Часть третья

В доме музыканта Йожицы потянулись короткие, но очень тягостные, монотонные, то хмурые, то чуть яснее зимние дни, когда крестьянин больше грезит, дремлет и спит, чем работает и размышляет. Ранним утром он не вскакивает бодро на ноги, чтобы радостно, с надеждой и вдохновением взяться за повседневную тяжелую работу, как это бывает весной с началом пробуждения природы. Йожица этой зимой не думал о богатых свадьбах, как бывало в прошлые годы, а его облупленный бас дремал в углу за громоздким шкафом вишневого дерева. Обе толстые, крепкие струны кое-как держались, хотя колки ослабли и струны удобно и свободно, но и печально легли на мертвое, запыленное тело старого баса без уверенности в будущем, без надежды когда-нибудь снова звучать и заиграть на свадьбе для молодоженов. Остальные струны, тонкие и хрупкие, давно лопнули, одна свилась в длинную пружинку, а вторая свисала вниз, ржавея на влажном полу под шкафом. Первую решительно вплел в основу своей паутины огромный паук, теперь единственный хозяин облупленного баса. Другую тот же паук обходил, когда ему вздумывалось выбраться на свет из какой-нибудь щелки, он проползал по влажной земле под шкафом и тут же убирался назад.

Йожица щепал не спеша лучину, потом широко зевнул, отбросил полено и секач, раскурил трубку и отправился на теплую печь, с ухмылкой вспоминая своего прадеда Дармоеда и бормоча с завистью:

— Не таким уж он был дураком! Радуйся, наша достойная матерь, — хлопнул музыкант по широкой печи, — мы тебя зимой никогда не забываем!

Младшие дети тоже вертелись вблизи печи, играя горошинами в покупателя, торговца и перекупщика, а когда их босые красные ноги на влажном холодном земляном полу стали отливать синевой, они взобрались на теплую печь, одни закутали ноги теплым тряпьем, другие сунули их в горячую кукурузу, которая сушилась на краю печки перед размолом.

Старшая дочь пряла вместе с матерью, а Мато, уже большой мальчик, мастерил себе тележку и мечтал, как он начнет учиться у бондаря, только бы пришел конец этой несносной стуже.

В своем храме одиноко жила Лаура, «невеста», как ее называли одни, или «госпожа девушка», как называли другие. Одна жена музыканта время от времени навещала ее, даже прислуживала, за что не раз корил и бранил ее Йожица:

— Где это видано, где это слыхано, чтобы свекровь прислуживала снохе, глядеть противно!

Но многострадальная кроткая хозяйка не обращала внимания на его упреки и только тихо отвечала:

— Молчи, молчи, старый! Разве ты бы так валялся, да всякий день имел жирный кусок, да полные трубки выкуривал, коли б не она. Не стояли б у тебя в хлеву три коровы, не дремала б пара волов и деньги не звенели бы в карманах, хочешь — налоги плати, хочешь — гуляй на здоровье, хочешь — трать на другие крупные и мелкие надобности! Что поделаешь, все есть у сироты, чего только душа пожелает, а счастья все равно нет. Ни женщина, ни девушка, живет в одиночестве, да еще в нашей зимней глуши!

— А! — махнет рукой музыкант, языком прищелкнет и ничего не ответит. У него не было желания углубляться в этот предмет, он избегал встречаться с Лаурой, а если они и виделись, старался поскорее пройти мимо, опустив глаза. Когда он смотрел ей в лицо, ему казалось, он в упор смотрит на ярко сияющее солнце, от чего глаза слепли, а вокруг все темнело.

После того, как перед отъездом Ивицы они были в гостях у Михо в доме газды Медонича, который все уже привыкли называть домом газды Михо, Лаура пригласила Михо и Юсту к себе; коротыш Каноник тоже приплелся. Музыканту это не понравилось, ведь у них никогда не было добрососедских отношений, не говоря уже о приятельских. Целовались они — иной раз приходилось — будто через стекло, не чувствуя сладости поцелуя, как пчелы, когда они бросаются на окно лизать мед, дразнящий их изнутри.

Никогда не полагались и не надеялись друг на друга музыкант и Каноник.

— Из него всегда три черта выглядывают! — бормотал Йожица, когда гости уселись за стол. — Сегодня же начнет вынюхивать да совать нос во все углы и щели, а потом — помогай господи, примется трепать своим длинным языком по всей округе, — ворчал с растущей неприязнью музыкант.

Но знакомство и дружба между Лаурой, Юстой и Михо становились все более близкими и горячими. Часто арабский конь, запряженный в маленькие, обитые железом санки, взбирался на холм Йожицы, Лаура ездила в дом Медонича и оставалась там на несколько дней. Когда Михо отправлялся в поездку по своим делам, Лаура почти все время проводила у Юсты. Они так сдружились, что, будь у них дети, обязательно покумились бы. Лаура часто дарила своей приятельнице то одно, то другое, а в ответ, возвращаясь из далеких поездок, Михо привозил всякие мелочи, и они с женой отдаривались. Об Ивице вспоминали мало, Лаура говорила о нем, как о близком родственнике и подопечном, у которого еще молоко на губах не обсохло… Она даже сказала однажды, что для того только и поселилась в доме музыканта Йожицы, чтобы поддерживать Ивицу, пока тот учится, быть его опекуншей, — такова, мол, последняя воля ее покойного родственника Мецената.

Михо много ездил по свету, но никогда его глаза не видели такой красавицы, какую довелось увидеть в собственном доме.

Поначалу он все задумывался и покусывал свои красивые, пожалуй, излишне пухлые губы, над которыми чернели тонкие усики, что очень красило его смуглое овальное лицо. Но главное — глаза! Горячие, смелые, пронзительные глаза! Лаура или, как истая комедиантка, мастерски притворялась, или действительно не могла выдержать взгляда Михо, и опускала глаза. Но у Михо были основания думать, что его долгие-долгие взгляды ей не так уж неприятны. А он? В нем гармонически соединялся здоровый, сильный, всегда бодрый крестьянин и полугосподин. Барство пронизывало все его крестьянское существо, торговля, путешествия и общение с людьми в далеком мире создали Михо полугосподское положение. С первого взгляда в нем была видна серьезность и решительность, пронизанная то извечной крестьянской грубостью, то стоическим самоотречением, то непоколебимой верой в себя. Комедиантка Лаура хорошо изучила его и первое время побаивалась, а потом почувствовала к нему сердечный интерес. Очень быстро Лаура дала понять Михо, что Ивица только эпизод в ее жизни, и Михо отплатил ей той же монетой, заговорив о своей супруге Юсте.

— Эх, все это старые связи и дружба с покойным газдой Медоничем, ведь тем, что я есть, я одному ему обязан! Да еще мой отец, он уж так старался, из кожи вон лез, вот я и стал мужем Юсты и хозяином всего состояния Медонича. Сами видите, дивная Лаура, — тут она лукаво погрозила ему пальчиком и покраснела, заглядевшись на его широкие плечи и могучую грудь, — сами видите, Юста добрая и верная жена, но до чего ж уродлива! Ох, какой она когда-то была гордячкой! А теперь один бог знает, почему переменилась. Я предпочел бы видеть ее высокомерной и гордой, как в девичестве. Тогда она не казалась бы мне такой уродливой.

— Послушайте, господин Михо, не говорите о своей жене, что она уродлива! Женщина не должна позволять себе быть уродливой! Вы просто злодей!

— Оставим это, дивная Лаура! — склонился к ней барышник.

— Ну, ну! Опять! Берегитесь! Юста идет!

И оба замолчали, прислушиваясь…

— Нет, ее еще нет, — сказал Михо. — Моя жена в самом деле уродлива, я это слишком хорошо знаю, и не утешайте меня! Сколько раз я слышал за своей спиной кое-что и похуже: «Я бы не взял ее в жены, даже если б за ней шло три царства, а не только добро Медонича, но Михо сперва зажмурил один глаз, потом второй. Ему ничего не нужно, кроме богатства… он и чертову мать обнимет и к груди прижмет». Они метят в нее, а попадают в меня. Видите, я не таюсь перед вами. Одна вы не гнушаетесь мной! Сколько раз я читал на вашем лице и в глазах то же самое, когда украдкой смотрел, как вы глядитесь в зеркало, а потом переводите сочувственный взгляд на Юсту. И щуритесь так мило и очаровательно.

Тут внезапно в комнату вошла Юста. Михо покраснел до ушей, а Лаура устремила внимательный взор в окно, куда-то далеко-далеко.

Шло время, от Ивицы не было никаких вестей. Он не писал ни родным, ни прелестной Лауре, и домашние тоже ничего ему не писали.

Музыкант Йожица и его супруга впали в глубокую тревогу, лица у них почернели, щеки запали, как бывает, когда душу гложет глубокая, тайная, неизлечимая боль, печаль или горе и нет надежды, что когда-нибудь придет им конец или они станут полегче… Часто проходил целый день, а они не произносили ни слова, будто были в чем-то друг перед другом виноваты.

— Йожица, я больше не сомневаюсь, он к ней ходит… Нынче ночью, только петухи запели, ты себе спал да похрапывал, а у меня сна ни в одном глазу, вскочила я с кровати, оделась и вышла. Темно было, как в печке, самая полночь, когда упыри да нечистая сила по свету шатаются, а ведьмы где-то у озера шабаш справляют с чертями да русалками. Я тихонько прошла за угол, да так вдруг страшно стало, затряслась я, что осина. Из хором упала полоска неясного, дрожащего света, скрипнула дверь, ключ изнутри повернулся, и показалось черное привидение — мужчина, давай он руками перед собой щупать, словно с предутренней темнотой боролся. А и вправду темно было, руки своей не видишь. Я стою за углом, а призрак на углу остановился, огонь высекает, трубку закурить хочет, поднес трут к лицу, увидела я лицо призрака и чуть не вскрикнула с перепугу — это был он! Утром сегодня до полудня три горы пробежала, чтоб разузнать, дома ли газда Михо. А мне говорят — вчера вечером уехал по торговым делам. Вот как! Не сомневайся, не обозналась я! И ты можешь не сомневаться! — горевала жена Йожицы, повесив голову и опустив глаза.

— Значит, все-таки он, барышник Михо! Что-то теперь запоет коротыш Каноник? — злобно бормотал музыкант, даже не взглянув на жену.

— Что нам до него, до Каноника, нам-то что делать? И что с нашим сыном будет?

— Дура! Что с ним будет! Что будет, то и будет! Заслужил! Вместо книг да наук связался с девкой и не спросил, кто она, чья, откуда родом? Видеть ее не хочу! И нечего на нее глядеть, нечего с ней встречаться да разговаривать. Выстроила тут барский дом, пусть сидит в нем! Дом на горбу не унесешь. Она нам горстями сыплет, а мы принимаем, пока она здесь. Ивица не подает о себе вестей, ровно сквозь землю провалился! Одному богу известно, он-то все видит, все слышит и всем воздает по своей воле бесконечной, где он. Может, все к лучшему. Я ведь уже давно что-то чувствовал. Вот так бывает, когда идешь по неведомому краю в тумане, видишь что-то темное, вроде колокольня церковная. Подойдешь ближе, а туман так сгустился, так все кругом заволокло, будто сплошная стена поднялась перед тобой от земли до неба. Шагнешь еще раз-другой и чуть носом не упрешься в колокольню. Ан нет! Какая колокольня? Высокий стог сена. И теперь так же: давно что-то чувствовал, хоть и смутно. И уперся, прости меня боже, прямо в колокольню, то бишь в стог сена! Молчать надо, жена, тут ничем не поможешь. Пусть этот нежданный-негаданный поток бурлит и мчится своим путем. Что уже стряслось, того даже самому богу, слава ему и благодарение, не исправить так, будто этого вовсе не было.

И музыкант поднял правую руку к покрытой пылью полке под потолком и обшарил ее.

— Эх, видишь, совсем ум отшибло! — корил он себя самого, отвернувшись от полки, и полез за матицу — крепкую, почерневшую от дыма балку, протянувшуюся из конца в конец по самой середине тоже почерневшего потолка.

— Ты здесь, детка! Давай-ка закурим, да помолчим, да подождем, что бог даст и юнацкое счастье! — И музыкант, погрузившись в свои мысли, щепотку за щепоткой стал выбирать табак из кожаного кисета, уже потемневшего и похожего на тряпку, и набивать трубку то большим, то указательным пальцем, то мизинцем.

С тех пор потянулись в доме Йожицы мрачные, тоскливые и тягостные дни. Хозяйка, как и до сих пор, прислуживала Лауре, говорила ей «доброе утро». Но дальше ни слова, хотя раньше они, бывало, болтали, смеялись и шутили. Мартице, уже взрослой девочке, и другим детям отец и мать строго наказали никогда больше не переступать порога «храма», как бы и чем бы их туда ни заманивали. Начались обиняки, издевки, уколы, перемешанные и приправленные крестьянским лукавством и резонерством, на что музыкант Йожица был большой мастер. Одним словом, прежний лад, радость, довольство и благодушие, царившие в доме, исчезли, и день за днем текли часы, полные горечи и пустоты, как бывает на мельнице, когда ветер сломает колесо пополам, мутная река унесет обломок, и вода под ним тут же становится тихой, медленно струится, испытывая презрение к немощи калеки и к своей тоже, точно помнит, с какой силой она вертела недавно целое, крепкое колесо и как вся мельница громыхала, шумела и стучала, так что нельзя было разобрать своих собственных слов.

— Жена, завтра собери меня в дорогу, в город пойду парня искать, надо поглядеть, как он там, чтобы знать, на каком мы свете!

— Хорошо, Йожица, — кротко ответила хозяйка, покашливая, чтоб скрыть вздох.

Но Йожица все равно заметил его.

— Ну чего ты снова вздыхаешь, словно у тебя душа с телом расстается?

— Глянь-ка! Тебе только и дела что до моих вздохов! Да сказать тебе правду, обрадовали меня твои слова: ведь самое время! Я уж сколько дней хотела тебя о том же просить, а ты вот сам решился! А ей-то скажем, что ты идешь к Ивице? — отерла нос, губы и левую щеку рачительная хозяйка.

— Не знаю! Как хочешь! — пожал плечами музыкант Йожица и продолжал: — Ты у нее поверенная, служка при «храме», свекровь незаконная, прислуга да горничная! Так что это твое дело. Поступай, как знаешь. Я в это не стану путаться! Но если она хочет от меня что-нибудь услышать, так ей никогда не узнать, что я иду в город, к Ивице, — в сердцах плюнул Йожица прямо на порог, перешел двор и спустился со своего холма.

На другой день, еще до света, музыкант Йожица чуть слышным шепотом молился богу и одновременно строгал свою голову старым жалким гребешком с пятью целыми и тремя наполовину обломанными зубьями. Не перенял ли он эту привычку у камердира Жоржа? Не многого добившись беззубым гребешком, Йожица снял с полки скребницу и отлично расчесал ею свои седые жесткие, как конская грива, волосы направо, налево, спокойно положил этот несложный инструмент на место, закончил молитву десятой божьей заповедью, трижды перекрестился и в заключение громко провозгласил: «Аминь, аминь!», трижды ударив крепко сжатым кулаком в свою грешную музыкантскую грудь.

Жена хлопотала вокруг мужниного мешка, старательно набивая и складывая в него всякие мелочи.

— Я сказала ей, — объявила она, — что ты к Ивице идешь. Она сперва покраснела, потом побелела, губы сжала и подозрительно так поглядывает на меня. Потом подбежала, схватила за обе руки и говорит:

«Мама, что это вы стали в последнее время чураться меня? Ну-ка, посмотрите мне прямо в глаза».

«О, я всякому могу посмотреть в глаза! Совесть и душа у меня чистые, как после исповеди!» — ответила я и смело посмотрела ей прямо в глаза, думала, она застыдится и первая потупится. Но она, дерзкая, глядела на меня так горячо да искренне, что тебе ангел с алтаря, будто вчера на свет родилась, такая безгрешная и невинная! Потом отпустила мои руки и бросилась к тому сундуку, с тремя замками. Сунулась туда-сюда, покопалась, вытащила полный кошелек, заперла сундук и снова ко мне тихо-мирно подходит.

«Раз, говорит, старый идет в город, пусть захватит с собой немного денег для школяра. Вы же, мама, знаете, я его попечительница, мой покойный родственник Меценат оставил и для Ивицы и наказал мне помочь выучиться вашему сыну. Так что теперь ему будет даже лучше, чем у нашего покойного благодетеля. У паренька есть деньги в запасе, он ведь разумный и бережливый, но я хочу послать ему еще, раз случай представился… Пусть старый передаст ему от меня поклон и скажет, как мне приятно и дорого, что он ничего не дает о себе знать и не досаждает письмами. Значит, он старательно учится и добросовестно занимается своими делами. Пусть таким и остается! Чем меньше он будет думать о нас, тем больше времени у него останется на книги и науки, а это единственное, что от него требуется!»

Я не знала, что и отвечать ей. Взяла молча кошелек, даже спасибо не сказала. А что, может, мы напраслину возвели на нашего сына, может, он еще невинный? По таким словам она, выходит, ему вроде матери и относится к нему как к ребенку.

— Конечно! Так и никак иначе, ласточка моя! Верь! Верь! Да спасет тебя вера! — зевнул музыкант Йожица, перекидывая через голову ремешок от мешка и забрасывая его за спину.

— Йожица… Йожица… — протянула жена, когда он уже надел шапку на голову и достал из угла большую палку с рогатиной наверху.

— Что еще, горлица моя? — нежно отозвался музыкант.

— Гляди, какой ты сегодня! — хлопнула его жена по спине. — Я ведь мать! — проворковала она.

— Знаю и вижу. Я, бог свидетель, не посягаю на эту твою честь! — грустно улыбнулся Йожица.

— Не говори ничего Ивице, не надо его тревожить. Кто знает, может, он примчится, разъяренный, домой и ничего хорошего это не принесет, только новые беды да несчастья.

— О чем ему не говорить? — сунул музыкант трубку в зубы.

— О чем? Да о том, что мы видели и что о ней говорят.

— Вот как? Ну, тогда я тебе скажу всю правду, — отложил Йожица трубку и стал доставать кожаный кисет. — Я для того только и иду к нему! Все нужно открыть парню, всю правду надо замесить в этот горький калач. Пусть ест, пусть знает. Да, да, пусть ест! Пусть весь съест, каким бы едким и страшным он ни был, в одни присест съест! Тогда все по-иному повернется, голубица моя. Поглядишь, сама поглядишь! Только так его можно спасти! Только так его можно приковать к наукам, чтобы он не осрамил нас, чтобы мы не ударили в грязь лицом. Он сам все поймет, все увидит. Туман рассеется, исчезнет! А наш Ивица возблагодарит бога за то, что у него чище и светлее на душе станет и глаза откроются. Я тебе говорю, выгонит он ее из нашего дома! Пусть отправляется с богом куда хочет. Волов да «храм» в кошелке не унесет. А если и унесет, пускай, главное сына спасти!

— С богом, Йожица! — протянула жена ему обе руки, а он, с наслаждением раскурив свою вечную спутницу-трубку, затянулся два-три раза, поправил мешок и переступил порог своего дома.

— Будь здорова, мать! Все будет хорошо!

— Счастливой тебе дороги, Йожица! Поклонись ему, поклонись нашему дорогому Ивице! Дай бог чтоб исполнились твои слова, чтоб не отвернулись от нас счастье и удача!

Долго музыкант Йожица искал в городе своего сына Ивицу, а когда ему все наскучило и он уже собрался домой, в какой-то лавке вдруг увидел камердира Жоржа и бросился к нему.

— О Дармоед Йожица! Здорово! Это хорошо, что ты наконец пришел! — мягко трепал камердир его по плечу. На нем уже не горели блестящие пуговицы, не украшала высокая белая с золотыми галунами камердирская шляпа. Господин Жорж сгорбился, голова его клонилась к земле, а позвоночник согнулся дугой, как бывает с людьми, на которых за одну ночь обрушиваются болезнь, немощь, холодная тяжесть старости с кашлем, бессилием и расслабленностью всего организма.

— Ну, как ты, дорогой родич? Ты вроде бы постарел да усох! — музыкант критическим оком осмотрел голову господина камердира, на ней тут и там пробивалась седина, а волосы были серыми, грязными и свисали вдоль широкой камердирской шеи, а та словно втянулась, и пожелтевшая кожа на ней собралась крупными складками. Да, не лоснились, как некогда, старательно прилизанные волосы, не блестели от пахучей помады. Теперь они были порядком растрепаны, хотя все еще густые, кое-где из лохм торчали перышки, трепетавшие на ветру, наподобие грешной души между землей и небом. Видно, перины или подушки почтенного господина камердира Жоржа полопались и разорвались.

— Постарел, да, — кивнул головой камердир. — Беды навалились на мою счастливую жизнь, как волк на стадо овец! Все переменилось, дорогой мой Йожица. Может, волк этот унюхал меня на том пожарище, когда сгорел в беспощадном огне наш милостивец? Ох, даже подумать страшно! И вспомнить боюсь, сразу сердце сжимается, будто кто за горло схватил, дыхание спирает, и я весь зеленею, как трава. С тех пор не видел я больше радости! Эх, так-то вот! Все на свете погибнет и пропадет!

— Был я там, был, — перекинул музыкант свой мешок с левого плеча на правое. — Всюду был, а найти его нигде не могу. Может, ты что-нибудь о нем знаешь, родич?

— О нем? О ком — о нем?

— Да о моем сыне, Ивице!

— А! Об Ивице! Да мы ведь только повстречались, только говорить начали… Разве за одну минуту со всеми делами разберешься! Так вот, говорю я… — хватал воздух камердир Жорж, не зная, о чем говорить прежде. — Так вот, — повторил он снова. — Да, Ивица! И ты, Йожица, ничего не знаешь? Он ни слова вам не написал, что ли? Да он у меня квартирует и столуется, как вернулся сюда доучиваться, — стал зевать камердир, похлопывая себя по губам. — Дьявол бы все побрал, — продолжал он. — Ночью не сплю, от этого будто разум теряешь, мозги туманом затягивает. Дьявол бы все побрал! Так на чем мы остановились? На чем? Голова совсем не варит! Дьявол бы все побрал!

— Да как же он живет и столуется у тебя, господин камердир? Может, ты нашел себе нового милостивца? — перебил музыкант Йожица беспрерывное Жоржево «Дьявол бы все побрал».

— Эх, никакой я больше не камердир! Скоро мое камердирство на голых локтях засветится, даром что когда-то красовалось оно да цвело пышным цветом, — плачущим голосом говорил камердир Жорж и показывал чуть не со слезами на глазах весьма потертые локти своего потрепанного сюртука.

— Тогда я еще меньше понимаю, как парень может у тебя жить и столоваться?

— Да вот так! — опустил глаза камердир и пожал плечами. — Я на старости лет женился. Только этого мне не хватало после страшной смерти милостивца! Чего там! — плюнул Жорж с такой яростью, будто только что его кто-то кровно обидел. — Чего там! Женщина — это дьявол во плоти! Пока дело не дошло до аналоя, она смотрит на тебя как на своего спасителя, как на ангела-хранителя, ну ты и лезешь из кожи вон, пока не попадешься на крючок, несчастный! Дьявол бы все побрал! Потом «караул» и «помогите», но никто уж не вытащит крючок из твоей утробы до самой смерти. Я ведь кое-что поднакопил за столько лет службы, кое-чем меня одарили после страшной смерти милостивца, искать новую службу не хотелось. Разве другого такого милостивца найдешь? Он один был на свете! А была у меня давняя знакомка — прежде-то с ней было хорошо и приятно, как в раю. А тут она обвилась вокруг меня, как змея в женском обличье: «Милый Жорж, и зачем тебе жить да мучиться бобылем несчастным? Добра у тебя больше, чем говоришь. И правильно, что ты о нем помалкиваешь! Но я-то знаю. У меня крепкие, здоровые руки, я на десять лет тебя моложе, ни один зуб еще не почернел, а лицо? Какое было, когда ты впервые меня обнял, такое и сейчас! Круглое да блестящее, будто я молоком умываюсь и снегом или сахаром натираюсь. Силушкой да огнем бог не обидел. Ну-ка, найди, кто со мной сравнится, я тут же отступлюсь! Разве это не все, чего только сердце твое желает? На что ж тебе мучиться и маяться по службам, обивать пороги, надрываться, пока не упадешь под чужим забором, как лошадь изработавшаяся, пока тебя голого, в чем мать родила, не бросят на бедняцкое кладбище, там, на краю возле рощи, где живодер закапывает господских собак и выездных лошадей. Давай лучше повенчаемся перед божьим аналоем да откроем маленькое дело, ну корчму или еще что, как захочешь, будешь ты, Жорж, как сыр в масле кататься, в трубку сядешь, в чубук ноги вытянешь, да запоешь аллилую!» Дьявол бы все побрал! И белый венок на голову напялила, прямо тебе сестра святого Алоизия. Позвала первых камердиров, слуг да кучеров в шаферы, а их полюбовниц — в шаферицы, и айда в церковь с букетиком розмарина, а там поп крепким с позолотой по краям и на концах шарфом связал мои и ее руки… Свадебный поезд, брат, был на удивленье! Кучера, лакеи и камердиры считали себя в тот день графьями да баронами. А их полюбовницы и того выше! Тьфу, в глаза бы им плюнул! А моя-то как меня осчастливила, когда мы после венчания в нанятую корчму поехали? Дьявол бы все побрал! Век мне этого не забыть.

«Слава богу, что твой старый пьянчуга сгорел в огне своей мошны! Унес бы его дьявол хоть на три года раньше, я б давно была твоей женой! Самое время было рогатому дьяволу шутку сыграть с твоим покойным хозяином, а тебе выбросить из огня, где твой Меценат изжарился, не один тугой да набитый кошелек, ха-ха-ха!» — хохотала после венчания моя новобрачная. Лицо ее перекосилось от злости, издевки и бешенства, будто из черной далекой тьмы издевается и дразнит тебя ведьма с кровавыми зубами. Такая на меня грусть напала, а как допекла меня дурацкая болтовня и бесстыдный бабий язык, двинул я без церемоний свою новобрачную под ребра, у нее чуть язык наружу не вывалился.

«Замолчи, падаль бабья! — проскрипел я зубами да как шарахну уже в первый день отборными словами, так сказать, по-семейному, словно мне на спину навалился весь груз будущей жизни. — Как ты смеешь, трещотка несчастная, топтать память моего усопшего благодетеля? Не распускай больше свой поганый язык, не то я тебе все кости переломаю, узнаешь тогда, что и как думает твой господин!»

«Какой еще господин? Это кто мой господин?» — завизжала она, цветок любви и нежности, левой рукой ухватилась за бок, а правой так съездила меня по физиономии, что триста свечек завертелись у меня перед главами и кровь носом хлынула.

«Держись теперь за свой нос, держись! Ты, старый, полудохлый мерин! Думаешь, я присягла тебе перед попом и божьим ликом, чтоб ты надо мной измывался и мордовал? Да я тебя, блюдолиза господского, триста громов на твою голову, не будь тех, кто за нами едет, тут же вышибла б из брички, как гнилую грушу! Запомни это! Ну-ка, померяемся, кто сильней! Только тронь меня еще раз, я тебя пристукну, как хилого цыпленка!» — закончила она.

Мне еле удавалось справляться с кровью, хлещущей из носа, чтоб она не залила свадебный костюм. Я прикинулся, что не слышу. А моя новобрачная, как увидела, что я замолчал и не отвечаю ни слова, принялась реветь, да причитать, да рвать на части свой девственный веночек, который шел ей, как драгоценная, в жемчугах, корона — дамам, что обретаются там, на твоем холме, да возятся в навозе в кошарах да стойлах.

«Вот до чего я дожила, несчастная! И-и-и! Да еще терпеть от этого старого, немощного и облезлого мерина!» — Столько бы раз ей пуля язык пробила, сколько раз она обозвала меня старым мерином. В нее бы пулю пустил, было б ружье под рукой да не лилась бы так сильно кровь — видать, эта балаболка проклятая самую главную жилу мне перебила.

«Вот какое у меня венчание! Вот как моя семейная жизнь начинается, уже в первый день это чудище тычет под ребра, да так, что из меня душа вон! И-и-и! — рыдала она. — Гляди, сколько сватов за нами едет! Захоти я, каждый был бы моим, у любой отбила бы, стоило только пожелать. Да какие парни шикарные! На щеках еще розы цветут, молодость так и брызжет с лица. А этот старый мерин («Разрази ее гром, отточила свой зловредный язык!» — проворчал я в бешенстве, а сделать ничего не мог — кровь все еще текла из носа ручьем), этот старый мерин, — повторила она, толкнув меня в бок, — этот выжатый, высохший лимон тогда только и был на что-то годен, когда таскал вино да жареное мясо с Меценатова стола! Тьфу, тьфу! Вот какой у меня супруг! И-и-и! — скулила она. — Лучше мне повесить жернов на шею и броситься в самую глубокую реку… И-и-и», — стонала моя новобрачная, умудряясь чем дальше, тем больше выказать все прелести своего поганого языка и глотки.

«О, жернов ты и сейчас можешь повесить на шею и броситься в самую глубокую реку!» — выдавил я, с трудом удерживая кровь. А она как завизжит:

«Что? Что ты посмел сказать, соблазнитель проклятый, сатана рогатый, осьминог, скорпион, ящерица, крокодил! Что ты сказал? А ну-ка повтори еще раз, если ты смелый!» — замахнулась она кулаком, целясь куда-то, возле моего носа.

Я — ни слова. Уж очень мне по вкусу пришлись новые прозвища: крокодил, ящерица, сатана, соблазнитель. Это было куда приятней слышать, чем «старый облезлый мерин».

Тем и закончился свадебный поезд.

Вернулись мы в свою корчму, лучше сказать, в наше жилище, и сразу пошел свадебный пир.

«Поглядите на моего бедненького, доброго и храброго Жоржа! — нежно обхватила она мою шею, потянула к себе и обняла. — У него почему-то кровь пошла носом, он всю дорогу заливался кровью, не мог слова вымолвить. Ох, а вдруг это плохая примета? Скажите, люди! Скажи ты, голубь мой сладкий!» — принялась она меня целовать.

«Змея! Змея!» — думал я, чуть не задыхаясь в ее объятиях. А она себе перемигивается со сватами, лицемерно подает знаки — кучерам одни, камердирам другие, лакеям третьи. И все понимают, подмаргивают ей в ответ. Одному шепнет умильно, ущипнет неизвестно за какое место, а он только ухмыляется в усы и с сожалением на меня поглядывает. А шептала она ему, если я не ослышался, вот что: «Теперь наконец я свободна. Постучи как захочешь, и дверь тебе будет открыта! Погляди на этого мула! Чем не муж? Он прямо создан для того, чтоб отечески защищать и прикрывать мою свободу, если я слишком далеко зайду…» Так она кружила головы мужчинам. А те орут, от смеха лопаются. «Дьявол да и только! Вот так баба! Ах, камердир, камердир!» Бабы их вроде бы начали хмуриться, не по душе им была такая разнузданность. Тут она снова накинулась на меня: «Сердце мое, пей! Душка мой, пей! Голубь мой, пей! Горлинка моя, пей! Сегодня наша свадьба! Разве ты меня не заслужил? Так и пей себе на славу! Пусть все видят, какой ты у меня молодец, муженек мой дорогой, выпотрошенная кляча!» — последние два слова она шепнула мне на ухо, и тут же опять давай обниматься да ласкаться. Я и вправду напился вдрызг. Свет в глазах помутился. Вместо одной головы моей благоверной видел девять, вместо одного гостя — четверых. Понятия не имею, как эта свадьба кончилась и что со мной дальше было. Ух! Так вот началась моя семейная жизнь. Дьявол бы все побрал! Так и до сих пор идет. На людях супруга лижет меня, ласкает, целует — чистый ангел! А как одни останемся — пощечины, зуботычины, старый мерин, выжатый лимон, загнанная кляча! И так изо дня в день — мать Люциферова со дна черного ада, не иначе! Дьявол бы все побрал! Корчма наша процветает — всегда полна гостей, простых и важных, больших господ и перепачканных крестьян, полицейских и слуг! Всем она за сестру, все ей «ты», и она всем «ты». Эти бродяги со мной братаются что ни день. Так она хочет, и все подчиняются. Дьявол бы все побрал! Важные господа зовут на стаканчик, серьезно беседуют со мной о хозяйстве, о добром вине, о городских новостях, а потом, ясное дело, отправляют за табаком или еще за чем. А только я за порог, моя супружница усаживается на колени то к одному, то к другому, того за ус дернет, того за щеку ущипнет, тому шепнет, а тот обнимет ее вокруг пояса, а она ему ласково подмигивает, грозит пальцем и тяжко так вздыхает будто оттого, что скоро вернусь я, главное несчастье ее жизни и злой рок. Дьявол бы все побрал!

Как пришел твой сын продолжать учение, встретились мы с ним, как с тобой сегодня. Он мне и говорит, что слышал в городе о моей женитьбе, о моем житье. Слово за слово, и договорились — лучше всего ему остаться у нас на квартире. Парень сказал, что денег у него довольно, сейчас его опекает да благодетельствует родственница Мецената, Лаура, она поселилась в нашей глуши. Лаура опекунша и благодетельница?! Я прямо окаменел от удивления. Долго ворочал мозгами и так, и эдак, пока не сообразил: «Ну и ну! До чего ж умна и хитра эта родственница! Она, еще Меценат жил, загребла его богатство!» Я стукнул себя по лбу и давай тянуть за язык школяра Ивицу, выпытывать у него все. Но парень молчал, пожимал плечами и под конец сказал: «Ничего, ровно ничего не могу вам ответить, уважаемый господин камердир! Отведите меня наконец к себе, чтоб посмотреть, что вы мне предлагаете, и обо всем договориться!»

«Чего там, маленький Дармоед, — поддел я его, — или ты мне не родня? Или не я первый посадил тебя на школьную скамью, чтоб не сегодня-завтра ты стал яристом? Был бы жив блаженной памяти милостивец, думаешь, я не уговорил бы его принять тебя снова под свою крышу? Ну-ка, парень, признавайся, так или нет?»

«Было да сплыло! — небрежно махнул он рукой. — Теперь я сам себе хозяин и никому прислуживать и сапоги чистить не собираюсь. Денег у меня достаточно, надеюсь, и в будущем зарабатывать своим трудом и усердием, уроками господским детям, а вам, родич, и вашей супруге буду аккуратно платить за квартиру и за стол. Понимаете?»

«Не болтай, Ивица! — крикнул я. — Мой дом полная чаша, в корчме всегда гостей битком набито, а супруга моя ловкая, оборотистая, в минуту запутает в своих сетях и черта, и ангела. Прости, боже, грешные слова, что из моих уст вылетают!»

«Успокойтесь, дорогой родич! Я еще не знаком с вашей уважаемой супругой, но, если хотите, чтобы я поселился в вашем доме, вам придется брать с меня плату. Я не хочу быть слугой и ничьей милости не прошу и не приму. Или так, или никак», — сказал он упрямо.

«Ладно, ладно, ярист! Ну чего мы здесь разоряемся, посреди улицы? Поторопимся, чтоб скорее попасть домой!» — сказал я, и мы молча отправились в мою корчму. И теперь вот он мой квартирант. Добрый он и усердный, таким я его при жизни покойного Мецената никогда не видел. И заработок хороший нашел — господских детей обучает. Долго спорили мы о плате за квартиру. Я и моя — бог прости ее грехи — супруга хотели, чтоб он как родственник ничего не платил. Но он тверд, что кремень, упрямая голова. Дьявол бы все побрал! Дармоедова кровь! «Или буду платить вам, что положено, чтоб никому не в обиду, или забираю свои вещи и пойду искать другое пристанище у почтенных и уважаемых людей», — требовал он, и пришлось уступить. Ты бы видел, как он точно и аккуратно платит за квартиру да стол! Правду сказать, у нас ведь корчма, шум и гам, гости все же, но школяр Ивица затаится в своей комнатушке и вколачивает в голову книги да свои яристические законы, что сапожник гвозди в новые подметки, ни разу не пожаловался, что ему мешают или досаждают гости. Как поселился он у нас, как-то легче стало, вроде свежим, здоровым ветром подуло. Даже рогатая моя супружница, как появился в доме школяр Ивица, попритихла да сжалась, что твой еж, видать, побаивается она его. И мне, значит, легче. Стоит ему уйти, из нее старый черт вылезает: того осудит, на другого нагавкает, а потом, как порох, вспыхнет, и мы чуть головы друг другу не разбиваем. А у нее, у проклятой, мышцы да кости — как у кабана. Сколько раз меня, несчастного, так безжалостно отделывала, что у меня в голове все кругом шло, будто она тебя внутрь колеса посадила и с горы спустила. Вот до чего я дожил! Боже ты мой, как все в несчастной человеческой жизни меняется. Дьявол бы все побрал!

Музыкант Йожица слушал своего родственника, не шевелясь. Не перебил его ни единым словом, только временами широко раскрывал рот, будто ожидал, что туда что-то влетит. Несколько раз у него шевелились губы, точно он хотел заговорить или что-то повторить, как бывает, когда слышишь новую молитву, знаменитое изречение, пословицу, и, чтобы не забыть, тут же хватаешь ее губами, пытаясь воспроизвести.

* * *

Когда школяр Ивица расстался с родителем и вернулся в свою комнатушку, камердир пошел за ним, поглядывая на него то лукаво, то с сожалением, как бы желая показать, что знает тайну, которую принес из своего захолустья музыкант Йожица. Он шмыгнул в каморку Ивицы, потихоньку открыв и закрыв дверь, вздохнул и начал:

— Ну что! Гм! Потемнел Ивица, что черная ночь! Э, дорогой мой, так всегда бывает, когда слишком рано начинают путаться с женщинами! Она прекрасная и волшебная, но… она родственница нашего Мецената, мир и покой его душе на том свете, такая же родственница, как и все прочие! Женщина, она вроде полного бочонка. Катится себе вниз с горы. Летит, летит, не останавливается, пока обручи не лопнут, дно не вылетит, да вино не начнет хлестать направо и налево, кто хочет черпай! Вот что такое ее любовь, вот что такое ее красота! Та же поганая жаба омочит в нем свои мерзкие лапы, а свинья подоспеет, и она сунет свое грязное рыло да примется хлебать, а потом взбесится… Таковы все женщины Лауриного покроя. Возьмись за ум, парень! — пригнулся к Ивице камердир и боязливо зашептал. — Ты мою всякий день видишь да слышишь. Ну-ка, что там говорят твои книги? Хотелось бы тебе жить как на вечной войне, когда у тебя под носом так и вертятся ее кулаки. Начихать бы, да не получается! Плюнул бы, а вдруг хуже будет, еще и нос расквасит! Ох, и моя пела, пока не связали нас поповским шарфом, да как сладко: милый камердир, добрый мой Жоржик, единственный и незабвенный, цыпленочек мой, голубок, петушок! А теперь? Толстобрюхий, полоумный негодник, пьяница, обжора, пустой мешок, потасканная коняга, господский лизоблюд, клоп вонючий! Волосы дыбом становятся от эдакой любви да райской семейной жизни! Фу! — тяжко вздохнул камердир, встал со стула и принялся отирать пот, нить мысли вдруг прервалась, и он никак не мог сообразить, к чему он вел. — Дьявол бы все побрал! — топнул он ногой об пол. — Ты, видать, меня и не слушаешь! А тут, тут у тебя что-нибудь есть? — постучал камердир пальцем по своему лбу. — Есть у тебя здесь сундук? Сундук, набитый адскими муками, — горьким опытом? Вот! А теперь вольному — воля. Как построишь, наладишь телегу своего счастья, так на ней и поедешь! Или веселые песни петь будешь, или, несчастный, кукарекать люто да жалобно, как я, бесталанный!

И камердир на цыпочках выбрался из комнатушки Ивицы, так и не добившись от него ни одного слова в ответ на свои долгие и горькие рассуждения.

Среди ясного дня вдруг словно разыгралась буря. Полнеба почернело, полнеба посерело, все засверкало, будто в один миг стали рушиться рай и ад. Яростно завыл и зарычал неведомый вихрь, казалось, он сотрясает и раскачивает основы вселенной и, сокрушая все на своем пути, несет за собой что-то новое, грозное, катастрофическое, может быть, конец света! Природа пришла в трепет и движение. Шум, грохот, стон, рык, все куда-то несется, низвергается, крушит, ломает, бьет, но вот постепенно начинает стихать, становится тише, тише… Наконец, снова, как прежде, засветился день, в чистой синеве забрезжил неясный горизонт, а помолодевшее солнце засияло с высокого неба с какой-то свежей обновленной силой, и теперь уже казалось, что внезапно лик неба покрыла густая черная завеса, подобно призраку, но ангел рая сбросил ее, сдвинул на самый край… Такая же буря разбушевалась в душе, сердце и уме школяра Ивицы и тоже постепенно улеглась и утихла.

Наконец он пришел в себя и горько рассмеялся: «Ах, камердир мой незадачливый, бедный камердир, теперь ты готов затопить мир своими проповедями и жалобами, как раньше обрушивал на него беззлобное пустое хвастовство и тяжелый, удушливый запах тщательно расчесанных и напомаженных волос! Но Михо! Михо!» В одно мгновение в голове Ивицы пронеслась его жизнь, словно блеснули зигзаги молнии, вместившие в себя все. «Какой, однако же, странный рок переплел и постоянно сталкивает наши жизни, жизнь коротыша Каноника и моего отца, музыканта Йожицы! И Аница! Аница!» Тут дыхание у школяра Ивицы перехватило, словно кто-то ладонью зажал ему рот, не давая вздохнуть. Но скоро лицо его прояснилось, тишина и блаженство залили все его существо. Он схватил перо, и душевный покой, незаурядный ум и рассудительность, пронизанные добротой и хладнокровием, отразились в этом письме.

«Лаура! Как произошло, что судьба свела нас? Чистый случай! Можем ли мы упрекать друг друга? Раскаиваться? Жалеть? Страдать? Нет! Нет! Нет! В нирване, в бесконечной пустоте мы встретимся, как два затерявшихся звука, которые породило эхо, может быть, топота копыт летящего по пустыне скакуна или крика бедуинского вождя или дервиша, что оторвался от своего каравана, затерявшегося в песках. Вы, заблудшая, извращенная грешница, вошли в дом Мецената как торговка своей красотой, своими прелестями, нашли там меня, развратили, отторгнув от чистоты и сладости сельской колыбели, от материнской груди. Вы были лукавы и опытны — да и могло ли быть иначе при вашем положении и роде занятий? Я вам понравился, вы возжаждали моей юности, только-только переступившей порог детства, и захватили этот первый расцвет свежести и душевной восторженности… Россказни о вашей горестной жизни были, конечно, голой выдумкой, либо плутовской, искусно сочиненной полуправдой, лишь бы обмануть мою молодость, очаровать и привлечь к себе. А я? Трудно ли было опутать меня золоченой паутиной, где я вдыхал пьянящий аромат первого ощущения собственного тела… Но истина тоже стала наступать на меня. Она шептала мне на ухо: твоя богиня просто метресса, полная греха наложница испорченного до мозга костей старого развратника. Ах, я обеими руками зажал уши, отринул этот добрый дух, чтобы он не мешал мне упиваться ядом первого познания любви и греха. Тогда истина раскинула все перед моими глазами. Ах, я закрыл глаза, чтоб не видеть ничего, ничего! Исчезни, истина! Исчезни, несчастная! Кто тебя просит заботиться обо мне и мешать мне наслаждаться радостями любви и страсти? Но она, истина, мой добрый гений, не оставила меня. Так не оставляют своих детей и сопровождают их на тернистых путях жизни души рано умерших матерей. Она наказала меня и тем вывела на праведную стезю: произошла стычка с благодетелем Меценатом, он выгнал меня из дома. Так добрый дух на своих крыльях вынес меня на правильный путь. Но и здесь оказались вы! Прелесть, чудо красоты и — неслыханное богатство! Откуда вдруг такое богатство… Ха-ха-ха! Снова истина прижала меня к стене. Трудно перед ее лицом заткнуть уши, обмануть слух и себя самого. Одно ее слово сокрушает и уничтожает дивные здания, которые возвели ложь и обман, и на развалинах этих мнимых дворцов и палат, этого блеска золотого перстня и простой жести зажигает бедную лампаду, и ее пронизывающий свет показывает соблазнительные призраки во всей их наготе. Трудно закрыть перед нею глаза, если хоть однажды ее луч проник в твои зеницы. Этот луч, чем крепче зажмуриваешься, силясь ничего не видеть, тем скорее превращается в ту скромную лампаду, что изгоняет ложь, как архангел изгоняет с небес демона в черные пропасти преисподней. И вот уже голос ее потрясает и ужасает: твоя богиня простая воровка и преступница! Метресса и наложница, воровка и преступница — это родные сестры! Страшная тайна стала разъедать все мое существо, испепелила плотские, грешные чувства, на которых ложь написала неправое имя — любовь, хотя это был всего лишь грех и пустой обман! И когда я вырвался из тумана, из беспамятства, в которое меня повергла сладкая отрава лжи и греха, когда я вернулся сюда и узнал у камердира о страшном, скоропостижном конце старого грешника Мецената, горькие, ужасные предчувствия стали рвать меня на части, а добрый дух истины, печальный и подавленный, тихо стонал: за твоими предчувствиями стоят великие и мрачные тайны. Эх, если бы ты мог в них проникнуть!.. Итак, я все знаю, все чувствую… Я ни в чем не упрекаю ни вас, ни себя, ни… ни Михо! Михо! Как удивительны повороты судьбы! Вы, должно быть, недолго пробудете в своем «храме», на холме моего бедного отца. Но что мне до того? Это не моя забота! Я прошу вас только об одном: не затевайте никаких свар с моей матерью и моим отцом. Снесите спокойно, если они станут вам что-нибудь говорить или упрекать, не отвечайте оком за око, зубом за зуб. Они ни в чем не виноваты, а настрадались достаточно и продолжают страдать! Да, еще вот что: я не принял деньги, посланные мне с отцом покровительницей, которой усопший Меценат приказал печься о моем образовании. Благодарю покорно! И без них слишком много было потворства лжи и коварству, этим друзьям, нашедшим в нас обоих благодатную почву для своих семян, из которых произрастает лжелюбовь, любовь нашего прошлого! Слава богу! Мой добрый гений, истина, использовала и это оружие, и победила во веки веков! Я спасен! Слава богу! Наши пути разошлись навсегда, безвозвратно! Навеки!

Ивица».

* * *

Музыкант Йожица возвратился из города от сына Ивицы и камердира Жоржа. С его приходом в доме началась невыносимая жизнь, все домашние ходили хмурые, мрачные, раздраженные, избегали всяких разговоров, и никто не мог понять, в чем причина такой перемены.

Йожица снова взялся за свой бас, решив вернуться к старому ремеслу. Лауру предоставили ее судьбе, никто ею не интересовался. Жена Йожицы больше не ходила к ней и не прислуживала в «храме». Лаура приняла это молча и договорилась с Каноником, что возьмет в служанки Аницу. Получила она и письмо школяра Ивицы. Прочла его, потом с холодным сердцем бросила в огонь. Ни единого звука не вырвалось у нее, ни единого жеста, ни одна мышца на лице не дрогнула. Но в ту же минуту Лаура принялась строить новые планы. Она все чаще захаживала в дом газды Михо, но ни о письме школяра Ивицы, ни о том, что об их любви стало известно, ни словом не обмолвилась.

В это же время Михина Юста начала жаловаться на недомогание: в голове какой-то непонятный туман, то и дело трясет озноб, руки и ноги ватные. Будто она непрерывно спит, а не живет. А Лаура успокаивала ее, ласково уговаривала:

— Все, подружка, пройдет! С замужними женщинами, у которых нет детей, такое бывает, но это не страшно. Как пришло, так и уйдет! — говорила Лаура, исподтишка бросая острые взгляды на Юсту, изучая каждую черту, каждую морщинку на ее лице.

Однажды госпожа Юста хлопотала по хозяйству, приглядывала то за тем, то за другим. Потом подошла к роднику на склоне Рыла и, слабая, вялая, наклонилась, протянула руки, чтобы по крестьянской привычке зачерпнуть воды… в тот же миг словно божья молния поразила ее, и она повалилась вниз головой в воду.

Михо был где-то в отъезде. Все домашние разошлись по делам, несчастную нашли лишь тогда, когда кто-то из слуг отправился на родник по воду.

По селам ходили самые разные толки, каждый рассказывал на свой лад, не скупясь на догадки. Одни говорили, будто ее хватил удар, а это все равно что божья кара. Другие пожимали плечами, подымали глаза к небу, давая понять, что бог все видит и знает, а лучше всего грехи человеческие! Покойный Медонич умер, исчез, словно его ветром унесло, и похоронили, говорят, где-то на чужой стороне. А может, его дьявол унес? И теперь вот также ушла и его некогда кичливая дочь Юста.

Михо нанял сельскую полуведьму-полубогомолку причитать каждое утро на восходе солнца по покойнице, как положено, во всех четырех углах дома. Доренда, так ее звали, наливалась вином и ракией, чтобы у нее не иссякли слезы горести и не пересохло горло, и слезливо голосила:

— Горе нам, горе нам, страдальцам несчастным! У вас, соседей и соседок, и у всех душ христианских доброе утро! А у нас оно черное да безрадостное! Где все росло, пышно цвело да зрело, — теперь все задубело и окаменело! Где прежде наши радость и веселье, там поселилась черная кручина! Горе! Горе! Ох-ох-ох! Померла наша милая хозяюшка Юста! Горе нам, горе! Была она добрая, что ясный день, благостная, что пасха, красавица золотая, цвела, сияла, благоухала, что свежая роза! Горе! Горе! Померла она! Ее светлые очи высосут в гробу черви, ее пышное тело изъедят гады подземные! Горе! Горе! Ой-ой-ой! Ох, Михо, бесценный муженек ее! Еще вчера ты пел песни, а сегодня льешь слезы! Тверда тебе земля черная, высоко небо синее. И крыльев нет ей в след полететь, и кротом не станешь землю рыть до самого ее гроба! Горе! Горе! Горе!

Лаура забегала по своему «храму», когда до нее дошла весть о внезапной смерти Юсты. Она была взволнована и все же довольна:

— Получилось даже лучше, чем я рассчитывала. Юста отдала богу душу, и я — за тремя горами! Ведь я уже думала придушить ее, раз она сама не помирает. А теперь… теперь…

Юста еще не остыла в могиле, а люди уже дивились, судили да рядили — что опять за чудо у нас в приходе?! Лаура покинула «храм» и ушла с холма музыканта Йожицы в дом газды Михо! Боже мой, господи, не иначе мир перевернулся!

— Что это значит? — спрашивали у музыканта Йожицы.

— Что значит? — отвечал тот. — А ничего!

— А как же твой сын?

— Лучше не бывает! — ликовал музыкант, и глаза его сияли радостью. — Она и не была ему никем, опекунша да покровительница, как ей завещал покойный Меценат! А теперь парень взялся за ум и отказался от опеки и всякой помощи. На том и кончилось. Женщина она красивая, что твоя королева, а торговец Михо богатый молодой вдовец, словно и женат не был, чего же удивляться, что она поселилась в Михином доме! У меня что хорошего? От крестьянской убогости никуда не денешься! Где нам гоняться за господами да господским житьем? Мы и на мешках золота с голоду помереть можем! Что посеешь, выходишь, выкормишь, то пожнешь, сваришь и слопаешь, вот так, по-простецки, по-нашенски, такое, видит бог, не для барских зубов и желудков! У газды Михо еще при Медониче покойном все велось по-господски, а он еще дальше пошел — кто ж так подходит друг к другу, как эта барышня и богатый, господский Михин дом!

Но людей такие музыкантовы разъяснения не удовлетворяли, они сочувственно кивали головами, чему-то верили, в чем-то сомневались и продолжали свои разговоры, суды и пересуды.

Из «храма» выносили мебель и грузили на телеги, Йожица бродил вокруг своей хижины, покуривая маленькую трубку, которая всякую минуту гасла, и исподлобья поглядывал, как чужие люди хозяйничают на его холме и в «храме». Подошел и коротыш Каноник. У него в последнее время все валилось из рук. Он замкнулся в себе, молчал и хмурился. Когда прошел слух, что Лаура поселилась в доме газды Михо, коротыш Каноник совсем перестал ходить к сыну. Не нравилось ему все это, тайные предчувствия томили его душу. Увидев, как на холме Йожицы начали грузить вещи, коротыш подошел к забору музыканта, молча поглядывая то на Йожицу, то на телеги.

— Эй, сосед, из твоего дома тащат такое богатство, а тебе хоть бы что!

— Пусть тащат! На что мне это богатство? И даром не нужно! Ты бы еще и «храм» отсюда убрал! На что он мне? Ладно бы выстроила ток, или житницу, или амбар, можно было б сказать спасибо! Так что, сосед, забирай и «храм»!

— Ты что мелешь, чего по мне стегаешь? Когда я у тебя что брал? — разинул рот коротыш, уставившись на музыканта Йожицу.

— Э, да разве вы с Михо не отец и сын? В своей семье какие расчеты? Он берет, значит, и ты берешь. Вскорости снова будет греметь богатая свадьба в старом доме газды Медонича, то бишь торговца Михо.

— Да нет, милок, нет! Не туда метишь. Я тут ни при чем. Я в Михины дела вмешивался, когда речь шла о женитьбе на покойной Юсте. А теперь ума не приложу, как это все сладилось и чем кончится.

Музыкант Йожица ничего не ответил, вытащил из колоды топор и пошел вниз, коротыш Каноник поплелся следом…

Так Лаура переселилась к Михо. На холме Йожицы ничего не осталось, кроме «храма», в который никто из семьи музыканта не входил, все считали этот дом проклятым.

Михо бросил торговые дела. Он скрылся с любовницей в своем доме, там они проводили время наедине, так что даже прислуга ничего не знала о них и об их жизни. И люди словно забыли про свое главное занятие, и на диво мало кто думал и болтал о новой перемене в семьях коротыша Каноника и музыканта Йожицы.

Лаура пожелала, чтобы Аница перешла в дом Михо и прислуживала им, но девушка неожиданно исчезла из села. Никто не мог понять, почему и куда она скрылась. Коротыш Каноник молча, озабоченно бродил вокруг своего дома, словно его мучила тоска и тайное раскаяние. Детей, больших и маленьких, в доме хватало, но не было доброй, ловкой, заботливой Аницы… Через какое-то время Аница сообщила родителям, что ушла служить в большой город, но почему ушла и что тому было причиной, никто не мог понять.

Михо и Лаура часто уезжали то в один, то в другой город и оставались там неделями. Михо забросил дела и торговлю. Коротыш Каноник совсем отбился от сына и никогда не заходил в Медоничев дом. Йожица снова взялся за свой бас, играл на свадьбах и прочих торжествах, как бывало прежде. Школяр Ивица больше домой не приезжал, а Йожица за много лет только несколько раз навестил его в городе.

Вдруг прошел слух, что Михо и его любовница Лаура переезжают в какой-то далекий чужой город, а дом и все хозяйство оставляют коротышу Канонику.

Слух оказался верным. Они уехали, никому не объяснив куда, зачем и когда вернутся обратно. Коротыш Каноник поселил в Медоничевом доме двух старших сыновей, чтобы они там хозяйничали. А сам наблюдал за ними и направлял их. Так, кто куда, разбрелись его многочисленные дети. Дочери повыходили замуж, сыновья женились, одни жили в доме Михо, другие в доме Каноника. Об Анице известно было, что она служит в городе у старой, богатой и благородной барыни.

Шли годы, а о Михо и Лауре не было ни слуху ни духу. «Хорошо им жить с таким богатством!» — вздыхал коротыш Каноник, он сгорбился, поседел и ослаб. Теперь он был вдовцом. Длинная Ката проболела дня два или три, трясясь и дрожа, словно выпила крепчайшего уксуса, закатила глаза, глухо пробормотала что-то невнятное и оставила этот несчастный мир. Супруг не плакал и не горевал по ней. «Все там будем, один раньше, другой позже!» — пожимал плечами коротыш Каноник, когда Длинную Кату положили в сколоченный из неструганных досок гроб. Сыновья, снохи, замужние дочери с детьми вышли из дома и спустились за гробом с холма. Это были суровые люди, с морщинистыми лицами, корявыми и мозолистыми руками. Каждый думал о себе, о своем хозяйстве. Женщины лишь смахивали слезу. Мужчины приговаривали: «Эх, ушла мать, ушла! А за ней и мы в свой черед. На том свете все-таки получше, чем на этом… Что поделаешь? Все умрем. Кто знает, умно это или глупо? Только бы вот как-нибудь переселяться туда иначе. Забирали бы ангелы или черти, кто чего заслужил, и пусть уж смерть расправляется, как ей будет угодно… А закапывать человека в деревянном гробу в холодную землю страшно», — рассуждали сыновья Длинной Каты, прочитав на могиле за упокой ее души «Отче наш».

С тех пор коротыш Каноник таскался от одного сына к другому, безропотно слушался снох и нянчил внуков, а те дергали его за седые волосы, за уши, заставляли вставать на четвереньки, и катались верхом на старом дедушке. И к зятьям заходил, выговаривал то за одно, то за другое, пока те не начинали огрызаться:

— Будет, будет, старый, ворчать-то! Вы свой век прожили, теперь наше время! Старикам надо думать о молитвах, о смерти да о спасении души, а не о земных делах.

Коротыш Каноник небрежно махал рукой:

— Бог с вами! Больно все вы молодые умные стали. То-то у вас все вверх дном, кое-как да никак! Эх, где-то мой Михо! Мой Михо! Куда он подевался? Ни слуху ни духу! Все с собой увез, гроша ломаного старику не оставил на трубку доброго табаку! Вот тебе и дети! Жизнь им даешь, родишь их, мучаешься, кормишь-поишь, а они голову задерут, нос — в звезды, и тебя, как состаришься, знать не знают! Так-то вот на этом свете!

Но сосед коротыша Каноника, Дармоед Йожица, не сетовал и не жаловался на своих детей и на весь мир. Лаура принесла в его дом божье благословение. Она, правда, покинула его двор и свой прелестный «храм», но дом Йожицы и теперь был полная чаша. В хлеву стояли три, каждая с гору, коровы, две пары волов, без счета свиней и птицы… Но Йожица и его тихая, работящая женушка не собирались ждать, пока проедят и промотают попавшее к ним богатство. Когда Лаура оставила свой дом и вступила в незаконный брак с торговцем Михо, Йожица и его семья от мала до велика подвернули полы, засучили рукава и давай трудиться в поте лица. Откормленную скотину и птицу, оставшуюся после Лауры, Йожица сумел выгодно продать и накупить всего вдвое больше, чем было. Он возблагодарил бога и заказал святую мессу за то, что жизнь разлучила его сына Ивицу и Лауру. А когда Михо с Лаурой скрылись, бросив старый дом Медонича, довольный музыкант Йожица пробурчал своей жене:

— Все это добром не кончится, старуха, нет! Коротыш Каноник еще будет зубами скрипеть и проклинать день и час, когда эта девка соблазнила его Михо и перешла в Медоничев дом.

* * *

Аница, дочь коротыша Каноника, сестра Михо, охотно согласилась прислуживать Лауре и помогать ей по хозяйству. Она надеялась таким образом хоть что-нибудь узнать о школяре Ивице. Сто раз, оставшись одна, доставала она спрятанное на груди кольцо, любовалась им, целовала его с восторгом и умилением. Однако Лаура, ласковая и милостивая к ней, необыкновенно щедрая и готовая всему научить, никогда не заводила речи о школяре Ивице. Она часто прижимала к себе голову Аницы, гладила ее и долго-долго смотрела в ее черные глаза. «Детка! Детка моя, да у тебя и глаза, и волосы, и изгиб шеи точно как у брата Михо! Вот дивный человек, настоящий богатырь!» — восторгалась Лаура Михо, потом доставала из шкатулки новое сверкающее ожерелье и дарила Анице.

— Как? Мой брат Михо! Он вам нравится, сударыня? — запинаясь, отзывалась девушка, отводя глаза в сторону.

— Ну, ну! Чего ты смущаешься? Скажи, что у тебя на сердце, невинная, золотая моя козочка! — восклицала Лаура, прожигая ее взглядом.

— Простите меня. Но Михо… я не понимаю… Как он может вам нравиться?.. Ведь он давно женат. А музыкантов сын Ивица? — лепетала Аница, опустив глаза, краснея до ушей и теребя дрожащими пальцами фартук. Она уже раскаивалась, что зашла так далеко.

— А! Ивица? Боже мой, так ведь он же школяр! Он ведь мальчик, а я его опекунша. Если б не я, он никогда бы не смог закончить свое учение! — всполошилась Лаура. — Да откуда у тебя, детка, такие мысли? И почему тебя так тревожит Ивица? А? Ну-ка, ну-ка! — грозила пальчиком лицемерка.

— Простите, сударыня, это просто так! Одни люди говорят, Ивица ваш жених, а другие — что вы тайно обвенчаны… вот мне и пришло в голову… простите! — поникла девушка.

— О, люди, люди! И что это за люди? Он ребенок, детка моя, ребенок! Да он еще до тебя не дорос, не то что до меня! И когда он еще выучится! Для него, дорогая моя, еще только должна родиться невеста, если он не станет священником, как того желают музыкант и его жена.

У девушки заколотилось сердце, она хотела что-то ответить, но у нее перехватило дыхание, словно невидимая сила сжала ей горло.

— Мальчик… мальчик, — наконец произнесла она тихим дрожащим голосом. — Да наш Михо всего на год-два старше него, а давно женат. Нет, Ивица не мальчик!

— Ну пусть не мальчик! Пусть будет по-твоему, упрямая твоя башка! Раз ты о нем так печешься, бери его себе. Мне уже поздно, я стара для таких детей, — зло отвернулась комедиантка, давая понять, что хочет остаться одна.

Девушка расплакалась и с того дня приходила на свою службу тихая и грустная до самой неожиданной смерти Юсты. А когда это произошло, она как-то вошла в дом Лауры и услышала голос Михо. Аница обомлела от ужаса, когда до нее донесся их разговор, вернее, опасливый шепот.

Она схватилась за голову, за сердце, трижды перекрестилась, пробормотала имя матери божьей, отскочила от двери и навсегда покинула «храм», Лауру и родительский дом…

Она направилась в город, где учился Ивица. Что творилось в ее простой крестьянской душе? Какие мысли роились в ее черноволосой головке? Какие страсти кипели и бурлили во всем ее молодом существе? Кто может это знать, понять и описать? По сто раз целовала девушка дорогой талисман, кольцо Ивицы, и все молилась, молилась горячо, с верой и великой надеждой! И на ее лицо горели и сияли девичьи мечты, преданность, любовь, обожание!

Аница мчалась напрямик тропками, через заросли кустов, перепрыгивая ручьи и потоки. Тут терн хватал ее за юбку, там царапал руки. Но она ничего не замечала. Она летела как на крыльях, то напевая, то молясь богородице, летела к своей цели, в город.

И вот она увидела его сверкающие колокольни и величественные дома, услышала непривычный шум и грохот, крики и галдеж людей, казавшихся такими маленькими в огромном городе. «Здесь он! Здесь он!» — восклицала она радостно и самозабвенно, не боясь, что может заблудиться в этом лабиринте, в этом каменном кладбище, где ее встретил новый мир, новые люди, новые обычаи, где говорили не так и пели не так, как в ее родных горах… Но все это для нее ничего не значило. Она об этом просто не думала — ее нес ангел счастья, гений ее души.

Наконец девушка остановилась и, усталая, с трудом перевела дух. Она схватилась за голову, протерла глаза, замерла, как мраморная статуя, а сердце исполнилось страхом, в голове зашумело, словно там сражались все ветры и ураганы и каждый тянул в свою сторону, стремясь взять верх и покорить остальных…

— Может, я схожу с ума? Может, все это просто сон? — шептала девушка. — Ох, пресвятая богородица, не оставь меня! — Понемногу она пришла в себя и увидела напротив церквушку с низкой колокольней и открытыми дверями. — Церковь, храм божий! — вскрикнула девушка и поспешила туда.

За колонной молилась старушка, тяжело дыша и протягивая сложенные руки к жертвеннику с фигурой богородицы.

— Ах! — радостно вздохнула девушка, обратив залитые слезами глаза на статую. — Ты, ты, святая, сладкая моя богородица, призвала меня к своему божественному лику! — И Анице показалось, что богородица посмотрела ей прямо в глаза, зрачки ее словно задвигались. Так благостно, так проницательно, с такой надеждой смотрели на нее, не отрываясь, сияющие глаза богородицы! Девушка онемела, а ее душа, мысли, сердце полетели далеко, далеко… Она больше не ощущала себя, она будто оторвалась от реального мира.

Неожиданно почувствовав на своем плече чью-то руку, Аница испуганно вскинулась и оглянулась.

— Милая девушка, как закончишь свою горячую молитву, выйдем из божьего храма вместе! Ты, такая красивая и невинная, наверняка пришлая и не знаешь нашего города. Положись, дитя мое, на святую богородицу, а я беру тебя под свою защиту, под свое крылышко! — громко заговорила та самая старуха, что раньше стояла за колонной, углубившись в молитву. В церкви, кроме них, не было ни души.

Аница вздрогнула, трижды перекрестилась, потом поднялась с колен и ответила, что молиться кончила. Старуха потянулась за святой водой, коснулась пальцами лба, губ, груди и опустилась посреди церкви на колени. Девушка молча, с удивлением смотрела, как она крестится. «Чужая она, не нашей крови, или тут в городе такой обычай?» — подумала Аница.

— Ты, дитя мое, нездешняя да неопытная. Видать, никогда еще не была в этом городе. О, не бойся меня, не смотри с таким страхом! Я по десять раз в день здесь, перед жертвенником богородицы, каждый день три мессы отстаиваю — святой богородице и сыну ее пресвятому. А бог посылает мне во сне ангела-хранителя и наказывает, чтоб я в нашем большом городе, этом Содоме и Гоморре, пеклась о таких неопытных и одиноких созданиях, как ты, мой цыпленочек! Ах, какие белые лилии цветут на твоих щечках, а негасимый огонь, что горит перед большим алтарем, так и отражается в твоих глазах! Я о тебе позабочусь, одинокая моя, несчастная девочка!

— Ах, добрая госпожа, я не одинокая и не несчастная! Я пришла из деревни, хочу поступить в услужение к господам. В городе я еще никогда не бывала, это правда, но привыкну как-нибудь и службу найду, бог меня не оставит!

— Ох, детка моя, крошка моя, голубка моя! Ты ведь знать не знаешь, что такое город! Слышала ли ты когда в церкви о грешном Вавилоне, о Содоме и Гоморре, о жене Лота, как она превратилась в черный соляной столб только за то, что разок оглянулась на город, погибающий от посланного богом пожара. Помни, цыпленок мой, таковы все города на этом свете! Говоришь, службу искать будешь? Гм, хорошо б было, не будь все так плохо в этом страшном черном мире. Гм, служба, служба. Служба и есть первая ступенька, что ведет к вечной погибели. Потом спустишься и на вторую, третью, четвертую, пятую и будешь думать: скоро дно! Надо поглядеть, что там — и спустишься на шестую ступеньку, а дальше уж ничего нет, вот ты и в пропасти! Пойдем со мной, ягодка моя, пойдем! Я стану тебя кормить и лелеять, стану смотреть за тобой и учить богу молиться. Будет тебе и служба, будет, как время придет. А теперь пойдем со мной, я тебе покажу город, выучу, как тут жить, чтоб ты, дитя мое, не попала на лестницу, с которой такие несчастные стремглав летят в пропасть и погибают! Пошли, пошли! — схватила ее старуха за грудь своими жилистыми пальцами, а ее глубокосидящие глаза так и вспыхнули красным светом, словно в бесконечной тьме блеснули неверные, обманчивые огни ночного привидения. Девушка чуть не закричала от ужаса и быстро оглядела старуху с ног до головы. У нее мелькнула страшная мысль, не переодетый ли это мужчина?

Старуха заметила и деревянно осклабилась:

— Не бойся меня, детка, не бойся! Вишь, какие у тебя крепкие грудки, как яблочки, что закраснелись на Евином дереве греха и проклятия рода людского!.. С нами бог и матерь божья! — униженно поклонилась старуха, сладко облизнув бледным плоским языком верхнюю и нижнюю губу, а потом щелкнула кривыми зубами, так что острый подбородок сошелся с загнутым носом, больше походившим на клюв попугая, чем на столь благородную часть человеческого тела.

И Аница со старухой углубились в самые отдаленные и грязные улочки города, где бродило множество тощих изголодавшихся собак с опущенными головами и поджатыми хвостами и каждая вторая вызывала страх — не течет ли из ее грязной рычащей пасти пена бешенства и не набросится ли она сейчас на тебя. Столько же ободранных котов торчало на углах ушедших в землю бедняцких лачуг, и каждый третий был с каким-нибудь клеймом: у одного чуть не до основания был выдран хвост, у другого оборваны или так обгрызены уши, что они болтаются вроде бахромы. У третьего не хватало глаза или даже обоих, четвертый хромал на три лапы, пятому словно выжгли клеймо вдоль всей спины и она осталась голой — видно, огнем опалило благородную шерсть, кожа по краям и сейчас еще была обожжена. Столько же детей, босых, голых, ободранных, уродливых, изувеченных, бегали, носились, кричали, дрались и возились на этих улицах! Поневоле думалось, что ни у кого из них нет отца или что это все дети одного родителя, а он отцовскую заботу топит где-нибудь в захудалых корчмах, убивает время за засаленными картами и дешевым, но крепким вином, сжигающим все родительские обязанности и заботы на дне его совести.

— Вот, погляди на это горе, на эту юдоль слез, разве не живая картина Содома и Гоморры! — пробормотала старуха Анице и потащила ее за собой дальше.

Прошло уже два или три дня, как девушка попала в дом старухи, он состоял из просторной комнаты с низким потолком и окнами, больше походившими на дыры, через которые ни ты не видишь света, ни свет — тебя. Здесь проживало девять кошек, столько же собак, и вся эта компания то слонялась по всему дому, то играла под огромной кроватью, перины которой чуть ли не упирались в закопченный до блеска, будто он был из эбенового дерева, потолок. Старуха постоянно участвовала и в лютых драках, и в веселых забавах своих любимцев и называла их единственными своими детьми — собак сыночками и смелыми парнями, а кошек дочками, составлявшими женскую половину ее семьи. В драках она была ангелом мира, праведным судьей, попадало всегда самым горячим и необузданным. В минуты мира она гладила их, укладывала то на себя, то рядом с собой. Кошки лазали у нее по плечам, по голове, по рукам и ногам, собаки становились на задние лапы, передние положив ей на колени, высовывали красные языки и весело облизывали морщинистое лицо старухи, лаяли и махали хвостами. Если мир затягивался, старуха натравливала одних на других, с криком «Ату-ату-ату» швыряла собакам в морды кошек, а кошек незаметно щипала и дергала за хвосты, и они думали, что это собаки. Подымалось рычание, скулеж, мяуканье, лай, собаки и кошки грызлись и гонялись друг за другом по всему дому, старуха заранее убирала все лишнее, чтобы ничего не мешало честной борьбе, чтоб было просторнее и лучше видно. В доме от этого зверинца стоял тяжелый, удушающий запах, к которому едва ли можно было привыкнуть. Иногда старуха пыталась жечь ладан, стараясь очистить воздух, но кошачьему племени это было не по вкусу, они тут же начинали метаться и злобно мяукать, а парни (то есть кобели и суки) спокойно, флегматично растягивались на полу, дремали, встряхиваясь иногда, будто их одолевали назойливые насекомые.

Аница пыталась втолковать старухе, что благодарна ей за благодеяния и доброту, но что пора отпустить ее в город искать место, ведь она только за тем и пришла из деревни. Старуха в ответ недовольно хмыкала и исподлобья оглядывала девушку.

— Уйдешь, дитя, уйдешь, ягодка моя! Придет время, не спеши, не спеши! Потерпи немного! — И отправлялась куда-то в город по своим делам, как она объясняла девушке, наказав хорошенько следить за ее четвероногими детками мужского и женского пола.

Однажды старуха вернулась домой более торопливым шагом, чем обычно. Она радостно потирала руки, а глаза ее горели, как у кошки ночью, когда та видит верную добычу.

— Ягодка моя! — гладила она Аницу дрожащими руками, они ползали по голове и щекам девушки, словно угри. — Цыпленок мой, сегодня выйдем на воздух, сходим в гости к моей подруге! Ох, какие это добрые и почтенные люди! Будет тебе служба, золотко мое, будет! Найдется место в нашем городе, да еще какое! Не пахать, не копать до мозолей на руках! Никто не указывает, не бранит, не бьет, не гонит! Все мило, приятно, так и будешь менять мед на сахар, жемчуг на самоцветы, красные розы на белые и у каждой свой запах, — трещала старуха, потирая руки и пожирая девушку своими огненными глазами.

Аница не очень прислушивалась к словам старухи, не смотрела на нее и не замечала ее странного оживления. Услышав, что они куда-то пойдут, она сразу решила, что ей предстоит что-то хорошее и неожиданное, что райским светом озарит душу, ум, сердце, все ее существо… Ах, этот свет она не отдала бы никому в мире, она страшится упустить его из души и сердца, ведь тогда его не вернешь, он уйдет навсегда… Это был сияющий образ школяра Ивицы.

В тот же день, к вечеру, старуха принялась наряжать и прихорашивать Аницу.

— Вот так, вот так, красотка моя! Твои густые черные волосы мы причешем по-новому, чтоб их лучше было видно. И сапожки наденем другие, и одежу твою, белее снега, надушим сладко. — Старуха принесла откуда-то тщательно обернутый пузырек, разожгла трут, и, когда он хорошенько разогрелся, капнула на него несколько капель, он потемнел, а по комнате поползло серо-белое душистое облако. Старуха стала ходить вокруг Аницы, как вокруг жертвенника, и окуривать ее.

— Вот так, вот так, милочка моя! Хи-хи-хи! Вишь, какой ее бог создал — они там с ума сойдут, с ума сойдут, как увидят! Хи-хи-хи! Вот уж повезло моему дому, что ты сюда попала, словно феи тебя на крыльях принесли! Ты дивная, ягодка моя, дивная! Да меня обвинят, что я ангела с алтаря украла! Ай, не зря я хожу по церквам и капеллам! — радовалась старуха. — Лилия, лилия, белая лилия, которой еще не касалась поганая рука человеческая! Ах, служба, служба! Дорого стоит твоя служба, об этом позабочусь я, твоя попечительница, твоя благодетельница, ты, главное, положись на меня, роза моя! Хи-хи-хи! — тараторила старуха без конца и без края, наряжая свою подопечную.

Вот уже начало смеркаться, и смерклось, потом совсем стемнело, и тогда старуха накинула на себя черную шаль, старательно завернулась в нее с головы до пят, так что остался виден только крючковатый нос и загнутый подбородок.

— Ну пошли, овечка моя! — схватила старуха Аницу за руку и повела на грязную улицу, заперев в доме своих «деток».

Они медленно спустились по грязным стертым ступеням, потом старуха потащила девушку вдоль ограды замусоренного, смрадного двора, пока, наконец они не вышли на улицу. Теперь старуха пошла быстрее, все еще не отпуская руку девушки, словно боялась, что та убежит. Аница едва поспевала за своей благодетельницей.

Перед глазами Аницы величественно засверкали широкие, ярко освещенные улицы, полные людей. Да тут так, словно по столу ходишь! Светло как днем. Девушка пожирала глазами каждого встречного. «Может, и он где-то здесь, в этой сутолоке», — думала Аница и все останавливалась, отставая от старухи. И мужчины замедляли шаг, оборачивались, смотрели на нее, а иные шли следом за старухой и девушкой, шурша ботинками по гладким улицам и насвистывая какие-то странные, страстные мелодии. Старуха все это хорошо видела.

— Прочь, бездельники, прочь, негодяи! — ворчала она. — В кармане вошь на аркане, а лезут, будто толстосумы, слюни пускают, что ослы на зеленую травку. Прочь, оболтусы! — шипела старуха. — Желудки подвело от голода, черти марш играют! Наглые, и звезды бы с неба склевали! На брюхе не густо, и в брюхе-то пусто, только бы поживиться на дармовщинку! Прочь, бездельники! — шипела старуха, будто змея с добычей во рту убегая от преследователей, чтобы спасти лакомый кусок. — Прочь! — Изо всех сил она тянула девушку дальше. — Скорей, скорей, курочка моя! Опоздаем! Да не оглядывайся ты на расфуфыренных господ! Ишь пялятся! Этот кус не для ваших уст, бегут вслед, распалились, как собаки, прости господи! — шамкала старуха, уводя Аницу в темные, пустынные городские улицы.

Они подошли к одноэтажному зданию с большими, от земли до крыши, ярко освещенными окнами. Эти окна больше походили на светящиеся огненные ворота, чем на окна. Преследователи уже давно отстали, потеряв их следы на темных улицах. Хоть старуха и обозвала их всех распалившимися псами, собачьего нюха у них не оказалось.

Старуха втащила Аницу в дом, еще крепче сжимая ее руку. Девушка увидела ряды столов со стульями, а большие кружки и бутылки говорили о том, что они в корчме, языческом храме ленивых, испорченных и безнравственных людей. Здесь было еще пусто, неприятный запах горячей пыли шел от ламп, которые, видно, только что зажгли.

— Елуша, Елуша! — гнусаво позвала старуха, и вдруг откуда-то выполз бывший камердир Жорж в красиво расшитой домашней шапочке, протирая глаза и сонно зевая.

— А! Старая ведьма. С нами бог и крестная сила, опять привела пленницу, — невнятно забормотал камердир. — Ну, старуха беззубая, убей тебя святой крест! Да уж, не сразу признаешь черта в человеческом обличье. Добрый вечер!

— Не балабонь, кляча, брехун старый! Сидишь в своем углу, спишь, пьешь да набиваешь свой бурдюк! Эх, кабы не Елуша, давно бы сдох от голода и жажды, как пес с перебитым хребтом и лапами, выброшенный на помойку.

— Ну, ну! Спрячь свои клыки и когти, старуха! Или ты этому выучилась в городских церквах, где каждый день слюнявишь да лижешь алтари. Потерпи, сейчас позову тебе Елушу! Один черт разберется в ваших заговорах и грязных делах, а меня увольте! Дьявол бы все побрал!

— А тебе чего соваться не в свои дела, брехун, выпивоха, пропойца несчастный! Елуша, Елуша, вот это женщина! А ты мели языком, пока на столе не появится жареная индюшка и полная кружка вина! — вопила старуха, а ее подопечная и понимала и не понимала их разговора. Ее немного удивило, что этот человек смеется над набожностью старухи.

— О, старая, пришла все-таки! — быстро вышла к ним крупная женщина с широкими бедрами, мощной грудью, продолговатым, полным и белым как снег лицом и черными колючими глазами. В каждом словно черт глумливый сидит! Голова ее была повязана пестрым шелковым платком, на лоб из-под него падали выпущенные весьма искусно две тяжелые пряди черных волос. Это и была подруга жизни нашего камердира собственной персоной.

— Пришла, да… А ты приготовила все, как надо? А, Елуша? — ответила ведьма и шлепнула Елушу по бедру. — Ну и ядреная ты баба, не дай бог сглазить! А этот твой камердир Жорж, он как полудохлый комар, что взобрался на царскую кобылицу… Хи-хи-хи! — громко хохотала старуха.

— Как же не приготовить, коли ты, старая, приказала? — засмеялась Елуша, показывая, что ей приятна лесть старухи. А потом, лукаво улыбаясь, принялась рассматривать Аницу. — Где ж ты ее такую отыскала, старая перечница? Такой красавицы и в тридевятом царстве не найти! Ну, старая, дьяволу никогда не переплатить за твою черную душу!

— Чего грешишь? Чего хулишь бога и его творения? Красив только бог, матерь божья, святые да ангелы-хранители. А человек под небом, мужчина ли, женщина, лишь создан по образу и подобию божию, потому может быть всего-навсего хорош собой! И моя девочка хороша, как погожий день, и скажу тебе правду, непутевая ты баба, — хитро подмигнула старуха, снова сладострастно облизывая верхнюю и нижнюю губу, — скажу тебе правду, эту лилию сорвала я прямо в церкви, она там горячо молилась перед ликом богородицы. Ах, честь ей и слава, — кинулась на колени ведьма, ударяя себя в грудь и закатывая глаза.

— Ха-ха-ха! Ну и мудрая ты старуха! Сам дьявол засел в твоих изворотливых мозгах! Не за тем ли ты обходишь все церкви да капеллы в городе, чтоб красть с алтарей такие вот лилии! Конечно! Такая у тебя работа — сводить с ума клиентов да заказчиков! Эх, если б я могла вином да жареным мясом так услаждать! Никаких забот не знала бы! Где бы ты не нашла девчонку — у алтаря, в бурьяне, под кустом, — твое счастье! Ведь ей цены нет, никто с ней не сравнится! Эх, старуха, была б я твоим клиентом, я б тебе на шею столько дукатов нацепила, сколько весит эта твоя новая лилия. Так что, старая, твои черные морщины еще разгладятся! Дай бог счастья тебе и моему дому! Пошли скорей, чтоб гости нас не застали, я там комнаты приготовила, а моего пентюха убогого, Жоржа, скоро загоню в его мягкую постель, чтоб не мешал нам дело делать. Пошли, пошли, миленькие мои!

Елуша подхватила свечку и по длинному коридору отвела старуху с девушкой в просторную комнату, где пахло жареным мясом, вином, цветами, свежим бельем и прочими приятными вещами. Тут же она зажгла две большие лампы.

— Вот так, детка! — ущипнула Елуша девушку за щеку, закончив свои труды. — А чего ты такая грустная? Ни одного словечка не промолвила, ты, может, немая? Веселей, веселей! Ты красивая, свежая, здоровая, невинная, как роза, такой же вот должна быть и веселой, радостной! Девичий век короток, промелькнет, как молния, как солнечный луч, когда он из-за туч на миг один пробьется, а то, что потом будет, то уж надолго, кладбищенская тоска, бескрайняя темь, и не поймешь, откуда взялась, когда кончится, куда денется! Не бойся, детка, ничего не бойся! Будь веселой и храброй… Эх, была б я мужчиной! — снова ущипнула Елуша девушку за щеку и убежала вон.

— Вот видишь, голубка, горлинка моя, какие достойные люди, какая добрая да милая эта моя родственница! Вот здесь мы и начнем нашу городскую жизнь, детка! — потрепала старуха Аницу по плечу и провела рукой по ее груди. — Все хорошо, все! — бормотала она, потирая пятнистые, как тигровая лапа, синие старушечьи руки с густой сетью черных мелких жил, кости на них торчали, как на старом, изработанном и взлохмаченном трепале.

— Жорж! Возьми-ка лепешек да мяса, а со стола для богатых гостей, в углу, против городского сада, бутылку вина, в таком вине ты никогда еще ус не мочил, даже у твоего почившего в бозе Мецената, хоть ты и вздыхаешь по нему день и ночь! Лопай, пей и пораньше спать отправляйся, не мешай нам дело делать! Да держи язык за зубами, мой старый, добрый, славный муженек! Тсс! — приложила Елуша к губам камердира указательный палец и чмокнула его в лохматую макушку.

— Ладно! Гони все, что перечислила, я пойду к родичу, яристу Ивице, мы там вместе с ним попируем! Вот и буду в стороне от ваших бабьих козней, а потом завалюсь на диван школяра и просплю всю ночь! Дьявол бы побрал ваши бабьи дела! Сам черт в них не разберется, — прищурился камердир на свою пышнотелую жену и провел пальцем по сивой щетке под носом. На старости лет у него там появилась жесткая грубая щетина. Камердир, супруг богатырши Елуши, больше не брил усов, потому что нос и губы у него стали багровыми и отекшими от пьянства, вот он и решил отращивать усы. И этот прежде пустынный край теперь напоминал стерню после покоса.

— Вот здесь и будешь служить, цыпленочек, у доброго и порядочного господина! Только уж слишком ты стыдлива и пуглива. Важные господа этого не любят. Ох, и хорошо ж тебе будет! Служба — грех жаловаться, работа легкая, так вроде игры, а жизнь распрекрасная! Вишь, столы ломятся? Все в твою честь, во славу твоей службы! И так каждый день, ягодка моя! Только ты уж будь посмелее да похрабрей! Чего ты закрыла руками свои щечки и черные глазки! Ты уже не дитя, что думает, коли оно закроет лицо руками и ни на кого не глядит, так и его никто не увидит!

Девушка ни слова не ответила болтливой старухе, лишь прильнула к ней, сердце у нее стеснилось, оно наполнялось непонятной тревогой — смесью робости, изумления и смутных предчувствий.

Хитрая старуха подошла к накрытому столу, подала Анице несколько печений и налила в бокал красного игристого вина, искры в нем так и кружились, словно наливали не вино, а звездочки вперемешку с солнечными бликами.

— Ну-ка, перепелочка моя, перехвати, глотни этого небесного винца! Не робей, не смущайся! Сразу расхрабришься да оживешь, только поешь да выпей до дна! Стоит ему попасть на язык, оно сразу до самой души и сердца проймет и вроде бы нашептывать станет: «Коли будешь, смертный человек, вливать что ни день такое винцо в свое грешное тело, век проживешь!»

И Аница взяла в рот сладкое печенье, пригубила игристое вино, ее щеки и глаза тут же вспыхнули каким-то новым огнем, и всю ее охватило никогда еще не испытанное блаженство. Воистину старая колдунья оказалась права. Девушка осмелела, очаровательно заулыбалась и готова была запеть. Как тогда, когда ее впервые обнял школяр Ивица, всю душу и тело пронизал неведомый трепет страсти и умиления. А из самых тайных, еще затянутых мглистыми облаками уголков внутреннего мира Аницы словно бы поднимались сладостные язычки пламени, их тепло с быстротой молнии заливало юный организм до мельчайших жилочек, до самых глубин души, совести и сердца, обегало всю девичью плоть и возвращалось к своему источнику, чтобы набраться сил, окрепнуть, омолодиться, после чего игра возобновлялась. Девушка не могла понять, что с ней. Ноги, руки, голова, все тело казались невесомыми, она будто перестала принадлежать себе, переселилась в какие-то смутные сны, в иной мир. Тихо вздрагивало ее тонкое, нежное лицо. Блаженно трепетала милая, сладкая, дивная улыбка на ее алых, как роза, устах. Черные зрачки светились, играли, вспыхивали в ее девичьих глазах, где таилась вся прелесть мерцающей тьмы, в глубине которой что-то неопределенно, волшебно, божественно сияло и лучилось. Только это говорило о том, что девушка жива, что она еще на этом свете.

В коридоре послышались тяжелые, но мягкие шаги, чем ближе к двери, тем они становились все торопливей.

— Этот господин — твой повелитель, детка моя! — шепнула Анице на ухо старая ведьма. — Держись смелей, свободней, не осрами меня!

В дверях показался широкий, приземистый, весь какой-то приплюснутый человечек. Он то и дело перекидывал крупную, жирную голову с левого плеча на правое, словно кто-то подкалывал шилом его короткую толстокожую шею, тяжелыми мясистыми складками вывалившуюся за воротник. Маленькие острые ушки утопали в щелях между лицом и загривком, будто два неприметных грибка в борозде на пашне. Короткие и несоразмерно толстые ноги мелко семенили; неуклюжее, нескладное туловище держалось на них, будто безобразный индийский болванчик на бесформенных нетесаных столбах.

Елуша, проводив его со свечой в руках до дверей, потрепала по плечу и сказала:

— Доброй ночи, папаша! И приятного аппетита!

Человечек закрыл дверь, остановился, ковыряя пальцем в широких ноздрях тупого носа, а его зеленоватые глазки бегали туда-сюда и словно бы спотыкались по краям толстых век о ресницы разной длины, кое-где торчащие, как воткнутые соломины.

— Да неужели это правда, старая? — запел он тонким, сиплым голосом, закручивая свои длинные, крашеные усы.

— Встань, голубка, поцелуй руку милостивому господину, своему повелителю! — приказала старуха Анице.

Аница немного замешкалась, но выполнила приказание. Уродец сильно и злобно ущипнул ее за подбородок, девушка вскрикнула от испуга и боли, а он плотоядно, как зверь, оскалил зубы, так что закрученные торчащие вверх усы чуть не уткнулись в ресницы, которые свисали с мясистых век, вздувшихся узлами под низким, изрытым глубокими морщинами лбом.

— Сегодня, старуха, ты меня, и правда, не надула, чувствую, как благоухает этот кусочек, у меня полон рот слюны от страсти и желания! А теперь давайте закусим и подготовимся к радостям рая на этой грешной земле, как ты причитаешь после каждой поповской проповеди! — Все это уродец говорил на чужом, непонятном для девушки языке, подходя к накрытому столу и к Анице. Руки у него дрожали, а большая голова еще быстрее переваливалась с одного плеча на другое.

Аница испуганно отскочила, видно, считая, что здесь ей не место, но уродец схватил ее за руку и потянул к столу.

— Куда ты бежишь от меня, пугливая козочка, будто я нечистая сила? — запел он сипло и пронзительно.

— Прошу прощения, сударь, но служанке не пристало сидеть за одним столом с хозяином, — дрожащим голосом прошептала девушка, начиная сознавать, что ее ждут неведомые ей беды и погибель.

— Истинно так, горлица моя, — вмешалась ведьма, подав человечку какой-то знак, — но коли милостивый господин и хозяин желает, требует и приказывает, служанка должна приносить себя в жертву и душой, и телом! Ведь господь бог требует от всякого творения прежде всего покорности, смирения и благочестия. Потому и ты должна слушаться милостивого господина, мне-то известно, кого я привела к нему на службу, кого присоветовала!

Девушка устремила проницательный горящий взгляд на старую ведьму, и она вдруг представилась ей лицемерной и коварной, как кошка, потом перевела его на уродливое глупое лицо своего нового хозяина и господина и увидела в нем вампира, хамелеона и дикого кабана. Дурные предчувствия все сильней захлестывали ее душу, а мысли, одна чернее другой, кружились, сталкивались, боролись между собой, их натиск был таким мощным, что девушка на мгновенье остолбенела, ей казалось, она сходит с ума или ей снится страшный сон, который предвещает в самом скором времени ужасные беды и напасти.

* * *

— Добрый вечер, ярист! Господи, неужто тебе только для того даны мозги, чтобы пялиться и пялиться в свои книжищи? Дьявол бы все побрал! Не поймешь, что там есть на этих замызганных страницах, разрисованных букашками, мелкими и крупными закорючками, что ты не отлипаешь от них, как муха от меда? Так недолго и на тот свет отправиться? Прежде, у покойного Мецената, я ругал тебя, что мало сидишь над книгами, а теперь противно глядеть, как ты глаз от них не подымаешь. Человече, у тебя ум за разум зайдет! И тогда насмарку все муки, труды и розовое будущее! Дьявол бы все побрал!

Школяр Ивица поднял бледное лицо и удивленно повернул голову при виде неожиданно вторгшегося к нему корчмаря, бывшего господина камердира.

— Вас уважаемая хозяйка сюда прислала? Вы чем-то озабочены, тяжело дышите, что с вами?

— Давай-ка, милок, прежде всего убери эту свалку из книг, мы накроем стол как следует, поедим жареного мясца да зальем его каким-то особым вином! Угостимся на славу, а потом я пересплю ночь у тебя на этом обдрипанном диване. Вот и все, что нам осталось, чем еще можно поддержать слабеющее тело и укрепить тоскующую душу, — глоток доброго красного вина! Согласен, ярист, или выгонишь меня?

— Пожалуйста, господин камердир, располагайтесь, но что значит ваше выселение из собственного дома? Может, супружеская ссора или иные неприятности?

— На горизонте чисто и ясно, как в детском сердечке. Грозой и не пахнет. Моя тут ввязалась в какие-то темные бабьи делишки, и чтоб ей не мешать, я сам придумал поужинать с тобой здесь, у тебя, и переспать на твоем диване. Дьявол бы все побрал! Эти бабьи козни, кто в них разберется? Пуд соли надо съесть, чтоб их распутать и понять что к чему. Дьявол бы все побрал! — злобно сплюнул камердир и унесся куда-то мрачными, невеселыми мыслями или, быть может, вообще ни о чем не думал, по своему старому обыкновению.

Они накрыли стол, поставили превосходный ужин. В комнатушке школяра Ивицы пахло, как в пещере отшельника, когда к нему нагрянет свадьба. У Ивицы уже пробилась бородка, а маленькие усики он холил и закручивал весьма старательно.

Новое вино из числа тех бутылок, какие были на столе человечка и старой ведьмы, пенилось в стаканах, нос и уши камердира алели и горели всем на зависть. И бледное лицо школяра Ивицы зарделось, легким туманом подернулся его взор, всегда такой ясный и чистый, а на сердце стало необычайно тепло и приятно, таинственная сила прогнала с души темные, мрачные тучи. Он вспомнил о Лауре, о Михо и благодушно усмехнулся. Наконец, припорхнули сладкие мысли о крестьянской девушке Анице, разыгрались мечты, воображение рисовало самые заманчивые картины. Все так ясно представлялось ему, он видел Аницу, точно живую, их первую встречу, объятие, как встретились их глаза в церкви, расставание, кольцо-талисман, которое он подарил ей в день возвращения в город.

— Ну как? По вкусу тебе это пенистое винцо, школярок-ученичок? — прервал его грезы камердир, у которого уже замелькали перед глазами бесчисленные бутылки, осушенные им в богатом доме покойного Мецената. — Эх, вот где хлестали одну за другой! Целый лес бутылок! Помнишь, молодой Дармоед? Хорошо все-таки было у нашего почившего в бозе милостивца! Дурака валяли за милую душу, болтали, чего только не выдумывали, кто во что горазд, всего и не вспомнишь!

— Да, конечно! Вы-то наслаждались, а мне мало что перепадало. Вбили себе в голову, будто на меня нужно рычать, как собакам на кошку, — проворчал школяр Ивица, сам не зная, что говорит, лишь бы поддержать разговор.

— Эх, вот была жизнь! Дьявол бы все побрал! — махнул рукой камердир. Тут он снова вспомнил этих проклятых баб, дочерей ада и дьявола, и обрушился на них с удесятеренной силой, лицо у него пылало, как огонь в печи.

— Ну, завели старую песню. Вы бы потише, родич Жорж, не ровен час подкрадется ваша Елуша да услышит, беда будет! Возьмет и еще раз попробует вырвать вам уши с корнем!

— Лучше не напоминай мне об этом, ярист, не то я умом тронусь… Но эта пена, пена, из чего ее делают? Чем только ее подслащают? Откуда в ней такая колдовская сила?.. Пей, ярист, пусть и тебе сегодня будет, как мне! Пей, пей! Давай пить, пока белый день не настанет! — хрипло рычал Жорж, обняв школяра за шею и прижимая к себе.

— Ну, ну! Уже и до поцелуев дело дошло… Не слюнявьте меня, добрый супруг! Поберегите это для своей прекрасной половины! — вывернулся из его лап Ивица.

— Послушай-ка, послушай! — расставил камердир руки и громко затопал ногами. — Послушай! Ты прочитал все книги старого и нового века, держишь в своей дармоедовой голове ад, рай, чистилище, а как есть дурак! Того хуже — болван!.. Ты не смейся!.. Елуша, Елуша. — Голос его стал тише и глуше. — Дьявол бы все побрал! Вот я скажу тебе, что нынче у нас в доме деется, там, в коридоре, что ведет во двор. Ой, дела бабьи, сатанинские это дела, я тебе говорю! Ничего-то ты не знаешь, миленький мой! Я человек не промах, хоть и топчет меня без стыда эта Елуша рогатая! Ничего! Явятся в свое время и бог, и дьявол, тогда каждому придется держать ответ, каждый получит по заслугам… Дьявол бы все побрал! Дай, ярист, я тебя поцелую, а потом уж расскажу, что в этом доме творится. Эгей, я тоже хитрая лисица, и нюх у меня острый-преострый, лучше, чем у самой породистой охотничьей собаки… Только, родич, чур, меня не выдавай! — пригрозил Жорж обеими руками. — Тсс!

— Полно ребячиться, камердир, зачем и кому мне вас выдавать, — серьезно ответил школяр Ивица.

— Дьявол бы все побрал! — задумчиво произнес подвыпивший супруг Елуши. — Приплелась тут одна старушонка. Эх, знаю я эту ведьму, еще со времен Мецената знаю. Она, сука, на людях такая набожная, прямо тебе святая, все алтари исслюнявит, всех святых оближет, попам да монахам рясы и подрясники целует, где ни встретит. Приплелась к нам и привела деревенскую девочку, молоденькую, свежую, как роса, чистую и невинную, что твоя лилия, ей, может, и четырнадцати еще нет. Бабы сплели, расставили сеть и решили продать свою пленницу за большие деньги одному старикашке-уроду, известному развратнику, богатому чиновнику. Прямо ангела с алтаря сняли, чтоб обесчестить его и надругаться над ним! Ух, деньги, проклятые деньги, чего они только не делают с подлыми тварями человеческими! А впрочем, что в них человеческого? Мошенники да прохвосты! Эх, вспомнишь тут Меценатовы времена. Прости ему, господи, тяжкие черные грехи!

И заплетающимся языком камердир стал нашептывать школяру Ивице.

— Ты уж вон какой вырос, борода и усы пробились, а мужчиной себя не сознаешь. Дьявол бы все побрал! — Камердир уселся на диван и замолк, попеременно взмахивая то левой, то правой рукой, словно отгоняя назойливых мух.

Ивица побледнел, вскочил, от выпитого вина и следа не осталось.

Камердир больше не разливал вино по стаканам, он прижимал к губам бутылки одну за другой и сладострастно тянул из них, пока окончательно не свалился на диван, наполовину опустошенная бутылка выпала у него из рук, красная пенистая жидкость разлилась по полу.

— Крестьянка! Крестьянка! Жертва? Как же это? Насильно или по своей воле? О, гиены, грязные скоты! Почему же крестьянка? Почему именно она должна стать вашей пищей, чудовища, диких зверей хуже? — взволнованно дышал школяр Ивица.

Вдруг он резко дернулся, словно его ударило молнией, и задрожал всем телом: ему послышалось, что откуда-то донесся стон. Слушай, слушай… Может быть, показалось? Обман слуха? Слушай, слушай… Ну конечно, издалека снова послышался стон и сдавленный крик. Нет, он не ошибся, кричала женщина. Насилие, только насилие!

— Ну, сейчас я тебе покажу, урод проклятый! — скрипнул зубами юноша, в висках стучало, лицо страшно напряглось. Он схватил большую дубину и помчался по темным переходам в коридор, что вел на улицу.

Как только он сюда вбежал, он услышал рыдание и стоны, а когда прижался ухом к двери — отчаянный крик теряющей силы женщины.

— На помощь! На помощь! Есть хоть одна живая душа на свете!

— Замолчи, несчастная! Замолчи! Я тебя задушу! Раньше или позже, все равно покоришься! Ничего не поможет, здесь никто тебя не спасет! Зря царапаешься, зря кусаешься — покорись, моя козочка!

— Ни-ко-гда! — стонала и вопила женщина.

— Стой, стой, скотина! Уродина! Скотина! Сегодня жертва вырвется из твоих лап! — страшным голосом закричал Ивица, изо всех сил налег на дверь, и она распахнулась. Слабый свет висящего под потолком небольшого изящного светильника, создававшего в комнате полумрак, проник в коридор.

Мерзкая картина открылась взору Ивицы. Стол и стулья перевернуты. Бутылки, пустые и полные, разбитые и целые, всякая снедь — мясо, пироги и прочее — валялись на полу. Пролитое здесь и там вино стекало красными ручейками туда, где пол был ниже. Из небольшой баррикады сваленных стульев и других вещей несчастная девушка судорожно выхватила стул и, как умела, отбивалась и оборонялась от распалившегося насильника. Когда внезапно появился спаситель, она тут же в изнеможении отвернулась к стене, сгорая от стыда: насильник изорвал на ней одежду в клочья, так что виднелось голое тело. Сейчас он, как гиена, подкрадывался из-за стульев, готовясь снова наброситься на свою жертву, которая все это время храбро защищалась, то швыряла в него бутылкой, то запускала в него стулом и даже рассекла ему лоб; из ссадины текла бледно-желтая сукровица, но насильник почти не ощутил этой легкой раны и, как вампир, снова и снова бросался на свою жертву.

— Негодяй проклятый! — крикнул юноша, кинулся на урода и принялся отделывать дубиной его жирное тело и толстую кожу.

Урод опешил и оскалил на нежданного врага зубы, как попавший в капкан вепрь, его охватил страх, он затрясся всем телом.

— А ты кто такой, что посмел ворваться в мой тихий, мирный уголок, вмешиваться в мои дела и тревожить меня? Кто ты такой? — забормотал наконец плачущим голосом развратник, хватаясь за те места, куда его достала тяжелая дубина.

— А ты кто, чудовище? Эх, и спрашивать не надо! Я буду лупцевать эту грязную шкуру до тех пор, пока твоя чумная черная душа вон не выйдет! Пока последняя мышца и последняя жила не лопнут в твоем поганом теле! — во весь голос кричал школяр Ивица.

— Убьешь меня, разбойник, грабитель, я предстану перед богом, но найдется и на тебя закон и управа, накинут кровавую петлю на твою жилистую шею! — пронзительно визжал урод, прижимаясь к стенке, потому что дубина молотила его все сильнее и злей. — Удушишь меня, как собаку, в моем собственном доме, бандит, убийца!

— Мудри, мудри, грязный развратник, наконец ты попался в капкан, теперь сполна заплатишь, как никогда еще не платил, насильник проклятый! Главное, спасена честь этой несчастной девочки, ее невинность!

— Какой девочки? — вытаращил глаза сладострастник, отрываясь от стенки, потому что удары стали реже сыпаться на него. — Да это моя служанка!.. Откуда ты, такой удалец, взялся, по какому праву лезешь в мои дела и расчеты? — расхрабрившись, запел человечек, ощупывая синяки и сочащиеся ссадины.

— Лжешь, вампир! — снова загремел Ивица, бросился на него, схватил за горло, повалил, как мешок, на пол, весь в осколках, лужах вина, разбросанных вещах, и снова принялся колотить жирного недоростка. Дубина со свистом опускалась, куда придется, так что у развратника и кожа, и кости трещали.

Девушка все еще стояла лицом к стене, не смея взглянуть на неожиданно переменившуюся сцену. Она дрожала как осиновый лист, сама себе не верила. Все происходящее казалось ей кошмарным, страшным, чудовищным сном, и в этом сне раздавался голос ее спасителя — она когда-то слышала этот голос! Он будил сладкие воспоминания, но она никак не могла понять, чей он. Она робко оглянулась на разгневанного мстителя, на своего херувима… Но у него были усы и бородка… Она повернулась к нему лицом, Ивица глянул, замер, дубина выпала у него из рук, и он со слезами в голосе воскликнул:

— Аница моя! Аница! Сон это или небесное видение? Скажи, ты ли это? Аница! — И он бросился к ней.

— Ивица! Ивица! Ивица! — неистово кричала с громкими рыданиями девушка. — Это я, Ивица, я! Ох, видно, так угодно пресвятой богородице, которой я молюсь день и ночь, чтоб ты стал моим спасителем! Ивица… Ивица, — шептала девушка замирающим голосом, прижимаясь к победителю.

В это мгновенье откуда-то примчалась Елуша, при виде этой странной сцены она замерла на пороге.

— Что такое? Родич, ты что здесь делаешь? Что это значит? Какого тебе рожна надо? Кто все это натворил? Хозяйка я или нет в своем, доме?

— Убирайся, проклятая сводня, вместе со своим уродом! Убирайся и не оскверняй глаз честного человека, не пачкай блудливым своим взглядом этого ангела! Убирайся, говорю, я тебе не наш несчастный камердир! Убирайся, не то так отделаю дубиной твое грешное тело, что кожа на тебе лопнет, как у этой гиены! Вон! — указал юноша на дверь.

— Да кто ты такой, что угрожаешь и запугиваешь меня в моем собственном доме? — пошла Елуша на Ивицу.

— Кто я такой? — скрипнул зубами юноша, схватив дубину. — Думаешь, ты уйдешь отсюда безнаказанной? — И он несколько раз огрел Елушу по спине, она сжала зубы и кулаки, но, видя, что дело нешуточное, подобрала юбки и давай бог ноги! Замешательством воспользовался старый развратник, перебрался через порог и припустил мелкими мягкими шажками вслед за Елушей.

— Ты мне за это заплатишь, бандит! — выкрикивал он на бегу, когда был уже далеко от места происшествия.

— Пока что ты уже заплатил, у меня дубина крепкая, а прочее не твоя забота. Посмотрим, как ты ответишь перед судом, законом, богом и честными людьми! — ответил школяр Ивица, шагнув за порог, словно собирался гнать его дальше.

Вскоре, после того как шум и крики улеглись, по коридору тихо, на цыпочках прокрался камердир Жорж. Все вокруг него шло ходуном, но он упорно продвигался вперед, напрягая все силы, чтобы не промахнуться и не пройти мимо цели.

— Ха! Вот она! — пошарил он по стене руками, осторожно отворил дверь и вошел.

Ивица держал девушку за руки, ожидая, когда она придет в себя и расскажет, как сюда попала. От страха и потрясения она едва держалась на ногах и не могла вымолвить ни слова, только время от времени глубоко вздыхала, с любовью и благодарностью глядя на своего спасителя.

— А-а! — заговорил камердир. — Что здесь стряслось? Меня разбудил такой шум и гам, что я подумал, у моей Елуши чирей вскочил на ладони, вот она и бегает по корчме, вопит до умопомрачения. Что ты снова учудил, родич? Как ты тут очутился? Ведь мы вместе спать легли!

— Я, господин камердир, примчался сюда так же, как вы приползли! — махнул рукой Ивица. — Я услышал крик, плач, зов на помощь, а прибежав, спас невинность и честь этой несчастной девушки от хищных зверей, что сошлись в вашем порядочном доме.

— А-а-а! Зверье сошлось, зверье! — сник камердир. — Может, я что сдуру проболтал? — размышлял он, прижав указательный палец ко лбу, словно хотел вызвать в памяти смутное воспоминание, давнюю-давнюю мысль или картину, причем сам не мог понять, то ли она была наяву, то ли примерещилась. Может, он еще не проснулся, может, у него в голове помутилось, и он потерялся? — Дьявол бы все побрал! — бормотал он злобно и горько. — А что ж теперь? Я хочу сказать, что будет с этой девушкой? — закончил камердир, лениво зевнув и не глядя ни на Ивицу, ни на Аницу.

— Я вырвал ее из лап вампира! И этого для нас достаточно, уважаемый господин камердир! — ответил школяр Ивица, крепче сжимая руки девушки, она молча подалась к нему всем телом, вздрогнув от неожиданности, в эту минуту она узнала господина камердира, столько раз бывавшего в их родных горах.

— А вы, уважаемый родич, разве не узнаете эту девушку? Может, вспомните или догадаетесь, кто она и чья?

— Гм, гм, гм! Снова твои глупости, ярист? Откуда мне знать? И как я могу вспомнить? Ты думаешь, у меня память такая быстрая и ясная, как у вас; молодых? Мозги давно высохли! Что в них попало, тому уж на свет не выйти! Ключ потерялся, засовы да задвижки заржавели, дьявол бы все побрал!

— Так слушайте, — горько усмехнулся Ивица, с любовью и нежностью поглядев на девушку, — это дочь нашего соседа, коротыша Каноника, Аница! Неужели вы не помните маленькую шуструю девчурку, которой вы часто привозили гостинцы?

Камердир перекрестился, раскрыл глаза и подошел к девушке.

— Так ты дочь нашего соседа, коротыша Каноника? Ты? — И он погладил ее по голове. — Ты? Кто бы мог поверить? Да как ты сюда попала? В наш большой суматошный город? С кем? По какому делу? А эта проклятая старая сводня? Где и чем она заманила тебя в свои сети? Дьявол бы все побрал! У меня башка лопается, как маковка, когда сожмешь ее пальцами. Дьявол бы все побрал! Здесь нужен ум царя Соломона! Дьявол бы все побрал!

Все трое отправились в комнатушку школяра Ивицы и здесь то тихо, то бурно проговорили до самого утра. Они обсудили и разобрали все до мелочей, пока поняли, как судьба уготовила им такую ночь и такую встречу.

Когда рассвело, камердир принялся озабоченно ходить по комнате и размышлять, непрестанно почесывая затылок. Его охватило мрачное предчувствие: как только он выйдет от школяра Ивицы, быть беде! Он обмирал от страха перед госпожой Елушей. И все не решался выйти из комнаты.

— Дьявол бы все побрал! — наконец набрался он храбрости, взял шапку и осторожно протиснулся в дверь. Прежде всего он прошел в корчму, где ему в нос ударил такой тяжелый дух, что он трижды открывал дверь, хорошенько откашливался и вдыхал свежий, утренний воздух. Потом уселся за большой дубовый стол возле печи. Елуша все еще не показывалась. День на дворе, а она спит, такого за ней не водилось.

— Дьявол бы все побрал! Бабьи козни… Бабьи козни… — проворчал камердир, вяло зевнул, и сон сомкнул его усталые веки. Раздался оглушительный храп, из-за которого свирепая Елуша не раз выгоняла его из теплой постели в корчму, пусть там храпит и сопит… с ним рядом не уснуть…

Во сне он вскидывался, морщился, лицо его грустно, печально вытянулось, словно он вот-вот заплачет. Видно, пророческий гений шептал ему на ухо, что его вскоре ожидает, подготавливая таким образом к суровой яви.

Елуша ворвалась в корчму, окинула ее бешеным взглядом, подлетела к окнам и начала открывать одно за другим. В корчму хлынул свежий, холодный воздух. Елуша была вся расхристанная, в утреннем платье, которое не собиралась застегивать, от ее мощной голой груди, обдуваемой холодным воздухом, шел чуть заметный пар. Она отвернулась от окна и тут увидела своего муженька Жоржа. «Ха! Вот ты где, белый день на дворе, а он спит! Понятно, всю ночь не спал, науськивал своего босоногого школяра по-разбойничьи ворваться с дубиной в спальню мирных уважаемых людей! А потом? О, позор — и меня избил! Ох, как все болит, и спина, и бока! Теперь синяками пойдет мое белое тело! Нет, ты мне за это заплатишь! Погоди!» Она помчалась в кухню, схватила сломанное коромысло, которое забыл крестьянин, принесший на пробу вино. Камердир спал, положив голову на руки, лицом к печи, спиной к комнате. Дикая баба примчалась с коромыслом и принялась немилосердно лупить своего супруга. Он крепко спал и только после третьего или четвертого удара сообразил, что это не страшный сон, а горькая явь. Жорж проснулся и, обернувшись, выпучил глаза на свою супругу. Но она, ни о чем не спрашивая, колотила его почем зря.

— Ты что, спятила? — мрачно заорал Жорж, добавив какое-то старое камердирское проклятие. — Кобыла ты, жеребица чертова! — Он поднял дубовый стул, на котором сидел, и, защищаясь от внезапного нападения, замахнулся на свою нежную и кроткую женушку. — Вершит суд, не спрашивая, кто прав, кто виноват! Я не подбивал яриста путаться в ваши грязные делишки! Больше того, я крепко спал, когда он услышал стоны, крики и зов на помощь! — забубнил камердир плачущим голосом. — Слышишь, уймись, не то я этим стулом размозжу тебе голову и пусть меня сегодня же повесят!

— Вы только послушайте эту паршивую, старую клячу, послушайте только, как он оправдывается и выкручивается! Теперь я наверняка знаю, что ты один заварил эту чертову кашу, сам все выболтал, когда тебя и не спрашивали. А ты что думал, лимон выжатый, для тебя приготовили девушку, что пахнет лилиями? Ха-ха-ха! — И она снова принялась размахивать коромыслом, стараясь как-нибудь достать своего муженька. Но, надо сказать, камердир героически отбил атаку, даже разок зацепил стулом свою милую супругу по широким и плоским ляжкам, а в другой раз по соблазнительным рукам выше локтя, которые выпирали из открытого утреннего платья.

Ксантиппа, увидев, что ее Сократ рассвирепел не на шутку и мог еще разок огреть ее дубовым стулом, а ночью ей уже наставили синяков, отказалась от дальнейшего наступления и залилась злыми горючими слезами.

— Ладно, хорошо, прекрасно! — запела она своим грубым, резким голосом. — Вот до чего я дожила! Вот награда за все мои труды, усердие, мои муки и страдания! Все, что здесь есть, все, что в тебе и на тебе, все дала добрая слава нашей корчмы, за это ты должен мне кланяться и благодарить! А меня может покалечить и убить любой Дармоед, школяр, пачкун и голодранец! Вот до чего я дожила, старая ты выпотрошенная кляча! Ну-ка! Отвечай! Я тебе говорю, добром у нас не кончится! Пусть идут к черту и ты, и корчма, и все дело! А я на службу пойду, — проживу как-нибудь! Какой из тебя муж?!

— Полегче, полегче! Не все кончено, берегись, вы еще будете за свои делишки ответ держать перед судом и законом! Уймись лучше, уймись! Тебе бы подольститься к яристу! Лестью и душу вынимают! Не то получишь покрепче, чем дубиной. Дьявол бы все побрал! Каждый сам кует свое счастье! Как ты свое скуешь, сама рассчитывай, по своей совести.

— Что, суд? Какой еще суд? Какой закон? Что закон? Где? Тебе, лизоблюд, что ни дай, все изгадишь! Ладно, ладно, поглядим, — засучила рукава Ела, готовясь не то к новому нападению, не то к спешной работе.

* * *

В тот же день школяр Ивица нашел для Аницы место у пожилой, строгой и добропорядочной барыни — уже несколько лет он давал уроки ее единственному сыну. Девушку встретили приветливо, и потекли дни и месяцы, отрадные для обоих, потому что они могли видеться каждый день. Но свои мысли и надежды не открывали никому на свете. И никто в доме доброй, но строгой женщины не подозревал, что юные сердца соединяли нежные чувства.

Ивица ушел от своего родича камердира и поселился на другой квартире. Избитый советник незаметно исчез из города, унес куда-то свое жирное неуклюжее тело, опасаясь, как бы не получить трепки более основательной, чем от рыцарской дубины школяра.

Старая ведьма убралась в еще более нищенскую мрачную и грязную улицу, где-то на другом конце города. И ей не улыбались закон, суд и приговор, которыми ей и всем участникам ночного преступления грозил школяр Ивица. О конце всего предприятия рассказала ей ошеломленная Елуша, показав перепуганной и подавленной старухе свои синяки. И в церкви она теперь заглядывала редко, а потом пряталась в самый темный угол, словно сова в дупло, когда занимается божий день.

Только в корчме камердира Жоржа ничего не изменилось. Милые супруги ссорились, грызлись, а при случае дрались и сражались, как прежде, бедняга камердир всегда оставался внакладе и таил свое поражение в разбитом сердце.

* * *

На окраине небольшого города, где насчитывалось тысяч восемь душ, и эта цифра в книгах славной городской управы оставалась всегда постоянной, ибо от нее не убавляли и к ней не прибавляли умерших или родившихся, — к чему ради таких мелочей заниматься лишней писаниной, тратить дорогую бумагу бесценных городских книг, так вот, на окраине этого городка стоял дом полугородской, полудеревенский.

Обленившиеся жители и еще более обленившиеся чиновники, которые меньше всего интересовались порядком и городскими книгами, не заботились даже о своих собственных делах, а тем более не ломали себе голову над тем, кто съехал, а кто въехал в стоявший на окраине дом.

В этом доме, став членами городской общины, поселились Лаура и Михо. Торговец Михо время от времени уезжал по своим делам в дальние края, но это уже была торговля иного, высшего порядка, когда крупные деньги и небольшой труд приносили огромный барыш. С тех пор как Михо оставил родные места и Медоничев дом, он совсем опустился, оторвался от семьи, одичал. В торговых кругах он вдруг отыскал себе какого-то странного приятеля, вскоре они подружились, и Михо так к нему привязался, будто обрел потерянного побратима, и не успокоился, пока не привел его к себе, в свой загородный дом.

Человек этот был слеп на один глаз, с густой бородой и усами, сложением — настоящий атлет. Он старательно следил за собой и все же напоминал сбившуюся с пути девушку, давно утратившую первые завязи молодости и теперь ловящую в тонкие сети своей красоты и желаний пестрых однодневных мотыльков, предпочитающих распустившиеся, зрелые цветы. Его балагурство, шутки, остроты так очаровали барышника Михо, что он признался своему побратиму:

— Велик белый свет или мал, широк он или тесен, будь Михо первый богач или последний нищий, без нового друга ему жизнь не в жизнь.

Так Михо привел нового побратима в свой дом.

Лаура узнала в нем старого знакомца, кривого Ферконю. Но как он переменился!

Новый гость все щурился здоровым глазом, улыбался Лауре, паясничал, хвастал, что ему все нипочем. А Михо, цыганский торговец, который без своего друга тут же впадал в меланхолию, становился раздражительным и угрюмым, прямо заходился от смеха, на глаза навертывались слезы, а лицо и все тело тряслись от веселья и удовольствия.

— А мы? Как же теперь мы, Лаурица? — страстно и крепко сжал кривой руки Лауры, когда однажды застал ее одну. — Неужто мы навек покончили с нашими счетами, которые начали в том диком лесу, мы, заблудшие овечки, а? Ты даже не спросила, куда меня определили родители, непробудные пьяницы, что постоянно бранились и дрались? Ни разу не спросила, как я бродил по всему свету, пока не встретил твоего деревенского дурачка и снова не нашел свою Лаурицу?.. Та ночь была сказочной, дивная моя Лаурица! Она еще вернется и вот тогда будет все! — напевал кривой в уши Лауре.

— Уймись, проклятый! Я жена! Ты причина всех моих несчастий! Чтоб тебе пусто было! — Она вскочила и зажала ему рот руками.

— Ах, жена! Поздравляю вас, сударыня! — захохотал Ферконя, широко раскрыв свой единственный глаз и меряя Лауру с ног до головы. — Жена! Такая же, как мне, только первенство мое! Эх, жена! Я знаю все, все знаю! Думаешь, мне не открыл все твой барышник?.. Жена! Я на тебя имею право, как никто другой на свете! Думаешь, я не знаю, как ты стала жить с Михо, как он мечтал повести тебя к алтарю, чтобы поп благословил ваш брак?.. Да тебе это не по праву. Ха-ха-ха! Я все знаю. Молчи и повинуйся. Сильный, могучий я был когда-то… тогда… помнишь? Сильным, могучим и сейчас буду! Покорись! Любимая моя, ничего другого мне не нужно. По всему свету я мыкался, искал тебя и — нашел! Или ты снова будешь моей, или погибнем оба, вот и весь сказ. — Бродяга вскочил на ноги и схватил Лауру. — Вот так-то, моя дорогая! Родители мои умерли, я их похоронил, заказал святую мессу, а сам на ней не был, не помолился за их души. Похоронами и мессой я сполна расплатился и отблагодарил их за то, что родили меня и вырастили таким, какой я есть, с одним глазом, хотя я и вижу им лучше, чем другой двумя. Промотал домишко, слонялся по белому свету, но всегда и везде ты стояла передо мной! Вздыхал по тебе, искал тебя и вот — нашел! Нам не в чем упрекать друг друга, нечего извиняться и прощать! Но раз счастливый случай свел нас, пусть мое старое право снова войдет в силу!

Лаура покорилась душой и телом… Только сейчас она увидела что-то новое, большое, сильное в этом человеке и полностью ему подчинилась. Но теперь ей мешал торговец Михо.

Однажды вечером Михо мрачно и решительно сказал своей любовнице:

— Лаура, все, я сыт по горло, так жить больше нельзя! Мы полюбили друг друга, когда жива была Юста. Начали, значит, с греха, с бесчестья. Бог прибрал Юсту, чтоб она нам не мешала, и ты переселилась в мой дом. Я тут же стал упрашивать тебя повенчаться — не хотел косых взглядов, зубоскальства, сплетен. Ты отказалась. Потом тебе наскучила сельская жизнь, ты пожелала переселиться в какой-нибудь город подальше. Я выполнил твое желание. Вот мы живем здесь уже не один год… А что дальше?.. Последнее мое слово — давай обвенчаемся и вернемся обратно, на мою родину, в старый Медоничев дом.

— Ты снова запутался в пустых грезах, мой дорогой! Торговец лошадьми, сумевший сколотить такое богатство, а мечтаешь, как ребенок, что родился и вырос среди роз и цветов! Напрасны твои надежды, мой Михо! Я тебе уже говорила, я ни во что не ставлю поповское благословение и никогда ни с кем не пойду под венец! Своих решений я не меняю, так что оставь меня в покое. Ты все слышал? Все понял?

— Вот как? — задумался Михо. — Нет, — продолжал он, хмуро, почти с презрением глядя на свою любовницу, — нет, и у меня есть свое решение! Оно появилось прежде, чем я тебя узнал, и я не изменю ему и тогда, когда наши пути разойдутся.

— Это еще что? — комедиантка вскрикнула, будто ее змея укусила, и вскочила.

— Ничего! Больше я так жить не намерен. Я не знаю, чья ты, моя или кого другого, а может, и всех! — взорвался Михо, со злостью глядя в дивное лицо своей любовницы. Она то бледнела, то краснела и дрожала, по лицу ее пробегали волны гнева и возмущения.

— Объяснись! Или я ударю тебя, а там и погибну, как пчела, что, ужалив, теряет свое жало. Объяснись!

— Объясниться? Гм, — снова задумался Михо, глядя в пол. — Что ж, пусть будет по-твоему! — Он поднял голову, вскочил со стула и резко заговорил: — Сама понимаешь, голубица моя, я не знаю твоего прошлого и никогда о нем не спрашивал. Откровенно говоря, я даже не имею понятия, кто ты, откуда родом, чья дочь. Из-за того, что до меня у тебя были любовники, шум и гам, конечно, поднимать нечего. Но сейчас? Чувствую, что я тебе уже осточертел, как и мой сосед, Дармоед Ивица, и ты путаешься с новым избранником, ну, скажем, ну, скажем… с Ферконей!

— Михо! Михо! — всполошилась Лаура, бледнея и краснея одновременно. — Докажи! Докажи! Докажи, Михо…

— Не кричи так, прошу тебя, — холодно и пренебрежительно махнул рукой Михо. — Раз говорю, значит, знаю: ты слову своему изменила… Чувствую… Да, где-то на ярмарке встретил я этого проходимца, он пришелся мне по душе. Он словно рожден быть посредником в торговых делах да еще для шуток и проказ в веселящихся компаниях. А такие люди, хоть и неведомо, кто они, откуда родом, каков их закон и обычай, всем и всегда приятны, привязываешься к ним душой и сердцем, хотя и сказать не скажешь, почему, с чего начинается, как расцветает такая дружба! Когда человек твердо верит, доказательств не требуется. А у меня твердая уверенность, что ты обманула меня, что вы старые знакомые! Завтра, предположим, ты встретишься со школяром Ивицей? Будь ты мне законной женой, я б знал, что делать! А так: ты была с другим, сейчас с другим, снова будешь с другим. И, чтоб положить этому конец, чтоб твоим господином был я один, еще раз тебе предлагаю — давай повенчаемся, будь мне законной женой.

— Я тебе уже сказала, из этой муки хлеба не испечешь, что бы там ни было! — срывающимся голосом ответила Лаура, глядя на своего любовника не то с презрением, не то с сожалением. Но вдруг что-то в ней надломилось, тайная мысль молнией сверкнула в голове и целиком ее захватила, она бросилась к Михо, пылко обняла его и прижала к груди.

— Да, милый, давай повенчаемся! Я отказывалась просто из женского каприза! Я испытывала тебя, хотела понять, серьезно ты говоришь или шутишь! Ну вот видишь, я твоя, только твоя — мы повенчаемся и вернемся в Медоничев дом! — Она бурно дышала, а взгляд ее унесся куда-то в неведомую даль, в глазах затеплились странные, непонятные мысли и решения.

Михо не обрадовала внезапная перемена в настроении Лауры, но он не оттолкнул ее, а по старой привычке, ласково и горячо, ответил на ее чарующую нежность, хотя молчал при этом как убитый.

— Что с тобой, милый? Что ты вбил в свою упрямую голову? Почему ты хмурый и мрачный, как небо перед грозой? Ах, скажи, милый, не дуйся, как балованное дитя!

— Пусти меня! Пусти! — вскинулся Михо, решительно освобождаясь из объятий любовницы. В ту же минуту она остыла, закусила губу, сжала кулаки, а Михо схватил шапку и, не глядя на Лауру, выбежал из дому…

— Ферконя! Пора действовать! Он все знает, я только не могу понять, догадывается он, чувствует или действительно знает. — Лаура крепко схватила Ферконю за руку.

* * *

— Он сейчас лишь забылся тяжелым сном и все вздрагивает, порывается на кого-то броситься! Уже восемь дней разъедает его мое снадобье, а одолеть никак не может. Или у этого человека адское здоровье, или приходится усомниться в силе яда!.. Что же делать? Я боюсь, ужасно боюсь, как бы он не заподозрил нас. Он просит священника, просит лекаря. Я начинаю дрожать от ужаса. Помоги, придумай что-нибудь! — шептала в темноте коридора одна тень другой, обнимая ее за плечи. То были Лаура и Ферконя.

— Что делать? Ты ведь лукавей и мудрей самого дьявола, вот и придумай что-нибудь!

— Видали такого! Если вся тяжесть на мне, зачем тогда ты? Разве не я все сделала, не я рвусь, мучаюсь, терзаюсь страхом вот уже восемь дней, а он все равно не поддается, сопротивляется изо всех сил… Боюсь, меня уличит лекарь, прежде чем все кончится, и тогда все пропало!

— Гм, тяжело, мерзко, знаю, но сейчас ничего придумать не могу…

— Не можешь, карманник и конокрад? В полночь прислуга заснет внизу как убитая. Тебя, надеюсь, никто не видел, когда в темноте под дождем ты прошмыгнул во двор. Сегодня же надо все кончить, говорю тебе! Или это совершится, или…

— Ладно, согласен. Но скажи только: чем, как?

— Ох, мужская твоя голова! Оденься в женское платье, замотай голову платком, сокол мой из заячьей норы! Он очень слаб. Порыва ветра достаточно, чтобы порвать нить его жизни, не говоря уж о смелой руке. — Комедиантка задрожала в темноте от собственной изуверской мысли и теснее прижалась к своему благородному другу, словно испугалась привидения, мелькнувшего в черной тьме.

— А, ясно! Понимаю… вот так, за шею — и кррх… Я правда никогда таким делом не занимался, разве что однажды вспорол брюхо полицейскому до самого сердца, когда он пытался арестовать меня. Слушай, но у меня ничего нет с собой!

— Какая-нибудь веревка в доме найдется, — по-змеиному прошипела Лаура. — А тогда все в могучих руках моего одноглазого сокола! Эх, было время, я тебя ненавидела, уродом называла! А теперь… — И жестокая подстрекательница крепко обняла своего черного соучастника. — Ах, теперь мы будем свободны, богаты, можем незаметно убраться отсюда, и следов не останется, мой дорогой, мой первый сокол!

Шепот смолк, все стихло, тени исчезли, видно, глубже ушли в непроницаемую тьму.

Настала полночь. В углу большой просторной комнаты теплился слабый огонек, замирая и точно собираясь погаснуть. У противоположной стены на кровати лежал не то больной, не то здоровый человек. Он лежал неподвижно, его смуглое исхудавшее лицо покрывала бледность, только на левой щеке было видно красное пятно, оно то расширялось до носа и глаз, то сжималось и темнело, как синяк от удара. Человек, по-видимому, все же больной, спал, часто вздрагивая всем телом, стонал, всхлипывал, но не просыпался. Потом снова воцарялась глубокая тишина.

В дверь, ступая на цыпочках, прокрались две тени. Обе, к удивлению, босиком. Первая тень принадлежала мужчине, а тень, нехотя тащившаяся следом за ним, — женщине. Мы узнали ее — Лаура!

— Вперед, мой сокол, смелей! — шепнула Лаура. — Отвага и решимость! Несколько минут — и ты полный хозяин всего и мой повелитель. А я выйду за дверь.

— Ишь ты! Зачем это? Ты что, не помнишь, несчастная, каким он был сильным? Настоящий медведь. Кто знает, может, сейчас, в смертельной схватке он меня одолеет?

— Ну, ну, не болтай! Я же тебе сказала, зелье отняло у него все силы. Он теперь как тряпка. Чуть покрепче сжать — и душа вон! С телом ведь легче. Только бы отделить одно от другого — душа раньше улетает из этого мира, а тело — прах и станет прахом. Главное — смелей вперед! — Она отступила и скрылась за дверью.

Мужчину, который остался один, трудно было узнать: лицо закрыто, одет он был в длинный, с отрезанными рукавами кафтан. Лишь когда он повел глазом, стало ясно, что это Ферконя.

Он замер у постели больного, словно тигр, жаждущий горячей человеческой крови. Потом окинул единственным глазом его, комнату и с быстротой зверя вскочил Михо на грудь, подсунул под голову веревку и перетянул горло. Больной застонал, заскрипел зубами, захрипел и широко раскрыл глаза.

— Это ты, дьявол! — прошептал он. «Но ведь я не продал тебе душу, если ты и вправду удавил моего тестя Медонича, как говорят люди», — подумал теряющий силы Михо и, грозно оскалив зубы, впился ногтями в своего убийцу, поднял его вверх и швырнул на пол, а сам свалился на него. Началась битва не на жизнь, а на смерть. Ферконя все крепче стягивал веревку на шее Михо, ни на волос ее не отпуская, а Михо слабеющими руками колотил его и раздирал ногтями.

— Лаура… Лаура! — стонал Михо, кровавая пена выступила у него на губах.

— Лаура, Лаура! Скорей сюда, все пропало, он сильнее льва! Мы погибли! — взвыл Ферконя.

Она кошкой прыгнула в дверь, заперла ее за собой, подкралась к борющимся и схватила Михо за руки. Он уставил на нее налившиеся кровью глаза, побелел как смерть и прохрипел:

— Вот оно что!

— Души, затягивай, погибнем, — глухо прошептала Лаура. — Так… так… Еще немного, затягивай, дорогой…

— Вот так мы, в детстве, злые мучители, душили воробьят, вытаскивая их еще полуголых из гнезда… Страшно… страшно… — бормотал убийца.

* * *

Была темная, мрачная ночь. Дождь лил как из ведра, дул резкий, порывистый ветер. Издалека приближалась повозка, вскоре взмыленные лошади остановились.

— Пошли вместе, я дрожу как осиновый лист, мне страшно! — прозвучал женский голос.

— Как же я лошадей оставлю. Они, будто дикие кабаны, бешеные, — отозвался мужчина.

— Как хочешь, но одна я туда не пойду!

Они вошли в дом, бесшумно, с большим трудом вытащили длинный сверток и осторожно уложили на телегу. Лошади заволновались, встали на дыбы, словно этот сверток их сильно испугал. Мужчина и женщина снесли в повозку и другие вещи, главным образом сундуки, видно, тяжелые, телега скрипела всякий раз, когда они их устанавливали.

Лаура разбудила дворню, коротко приказала, чтобы за всем хорошенько следили, а она с хозяином уезжает в другой город, к известному лекарю.

Женщина поместилась рядом с возницей, он хлестнул лошадей, которые с места взяли вскачь. Больше они в этот дом не вернулись.

Повозка неслась, лошади ржали, а Ферконя и Лаура сидели, не произнося ни единого слова. Светало, дождь лил все сильнее, вскоре верх повозки промок, и на живых людях не было сухой нитки.

— Вот что, деньги надо поскорей закопать в надежном месте, — сухо и хрипло пробормотал Ферконя, угрюмо подняв голову, и тут стало видно, что бороду он сбрил, прежнего Ферконю теперь было не узнать никому, кто не помнил его кривого глаза. — Можно зарыть где-нибудь поблизости, — закончил он.

— Да разве со всем управиться? Дай бог поскорей убраться подобру-поздорову! — ответила Лаура. И ее голос охрип, а лицо было таким холодным, грубым и жестоким, что в эту минуту она выглядела уродливой, отвратительной, мифической фурией. — Его можно бросить в первую быструю речку, что попадется на пути. А деньги… деньги? Об этом после, — зевнула, дрожа всем телом, Лаура.

* * *

Багровое солнце клонилось к западу, спуская золотую завесу слабеющих лучей на бескрайние, пустые и мрачные горы. По крутому ущелью, куда, верно, никогда не ступала нога человека, брели двое оборванцев, походившие на нищих бродяг.

— Отдохнем, Лаура! Голод и жажда одолели, едва ноги волоку, в глазах темнеет, кружится голова, кажется, вот-вот ноги протяну! Ух! Слава богу или черту, мне теперь все равно, что мы наконец поладили и договорились выкопать спрятанный клад Михо и по-братски его поделить. Мне бы только уехать, далеко, далеко, в чужую страну. Там не придется бродить голым и босым, погибать от голода и жажды, как здесь!

— Иди, иди, трус ленивый, обжора! Забирай свою долю и убирайся подальше! Твои длинные пальцы только и способны вытащить кошелек из кармана или утащить ягненка из хлева! Как ты мне надоел, как осточертел, напасть черная! Вперед, вперед, еще далеко до пещеры, а нам нужно засветло добраться до нее и управиться. Не то в темноте оба можем сорваться в пропасть или свалиться со скалы.

— По крайней мере, конец будет! Не гожусь я для этой разбойничьей жизни. Эх, коли б я знал, что мне достанется такой тощий кус Михиного добра, ни за что б не удавил его! Вот уже два года за нами гонятся, как за дикими зверями, к тому злодейству мы добавили кучу новых, набрали шайку разбойников, и теперь твое имя наводит страх и трепет на все вокруг. Ох, лихая, отчаянная, дивная моя кума, неужто ты вправду веришь, что тебя не поймают? Что тебя не предаст кто-нибудь из своих? Если так, значит, сам дьявол тебя направляет!

— Молчи, мошенник! Не болтай, не то сразу узнаешь, что такое атаманша Лара. Пущу пулю в твой единственный глаз, что еще водит тебя по свету! — взмахнуло рукой стройное, гибкое чудовище и сбросило плащ, на поясе блеснуло оружие; потом упали фальшивая борода и усы, и во всей своей буйной красе, словно черное облако, рассыпались по плечам волосы. Засветилось прекрасное женское лицо, полное жизни, огня, греха и отваги.

— Эх, дай, красавица, хоть раз еще нагляжусь на твое светлое лицо! От горного воздуха расцвело и твое лицо, и твое тело — о, боже мой! Почему ты не соглашаешься, не хочешь скрыться? — Ферконя замер перед женщиной, расставив смуглые руки, чтобы задержать гордячку.

— Прочь, трус! Убирайся, дрянь! Забыл про закон нашей шайки — каждый, кто осмелится коснуться атаманши Лары, платит головой! Прочь, негодяй, не то тебя постигнет та же участь! — И женщина выхватила из-за пояса пистолет.

Одноглазый разбойник отпрянул и спрятался за выступ скалы.

— Я ничего плохого не думал, только повторил свое желание, Лаура, снова попытался уговорить тебя — податься куда-нибудь подальше отсюда, выкопать деньги да сокровища, бросить разбойничью жизнь и укрыться в другой стране. Эх, мы могли бы еще начать честную жизнь!

— Молчи, болван! Чтобы я с такой дрянью и трусом ушла в другую страну искать честной, спокойной жизни! Ха! Ха! Ха! Что за честная и спокойная жизнь, уродина? Если мне и захочется иной жизни, то, уж во всяком случае, не с тобой, негодяй, пентюх проклятый. Ни слова больше! Вперед!

Солнце уже зашло, в горных долинах и ущельях темнело. Путники начали карабкаться на крутую каменистую гору, поднимавшуюся из горных проломов, словно скирда сена. Скоро в скале показалась трещина, в которую едва было можно протиснуть голову. Тут они оба принялись за дело и, не промолвив ни единого слова, с невероятными усилиями отвалили большой камень. Первым на животе в щель вполз кривой Ферконя, за ним Лаура. Долго они ползли, пока наконец лаз не расширился и теплый воздух не повеял им в лица.

— Зажги факел! — приказала женщина. Мужчина повиновался, и лучина вспыхнула красным огнем, осветившим величественный храм подземного царства.

— За левым углом! — сказал мужчина.

— Да! Знаю, память у тебя хорошая. — Она снова нацепила фальшивую бороду и усы, а волосы свернула жгутом, уложила вокруг головы и натянула на них разбойничью папаху.

Тем временем мужчина сдвинул две тяжелые плиты и начал вытаскивать из ямы один сундук за другим.

— Так! — Он довольно вытер пот. — Теперь все в порядке.

— Неправда! Еще должно быть несколько мешочков отдельно. Ищи, Одноглазый! Не видишь?

— Какие мешочки? Здесь больше ничего нет, разве что они провалились в эту бездонную пропасть, вот она, прямо у меня под ногами!

— Ну, если так, придется тебе спуститься в эту пропасть и вытащить, чего недостает. Иначе дележа не будет!

— Ты что, свихнулась? Сам дьявол не рискнул бы лезть в эту адскую пропасть, не то что живой человек. Один шаг — и летишь вниз головой в бездну, костей не соберешь!

— Живой человек! Ха-ха-ха! Сейчас посмотрим! — Лаура подняла факел и начала подбираться к стоящему над пропастью приятелю. Вот она встала на площадку размером не больше стола, с этой площадки в глубину мрачного провала вели два или три уступа. Здесь и стоял Ферконя, его голова оказалась у ног Лауры.

— Где эта ужасная пропасть? Ничего не вижу и не верю, что она есть!

— А я уже на последнем уступе, стоит шевельнуться, и я сорвусь в бездну навеки!

Лаура заглянула во тьму, нагнулась и нащупала голову Феркони. У нее мелькнула страшная мысль, и в тот же миг пришло решение… Блеснул огонь, прогремел выстрел, в жутком сумраке пещеры от скалы к скале, от ущелья к ущелью прокатилось эхо, похожее на сатанинский хохот. Мужской голос хрипло завопил и замер в глубине пропасти. Через несколько мгновений послышался новый вопль, вой, нельзя было понять, человек это кричит или зверь, казалось, это рычание тигра, пьющего теплую кровь полурастерзанной жертвы, и что-то глубоко-глубоко тяжело упало.

— Ну вот, и с тобой я благополучно разделалась! — взвизгнул женский голос. — Захотел делиться поровну! Эй, куда же ты отправился так поспешно, герой? Видишь, вот он мой добрый, верный пистолет, а могилу ты нашел себе сам, так что — всему конец! — И Лаура медленно выползла из глубокой ямы, добралась до сундука, устало прислонилась к нему и задумалась…

— Да, да, да! Хватит! Хватит! Все это отвратительно, страшно, ужасно! Бррр! — содрогнулось все ее женское естество, она хваталась то за голову, то за грудь. — Ты прав! Хватит! И Лаура будет искать честной, приятной и спокойной жизни, — пусть и на чужой стороне. Да, да! Да! Еще не все кончено!

* * *

Торопливо вышел школяр Ивица из дому и быстро зашагал по улицам города к постоялому двору «Черный орел». «Кто мог вызвать меня на свидание? Господин! Откуда он взялся, этот господин? Что ему от меня надо?» — такие вопросы задавал он себе по дороге к цели.

Он вошел в одну из просторных, чисто прибранных комнат, и красиво одетый человек, высокий, черноусый и чернобровый, поднялся ему навстречу. Ивицу удивило, что неизвестный господин был в темной шляпе с широкими полями.

— Вы, сударь, хотели видеть меня? — спросил Ивица.

— Да, я! — ответил незнакомец.

— А по какому поводу? Я не имею чести вас знать и впервые вижу.

— Сейчас узнаете, приятель! Садитесь вот сюда.

Школяр осторожно сел, с удивлением ожидая, что будет дальше.

— Не приходилось ли вам слышать в городе разговоры об атаманше Ларе, женщине-кровопийце, разбойнице, которая, переодетая мужчиной, предводительствует бандитской шайкой, жжет, палит, режет и душит всех без милосердия, словно злой рок?

— Да, я слышал такие разговоры! — смутился Ивица и широко раскрыл глаза. — О ней пишут в газетах, а среди простых людей ходят настоящие сказки об этом чудовище, которое не берет пуля, не могут поймать ни войска, ни какая бы то ни было стража на свете. Но, мне кажется, это исчадие зла, несмотря на свои сверхъестественные качества, не решается приблизиться к городским стенам, здесь люди зубастые, что однажды ухватят, не выпустят, даже эту грозную атаманшу Лару.

— Ах, вот как! — усмехнулся господин и громко воскликнул: — Атаманша Лара перед вами, молодой человек, собственной персоной!

Ивица вскочил.

— Я не для того пришел сюда, сударь, чтобы вы надо мной шутили!

— Я не шучу, милый мой! — раздался дрожащий женский голос. Этот голос поразил Ивицу, в глазах у него потемнело, он схватился за голову…

В ту же минуту мнимый господин сбросил маску, и перед глазами Ивицы заблистало прекрасное лицо Лауры.

— Что такое? — воскликнул юноша. — Не понимаю, не могу понять, это сон! Пустите, пустите, мне нечем дышать, пустите!

Но она упала к его ногам, крепко обняла их и стала пылко целовать, ее роскошные черные волосы рассыпались по полу.

— Ради бога! Где я? Что происходит? Что все это значит?

— Ах, чистый, дорогой, любимый мой мальчик! Твои ноги обливает покаянными слезами грешница Магдалина! Нет, ты не можешь меня оттолкнуть! Ведь Исус Христос не отринул кающейся грешницы! И ты… и ты… мой милый… и ты не отринешь своей несчастной, бедной Лауры! Нет, не остыла, не умерла любовь в твоем благородном и добром сердце! Все это была злоба, ложь, ослепление, клевета! Все, все!

— Я вас не понимаю, что все это значит, что вам от меня нужно? — Ивица в изнеможении упал на стул, и Лаура вновь обняла его ноги.

— Прости! Прости! Ивица мой! Помилуй меня, помилуй! Бог всегда прощает тех, кто искренне кается, прости и ты меня!

— Что я должен вам простить? В чем помиловать? Почему вы меня просите? Кто я? Ничто! — пришел в себя Ивица.

Теперь Лаура стояла на коленях, протягивая сомкнутые руки к лицу юноши.

— Прости, прости, Ивица! Все, что я делала, я делала только ради тебя! О, помилуй меня и прости!

— Вы — ради меня? Ради меня? Боже, с кем я говорю! Да ведь тебя, несчастная, сейчас схватят! Что тебя сюда привело? Ведь ты убила Михо! Ты, ты, ты! Что я должен тебе простить? Ты нарушила клятву, ступай с богом, я давно тебя простил, — всхлипывая, бормотал юноша.

— Не я убила его, нет… Но все, что было, было из-за тебя и ради тебя, все! Верь мне, я исповедуюсь, как перед судом божьим!

— Ну, в таком случае не беги, не скрывайся от властей и закона! Сдайся! Покайся! Вот чего требуют сердце, разум и совесть! А меня оставь в покое. Ты ведь бросила меня раньше, чем я тебя… Так будет лучше… Теперь ты сама убедилась, что мы не созданы друг для друга!

— Какая жестокость, Ивица! Почему ты такой мрачный, такой неумолимый, мой милый! Я все, все тебе расскажу, все объясню! — И она принялась излагать ему с удивительным искусством комедиантки полуистину-полуложь о своих приключениях:

— Слушай и знай, все это ради тебя, ради нашей любви, ради нашего счастья! Да, я была атаманшей страшной разбойничьей шайки, где бы она ни появилась, где бы ни показалась, перед ней все дрожало, все трепетало. Ужасные преступления и злодейства совершались моим именем. Нечего ждать помилования — суд, закон, люди такого не прощают, мне спасенья нет! Но послушай! Бежим вместе в другую страну! Богатство у нас такое, какое тебе и не снилось, какого ты и представить себе не можешь. Мы вернем себе счастье, блаженство, покой! Я ни у кого на свете не прошу о прощении и помиловании, только у тебя! У тебя, мой милый! Верни мне свою любовь — и я всю жизнь буду твоей рабыней! Я буду целовать пыль под твоими ногами! Топчи меня как последнего червя, только бы быть с тобой, только дышать с тобой одним воздухом, думать, говорить и жить с тобой рядом! Ах, смилуйся, смилуйся!

— Оставь меня, страшная женщина! Оставь! Чего ты от меня хочешь? По какому праву, кто тебе его дал? Неужто и я должен стать жертвой твоих женских чар и страшных ловушек? Оставь, оставь! Меня ждет другая, другая с меня глаз не сводит! Как я теперь покажусь перед ее чистым, невинным, ангельским ликом? В ее душе, на совести, в сердце нет и пылинки, не то что греха или злой мысли! Чего же ты от меня хочешь, ты, которая была так же непонятна тогда, когда запутала меня в свои злодейские сети, как и сегодня? По какому праву ты затягиваешь меня во тьму своих грехов, преступлений, страха и ужаса, когда сама перед ними дрожишь и трепещешь? Оставь, оставь меня! — вырвался Ивица из ее объятий и устремился вон.

Лаура вскочила, замерла, как мраморная статуя, и обратила к юноше грозное лицо.

— Стой! Стой! Да, ты не тот, что был прежде. Я все выведала под своей маской у твоего родича, камердира Жоржа. Я давно в этом городе, давно слежу за тобой! И все знаю, все. Ты, ты… Ха-ха-ха!.. Смешно, правда? Твоя Аница, эта деревенская девчонка… Ха-ха-ха! Ужасно смешно! Ты хочешь на ней жениться! Мне все известно, мне все рассказали! А теперь слушай атаманшу Лару: никогда ни одна женщина не будет принадлежать тебе, а ты ей, пока моя голова держится на плечах! Я дни и ночи мечтала о тебе, приняла столько мук и страданий, и все ради тебя, ради твоего счастья. Ни одно средство не было для меня слишком жестоким, слишком тяжким, хотя и претило мне, но только во имя одной цели — ради тебя! И вот, когда я все бросаю к твоим ногам — и свою покорную, покаянную душу, и сердце, и свою жизнь, ты пинаешь меня ногой, с презрением отворачиваешься, показываешь мне спину. Хорошо! Но знай! Ни одна женщина не будет принадлежать тебе, а ты ей! Запомни! До свидания!.. А теперь мы чужие! Убирайся вон, злодей, убирайся! Я еще ни разу не совершала такого злодеяния, какое ты совершил сегодня! Убирайся! — Лаура снова надела на себя мужскую личину, открыла дверь, Ивица вышел.

Свежий воздух повеял в лицо, и ему показалось, он вернулся с того света, очнулся от страшного, мрачного, тяжелого сна. Голова невыносимо болела, сознание то и дело затуманивалось, его шатало, он с трудом удерживался на ногах.

* * *

С холмов коротыша Каноника и музыканта Йожицы разнесся слух по всем дворам и по всем селам, обошел, наконец, весь приход и вышел за его пределы, что состоялось второе оглашение сына музыканта Ивицы с дочерью коротыша Каноника. Больше года назад Аница покинула родной дом, но никто не знал, куда она делась, куда исчезла. Прошло немало времени, пока стало известно, что девушка служит в большом городе, но никому не приходило в голову, что Аница все бросила и ушла за своим соседом школяром Ивицей, что между ними была какая-то связь или договоренность. Теперь по селам судили и рядили, вспоминали покойного Михо, его любовницу Лауру, которая убила его где-то на чужой стороне.

Коротыш Каноник немного ожил и принялся сам разносить слухи о том, что его дочь Аница выходит за Дармоедова сына. Портниха и корчмарка Трепетлика, а она тоже собиралась женить своего Эдуарда на богатой девушке из Краньской, все ломала себе голову, куда направить жало своего языка? Против ожидаемого события? Или за него? Наконец, по совести, решила, что ей ни к чему соваться в чужие дела, лучше подумать о свадьбе своего Эдуарда.

Ивица никому не говорил о неожиданной встрече и столкновении с грозной Лаурой, но стал задумчив и угрюм.

Молва об атаманше Ларе все чаще проносилась из края в край, а о ее внушающей ужас жестокости и черных злодеяниях создавались легенды. Трепет и страх охватили богатых и бедных, особенно страшно атаманша пытала и мучила женщин, убивала их самыми ужасными способами. Рассказывали, что одну жертву нашли с выколотыми глазами, отрубленными руками и ногами, другую — с отрубленной, вернее, отпиленной головой. В местах, где свирепствовала шайка атаманши Лары, люди молились так: «Сохрани нас, господи, от чумы, от голода, от войны и от злодейки-разбойницы Лары!» А властям и представителям закона никак не удавалось напасть на след этой словно заколдованной атаманши и ее сообщников.

Ивица так и не закончил своего учения, но получил небольшую чиновничью должность и объявил Анице, что их мукам и страданиям пришел конец, что вскоре они повенчаются, но не в городе, а в родных горах, дома. Дело уладилось так, что второе оглашение будет в своем приходе. Коротыш Каноник теперь что ни день ходил к музыканту Йожице, они вместе пировали, ведь дом музыканта поднялся и расцвел еще со времен Лауры.

Йожицу и его достойную супругу неожиданное возвращение сына сперва привело в растерянность, но потом они пожали плечами: что посеешь, то и пожнешь, как постелешь, так и поспишь! Что поделаешь!

Ивице не давала покоя страшная угроза Лауры. Но всякий раз, когда его охватывали черные мысли, он смело, чтобы успокоить себя, встряхивал головой: «Нет, нет! Это ребячество! Мы повенчаемся в родном селе, никто ничего и не узнает, а потом возвратимся в город, и я буду беречь ее как зеницу ока. В городе легче укрыться от угроз этого исчадия ада, а ей несравненно труднее будет выполнить свое намерение на глазах у властей и закона».

Вопреки обычаям родных мест, свадьба началась не в доме коротыша Каноника. Как только священник закончил венчание, все собрались у музыканта Йожицы, в «храме» Лауры, который давно пустовал, но теперь, ради такого дня, был приведен в порядок и зажил новой жизнью.

В церковь молодые отправились на повозке, тихо и скромно. Даже деревенской музыки не было. Так же они возвратились обратно.

Сердце и душа Аницы были проникнуты мягким покоем, неизъяснимым блаженством и счастьем. Она только с нетерпением ждала окончания всех обрядов и минуты, когда они с милым Ивицей вернутся в город…

Странная боль сжимала Ивице грудь, все дрожало и разрывалось у него внутри от страшных предчувствий, а взгляд его омрачался мыслями и картинами, которые он сам не мог бы определить и высказать…

Вечером сваты и гости собрались в «храме», зазвенели гусли сельских музыкантов, раздалось громкое гудение баса Йожицы, но сегодня не он водил по нему смычком, а маленький смешной человечек с темным худым лицом, большими ушами и наголо остриженной головой, такой серьезный и сосредоточенный, что один его вид, когда он брался за бас, вызывал у всех громкий смех.

Коротыш Каноник с Дармоедом Йожицей представляли хозяев. Они обнялись перед всеми гостями, но оба казались углубленными в себя и задумчивыми, будто ко всему, что происходило, у них не лежало сердце.

Свадьба получилась не очень веселой, ведь молодых, Аницу и Ивицу, уже не считали своими. Односельчане стеснялись и не решались превратить торжество в обычную разудалую крестьянскую свадьбу. К тому же грустные мысли не покидали и родителей, и родственников. Коротыш Каноник, вертя вилкой, смотрел прямо перед собой. «Аница, Аница! Ну и чудеса! Сбежала из дому… И, гляди, с кем пошла плясать? Кто бы подумал! А Михо! Ох, ох!» — вздохнул про себя коротыш Каноник и словно окаменел.

А Йожица? Он все поглядывал то на негаданную сноху, то на сына. «Ну кем же он теперь будет? Священником — никогда, дело конченое. Судьей? Стряпчим? Но этого надо было добиваться раньше, до женитьбы! И как он связался с Аницей? Где они спознались? В той-то, по крайней мере, было что-то господское! Почему он не остался дома, почему отдал ее Михо? Ну, старый, у тебя уж ум за разум заходит, коли забыл, что та тварь Михо уморила… Ох, такое ведь могло случиться и с твоим Ивицей… Ух!.. Бррр!.. Лучше уж так! Кровь не вода!»

А добрая, тихая женушка Йожицы? Годы прижали ее к земле, согнули спину. Она все хлопотала, суетилась, крутилась вокруг печи и угощения, только время от времени украдкой взглядывала на сына и сноху. «Боже мой, сноха? Останься парень дома, в деревне, не переменись, не стань он ни господином, ни крестьянином, ладно бы! Пусть! Тогда она бы была сноха как сноха! А теперь! Напялила пестрые господские тряпки, ни тебе крестьянка, ни тебе барышня. Ох, ох, ох!» Мать Ивицы поджала губы и снова повернулась к печи, выкладывая на блюда лепешки и жареное мясо для гостей.

Так началась свадьба и так продолжалась, тускло и безрадостно. Гусли стонали, бас гудел, и все же застолье больше напоминало поминки, чем свадьбу. Подошла и полночь.

На дворе непроглядная тьма, ни зги не видно, словно весь мир превратился в царство смерти. Небо затянули зловещие черные тучи, готовые обрушиться на землю и накрыть ее сумраком вечной ночи. Кругом стояла мертвая тишина, все замерло, не слышно было дуновения ветерка во всей вселенной.

Как только поднялся тысяцкий, чтобы обратиться к сватам, засверкал огонь, загремели выстрелы из ружей и пистолетов, затопали и заржали кони, будто вся нечистая сила слетелась к дому Лауры и закружилась в ночном хороводе.

— Что такое? Кто это? — вскочил Ивица, и страшное предчувствие, томившее и мучившее его весь вечер, как бы взорвалось и осветило ярким пламенем всю его душу, он все понял.

В мгновенье ока стекла вылетели из окон, и в них показались грозные, зверские лица. Разбойники, вооруженные до зубов, ворвались в дом.

— Эй, к вам пожаловала атаманша Лара со своей шайкой! Может, школяр Ивица не знает ее? Может, не помнит, что она дала ему слово… Ха-ха-ха! — загремел зычный разбойничий голос. Перепуганные безоружные люди ничего не могли понять.

— Чего таращитесь? Мы бандиты и разбойники! — Тут Ивица узнал голос Лауры, хоть она и изменила его под мужской. — Мы пришли за невестой! Отдайте ее добром — и тогда не прольется ни одна капля крови! Жених меня хорошо понимает! Мы давно сговорились, что на свадьбе он отдаст мне свою невесту.

— Никогда! Молчи, блудница, молчи, дьяволица, я узнал тебя по голосу! Никогда! — вспыхнул жених, хватая со стола нож.

— Никогда! Никогда! — закричали в один голос коротыш Каноник и музыкант Йожица. Первый откуда-то вытащил топор, второй схватил железный рожон, и все трое бросились на разбойников.

— Никогда! Никогда! — кричали гости, мужчины и женщины, хватая все, что под руку попадалось.

— Никогда! Никогда! — подняла мать Ивицы полный горшок кипятку и выплеснула его в лицо разбойнику, оказавшемуся к ней ближе других.

— Ты мне за это заплатишь! — дико захрипел тот, схватил несчастную за горло и всадил в нее длинный нож.

— Ха-ха-ха! Давите этих червей, только невесту берегите! Она должна остаться живой и невредимой, она с нами завершит свою свадьбу! — разразилась издевательским хохотом атаманша Лара.

Загремели выстрелы, засверкали страшные разбойничьи ножи. Свет погас, все перемешалось. Плач, стоны, зов на помощь, словно в аду. Раздался женский вопль, рыдания и тут же смолкли, словно жертве заткнули рот.

— Мне нужна только она! Других не нужно! Пусть льется кровь, мертвецов не считать… А ты, школяр Ивица, если ты еще жив, знай и помни — Лаура сдержала слово!

Разбойники покинули поле битвы, вскочили на коней, а тот, что был выше всех, сел на своего арабского скакуна, держа в руках лишившуюся чувств, полумертвую Аницу. По холму Йожицы застучали копыта, пистолеты выстрелили еще раз, осветив непроглядную мглу смертоносным огнем, точно злые духи ночи и ведьмы превратились в огненных змей и саранчу, и все потонуло в кромешной тьме.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

«Кровавая свадьба», как позднее называли ее в народе и в легендах, которыми обросла эта история, действительно закончилась кровью и человеческими жертвами. Музыкант Йожица и коротыш Каноник погибли на месте. Мать Ивицы была смертельно ранена и покинула этот мир, не дотянув до утра. Из гостей и сватов не осталось никого, кто не получил бы ран или иных повреждений, Ивица был ранен в правое плечо, в ногу, его трясла лихорадка, его перенесли в старую избушку музыканта, а покойников положили в ряд в «храме». Страшная весть о «кровавой свадьбе» и разбойнице Ларе разнеслась далеко вокруг, всех повергнув в страх и трепет.

Спустя три дня в ближайшем лесу под дубом крестьяне нашли изуродованное тело Аницы. Среди прочих увечий люди с ужасом увидели, что рука палача отрубила ей груди. Это было делом атаманши Лары. Так в своих разбоях она уродовала женщин.

* * *

Недолго после этого атаманша Лара со своей разбойничьей шайкой буйствовала и убивала. Все больше ее злодеяния приводили людей в изумление, и наконец была назначена награда тому, кто выдаст ее властям живую или мертвую. Лауру выдали ее же сообщники. Приговор суда был краток и прост… Она пыталась многое утаить, но на очной ставке со свидетелем Ивицей Кичмановичем в неистовых слезах и рыданиях рассказала всю свою жизнь, открыла все преступления, злодейства и чудовищные замыслы. Но не назвала никого из своих сообщников, и ничто на свете не заставило ее это сделать.

Лауру приговорили к смерти… Расстреляли… На месте казни произошло чудо. Смертоносные пули били прямо в цель, а она стояла как мраморная статуя и даже не покачнулась. Грудь ее была открыта, но из нее не вытекло ни одной капли крови. Ее, холодную, неподвижную, бросили в могилу, выкопанную у самых ее ног.

Долго-долго ходили легенды и сказки о знаменитой разбойнице Ларе… Говорили, будто кто-то тайком выкопал и унес ее тело из одинокой могилы на месте, где ее казнили.

* * *

Ивица Кичманович перебирался из округа в округ на небольшие должности… Одинокий, мрачный, строгий и серьезный, он ни с кем не водил дружбы. Всем он был чужой, и ему все были чужие. Не было у него ни друзей, ни врагов, и он никому не был ни другом, ни врагом.

Прошло много-много лет, и, когда уже снег седины покрыл его голову, он был назначен регистратором.

Границы округов менялись и перемещались, как меняются законы и все порядки на земле. И вот так, из чужого округа в его регистратуру попало дело атаманши Лары. Ивица, бросив другие занятия, день и ночь перечитывал и изучал это страшное дело.

Вдруг им овладела сильная страсть к вину, в полном одиночестве он ходил из корчмы в корчму, превратился в алкоголика и вскоре допился до белой горячки.

Он совсем забросил службу, с начальством стал вспыльчив, дерзок, груб, а к сослуживцам совершенно нетерпим.

Наконец ему объявили об увольнении, назначили дисциплинарное расследование.

Тогда он пришел в себя…

«Вы не посмеете, нет, это жестоко! И без того «кровавая свадьба» лишила всякого смысла мою жизнь! Только несчастное тело еще держит и гонит меня по свету! Ничего не осталось! Прах, пепел, грязь! Но это мое, вы не можете отнять их у меня! Они не останутся в вашей власти, в ваших руках! Это мое!»

Он схватил толстое, затрепанное дело о судебном процессе разбойницы Лары и потянулся за своим дневником, лежащим в ящике регистраторского стола…

— Это мое и уйдет со мною! — бормотал он про себя, сидя в регистратуре.

Внезапно у него мелькнула мысль, лицо его вспыхнуло, он задрожал всем телом.

«Правильно! Хорошо! Прекрасно! Почему бы нам не покончить все разом, дети мои, друзья мои, мои братья! Ведь после «кровавой свадьбы» только с вами на всем белом свете я дружил, вел сердечные разговоры, вы развлекали меня, вы, вечно молчащие… Да, если кончать, то с вами вместе!»

В здании регистратуры воцарилась предвечерняя тишина. Все живое, что теснилось в многочисленных клетушках, оставило до завтра свои труды и вырвалось на свежий воздух… Только регистратор ждал, когда начнет темнеть…

Он запер дверь, еще раз осмотрел все комнаты, все углы и, убедившись, что нигде ни живой души, достал несколько бутылок какой-то жидкости и начал не спеша поливать ею дела. Он облил судебное дело разбойницы Лары и свой дневник, потом облил самого себя…

Глаза у него разгорелись, безумие и ярость разрывали все его существо.

— Почему я медлю? Чего ожидаю? Ах, как это будет прекрасно, божественно… Ха-ха-ха! Все-таки, Лаура, какая же ты была плутовка! Ах, Лаура!.. Лаура! — Он зажег свечу, швырнул ее в жидкость, в мгновенье ока вспыхнул огонь, страшное разрушительное пламя бушевало все сильнее, и вскоре регистратура превратилась в огромный костер.

Ничего не уцелело. Из пожарища вытащили почерневший, обугленный труп. После расследования и розыска исчезнувшего Ивицы Кичмановича пришли к заключению, что обугленное тело было телом несчастного регистратора, который еще при жизни страдал безумием, известным в медицине под названием «delirium tremens»[67].

* * *

Холмы, где жили музыкант Йожица и его сосед коротыш Каноник, давно опустели и казались вымершими. Потомки разобрали и растащили домишки и хозяйственные постройки, все разделили между собой, не оставили и кола от плетня, который говорил бы о том, что когда-то здесь жили люди… Терновником и бурьяном до пояса поросла земля, где стояли оба жилища.

Только «храм» еще смотрел в небо, вроде ночного пугала. Крыша прогнулась, разрушилась. Все, что было богатым и красивым, время изъело своими зубами, превратило в прах. «Проклятое это место, проклятое!» — говорили люди и так учили своих детей. И теперь еще в разбросанных по горам и долинам домишках не найдется ни одной души, которая отважилась бы после захода солнца подняться на эти холмы или приблизиться к развалинам рокового дома.


Перевод И. Лемаш.

Загрузка...