При первых же звуках органа Яан проникся чувством благоговейной растроганности. В душу его вошла та детская жалость к себе, которая знакома каждому человеку, когда он только что оправился от тяжелой болезни и еще ощущает слабость и упадок сил. Яану казалось, будто он должен просить людей, что стоят рядом и смотрят на него, о тихом сочувствии, как маленький, беспомощный ребенок. Он устало опустился на скамью, прислушиваясь к грустному мотиву органного хорала, и глаза его увлажнились. Сердце растворялось в чувстве горячей благодарности к незримому избавителю, который вырвал его из когтей мрачного чудовища и которого он, как всякий человек, привык бояться. Яан долго и усердно молился, сначала безмолвно, потом зашевелил губами. Он молился и благодарил бога, пока не устал. И когда ему показалось, что он исполнил свой долг, что ему не о чем больше вспоминать, нечего больше желать, Яан съежился в углу скамьи и попытался прислушаться к проповеди. Но мысли его разбегались, путались, — он ни на чем не мог сосредоточиться. Пастор говорил монотонно, нараспев, как женщина, и это не воодушевляло молящихся, а опутывало паутиной скуки и сонливости. Напрасно Яан боролся со сном — его отяжелевшие веки смыкались все чаще, и свинцовая усталость расползалась по всему телу; он задремал, затем уснул. В этом не было беды — спал не он один.
Все здесь были усталые труженики, все поднялись чуть свет и проделали долгий путь, — Яан пешком. Они дремали, и никто не был на них за это в обиде, а пастор, добрый человек, давно к этому привык.
Яан проснулся только тогда, когда снова раздались звуки органа. Ему стало стыдно. Прийти в такое воскресенье благодарить бога за свое выздоровление и уснуть в церкви! Яан покосился на соседей и постарался сделать вид, будто и не дремал.
Когда церковь опустела и Яан вышел на морозный воздух, пронизанный солнечным сияньем, белизна свежего снега ослепила его. Юноша почувствовал внезапное головокружение, ноги его подкосились, в висках застучало. Он поискал, к чему бы прислониться, и отошел к церковной стене. В пять часов утра он съел дома только кусок черного хлеба. А тело, из которого тяжкая болезнь вытянула все соки, так истощено! Яан, закрыв глаза, ждал, пока пройдет головокружение.
Вдруг он почувствовал, что чья-то тень загородила свет, и, открыв глаза, увидел женщину. Она пристально, с тревогой, смотрела на него. Яан узнал ее не сразу, так сильно еще рябило в глазах. Затем разглядел, что это Анни с хутора Виргу[1].
Анни и Яан не произнесли ни слова. Они молча подали друг другу руки. Яан, преодолевая волнение, сделал шаг вперед, но тут же вновь прислонился к стене, смущенно улыбаясь собственной слабости.
— Как ты исхудал, Яан, — сказала Анни.
Яан молчал.
— Не узнать тебя — и лицо-то совсем другое…
Яан опустил голову.
— Точно из гроба встал, — прибавила девушка.
Серые блестящие большие глаза смотрели на юношу с той бесконечной нежностью, какая может светиться только во взоре женщины. Нежность и глубокая жалость сквозили и в ее тихом голосе, в судорожном движении пальцев под платком.
— Даже волосы поредели…
Анни резко отвернулась, на ее ресницы навернулись слезы.
Яан поднял руку и поглубже нахлобучил старый, выгоревший картуз.
— Ничего, отрастут, — наконец ответил он.
Они медленно пошли вдоль церковной ограды; Анни исподтишка наблюдала за Яаном.
Она видела, что Яан подрагивает от холода, — на нем был старый, выношенный серый кафтан, подпоясанный ремнем, а на ногах латанные-перелатанные русские сапоги. Анни видела, как неровна и неуверенна его походка, как посинели от холода губы, ввалились глаза. Девушка остановилась и сказала:
— Тебе холодно — зайди в церковь, согреешься.
Яан запротестовал: ему ничуть не холодно, на нем теплая фуфайка, толстый шарф. По дороге сюда он даже вспотел, даром что мороз крепкий.
В руках у Анни был узелок. Немного погодя она вынула из него большую булку и с аппетитом стала есть.
— Мне еще в церкви есть захотелось. Как только выбралась, сразу купила булок, — смеясь, сказала она.
Анни не решалась предложить булку Яану, хотя и догадывалась, что он голоден. Наконец она не выдержала:
— Ты небось проголодался, столько верст пешком прошел… На, поешь, булка свежая.
Яан сперва отказывался: он, мол, сам пойдет и купит. Он в самом деле собирался зайти в лавку, но в кармане у него было всего три копейки; шесть крошечных рогулек дали бы ему за них, и разве решился бы он съесть хоть одну, как бы ни ныло в желудке, если в доме его ожидали трое голодных ребятишек — брат и сестренки. Яан было заупрямился, но голод оказался сильнее — в конце концов он сдался.
Жуя хлеб, они прогуливались вокруг церкви, поглядывая друг на друга: Анни — весело, радуясь его аппетиту, Яан — смущенно. Почти насильно девушка сунула ему в руку вторую булку.
Яану было неловко: взгляд девушки то и дело останавливался на его затылке, — во время болезни из головы Яана выпало много волос, ветер шевелил оставшиеся клочья пуха. Яан старался поворачиваться к Анни лицом и смотреть ей в глаза.
«Как она хороша!» — подумал Яан, и кровь горячей волной ударила ему в голову. От морозного зимнего воздуха щеки Анни разрумянились, лоб был такой же белый, как повязанный на голове шелковый платок, из-под которого смотрело открытое полное лицо. А большие светлые глаза — как они глядели, как сияли! Новое, сшитое на городской манер пальто Анни говорило о том, что она с богатого хутора.
— Родные, наверное, ищут тебя! — сказал Яан.
— Некому особенно искать, — мы приехали вдвоем с отцом.
Они постояли за церковью в снегу, опершись на железную ограду могилы какого-то помещика; Анни так подробно расспрашивала его о житье-бытье, что Яан устал отвечать. Ему было стыдно говорить о своей бедности, поэтому он давал девушке краткие уклончивые ответы и все напоминал ей, что отец, должно быть, ищет ее.
Анни не отставала:
— Ты пришел в церковь пешком. Хватит у тебя сил дойти обратно?
— Вот еще! — Юноша насильно засмеялся.
Анни стала настаивать, чтобы Яан попросил кого-нибудь из крестьян подвезти его. Потом сказала:
— Я навещу вас. Передай привет матери, а детям отнеси от меня эти булки…
— Брось! — нахмурился Яан. — Я сам куплю…
— Молчи! Я посылаю детям что хочу, не вмешивайся.
Она засунула булки в его оттопыренные карманы, затем молодые люди повернули к церковной площади. Анни простилась с Яаном долгим взглядом и крепко пожала ему руку.
Яан не надеялся, что его кто-нибудь подвезет: утром дорога была плохая, и мало кто из соседей поехал в церковь на лошадях; к чужим Яан напрашиваться не хотел, да у многих и места в санях не было. Он побрел пешком.
Дня за два до этого бушевала сильная метель, она занесла дорогу, намела у заборов сугробы. Потом ударил мороз. А сегодня дул пронизывающий ветер, взметая столбы сухого снега. Белое поле искрилось и переливалось в бледных лучах зимнего солнца, как новый, блестящий атлас. Глубокая тишина царила на широкой равнине, один край которой сливался со свинцовым небом, а другой уходил к темному сосновому бору, черневшему, словно кайма белого савана. Снова вздымался крутящийся столб снега, и было слышно, как крошечными булавочками звенят снежинки.
Пошатываясь, Яан медленно брел по занесенной дороге, ноги увязали в снегу, как в куче зерна. Он с трудом пробирался через сугробы и вскоре весь вспотел, прерывисто задышал. Он продолжал есть на ходу. На свои три копейки он купил булок для детей, от булочек Анни кое-что оставил матери, а остальное съел сам, — он вдруг почувствовал неутолимый, прямо-таки лютый голод. Яан обливался потом, задыхался, но ел, ел. Он ничего не замечал, ничего не слышал, так что вознице с саней, догнавших его, пришлось несколько раз громко крикнуть ему, прежде чем Яан наконец уступил дорогу.
Поев, Яан повеселел, несмотря на плохую дорогу и суровый ветер, который щипал лицо, будто рассол. Он увидел впереди приземистого сгорбленного человека. Юноше хотелось с кем-нибудь поговорить, и он попытался догнать попутчика. Это было нетрудно, — человек шел медленно; Яан узнал его еще издали по сутулой спине и шаткой, неуверенной походке, какая обычно бывает у слабосильных людей, носящих большие, тяжелые сапоги. Одинокий путник был Михкель из Мядасоо, бобыль[2] из той же волости, что и Яан. Старик шел медленно, сгорбившись, словно тащил на спине тяжелую ношу; к каждой его ноге как будто было привязано по колоде, а между тем на нем были только постолы[3], а в руках — небольшой горшок для салаки.
— Здорово, Михкель!
Тот остановился, не сразу оглянулся и, подождав Яана, молча подал ему руку.
— О чем, брат, грустишь?
«Тяжелые времена», — сказал бы в иной раз старик, обычно произносивший эту фразу к месту и не к месту. Но теперь он только вздохнул, покачал головой и молча побрел рядом с Яаном.
Юноша искоса поглядел на Михкеля. Робкие, помаргивающие глазки старика слезились, рыская по снегу, словно чего-то ища. Печальное выражение не сходило с его худого лица. Нужда и заботы начертили на темной коже пеструю карту морщин. Жалкое лицо Михкеля невольно вызывало сострадание у каждого, кто на него смотрел.
Яану знакома была эта постоянная грусть на лице, слезящиеся глаза-щелки, но ему казалось, будто печаль Михкеля сегодня какая-то особенная и что слезы на его покрасневших веках — не от резкого зимнего ветра.
Яан спросил, что с ним такое, и старик принялся рассказывать.
Утром он с легким сердцем пошел в церковь; в кармане у него было сорок копеек, а в руках — горшок для салаки. Он собирался купить в церковной лавке несколько фунтов соленой рыбы: жить на одном только черством хлебе да пресной картошке — этак и ноги таскать перестанешь. Так как оба кармана его штанов прохудились, старик сунул кошелек в наружный карман полушубка и все время держал руку в кармане, оберегая свои сорок копеек — огромное богатство для такого бедняка. Михкель не помнил, чтобы хоть раз выпустил кошелек из ладони. Только в церкви он дважды складывал руки, чтобы прочитать «Отче наш», в первый раз — когда входил в церковь, а потом — когда пастор читал эту молитву. После первого «Отче наш» — Михкель рассказывал все очень подробно, — сокровище его было цело. Но когда он ощупал карман у выхода из церкви — денег не оказалось. В кармане было пусто! А ведь и эти сорок копеек он взял в долг, со слезами и мольбами выпросил у капинского Каареля — как есть нищенские гроши.
Рассказывая, Михкель снова заплакал. Крупные слезы градом катились по его желтым скуластым щекам. Скорбное, молящее о помощи лицо было искажено таким страданием, как будто старик оплакивал утрату кого-нибудь из близких или все свое земное достояние.
— Да, брат, вот до чего народ испоганился, — всхлипывая, причитал Михкель. — Уж и в церкви начали красть — в церкви, пред ликом господа! Даже в храме божьем нельзя найти защиты от бесовского отродья! Да кабы он, проклятый, к богачу в карман залез, а то ведь меня, горемыку, меня, голодного бобыля, ограбил!
— Богатый свои деньги лучше бережет, — заметил Яан, — карманы у него целы, он не складывает рук, когда молится.
— Что мне теперь делать? — чуть не плача, жаловался старый Михкель. — Дома у меня семья, есть нечего, жена больная. От хозяина мне помощи ждать не приходится — все рабочие дни уже заложены, а тех, кому еще обещал поработать, придется обмануть… Я заложил дней больше, чем их и в году-то наберется! А что закладывать безземельному бобылю, как не дни? И требуют их все в самую горячую пору: три четверти года никому не нужны твои дни, а за два-три месяца надо столько наработать, чтобы жить круглый год!.. Был бы я один, а то ведь пятеро голодных ребятишек и жена-калека! Бог посылает бедняку кучу детей, а ведь ни он, никто другой не научат, как их прокормить. И как медленно они растут! Ждешь, ждешь, а все нет от них толку!.. Да чему ж тут и удивляться — раз отцу кормить нечем, ребенок расти не будет!.. О-хо-хо, тяжелые времена!
Он высморкался и утер рукой мокрую щеку.
— У тебя в горшке, я слышу, что-то плещется, — заметил Яан.
— Рассол да в нем несколько салачных головок. До тех пор приставал к лавочнику, пока он не рассердился и не велел работнику налить мне из кадки штоф-другой рассола, — ведь страшно возвращаться с пустым горшком. Как я дома своим скажу, что у меня деньги украли, — в лес загонят плачем! Все ведь ждут — отец принесет солененького, отец принесет поесть! Каково же возвращаться с пустым горшком и смотреть им в голодные глаза! Да и рассол мне разве даром достался? Метлы взялся лавочнику сделать. О-хо-хо, ну и времена!
Он замолчал. Часть пути они прошли, не говоря ни слова, угрюмо глядя под ноги. Редкая бороденка Михкеля заиндевела, его старый, грязный овчинный полушубок затвердел на морозе. Сухой, как мука, снег пылил под ногами. Вдруг старик снова все вспомнил, слезы покатились по его щекам. Он стал шарить по карманам. Он ощупывал даже карманы штанов, куда наверняка не клал денег. Когда Михкель окончательно осознал, что искать бесполезно, он тяжело вздохнул и как-то весь съежился, словно уже сейчас хотел спрятаться от тех, кто с таким нетерпением ждал его дома.
Путников то и дело обгоняли сани. Оба бобыля каждый раз должны были отступать с дороги то вправо, то влево, проваливаясь в снег по колено, а то и выше. Как лихо мчались они, эти чванливые ездоки, как гордо кричали пешеходам в спину: «С дороги!» — и, обогнав их, даже не считали нужным оглянуться и посмотреть, глубоко ли те провалились в снег в своих постолах и дырявых сапогах. Спесивые парни, особенно те, что сидели с девушками, молодцевато натягивали вожжи, делая вид, что укрощают норовистого коня, а сами незаметно подгоняли кнутом усталую лошадь…
Каждый раз, когда такой зазнавшийся сынок деревенского богача заставлял Яана сворачивать с дороги в глубокий сугроб, юношу обжигала горечь, — то ли ненависть рождала это чувство, то ли зависть, а может быть, просто трудная дорога; усталость все больше и больше сковывала тело Яана.
А бедный Михкель даже не замечал мчавшихся ездоков, не сетовал на сугробы. Он, как видно, думал только о своем пустом горшке, о хворой жене и полуголых детях, которые небось сидят сейчас в одних рубашонках у занесенного снегом порога и, дрожа от холода, ждут отца. Отец придет из церкви, принесет нам булку! Отца не видать? Нет еще! Гляди-ка, идет! Отец идет, несет нам булку, несет поесть!
Вдруг Михкель остановился, точно у него дух захватило, и повернулся к Яану.
— Ты много булок несешь домой? — спросил он.
Нужда ожесточает сердце, и Яан ответил резко, почти сердито:
— Мало, поделиться нечем.
Михкель опустил голову и зашагал — он знал, что Яан такой же бедняк, как и он. Они снова молча пошли рядом, то и дело уступая дорогу саням. Яан держал руку в кармане и, словно тайком пересчитывая булки, поглядывал на несчастного Михкеля.
— Одну, в крайности — две рогульки могу дать, но не больше, видит бог, не больше, — сказал он наконец.
— Две? Тогда троим не достанется — еще хуже. Ладно уж… А не одолжишь ли копейки две? Я бы купил в удуверском трактире…
Парень ответил что-то, но что именно — нельзя было разобрать. Звон бубенцов, раньше еле слышный, звучал за их спиной все громче. Ехал свадебный поезд. Ветер нес через поле взвихренный снег, от конских спин валил пар. Взмыленные лошади фыркали, кнуты щелкали, пьяные хрипло понукали коней и орали, раздавался озорной смех подружек. У шаферов побогаче упряжь переливалась на солнце медью, с саней свешивались пестрые ковры. Расчесанные гривы коней развевались от быстрой скачки.
Дорога пошла пошире, и началась бешеная езда наперегонки. Оба пешехода отскочили в канаву и провалились в снег почти до пояса. Их обдало снеговым вихрем, окутало облаком пара. Один из поезжан замахнулся — и завязанный в узелок кончик кнута больно ударил Михкеля в глаз, веко у него стало кроваво-красным. Вихрем промчался шумный поезд. Яан успел только погрозить ему вслед кулаком, но никто не обратил на это внимания.
Проезжих становилось все меньше, и версты две путникам удалось пройти довольно спокойно. Но вот показались барские сани, запряженные парой крупных, горячих коней; на козлах сидел бородатый кучер в русском кафтане; он еще издалека пронзительно закричал пешеходам: «Берегись!» Вороные рысаки в серебристой упряжи скакали по дороге, выбрасывая из-под копыт комья снега.
В санях сидели двое, закутанные в дорогие теплые шубы и пушистые полсти, — длинноусый помещик и молодая дама под вуалью. Яан и Михкель поспешили сойти с дороги и сдернуть шапки — сани стрелой промчались мимо них; Яан все же узнал молодого барона из Наариквере.
Впереди на дороге маячил еще один пеший. Сани неслись прямо на него. Кучер несколько раз подряд крикнул ему: «Берегись!» Яан и Михкель невольно остановились. В ту же минуту они увидели, как вороные кони поравнялись с серой фигурой, кучер замахнулся, и человек скатился с дороги в снег. Громкая брань кучера, резкий вскрик и короткий смех завершили происшествие. Сани скрылись за бугром.
Яан и Михкель поспешили к человеку. На снегу сидел старик в солдатской шинели. Потирая рукой спину, он не переставая охал. Пестрый драный ситцевый платок, повязанный поверх шапки, кое-как закрывал ему уши, длинная тонкая шея была обмотана старым цветным шарфом. Шинель была вся в пестрых заплатах, а в местах, где их не было, зияли прорехи и дыры. Длинные пряди седых старческих волос выбивались из-под платка и шапки. Лицо его было скуластое, худое, все в морщинах, глаза смотрели тупо. Рядом со стариком чернел на снегу довольно большой и, как видно, тяжелый мешок.
Яан подхватил нищего под руки и помог ему встать. Ни он, ни Михкель не заговаривали с ним: ведь это был глухой Мадис. Он, конечно, не слышал окриков кучера, вот и получил затрещину. Сам Мадис, как все глухие, любил поговорить, говорил он обычно громко, почти кричал. При этом он держал руку возле уха, хотя и понимал, что все равно ничего не услышит. На свои вопросы Мадис обычно отвечал сам. Впрочем, он иногда понимал по движению губ, что ему говорят… Летом Мадиса иногда нанимали в пастухи.
— Сжалься, господи, смилуйся над нами, — плаксиво ныл глухой Мадис, покачиваясь и с трудом взваливая на плечи мешок. — Чего стоит жизнь какого-то нищего! Раздавят тебя, вот ты и отдал богу душу! Да кабы этот чертов кучер крикнул хоть разок, — знай себе скачет, не глядя вперед! Эх, несчастные мы, старики. Не прибирает нас к себе господь, ждет, когда мы совсем одряхлеем! А, и ты здесь, — заметил старик Яана, и лицо его немного прояснилось. — Ты вот газеты читаешь, слышно ли что о подушном наделе? Нет? — тут же сказал он сам себе. — Значит, ты не читаешь хороших газет. Уж давно говорят, что будут наделы давать, а в твоей газете ничего об этом не пишут! Ты бы, Яан, читал «Пярну постимеэс»[4], там обо всем пропечатано, — я от нашего старика учителя слыхал.
Яан и Михкель молча слушали солдата, и его болтовня о подушном наделе, и его бранчливая воркотня были им давно знакомы. Встречая Яана, Мадис каждый раз спрашивал, что пишут в газетах о подушном наделе. Понаслышке старик знал о давно уже прекратившей свое существование и неизвестной молодому поколению газете «Пярну постимеэс», прочие же газеты были ему незнакомы. Единственное, на что он надеялся в жизни, был пресловутый подушный надел, хотя старик и не имел о нем ясного представления. Но в его слабоумной голове прочно укрепилась надежда, что только подушный надел избавит бедный люд от всех страданий. На старика не действовали ни насмешки, ни издевательства, — он упорно стоял на своем.
Теперь они шли втроем. Мадис, прихрамывая и все еще потирая рукой ушибленную спину, без передышки болтал. Вскоре добрались до большой придорожной корчмы, возле которой стояло множество саней. И на дворе и в доме было оживленно. В удуверской корчме останавливались жители нескольких окрестных волостей по пути в церковь и обратно.
После еды Яана томила жажда, горло у него пересохло. Но на пиво не было денег, а подойти к колодцу, где сейчас поили лошадей, не позволяло самолюбие. Он, конечно, мог бы напиться воды и в корчме, но это требовало еще большего усилия над собой, ведь там людей было еще больше. Все трое зашли в корчму погреться. Михкель и Мадис, которые, как все состарившиеся в бедности люди, давно уже забыли про стыд, отпили в сенях из ведра несколько глотков воды и вслед за Яаном вошли в корчму. В лицо им пахнуло табачным дымом и едким запахом винного перегара.
Крики и смех — все сливалось в один гул. Пьющих было много, и среди них немало буянов. Особенно распоясались два молодых парня. На столе в углу, куда они то и дело подходили, чтобы приложиться к стакану, стояло не меньше десятка пустых или начатых пивных бутылок, штоф водки и валялось несколько сигарных окурков. Один из парней был невысокий, но плотный и крепкий, с толстым, тупым носом и черными волосами. Он никому не давал покоя: одного задирал, другого дразнил, третьего обнимал и тащил пить, неустанно болтал и отпускал грубые шуточки. Его приятель, худой верзила, большеротый и кривошеий, во все горло смеялся каждому слову своего дружка. Его однообразный, идиотский гогот перекрывал трактирный гам. Очевидно, это доставляло удовольствие балагуру и подзадоривало его. Чем больше гоготал приятель, тем наглее и непристойнее становились шутки горлана.
Яан знал их обоих. Одного звали Юку Кривая Шея, другого — обычно такие клички в народе широко известны — окрестили Каарелем Холостильщиком. Оба они были из волости Лехтсоо. В округе их не очень-то жаловали, это сразу бросалось в глаза даже здесь, в трактире: люди порядочные и трезвые сторонились их с заметным презрением или скрытой боязнью; над шутками и колкостями курносого буяна мало кто смеялся, еще меньше на них отвечали. Никто не хотел связываться с Каарелем и его приятелем. Где жили оба приятеля и какое занятие приносило им такой доход, что они могли пьянствовать по трактирам, — никто толком не знал. Однако можно было подозревать, что они не брезговали и «ночной работой»; рука правосудия уже однажды лишила обоих приятелей драгоценной свободы. Когда они появлялись в каком-либо из окрестных трактиров, хозяева лишний раз проверяли запоры на клетях и конюшнях и всю ночь не смыкали глаз. О прочих профессиях Юку и Каареля знали только, что первый крыл летом гонтовые крыши и иногда плотничал в городе, второй же был одно время ямщиком на почте да еще выдавал себя за опытного каменщика…
Каарель Холостильщик одним духом опорожнил стакан пива и затопал на кривых ногах к печке, у которой грелись только что вошедшие путники.
— Эй, голытьба, — заорал он притворно сердитым голосом, — что вы болтаетесь здесь, как тухлая колбаса… Помогите скупить у трактирщика всю горькую! Вот скупердяи! Пришли в трактир плеваться да чужой табачный дым нюхать? Небось карманы пусты, так ведь? Сейчас же покупайте водки, не то хозяин велит вас за дверь вымести, и так уж тут полно всякого мусора.
— Гы-гы-гы! — загоготал Юку Кривая Шея, растягивая рот до ушей. По примеру приятеля, он тоже опрокинул себе в глотку стакан пива.
— Гляди-ка, вельяотский Яан уже встал на свои ходули, — продолжал кричать Каарель, милостиво протягивая парню руку для приветствия. — Черт побери, ты так изголодался, что еле на ногах стоишь. Да и эти твои свояки выглядят так, словно у них в брюхе одни опилки.
Юку хрипло захохотал.
— Но я, ей-богу, не виноват, что вы — голодранцы и голодранцами останетесь! Работайте, как я, и у вас зазвенят в кармане монеты! Кто не умеет работать, на всю жизнь останется голодной крысой… Только стоит ли нам из-за этого ссориться? Вы мне все-таки милее, чем жирные каплуны, которые только кряхтят от важности и хвастают деньгами, добытыми чужим потом. Таких живодеров здесь немало. Есть тут и желторотые птенцы, которые транжирят украденные у отцов денежки и шумят, словно весь мир задумали взорвать.
Юку засмеялся и с опаской покосился в ту сторону, где у прилавка стояли и сидели зажиточные хуторяне и хозяйские сынки. Они не обращали внимания на вызывающие насмешки Каареля: никто еще не был достаточно пьян, чтобы лезть в ссору.
— Эй, голытьба, подходи, сегодня я угощаю! — крикнул курносый с гордым видом. — Покажем им, что и мы умеем жить, что и у нас кое-что в кармане водится. Эй, хозяин, полштофа горькой и полдюжины пива!
Но трактирщик притворился, будто не слышит. Тогда Каарель подошел к стойке, вытащил пятирублевку и небрежно бросил ее на прилавок.
— Получай за все! Чего кривишь губы, будто у тебя в долг берут! Должен я тебе что-нибудь? Черт подери, должен я кому-нибудь хоть копейку?
Лицо трактирщика расплылось в сладкой улыбке.
— Боже упаси! Да разве стану я врать! — сказал он и не успел еще закончить фразу, как деньги оказались у него в руке, а потом в кассе под стойкой. — Десять бутылок пива да шесть бутылок — это будет… шестнадцать; да два полштофа водки — это будет…
Пока трактирщик считал, а девушка подавала пиво, Каарель Холостильщик подойдя к трем беднякам, снова стал приглашать их за стол.
Михкель и Мадис покосились на бутылки, причмокнули и подошли к столу.
Яан решил не принимать приглашения. Он знал цену Каарелю, и ему было стыдно на глазах у всех пить с ним и на его счет. Яан вообще стыдился пить с другими, если сам не мог угостить. Но жажда мучила его. Язык словно присох к нёбу. Пиво полилось в стакан — буль-буль-буль! Яана потянуло к столу. Глаза его уже пили, пили жадно, но сам Яан все еще медлил…
— Чего ты ждешь, Яан? Важничаешь или хочешь меня позлить? — завопил Каарель.
Оба старика уже поднесли стаканы к губам. Яан видел, как пенится золотистое пиво, переливаясь через край. Он не мог утерпеть — шагнул к столу и, взяв стакан, разом опорожнил его, потом второй, третий. Чтобы не рассердить Каареля, он пригубил и водки, но самую малость, только так, для виду.
Каарель и Юку Кривая Шея вскоре совсем опьянели. Каарель стал ко всем придираться. Когда в трактир вошла небольшая группа людей, одетых по-господски, и уселась в соседней, более опрятной комнате, Каарель, приказав отнести туда бутылки, потащил за собой своих гостей. Он, мол, такой же господин, как и эти помещичьи лакеи и волостные писари. Он стал так бесцеремонно задирать их, что один из пришедших не выдержал, вскочил и схватил его за шиворот.
Задира того только и ждал. Огромным кулаком он хватил противника по зубам. Тот отлетел. Кривая Шея, размахивая длинными, как у обезьяны, руками, поспешил на помощь другу. Приятели побитого парня тоже бросились в схватку, и началась драка по всем правилам. Несколько человек уже сцепились, взлетали кулаки, слышалась брань, и тут в руке у Каареля мелькнул нож. К счастью, противники вовремя заметили это и отступили. Прибежал из соседней комнаты хозяин. Как раз в эту минуту в трактир заглянул местный урядник, один только вид его мундира вмиг успокоил драчунов. Каарель и Юку притихли и забились в угол. Нож Каареля исчез так же быстро, как и появился.
Яан не видел, что было дальше. Едва показался урядник, он выбрался из корчмы и заспешил домой.
По дороге Яана обогнали еще одни сани. Холеная лошадь громко заржала. В санях сидел пожилой крестьянин; мясистое лицо его было обрамлено густой седой бородой, а щеки, подбородок и верхняя губа тщательно выбриты. Он поглядывал кругом с холодным самодовольством; складки у рта придавали лицу выражение деланного смирения. Рядом с ним сидела молодая девушка с мягкими глазами и свежим румянцем на щеках.
Яан сошел с дороги и оглянулся. Рука его невольно поднялась к картузу. Но старик в санях — то ли случайно, то ли умышленно — отвернулся, и слово приветствия замерло у Яана на языке. Только девушка украдкой бросила на него ясный взгляд, и сани обогнали пешехода.