II

Все в вельяотской лачуге говорит о горькой батрацкой нужде.

Нужда выглядывает из всех углов. Она стелется по сырому глиняному полу, корчится на закоптелых балках. Она скалит зубы в амбаре, прячется в хлеву.

Избенка чернеет на краю выгона, за хозяйскими полями, словно кротовая нора. На сверкающей снежной равнине она кажется особенно мрачной и грязной. Из прокопченной крыши торчат взъерошенные пучки соломы. Стены покосились, они словно ропщут и жалуются, глядя по сторонам, не придет ли кто, чтобы выгнать людей из хилого чрева лачуги. Ветхое жилье вот-вот рухнет от усталости и изнеможения — стоять нет больше сил! Но никто не идет. Обитатели лачуги вползают в нее и выползают, будто тараканы из щели. И стоит хибарка, напрягая последние силы, чтобы не завалиться. Она вся покосилась, но не падает, будто ей жаль тех, кто в ней ютится. Ведь она так давно знает их, а они ее. И живут они дружно. Они любят друг друга. Те, кто живет во дворцах, не знают этой немой любви. Они не так нужны друг другу. Лачуга думает: куда они, несчастные, денутся, если я завалюсь? А обитатели вздыхают: хоть бы она еще постояла, поддержи ее, господи!

Согнувшись, переступаешь через высокий порог и входишь в низкую, покосившуюся дверь. Ослепленный на улице солнечным светом и блеском снега, долгое время не можешь ничего разглядеть. Правда, есть у лачуги и свой глаз, но он слишком мал и подслеповат. Крошечное окошко состоит, правда, из двух створок, но одна из них так закопчена, что давно уже не пропускает света, а во второй разбито стекло, и дыра заткнута старыми штанами. Пол весь в буграх и выбоинах, — того гляди, споткнешься. Жерди над головой блестят от вековечной копоти. Две некрашеные деревянные кровати покрыты истертой в труху соломой, грубый стол у окна, несколько скамеек — вот и все нехитрое убранство комнаты. В крохотной каморке, что примыкает к ней, стоят громоздкий коричневый сундук и некрашеный стол, на котором сложена стопка книг и газет.

Лачуга напоминает Ноев ковчег — вместе с людьми здесь ютятся и животные, только спасаются они не от потопа, а от зимних холодов.

На полу по старому полушубку ползает маленькая Лийзи, рядом с ней весело похрюкивает белый поросенок — друг и приятель девочки. У печки примостился Микк — мальчуган с худеньким, грустным личиком. Обняв за шею черную овцу, он серьезно глядит в большую полуразвалившуюся печь, в которой, как клубок змей, пылают прутья хвороста. Маннь забралась с ягненком в каморку. Она шепотом разговаривает с ним, гладит его мягкую шерстку и позволяет лизать руки. Ягненок блеет, овца отвечает ему из комнаты. По лачуге, кудахтая, бродят куры, петух их подзывает, когда ему кажется, будто он нашел зерно. Но чаще всего он обманывается. Поросенок хрюкает и повизгивает.

Овцы роняют кофейные зерна, поросенок — свои черные лепешки, куры — свой пестрый помет, и все это остается на бугристом глиняном полу. Густое, едкое зловоние висит в воздухе; его вытягивает, лишь когда топится печь. Драгоценное тепло нельзя выпускать. Кончится хворост — где взять топлива? Будешь тогда не только голодать, но еще и мерзнуть.

И в этой вони, в этой грязи живут люди, единственное достояние которых — здоровье. Работник должен быть здоровым, иначе он погибнет.

Впрочем, обитатели лачуги не могут похвалиться здоровьем. Достаточно взглянуть на пожелтевшее, изможденное лицо женщины, сидящей в углу на кровати. Тело ее изнурено, душа измучена, разум притупился Какой пустой у нее взгляд! Однако в глазах ее можно прочитать все. Они расскажут тебе всю жизнь этой женщины — длинную повесть о нищете и страданиях, о горьких заботах и труде, тяжком, нескончаемом труде. Солнце радости и веселья никогда подолгу не грело обитателей хижины. Здесь часто ложатся спать голодными, здесь просыпаются со вздохом, много здесь пролито горьких слез.

Об этом и говорит взгляд женщины. Но сама она не знает, что во взгляде ее — жалоба, что ее бледное лицо рассказывает о горестях. Она давно примирилась со всем, ко всему притерпелась. Лучшей доли она никогда не видела и далее не умеет ее желать. Нужда стала для нее чем-то само собой разумеющимся и естественным. Ведь так и должно быть! Если она и жалуется, то жалуется молча, бессознательно, невольно. Просто человеческая природа протестует в ней.

Болезнь и смерть были в лачуге частыми гостями. Последней жертвой недуга оказался Яан. Больше двух месяцев метался он между жизнью и смертью, борясь с жестокой тифозной горячкой. Одной ногой он уже стоял в могиле и умер бы, да не посмел: он ведь единственный кормилец семьи. Что сталось бы тогда с его хворой матерью и тремя младшими ребятишками! Два года назад отец Яана, Март, работая у помещика на винокуренном заводе, упал с чердака и разбил себе бедро. Две недели маялся и кричал он здесь, на этой же соломенной постели, пока, на горе семье, не отдал богу душу: больного никто не лечил, и началось воспаление бедра.

Два-три месяца спустя у Кай родилась дочь. Это был уже седьмой ребенок. Скупое на другие блага, небо щедро оделяет бедняков детьми. Четверо детей Кай остались в живых, троих свезли на кладбище в гробиках, сколоченных отцом. Они умерли, как умирают дети бедняков. Лишенные материнской заботы, — мать зарабатывала кусок хлеба насущного, — дети были предоставлены самим себе. Нянька, взятая на время, оставила без присмотра люльку с младенцем во дворе, около очага в летней кухне; малыш, карабкаясь на край люльки, упал в котел и потом уже не смог оправиться от ожогов. Рано умер и второй ребенок. Он все хирел, слабел и, наконец, угас. Никто не знал, что с ним было. Правда, сердце матери угадывало причину, но она боялась сама себе в этом сознаться: ребенок умер потому, что ему не хватало еды — хворая мать кормила его жидким, отравленным болезнью молоком. Третий ребенок так и не успел вкусить бедняцкой доли — он родился мертвым.

Счастье, если ребенок бедняка не умрет в младенчестве. Тогда можно считать, что главная опасность миновала. Тут уже бедность сама приходит на помощь природе и помогает ребенку бороться со всякими хворями и болезнями. Полуголый, босой, без шапки — так бегает он в дождь и снег, в ветер и бурю, в вёдро и распутицу. Он может зимой в одной рубашонке залезть в сугроб, бегать под палящим солнцем в летний зной — он ко всему привык, его кожа огрубела, его жизнь и здоровье застрахованы самой природой.

— Дети, поправьте огонь под чугуном, — подает голос мать. — Да поглядите, не кипит ли вода. Яан скоро вернется, надо, чтобы к его приходу похлебка вскипела.

Маннь подкладывает в печь сырой, шипящий на огне хворост и, сдувая пар, заглядывает в чугунок.

— Скоро закипит! А мука у тебя есть, мама?

— Есть немного. Виргуская Анни вчера тайком принесла.

В это время Микк в одной рубашонке — одежду надо беречь для школы — выбежал во двор взглянуть, не идет ли Яан. Маннь, тоже раздетая, помчалась за ним. Они уже в который раз выбегают на улицу встречать старшего брата. Яан хороший брат, он никогда не забывает Микка и Маннь и, если может, что-нибудь им приносит.

Дети долго остаются на улице. Микк влез на забор и вглядывается в окутанную сумерками даль. Маннь, у которой ноги от холода покраснели, как гусиные лапы, выбегает за ворота и прислушивается, не раздастся ли скрип снега.

Когда они с покрасневшими носами и посиневшими лицами, дрожа от холода, шумно врываются в избу, мать уже поднялась с постели.

— Яан идет! Яан идет!

— Идет уже! А у меня еще ничего не готово! Что же вы за огнем не присмотрели?

Мать начинает суетиться. По тому, как она спешит, видно, что она боится сына, считает его хозяином. Да почему бы ей так не думать — ведь Яан кормит ее и детей! Ох, уж эти дети! К чему они, зачем их так много, почему они еще беспомощны? И что хуже всего: один из них грудной! Стыдно, ох, как стыдно!

Кай из Вельяотсы стыдно перед сыном за этого последыша. Она уже старая, а обзавелась грудным ребенком! Кабы отец еще не умер… А то приходится старшему кормить меньших, да вдобавок и мать! Разве не стыдно!

Кай стыдится сына, она чувствует себя как бы виноватой перед ним. И чтобы хоть как-нибудь отплатить Яану за его заботы о семье, она боится и уважает его. В то же время она любит его всем сердцем. Ни единого слова жалобы не осмеливается она проронить при нем, не смеет глянуть на него хмуро, готова чуть ли не на руках его носить. Она ничего не требует от Яана, только просит; что бы он ей ни дал, она благодарит его, как за милостыню; она старается угадать малейшее его желание…

Самоотверженно ухаживала она за сыном во время его тяжкой болезни. Не отходя от больного ни днем, ни ночью, не зная ни сна, ни отдыха, теряя остаток слабых сил, терпя голод, она окружила его заботой. Как страстно просила она бога сохранить сыну жизнь и как горячо благодарила его за спасение Яана!

Когда сын входит в комнату, мать как раз заваривает ячменную похлебку. Одной рукой она сыплет в чугунок муку, другой быстро помешивает воду.

Маннь светит матери, у нее в руках маленькая закоптелая жестяная лампочка, которая еле мигает, зато порядочно чадит. Эта лампочка — единственный источник света в доме. Копоть от нее вместе с горьким дымом, идущим от печки, наполняет хибарку густым облаком.

Дымное облако, наполняющее комнату от потолка чуть ли не до полу, не рассеивается до тех пор, пока не погаснет огонь в печи и лампочка-коптилка. Оно висит в воздухе, доходя человеку до груди, так что Яан и его мать принуждены двигаться согнувшись, хотя их глаза и легкие давно уже приспособились к этой отравленной атмосфере. Из окна и двери тянутся длинные языки дыма, покрывая стены и соломенную крышу лачуги жирной копотью. Когда обитатели хибарки утром встают, их ноздри черны, как дымовые трубы, волосы и одежда пропитаны запахом дыма, глаза окружены красной каймой. Лица детей покрыты грязными разводами, — дым ест малышам глаза, и, вытирая кулаками слезы, они размазывают копоть по лицу.

Похлебка готова. Миска дымится на столе. Мать достает горбушку черствого черного хлеба и несколько деревянных ложек — больше ей подавать нечего — и робко зовет обедать греющегося у огня Яана. Ячменная похлебка и черствый хлеб — вот уже третью неделю они едят это на обед и на ужин, а утром тот же черствый хлеб макают в соль и запивают водянистым перекисшим квасом. Еще не так давно корова давала два-три штофа молока в день, теперь не дает и того. Квас, похлебка и хлеб, хлеб, похлебка и квас — всегда одно и то же. Единственное разнообразие вносит картошка, иногда заменяющая в похлебке муку.

Но хорошо, хоть это есть. Все-таки не умрешь с голоду. Яан и то удивляется. Он не может понять, как мать из одного мешка муки может столько времени варить похлебку. Это просто поразительно. Думая об этом, Яан хмурится.

— Слушай, мать, у тебя все еще есть мука?

— Горстки две наберется.

— Это ты мне и на прошлой неделе говорила.

Кай смущается:

— Что ты, что ты… Горсти-то ведь разные бывают… и едим мы немного, я ведь муку берегу…

— Ты смотри у меня, — грозит Яан, — мне все это не нравится. Может, опять к тебе добрые люди приходили — ты знаешь, о ком я говорю…

— Нет, нет… будь спокоен.

— Мать, не позорь меня! Не хочу я, чтобы она нам, как нищим, милостыню носила, да еще исподтишка.

Мать успокаивает Яана, и он принимается за еду. Однако вскоре откладывает ложку.

— А где дети? Почему они забились в угол?

Микк и Маннь, которые с большим нетерпением ожидали возвращения брата из церкви, которые обычно бросаются к нему и виснут на нем, следя за каждым его движением, пока он не достанет им чего-нибудь из кармана, сегодня почему-то при его появлении сторонятся его. Маннь возится для отвода глаз со скотиной, а Микк, забравшись на жерди, таращит оттуда глаза, как филин. Только крошка Лийзи, которая еще не понимает всей прелести воскресной булки, весела, как обычно; она возится с поросенком, сидя на разостланном на полу полушубке, и что-то по-детски лопочет.

— Микк и Маннь, вы что нынче, булки не хотите? — спросил Яан, поглядывая то в угол, то на жерди под потолком.

Дети не ответили. Маннь обняла за шею овцу и уткнулась лицом в ее шерсть, а Микк в смущении только задвигал своими красными ногами.

— Что с ними, мать?

— А кто их знает? Они со вчерашнего вечера какие-то чудные. Воротились из школы поздно, заплаканные. Не говорят ни слова.

— Заплаканные? Вот оно что! Ну-ка, отвечайте, что вы натворили в школе? Признавайтесь, а то булки не дам. У меня для вас в кармане вкусная булка.

Дети молчали, словно прикусив языки.

— За что вас учитель наказал? — спросил Яан отечески строго; в голосе его слышалась теплота. — Отодрал он вас или без обеда оставил? Микк, отвечай первым! Если признаетесь, получите булку, а иначе не дам. Видали?

Яан подошел к висевшему на стене кафтану, достал две рогульки и показал их детям. Те поглядели на них исподлобья, жадно, Микк невольно проглотил слюну. Какое искушение! Они испытывали поистине танталовы муки.

— У меня и еще есть, — продолжал Яан, — все вам отдам, если признаетесь, за что вас учитель наказал. Ты, Микк, наверное, озорничал? Шумел или побил кого-нибудь? — Но тут Яан представил себе хилое, слабое тельце маленького брата, вспомнил его смирный нрав, и ему стало досадно, что он так необдуманно задал эти вопросы: Микк только убедился, что старший брат и не догадывается о том, что случилось в школе.

— Я знаю, за что тебя учитель наказал: за лень и нерадивость. Ты не в книгу смотришь, а на потолок. Учиться тебе лень, хочешь остаться глупым, как теленок. А ты, Маннь, — я тебя знаю! Хихикаешь с девчонками, когда учитель объясняет урок. Щиплешься и дергаешь их за косы. Правду я говорю?

Маннь заморгала глазами, поджала губы и, всхлипнув, горько заплакала.

Матери стало жаль детей.

— Яан, ты и сам не веришь тому, что говоришь, — шепнула она с упреком. — Ты же знаешь, что наши дети не озорники, не лодыри. Правда, у Микка голова довольно тупая, но учитель говорит, что он старается, а девочкой в школе довольны.

Конечно, Яан знал все это сам и, казалось, пожалел, что строго обошелся с детьми.

— Но ведь что-нибудь да случилось, — сказал Яан. — Как же я узнаю правду, если не спрошу у них…

В это время на пороге избушки трижды пропел петух.

Приближался обличитель.

Во дворе послышались шаги, заскрипел снег, дверь отворилась, и на пороге показался учитель местной волостной школы.

В печи уже почти прогорело, но пелена дыма была еще такой густой и висела так низко, что вошедший нагнулся и стал искать глазами, на что бы присесть. Слова приветствия застряли у него в горле. Сделав шаг вперед, он споткнулся о поросенка, тот с визгом побежал в угол. К гостю, блея, подошел любопытный белый ягненок.

Во взгляде молодого учителя отразилось недовольство и презрение к окружающей его нищете, но, как видно, он к ней привык, так как ничем не выразил своих чувств; он уселся на лавку — чем ниже, тем меньше было дыма — и осмотрелся.

Яан, опять было принявшийся за еду, отложил ложку и подошел к учителю. Гость был необычный, мать смотрела на него большими, почти испуганными глазами. Маннь и Микк вдруг пропали. Микк, завидев учителя, с проворством, которого даже трудно было от него ожидать, как белка, соскочил с жердей и стремглав выбежал из избы; Маннь, перепрыгнув через высокий порог, исчезла в каморке.

— Совесть нечиста, — заметил на это учитель. Он покручивал маленькие черные усики и держался очень строго и официально. Худой руки Яана, протянутой для пожатия, он только слегка коснулся.

— Я случайно проходил мимо и почел своим долгом зайти к вам, — начал он. — Я, как вам известно, учитель, а это значит, что я до некоторой степени ответствен за физическое и нравственное здоровье вверенных моему попечению детей. Признались ли вам в чем-либо ваши дети — Михкель и Мари Ваппер?

— Нет, ни в чем, — ответил Яан.

— Так я и думал. А ведь я приказал им это сделать. Отсюда видно, как порок и упрямство овладевают душами уже с детских лет.

— Что же они такое натворили? — с испугом спросила мать.

— Что они натворили? — тоном обличителя повторил учитель Александер Тоотс, надевая очки, которые он предварительно протер носовым платком. Поглядев сквозь блестящие окуляры, он сказал, словно стегнул плетью:

— Ваши дети воруют.

Ни мать, ни Яан не смогли выговорить ни слова. Учитель, как видно, остался доволен произведенным впечатлением. Еще раз поправив очки, он продолжал ораторским тоном:

— Если столь юные создания протягивают руку за чужим добром, не остается ничего иного, как признать, что в этом повинно домашнее воспитание. Дом — это место, где в души детей должно запасть первое зерно добродетели, а родители — люди, которые должны способствовать этому, особенно мать. Счастливы дети, у которых честные, достойные родители, и горе тем, кто у себя дома видит дурной пример, у кого родные не умеют отличать добродетели от порока, своего имущества от чужого. Честность, как и всякая другая добродетель, порождается духом христианского смирения. Страх божий — основа нравственности, точно так же он должен быть основой воспитания детей в духе христианского смирения, целью этого воспитания. Страх божий и вера во Христа — это те…

— Скажите, ради бога, что же они украли? — дрожащим голосом воскликнула мать.

— Украли еду у других детей, — ответил учитель; он был недоволен, что его прервали. — О грифелях и перьях я уж и не говорю, но ваши дети даже в чужие сумки залезают… Это наглядно свидетельствует о том, что они с малых лет являются рабами своих желаний, своих низменных плотских страстей. Скажите вы, их мать, и вы, брат, что может выйти из детей, которые уже в столь раннем возрасте совершают преступления? Какими членами общества, какими подданными государства, какими исполнителями законов, какими христианами они будут? Каково их будущее? Куда заведет их тот путь, на который они столь рано вступили? Отвечайте сами, вы должны это знать! Разве мы ежедневно не слышим о кражах, грабежах и убийствах? Количество преступлений все возрастает, тюрьмы переполнены…

— О боже, боже! — простонала мать. — Мои дети…

Но на этот раз господин Тоотс не дал себя перебить и продолжал:

— Отчего все это происходит? Почему народ все больше погрязает во грехе, почему исчезают честность и добродетель? Все происходит оттого, что подрастающее поколение видит вокруг упадок нравственности, что страх перед богом и законом ослаб… Это происходит, наконец, в силу отсутствия домашнего воспитания детей. Что может сделать неустанный и самоотверженный труд учителя, если ребенок не видит дома доброго примера, если он растет предоставленный самому себе, как дикий зверь? Что может сделать вера, если пороку дают свободно всходить и разрастаться в детской душе, вместо того чтобы вырвать его с корнем… да, с корнем!

То, что человек, говоривший столь высокопарно, сам был еще очень молод и зелен, придавало его речи несколько забавный оттенок. Но мать и Яан не замечали этого, они были потрясены тем, что сообщил им учитель. Они с удивлением смотрели на него, в страхе ожидая новых разоблачений, которые могли последовать, прислушиваясь к непонятным, но четким фразам. Они даже не знали всех слов, которые так плавно лились с языка ученого мужа.

— Украли у детей еду? — произнес наконец Яан, чтобы хоть что-нибудь сказать. — Да… это уж слишком, если только это правда.

— И не впервые, а много, много раз, — ответил Александер Тоотс. — В последнее время то у одного, то у другого ученика стало пропадать что-нибудь из сумки. Мне пожаловались, и я приказал выследить вора. Ваши дети были уличены в краже.

При слове «кража» лицо Яана залила краска, у матери на глазах выступили слезы.

— Они были голодны! — воскликнула она.

— Вот видите! — криво усмехнулся учитель. — Уж если мать старается оправдать детей, вместо того чтобы осудить их и наказать, — это к добру не приведет!.. Ведь ваши дети ежедневно ходят домой, они не сидят по неделям на сухомятке, как ученики, которые приходят издалека…

— Это верно, они каждый день ходят домой, — заметил Яан, кусая губы.

— То-то и оно! — подхватил учитель.

— А если у них дома есть нечего? Об этом вы не спрашиваете? — сорвалось с уст матери. Кай затряслась всем телом; глаза ее лихорадочно горели.

— Мать! — прикрикнул на нее Яан, краснея от стыда.

— Нечего есть дома? Это что еще за разговоры? Ведь вы-то живете. От голода в нашем отечестве еще никто не умирал. Нужду терпят лишь те, кто не хочет работать. Да и они не умирают — ведь лодыри воруют или побираются… А ваш Яан молодой, крепкий парень. Я не понимаю вас, мамаша Ваппер. Вы, верно, не думаете о душах детей, если оправдываете их. А знаете, зачем, собственно, я пришел сюда? Я пришел потребовать, чтобы вы, узнав о тяжком проступке своих детей, сурово их наказали. Это ваш христианский долг. Моего наказания мало. Я настаиваю на своем требовании, я убедительно прошу, чтобы вы наказали своих детей. Только при этом условии я позволю им ходить в школу. Надеюсь, что вы исполните мое требование.

Он встал. Затем, обернувшись к Яану, добавил:

— Прежде всего я обращаюсь к вам, Ваппер, так как вы заменяете в семье отца.

— Я их накажу, — ответил Яан.

— Да так, чтобы им больно было!

— Да!..

Учитель медленно натянул рукавицы, недоверчиво усмехнулся, кивнул хозяйке, вздохнул, откашлялся и вышел из лачуги, снова споткнувшись о поросенка. «Кукареку!» — закричал ему вслед петух.

В избе воцарилась гнетущая тишина. Мать опустилась на кровать, уткнулась лицом в фартук и тихонько заплакала. Яан присел за стол, но не притронулся к еде — аппетит у него пропал. Им овладело болезненное раздражение. Сдвинув брови, с покрасневшим от гнева лицом, он вскочил из-за стола.

— Так они воруют? Негодные! Разве им не дают с собой хлеба? Разве их когда-нибудь оставляли без еды? Я им покажу! Я им задам, они у меня запрыгают!

Он заметался, ища прутьев или палки, и наконец схватил кнут.

— Яан! — взмолилась мать.

— Молчи! — прикрикнул на нее Яан. — Ты еще вступаешься за них? Разве ты не знаешь, что значит красть? Разве одно это слово тебя не пугает? Тебе не стыдно? Смел ли раньше кто-нибудь сказать, что в Вельяотсе терпят воровство, что здесь живут воры? А теперь вот является молодчик и читает нам проповедь о честности, о грабителях и разбойниках. И он вправе это делать, вправе ругать нас. Он вправе был сказать тебе, что ты еще пытаешься оправдать детей, которые воруют. Всему причиной твои потачки. Но я им покажу, что такое домашнее воспитание! Я обещал, и я это сделаю!

Мать молчала. Она не ожидала от своего доброго Яана такого гнева. По правде говоря, мать не считала вину детей такой уж тяжкой: взять кусочек чужого хлеба, немножко масла, несколько рыбешек, когда животы подвело от голода… Надоела сухая корка, — что ж в этом такого? Это же дети! Разве можно считать их ворами. Гнев Яана был непонятен ей. Но, напуганная его яростью, она не решалась возразить и молчала.

Яан выбежал на двор. Он искал Микка. Он нашел его за кучей хвороста. Трясясь от холода в одной рубашонке, мальчик, съежившись, сидел на снегу. Зубы его стучали, рука, за которую схватил его Яан, была холодна как лед. Когда брат потащил его в избу, Микк громко заплакал и стал жалобно просить прощения.

Сестру Яан нашел в каморке под койкой. Маннь заползла туда, как загнанный зверек. И она дрожала всем телом — от страха. Девочка громко вскрикнула, когда жесткая рука схватила ее за плечо и вытащила из-под кровати.

Яан втолкнул сестренку в комнату и поставил ее рядом с братом. Горько плача, стояли они перед своим судьей — два маленьких грешника, полураздетые, вихрастые, с измазанными личиками, с испуганными глазами.

Замахнувшись кнутом, Яан посмотрел на одного, на другого. Он уже собирался было допрашивать, зачем лазали по чужим мешкам. Губы его шевельнулись, но… он не спросил. Может быть, он угадывал их ответ и боялся его? Спроси мышь, почему она забирается в закром?

И с языка его не слетело ни слова. Он нахмурился, темная краска сбежала с лица. Потом произнес строго, но уже спокойно:

— Если хорошенько попросите, я на этот раз прощу вас.

Нужно было видеть, как Маннь протянула к Яану дрожащие ручонки, с мольбой глядя на него сквозь слезы, как Микк прижал руку брата, державшую кнут, к своей мокрой щеке.

Яан отвернулся. Кнут выпал у него из руки. Он отошел к окну и стал глядеть на усыпанное звездами небо. Затем быстро шагнул к висевшему на стене кафтану, вынул из кармана рогульки и, ни слова не говоря, отдал их детям. Две булочки он положил на колени матери. Потом молча сел к столу и стал доедать остывшую похлебку.

— Садитесь есть, а то вам ничего не останется, — сказал он немного погодя.

Так закончился суд.

Теперь Яан уже не решился бы упрекнуть мать в том, что она балует детей.

Но что он ответит учителю, когда тот спросит, наказаны ли дети за воровство? Скажет ли Яан, что он еще и наградил их? К тому же — лакомствами!

Загрузка...