам:

— До свидания, медам! Упражняйтесь дома…

Она уходит, неся на стебельковой шее пудреную головку-маргаритку. Зато Дрыгалка считает, очевидно, необходимым выразить Кандауровой участие:

— Ну что ж, Кандаурова. Бог дал, бог и взял вашего папу… Не горюйте!

И тут же, меняя казенно-жалостливый тон на привычный, синявкин, она кричит всем нам:

— В коридор, медам, в коридор! Следующий урок — французский язык.

Маня осторожно ведет под руку Кандаурову.

В коридоре мы видим Ольгу Дмитриевну: она весело хохочет, слушая то, что ей говорит подружка, молодая классная дама Прокофьева.

Я хочу сказать здесь, чтоб не забыть. Сорок лет спустя, в Ленинграде, — уже после Октябрьской революции — я увидела в трамвае маленькую старушку в аккуратной плюшевой шубке с посветлевшим от времени, словно поседевшим, собольим воротничком. Головка ее была беленькая уже не от пудры, а от старости. Но все так же прямо держалась эта головка на стебельке шеи, все так же безмятежно смотрели слегка выцветшие глаза, и даже увядшие губки были сложены все так же капризно. «Маргаритка! — узнала я ее. — Махровая бело-розовая маргаритка…»

— Здравствуйте, Ольга Дмитриевна… Вы меня не помните? Я — ваша бывшая ученица. Узнаете?

Она всмотрелась в меня:

— Как же… как же… Ну конечно, узнаю! Я вас очень любила — вы прелестно танцевали.

Она сказала слово «прэлэстно» так, как произносила его когда-то начальница А. Я. Колодкина, которой подражали все синявки. Колода говорила еще: «будьте любэзны» и «бэзумно, бэзумно!» вместо «безумно». И от этого «прэлэстно», сказанного Ольгой Дмитриевной, во мне сразу возник целый рой воспоминаний: торжественный актовый зал, портреты царей с надутыми глупыми лицами, и зеркальный пол, похожий на ледяное поле катка, и равнодушный, отсутствующий взгляд, каким скользили глаза Ольги Дмитриевны по лицам девочек, плачущих, наказанных, испуганных…

Вряд ли она в самом деле меня узнала, — разве можно в пятидесятилетней женщине узнать шестнадцатилетнюю девочку, какой я была, когда кончала институт! Да и танцевала я вовсе не «прэлэстно», а, как все другие девочки, скакала козленком под музыку. Это была явная «любэзность», равнодушная «любэзность» старой учительницы, которой нечего сказать своей давнишней ученице.

Я не спросила ее ни о чем — зачем? Она тоже меня ни о чем не спросила — ей было неинтересно. Трамвай подошел к остановке. Ольга Дмитриевна приветливо кивнула мне и вышла. Она сошла по ступенькам легко и грациозно, совсем не по-старушечьи — а ведь ей было уже лет под семьдесят! — и пошла по тротуару, не оглядываясь на трамвай, откуда я-следила за ней глазами: она, вероятно, уже не помнила, что за несколько минут перед тем она встретила в трамвае свою далекую молодость…

Я вспоминала ее еще частенько после этой неожиданной встречи. Я восхищалась тем, как удивительно сохранила она в глубокой старости очаровательный, хоть и увядший облик махровой маргаритки. Но вместе с тем мне все время думалось, что это было достигнуто ценой глубочайшего равнодушия к людям. Ведь людей старят не годы — что годы! — нас старит не только свое, но и чужое горе, чужие беды, которые мы переживаем вместе с другими людьми, несправедливость, которая падает не на нас, а на других людей, а мы порой бессильны помочь. Ольга Дмитриевна прожила жизнь, глядя на мир словно с далекой луны. Это сохранило ее… Для кого? Очевидно, не для людей: к людям и их жизни она была равнодушна. А если не для людей, не для жизни, то, значит, ни для кого и ни для чего…

Всю перемену, последнюю в этот день, Маня обнимает Кандаурову, гладит ее по голове, говорит ей какие-то добрые, ласковые слова. Я тоже стою рядом. Сердце у меня разрывается от жалости, но вот… не умею я так нежно, по-матерински подойти к Кандауровой. А Маня, вынув из волос Кандауровой розовый гребешок, расчесывает и разглаживает ее вихры, оправляет на ней фартук, вид у Кандауровой становится несколько более благообразным.

Но вот в класс входит Колода. Она прежде всего заставляет всех нас по очереди — по скамейкам, как сидим, — читать по нескольку строк из французской хрестоматии. Выясняется, что примерно три четверти класса еще не умеют даже читать по-французски. Только шесть или семь девочек читают, но запинаясь, по складам, видимо, не очень понимая смысл прочитанного.

Когда очередь доходит до меня, я читаю бойко и осмысленно. Колода смотрит на меня ласково и, прервав меня, спрашивает по-французски:

— Вы говорите по-французски?

— Да.

Она мягко поправляет меня:

— Надо отвечать полным ответом: «Да, сударыня, я говорю по-французски».

Я повторяю за ней:

— Да, сударыня, я говорю по-французски.

— У кого вы научились? — продолжает Колода по-французски.

— Я научилась у француженки, мадемуазель Пикар.

— Она живет в вашей семье?

— Да, она живет в нашей семье.

— Остальные члены вашей семьи тоже знают французский язык?

— Да, моя мать и мой отец говорят по-французски.

Лицо Колоды все светлеет и добреет.

— Чем занимается ваш отец?

— Мой отец — врач.

Тут Колода переходит на русский язык — очевидно, желая, чтоб ее понял весь класс:

— Очень хорошо, Яновская. Я поставила вам пятерку… Садитесь!

Но тут же, словно вспомнив что-то очень важное, она снова говорит мне по-русски:

— А скажите… какого вы вероисповедания?

— Еврейского.

— Вы неправильно отвечаете. Еврейского вероисповедания нет — ведь нет русского или польского вероисповедания, или немецкого, или татарского, да… Есть православное, римско-католическое, лютеранское, магометанское. Евреи — иудейского вероисповедания. Вот как вы должны отвечать на этот вопрос, да… Садитесь!

Я отправляюсь на свое место и слышу, как Колода (ох, и умница!), забыв, что я понимаю по-французски, говорит негромко Дрыгалке и именно по-французски:

— Подумайте! Какая жалость!

На это Дрыгалка шепчет Колоде что-то на ухо. Наверно, про то, что я нахально «хоте-ела» чего-то, и еще про то, что меня пришлось поставить в угол «за неуместный смех». С лица Колоды сходит доброе выражение. Нахалка, шалунья, да еще и «иудейского вероисповедания», — нет, я разонравилась своей начальнице. После меня вызывают Маню Фейгель: она отлично читает французский рассказ и отвечает по-французски на вопросы Колоды.

— Кто вас научил говорить по-французски?

— Мой отец, — отвечает Маня.

Брови Колоды удивленно приподнимаются:

— Откуда ваш отец знает французский язык?

— Мой отец учился в Париже. Окончил Сорбонну…

— Чем же он занимается? — недоумевает Колода.

— Мой отец — учитель.

— В гимназии?

— Нет, — отвечает Маня. — В еврейском двухклассном начальном училище…

Маня не рассказывает Колоде того, что на одной из перемен рассказала мне. Ее отец учился в Париже не от легкой жизни: его не приняли ни в один из восьми университетов России. Он работал, как каторжник, давал уроки, не спал ночами — брал переписку, — скопил денег на дорогу до Парижа и на первый год обучения в Сорбонне. Все годы студенчества он не приезжал домой — не на что было! — а все каникулы проводил во Франции: работал батраком у богатых крестьян, носильщиком на вокзалах, грузчиком на складах, голодал, бедовал, — но окончил Сорбонну! А когда он вернулся в Россию, то оказалось, что его солидный, не часто встречающийся у нас диплом никому не нужен! Как еврей, отец Мани не имеет права преподавать в русских школах, только в еврейских двухклассных училищах, где французский, конечно, не преподается. Он и преподает там русский язык и арифметику. Дает еще и частные уроки, бегает весь день как белка в колесе. Детей своих — Маню и ее старшего брата — отец учит французскому языку «в свободное время». А так как «свободного времени» у него нет — он занят с раннего утра до поздней ночи, — то дети каждое утро в рассветную рань (иногда еще затемно — зимой, например) провожают отца до его училища — далеко, на другой конец города! — и по дороге он учит их французскому языку. Рассказывая мне все это на одной из перемен, Маня сказала с гордостью:

— Мой папа — замечательный учитель!

Сейчас, на уроке Колоды, мы с Маней переглядываемся издали. Мы довольны: мы получили по пятерке.

Колода рассматривает в лорнет список учениц в школьном журнале и вдруг, остановившись, вызывает:

— Карцева Лидия!

Встает и выходит из-за парты очень высокая девочка — Лида Карцева. У нее серые глаза, умные и смелые. Губы сложены треугольником, вершиной вниз — от этого у нее выражение лица чуть насмешливое. Лида Карцева открывает французскую хрестоматию наудачу и читает вслух басню Лафонтена «Ворона и лисица». Она читает не просто бегло, как делали перед тем мы с Маней, — она читает спокойно — за автора басни, униженно-льстиво — за лисицу. Весь класс, хотя и не понимает французских слов, слушает Лиду Карцеву с интересом. Мы с Маней, восхищаясь, улыбаемся до ушей. Колода просто наслаждается Лидиным ответом: говорит Лида превосходно, с настоящим парижским акцентом, как не говорит и сама Колода.

— Где вы учились французскому языку? — спрашивает Колода, сияя улыбкой.

— Мы с мамой прожили целый год во Франции. Мама была больна и лечилась там, — спокойно отвечает Лида.

— Чем занимается ваш отец?

— Мой отец — юрист.

— Хорошо, дружочек мой, очень хорошо… Садитесь!

Я смотрю на Лиду не отрываясь, как зачарованная. Как-к-кая удивительная девочка! Какие у нее умные серые глаза! Нет, серо-голубые, — всматриваюсь я. Наверно, она прочитала много книг — и русских, и французских. И с каким достоинством она держится, — не то что все мы! «Все мы» — это я, конечно, имею в виду самое себя: мне очень трудно было не расплакаться, когда Дрыгалка поставила меня в угол. И с какой непринужденностью носит Лида свое коричневое форменное платье! У всех нас — кроме только Мели, но она ведь второгодница, — у всех нас видно, что мы только сегодня впервые надели форму. Она нас смущает, подавляет, стесняет наши движения. А у Лиды, по-видимому, есть счастливый дар держаться в любом костюме так, словно она носит его всю жизнь, от самого рождения. Нет, замечательная девочка Лида Карцева, замечательная! Хорошо бы дружить с такой умной, спокойной подругой! Конечно, я не стану набиваться на дружбу; я буду издали смотреть, как она ведет себя, как поступает, и буду во всем ей подражать. Я тут же пытаюсь для начала сложить губы треугольником, как у Лиды Карцевой, но у меня это не получается.

Загрузка...