В болоте

Янис Клявинь


Горы бывают разные: молодые и старые. У молодых голые и дикие, ребристые, острые вершины скал. Старые уже округлились, обросли лесами и утратили свою суровость.

Так и память. Вчерашнее, позавчерашнее или даже годичной давности событие ярко остается в памяти, а через десять-пятнадцать лет оно уже теряет свою остроту, как бы обрастая мягким мхом, только местами открывая голые, обвалившиеся стены…

Много лет прошло с саласпилсских времен. Многое действительно забылось. Память не сохранила все фамилии, которые знал и которые надо было знать и сегодня. Многие события потеряли свою остроту. Осталась только тяжесть тех 984 дней.

Летом 1960 года я еще раз обошел территорию лагеря. Развалины, пепелища, которые, отступая, гитлеровцы оставили во многих городах, здесь еще полностью сохранились. И все же — сквозь обломки кирпича смело пробивались зеленые побеги молодых березок и осинок. В канализационных трубах лагерной больницы расположилась целая лисья семья.

* * *

Вторую группу латышей — 200 человек в Саласпилсский концентрационный лагерь привезли 18 мая 1942 года. В то время лагерь еще не был полностью оборудован. Стояло только несколько бараков: комендатура, кухня, склады, три или четыре барака для евреев и один пустой — для нас. Вокруг лагеря еще не было даже ограды, зато виселица уже возвышалась в центре.

На второе утро нас рассортировали. Кое-кого из тех, кто знал немецкий язык, назначили переводчиками. Других послали на кухню. Интересовались также разными ремесленниками. И, наконец, назначили старшего барака, писаря и фельдшера, нескольких стариков определили уборщиками помещений, а остальных разбили на группы по 15–20 человек и в каждой назначили старосту.

Коренастый немец с похожим на огурец носом вызывал из строя тех, кто владел немецким языком. Как позднее выяснилось, это был комендант лагеря Никкель. Из строя вышел также адвокат Вагнер и подошел к Никкелю, как обычно человек подходит к человеку. Никкель оглядел его с ног до головы, затем тростью сбил с головы шапку и оттолкнул от себя. Этим властным жестом гитлеровец как бы провел грань между собой и нами. Жалко поникла фигура семидесятилетнего Вагнера.

Большинство из нас, примерно 120 человек, стали работать на торфозаводе. Остальные остались на территории лагеря, строили бараки и дороги, возводили ограды и выполняли другие работы. В первые дни я также работал в лагере. Мы копали яму для уборной, выемки для столбов, оборудовали карцер.

Уже после первого рабочего дня некоторые не могли подняться с нар. Не было сил. После пятимесячной голодовки в Центральной тюрьме мы больше походили на бродячие трупы, чем на живых людей. Я весил около 40 килограммов. Свежий воздух и работа валили с ног. Поскольку на болото ежедневно надо было отправлять определенное количество людей, то вместо обессиленных назначали других. Через неделю я тоже был включен в группу Арвида Виксны, работавшую на болоте.

* * *

Каждому когда-нибудь приходилось болеть, оставаться на несколько дней дома или даже в постели. Вспомните, с каким ощущением после этого вы впервые выходите на улицу. Солнце кажется ярче, теплее, воздух напоен ароматом, дышится приятно, легко. Подобное ощущение испытывал я, когда в то первое утро шагал к торфяному болоту.

Шли через русло старой Даугавы, лугами, огибали уголок леса и направлялись напрямик к Саласпилсскому торфозаводу. Позже мы ходили по железнодорожному полотну до станции и потом по дороге до самых торфоразработок.

До чего ж прекрасен луг, одетый в покров майских цветов! Как хотелось нарвать полную охапку желтых лютиков, красно-бурых или крохотных, синих истодиков. Спрятать в них лицо и глубоко, глубоко вдыхать опьяняющий запах влажной земли.

Или опять-таки лес. К крикам чибисов и трелям жаворонков присоединяются звонкие голоса зябликов, кукование кукушек и большой, невидимый хор лесных птиц за кулисами сосен. К уже и так насыщенному весенними запахами воздуху примешивается сладко-горький сосновый аромат. Дурман в голове усиливается. Эй, вы, лесные обитатели, посмотрите на эту толпу спотыкающихся оборванцев, которая в сопровождении нескольких вооруженных винтовками людей плетется сосновым бором! Это люди — владыки природы, венец творца. Желтые лица, трясущиеся руки и подкашивающиеся ноги.

Наконец мы на торфозаводе. Как выдержать тяжелый рабочий день, если уже сейчас так и хочется присесть. От бессилия тело кажется перебитым.

Нас делят на группы. Часть идет рыть подстилочный торф, другие остаются у машины заготавливать горючий торф. Остальные направляются на работу к торфодробильной машине и в тарные мастерские. Предназначенные для обеденного супа продукты мы принесли с собой. Обед будет готовить наш повар тут же на болоте.

Я попал в машинную группу, то есть в ту, которая будет заготавливать горючий торф. Здесь у каждого свои обязанности. Одни копают торф и бросают его на элеватор, другие принимают из машины готовую торфяную массу и направляют ее на дощечки, третьи, в свою очередь, снимают ее с тросов и расстилают. Кроме нас здесь работают и вольнонаемные — машинист и бригадир Екабсон. Он должен следить и за рабочими у другой машины, которая работает в соседнем болоте, в так называемой Кулайне, Обслуживают ее военнопленные, с которыми нам строго-настрого запрещено встречаться.

Нашу группу усердно охраняет эсэсовец с винтовкой.

Я должен стоять в яме и копать торф. Всем рабочим полагаются резиновые сапоги, но они дырявые, и ноги целый день мокнут в холодном, как лед, торфе. С каждой стороны элеватора работает 4–5 человек. Первый снимает верхний слой, второй постепенно врывается глубже… последний стоит на самом дне болота. Толщина торфяного пласта от 2 до 5 метров. Уже конец мая, а оттаял только самый верхний слой торфа, сантиметров в двадцать. А мерзлый слой достигает полуметра. Приходится браться за топоры и ломы. Два месяца мы промучились, долбя этот ледяной пояс. Лишь в августе его можно было прорезать лопатой. Это результат суровой зимы 1941–1942 года.

На болото выходили с чуть занимавшимся рассветом, а возвращались в лагерь в сумерках. Надо было копать норму.



На торфяном болоте.

Линогравюра К. Буша


* * *

Питание в Саласпилсском лагере ничем не отличалось от того, что давали в так называемом Рижском концентрационном лагере, куда нас ранее поместили после окончания допросов. Он находился в отдельном корпусе Рижской Центральной тюрьмы. В Риге иногда, особенно в начале, мы получали и хороший хлеб, чего здесь никогда не случалось. Тут хлеб пекли специально для нас — с 25-процентной примесью муки из лиственных деревьев. В начале недели, еще свежий, он хоть по виду и запаху напоминал хлеб. Только после первого же куска во рту оставался горький привкус. К концу недели хлеб почти невозможно было разрезать ножом — настолько он затвердевал — дерево остается деревом. Хлеб сильно плесневел. Иногда попадался совершенно зеленый «паек». Но мы поедали и всю плесень.

В обед каждый получал три четверти литра супа. В супе две картофелины. На человека полагалось также 8 (!) граммов конины.

Утром, перед выходом на болото, — мутная жидкость, называемая кофе (без сахара, конечно), вечером, по возвращении с болота, — снова «кофе».

Продукты для обеденного супа — мясо, картофель, иногда также крупу нам выдавали на целую неделю, и мы в понедельник сами приносили их на болото. Нередко сверток, в котором должно было быть мясо, отвратительно вонял. Там вместо мяса оказывались гнилые тресковые головы.

А бригадир Екабсон только сердился, что не выполняем норму. Грозил заменить нас другой — лучшей группой рабочих, обещал пожаловаться на нас в комендатуру. Однажды, устав слушать его причитания, я ответил ему:

— Залей в свой дизель вместо газолина такой же кофе, какой дают нам, тогда увидишь, сможет ли он работать.

Екабсон замолчал и, повернувшись к другим, сказал:

— Правильно сказал, черт! — и ушел.

Годы неволи особенно тяжелы были для курильщиков. Горсть настоящего доморощенного табака была на вес золота. Но мы никак не могли его раздобыть. В этом отношении нас иногда выручал тот же Екабсон. Придя утром на болото, он всегда угощал самых заядлых курильщиков самодельными сигаретами. Дым был страшно крепким и отвратительно вонял. Как позднее выяснилось, «табак» Екабсона был ничем иным, как сенной трухой, обработанной сульфатом никотина, который мы потом тайком доставали у тех, кто работал в садоводстве около станции Саласпилс. В садоводстве этим ядом уничтожали вредителей. В довольно вместительной сигаретной коробке Екабсона было три отделения: сигареты средней крепости для себя и для нас, более легкие — для женщин, а самые крепкие — для военнопленных. Екабсон утверждал, что за лето мы выкурили у него зимний корм одной коровы.

* * *

Мы, оставшиеся в живых, многим обязаны самоотверженным людям, которые заботились о нас. Сколько жен, матерей, сестер и невест отрывали от своего рта не один кусок, чтобы хоть немного улучшить наше питание. Смерть была бы куда губительнее, если бы вы, милые люди, не помогали нам, смелость и выдержка, которые вы проявили, чтобы иногда добраться до нас, свойственна не каждому. Вы днями, неделями, даже месяцами томились у ворот Рижской Центральной тюрьмы, ходили из Риги в Саласпилс, преодолевали трех- и четырехкратные посты на аэродроме Спилве, терпели издевательства и грубость охранников — вы ничего не боялись, чтобы только увидеть любимого человека, дать ему кусок хлеба или сказать ободряющее слово. Одна лишь моральная поддержка, не говоря уже о куске хлеба, для нас означала много, очень много. Сознание, что мы не забыты, что есть люди, которые сочувствуют нам, помогало вытерпеть многое. Даже самые трудные минуты жизненных испытаний человек переносит легче, если чувствует поддержку друзей и близких. Хорошее настроение, ясный взгляд в будущее дают силы преодолеть огромные трудности.

Страшная голодная смерть грозила нам, когда мы находились в Рижской Центральной тюрьме. Голод, тиф и дизентерия косили людей. Карантин и категорический запрет приносить передачи увеличивали смертность. 180 граммов хлеба в день только усиливали голод. Тогда мы не имели почти никаких связей с внешним миром.

Когда в первые дни апреля нам сообщили об отмене карантина, были разрешены и передачи. Мы не спали всю ночь и думали, как эту весть сообщить родным. А на следующее утро мы уже получили передачи. Позднее узнали, что наши близкие всю долгую, холодную зиму беспрерывно дежурили за тюремными воротами и сравнительно хорошо были информированы о нашей судьбе.

* * *

Уже в первый день, как только я начал работать на болоте, ко мне во время перерыва подошел один товарищ и сообщил, что пришла моя жена Лидия, которая ждет меня у кривой березы. Оказалось, что наш охранник уже «обработан» и где-то дремлет на солнышке, притворяясь, что ничего не видит. Действительно, на краю болота среди кустов росла большая, но кривая береза, возле которой собрались наши близкие. Какое счастье хоть четверть часа поговорить со своими, пожать им руки, посмотреть в глаза.

Позднее «кривая береза» стала синонимом слова «встреча».

Как родные добирались до болота? Регулярного железнодорожного сообщения не было. Иногда можно было воспользоваться товарными поездами, ходившими до Шкиротавы, Румбулы или Сауриешей. Иногда приезжали на попутной машине. Но надежнее всего было пешком. Так же и обратно. Позже наши близкие организовали что-то вроде базы около станции Саласпилс. Это была будка железнодорожника Вилшкерста, где можно было немного посидеть, отдохнуть, переждать дождь. Иногда помещения гостеприимного хозяина попользовались для ночлега и хранения свертков, если не удавалось встретиться в первый день.

Но не всегда охранники притворялись, что ничего не видят. Попадались настоящие звери, когда в сторону кустов и посмотреть нельзя было. Часто стражу проверял кто-нибудь из лагеря, а иногда и из Рижского гестапо. В такие дни жены, конечно, вблизи болота и показываться не смели.

* * *

Из приносимых нам продуктов мы запасов создавать не могли. Все тут же надо было съесть. Иногда мы рисковали кое-что пронести на территорию лагеря. Пригодилось бы самим на «черный день», а также товарищам, не имевшим возможности встретить своих родных. Бывало, нам везло, но иногда, как только мы входили на территорию лагеря, из караульного помещения выбегали эсэсовцы и окружали нас. Начинался обыск. Ощупывали нас основательно. И если у кого-нибудь что-то находили, его сразу вырывали из строя и направляли к Никкелю, Видужу, Дзенису и другим начальникам, которые сидели в плетеных креслах перед комендатурой. Возле них стояли пустые ванны, куда складывались обнаруженные при обыске продукты. Вопросы — где ты взял, кто дал? — сыпались как град. В результате — столько-то недель в штрафной группе.

Доносчики были и среди барачных полицаев, выдвинутых на эту должность из среды заключенных. Угождая начальству они производили обыски в бараках. В зависимости от того, что находили и у кого — они об этом сообщали в комендатуру или наказывали сами. Особенно безжалостными были полицаи Асупе, Пелнис и другие. Позднее их место заняли присланные из Мадонского концентрационного лагеря надзиратели, которых назначили заведующими бараками.

* * *

Каждое утро, выходя из лагеря, мы с известным волнением и озабоченностью смотрели, из кого будет состоять охрана. От нее зависела наша судьба. Охрана состояла из 10–15 конвоиров и начальника. Обычно охрану меняли через каждые две недели, но случалось, что ее заменяли раньше или позже. С мая до января состав охраны сменился несколько раз, разные бывали и начальники. Одни — мрачные и неразговорчивые, другие — шумные и болтливые, которые всегда пыжились своим кажущимся героизмом. «Обработку» новой охраны мы начинали уже по дороге к болоту. Старались вовлечь конвоиров в разговор, втолковать им, что мы отнюдь не чудовища. Но некоторые из них ни в какие разговоры не вступали. С такими было труднее всего. Узнай, что у такого тихони на уме.

Но встречались и конвоиры, которые, как только лагерные ворота оставались позади, спрашивали:

— У кого есть что закурить?

Для таких случаев у нас хранились принесенные родными из дому папиросы или сигареты. Мы угощали, закуривали, начинали разговор. Хорошо, если обходилось сигаретами. Попадались и такие, что помогали съедать принесенное. Голодными были они почти все.

Бывали также жалкие болтуны и хвастуны, например, некий Торманис, выдававший себя за сына профессора. У отпрыска ученого голова была совершенно пустая. Он беспрерывно тарахтел, как старые заведенные часы. Главная тема разговоров — выпивка и женщины.

Когда начиналась работа, некому было слушать его, и он ложился вздремнуть. Проспав часа два, он, оставив винтовку кому-нибудь из конвоиров, уезжал в Ригу искать, так сказать, что-нибудь покрепче. Обещал к концу дня вернуться, но как уходил, так и пропадал.

Это был не единственный случай, когда убегал охранник. Шла вторая военная зима. Мы копали подстилочный торф. Копали и временами грелись у костра. В один из таких моментов к нам подошел охранник, мрачный, неразговорчивый человек. Глядя на пламя, он спросил:

— Как вы думаете, что мне будет за этот череп, когда придут большевики? — и показал на фуражку.

Мы молчали.

— Значит, вы думаете, что они поставят меня к стенке?

Мы пожали плечами.

— Что мы можем знать. Придут большевики — тогда будет видно.

После работы оказалось, что охранник сбежал. Винтовку обнаружили прислоненной у кухни.

Охранники, которые не были на фронте, вели себя обычно развязно, хвастались.

Вернувшиеся с фронта были более молчаливыми, степенными. Они уже немало повидали и испытали в жизни и кое-чему научились. Многие, не верившие больше в победу фашистов, искали что-то вроде компромисса с нами. Другие же, потеряв всякие перспективы на будущее, пьянствовали, ибо все равно «крышка». Некоторые питали к нам звериную ненависть. Нас они считали причиной всех своих несчастий. От таких мы старались держаться подальше.

Почти все охранники были взяточниками. За бутылку водки или самогона они готовы были продать родную мать.

Многие, которым я рассказывал про Саласпилс, спрашивают, почему я не бежал. Была же возможность! Да, возможность была, но эту возможность я не использовал. Что случилось бы, если б я сбежал с болота? Во-первых, на один день заключенные остались бы без пищи — пострадали бы товарищи. В тот же день, в крайнем случае на завтра, арестовали бы моих родных, а вскоре, возможно, схватили бы и меня.

Лишь в 1944 году, когда исход войны был ясен и победа была не за горами, участились побеги. Тогда уже было больше надежды на спасение. Многим это удалось, но немало было и таких, кто поплатился за это жизнью.

* * *

Копать торф — дело нелегкое. Отруби кусок торфа, захвати лопатой, подними и брось на элеватор. И так шаг за шагом, пока на болотном дне не покажется песок. Потом снова бери в руки топор или лом — руби и долби мерзлый слой. Рви и руби корни, вытаскивай застрявшие в торфяном слое пни. И ройся снова в грязном месиве. Ноги весь день мокнут, мерзнут, ибо торф долго сохраняет в себе зимний холод.

Поднимаем элеватор, переносим якорь, открепляем тросы и с помощью лебедки передвигаем машину вперед. Переносим рельсы и шпалы, закрепляем старые тросы, опускаем элеватор и снова копаем.

К результатам своей работы мы безразличны. Чем меньше, тем лучше. Иногда, задумавшись, ты не замечаешь, что лопата начинает двигаться быстрее, и на лбу появляются капельки пота. Мелькает мысль: куда спешишь, зачем стараешься? Кому польза от плодов твоего труда? Врагу! И лопата в твоих руках становится такой тяжелой. Вступаем в противоречие сами с собой: мы же рабочие люди, а работать не имеем права. Значит, надо научиться симулировать, лодырничать, «тянуть резину».

Но мотор работает, значит должны работать и мы. Если иногда хочется подольше посидеть, кто-нибудь как бы случайно бросает на элеватор корень побольше или откапывающие верхний слой набрасывают слишком много сухого торфа. Это забивало дробилку машин или же, если перегрузка была слишком большая, лопались предохранительные болты. Пока машинист чистил машину, вставлял новые болты, мы могли разогнуть усталые спины.

Ветер ли, дождь или солнце — ты копай, копай, копай. Полуденный ли зной, утренняя или вечерняя сырость — все равно копай. Днями, неделями, месяцами… Копай, копай, копай…

Усталые, молчаливые плелись мы вечером шесть километров обратно в лагерь. Проходя через поселок Саласпилс, чувствовали, как из пекарни доносится запах свежеиспеченного хлеба. Рот наполняется слюной. Что может быть вкуснее ломтя только что испеченного ржаного хлеба?

На территории лагеря работы уже окончены. Занята только штрафная группа. То тут, то там раздается окрик полицейского, кого-нибудь из черных («черными» мы называли присланных из Мадонского лагеря надзирателей) гоняет пойманного «грешника».

Обыск, проверка и… нас поглощает полутьма барака, в нос ударяет кислый запах пыли, старой одежды, пота и уборной.

На трех- и четырехэтажных нарах мешки из бумажной ткани, наполненные опилками, манят к себе.

После умывания обычно ложимся спать. Но… из щелей деревянных нар вылезают вонючие клопы, из тряпья — тысячи блох. Напрасно мы силимся уснуть. Сползаем с нар, садимся за длинные столы и дремлем.

Утро, снова так называемый черный кофе, кусок хлеба и работа на торфяном болоте. И только прохладный утренний воздух приятно освежает зудящую кожу и ласкает горячий лоб. Снова впереди тяжелый рабочий день…

Нас перевели в другой барак. Старый собирались дезинфицировать. Бумажными лентами заклеили окна и двери. Газ в барак пускали через вентиляционное отверстие. Из любопытства мы заглянули в окно — и остались стоять с открытыми ртами. Весь пол барака, будто покрытый коричневым ковром, колыхался. Лишь всмотревшись внимательнее, мы заметили, что это блохи. Миллионы блох кишели на полу пустого барака.

Однажды вечером нас заставили раздеться и немедленно идти в баню. Газификационная команда уже была на месте, и в барак сразу пустили газ. В бане помылись чуть теплой водой (горячей в ней никогда не было), потом намазались какой-то вонючей жидкостью от блох и переселились в другой барак. На вечерней поверке обнаружилось, что не хватает одного человека. Куда он делся? Оказалось, что нет Алексеева. Был такой полуглухой 70-летний старик, заключенный в Саласпилс за запрещенное слушание радио (глухой!). Поиски по территории лагеря не дали результатов. Кто видел его в последний раз? Где? Люди говорили, что он после работы обедал, затем что-то латал, после чего залез на свое место спать. Старик не слышал ни команды, ни прочего шума, когда люди покидали барак. Он остался в бараке и задохнулся.

В одном нижнем белье, на тоненьком слое соломы мы мерзли трое суток. Потом вернулись в свой барак. Тошнотворно-горьковатый запах синильной кислоты чувствовался еще неделю. В первые дни все страдали головной болью, тошнотой и рвотой. Но когда газ полностью выветрился, клопы и блохи возобновили свои кровавые оргии.

По воскресеньям на торфяное болото не ходили: хватало работы на территории лагеря. Работа эта унижала человека, убивала его физически и духовно.

Утром у склада около 50 пар заключенных получали носилки, остальные вооружались лопатами. В каком-нибудь отдаленном углу лагеря указывали место, где брать песок. Его надо было нести в другой конец лагеря и высыпать в яму, выкопанную другими.

Вокруг нас, как вороны над падалью, кружилась целая стая полицейских и «черных», следивших, чтобы мы не лодырничали. Один из «черных» — Кантор, разъевшийся, пухлый мужчина, беспрерывно подгонял:

— Давай, давай, давай!

По внешнему виду и хрюканью он удивительно походил на свинью.

Вечером после такого воскресного «отдыха», совершенно усталые физически и духовно опустошенные, мы плелись в свои бараки.

* * *

В середине августа торфозаготовки прекратили. Торф последней копки был худшего качества, так как уже не успевал как следует просыхать. Нашу машинную группу расформировали. Часть ушла копать подстилочный торф, другая — помогать женщинам носить и складывать готовый торф. Некоторым из нас поручили переворачивать и складывать еще сохнущий торф. Я попал в небольшую группу, в задачу которой входила заготовка дров и пней. Пни, которые мы, копая торф, выкорчевывали и сбрасывали в вырытый карьер, теперь надо было вытаскивать на берег, распиливать, колоть и складывать в штабеля.

Работа была не из приятных. В карьере накопилась вода, местами даже выше колена. Большие пни не так просто было вытащить на высокий берег. Наша уже и так изодранная одежда здесь превратилась окончательно в лохмотья.

* * *

Однажды утром крыши бараков стали белыми. Побелели также луга и поля. Отправляясь на болото, мы все плотнее укутывались в свою изношенную и оборванную одежду. Часто резкий северный ветер хлестал лицо холодными каплями дождя. Осень.

У нас тоже настроение падало. К усталости и голоду прибавился холод. С ужасом ожидали мы приближения зимы.

Кое-где стены бараков просвечивают. За лето опилки, заполняющие простенки, высохли и осели. Всем ветрам и даже снегу открыт путь в помещение. Придя с болота, негде высушить мокрую одежду и обувь. Между прочим почти все мы изорвали свои ботинки и сапоги. Ходим в деревянных башмаках. Утром в холодном от ветра бараке трудно надеть влажную, прелую одежду. Дрожь пробирает все тело. Только во время ходьбы можно кое-как согреться. Страшно в утренних сумерках стучат о застывшую землю деревянные башмаки.

Болото голо и неприветливо. Мелкие березки, ольха, ива и крушина, летом обступающие болото зеленым венком, теперь напоминают пучки розог. За выцветший вереск зацепилась паутина, как бы посылая привет ушедшему лету.

Когда мороз сковал болото и покрыл его снегом, торфозаготовки прекратились.

Всю болотную группу сразу же расформировали, перегруппировали и распределили по разным работам в лагере. Я попал в группу, которая должна была плести и шить соломенную обувь. Изготовляли мы также большие сапоги для часовых. Насколько они были прочны и приносили ли какую пользу не знаю. В то время на фронтах в Северной Африке гитлеровские орды уже начали свой «эластичный» отрыв от противника», или, говоря на нашем языке, стали отступать. Соломенную обувь мы так и прозвали именем командующего гитлеровскими войсками фельдмаршала Роммеля, чтобы ему было легче драпать по горячему песку пустыни.

Суровая зима. Холод и голод. Иссякли последние силы.

В лагере нас одели в грубые блузы и брюки из чего-то похожего на мешковину. На голове — берет, на ногах — деревянные башмаки. Некоторым попадалась одежда, в которую были вотканы и волосы, видимо, человеческие. Одежда эта была очень неприятна, острые концы волос торчали из ткани и кололи тело. Белье для нас шили из одежды уничтоженных евреев, рубахи g— из разных женских платьев, кальсоны — из еврейских черно-белых обрядных шарфов. К тому же каждый рукав, задняя и передняя часть рубахи шились из ткани различных рисунков и расцветок. В такие карнавальные костюмы нас одевали с целью, чтобы затруднить побег. Если у кого-нибудь находили гражданскую одежду или обувь, то считалось, что он готовится к побегу.

В апреле сформировали группу из 250 человек для работы на аэродроме Спилве. Начался новый тяжелый период в моей жизни.

* * *

Как страшный сон прошло время, проведенное в Саласпилсском лагере смерти. Возможно, мне повезло, что я работал и позднее жил вне лагеря и не видел творившихся там ежедневно ужасов. Еще и сейчас я часто вскакиваю ночью, покрытый холодным потом, когда вижу во сне Саласпилс, порку, вешание, расстрелы, слышу плач детей и отчаянные крики матерей. Временами я сам волчком бегаю вокруг «черного» мадонца Кантора (это был его излюбленный способ пыток), бегаю, пока захватывает дыхание и я… просыпаюсь. Забыть этого не смогу никогда.

Много хороших товарищей и друзей приобрел я в суровые дни испытаний. Многих из них там же и потерял. Мрачное прошлое уходит все дальше и дальше, и оно никогда не должно повториться. Мы этого не допустим!

Загрузка...