Закаты цветут и гаснут, сникают в тайге. Тайга наливается тьмой, тяжелой, как глыбы руды.
Руда валяется всюду, а подле Рудной горы она сложена штабелями. Гору рассек карьер — страшный рубец. Сверху дна не видать, только тянет каменной стужей...
Говорят, карьер вырыли декабристы. Говорят, это и есть «глубина сибирских руд». Может, с тех времен светят желтым накалом закаты?
Многие люди многие годы долбили кирками гору. Катали в тачках руду, грузили ее в телеги. Лошади мотали хвостами, не в силах отбиться от паутов, тащили телеги песчаными колеями, долгой дорогой в Николаевский завод.
Рудник давно заброшен. От Николаевского завода остался лишь битый кирпич. Лес возле Рудного озера прорубили и строят новый поселок Озерск. Строят его гуцулы, веселые мастера, приехавшие на сезон по договору. Вечерами они поют возле костров. Красиво, многоголосо. Песни тянутся кверху, звучат чисто, сильно, тихо сгорают вместе с закатом.
Возле самого озера в землянке живет изыскатель Федор Колотухин. Когда он приехал впервые, здесь было тихо и пусто, носились над озером турухтаны да ржавый провод лежал на земле.
Провод остался от разведочной партии, изучавшей Рудную гору. Геологи прожили год в землянках, но промышленной руды не нашли. Гора иссякла.
В одной из землянок пришлый охотник-дед устроил склад глухариного мяса.
Федор застал того деда. Дед был еще крепкий, бровастый. Говорил про охоту много, смачно, оружие — нарезную бердану — прятал где-то в лесу. Федор все видел бурятскими узенькими глазами.
— Ты, дед, чего пушку-то прячешь? — сказал он старику.
— Тяжело таскать стало. Семьдесят два года, сынок. Пройдешь по тайге, промнешься... Хоть в ружье весу такого нет, тридцать второй калибер, а до места никак не унесть стало. В чащу сунул — и ладно.
— Добрый у тебя тридцать второй калибр. С таким можно ходить на медведя.
— Да так-то обижаться на ружье нечего. Трешшит помаленьку. — Глаза у деда были темные, с блеском, не выцвели в семьдесят два.
Охотничал он больше удавками. Эти сооружения стояли близко одно к одному вдоль гребня заснеженных сопок. Возле каждой удавки снег был разрыт, темнели мерзлые зерна песка. Удавками дед называл сосновые длинные чурки. Он крепил их на шатких подставках-колышках. Птица слетала клевать песок, набивать жернова в зобах, подставки рушились, чурки давили птицу. Склад-землянка ломился от мертвых киснущих глухарей.
Федор однажды прошелся вдоль дедовых удавок. Он рушил их одну за одной, долбил каблуком занастевший снег, сгребал его в песчаные проплешины. Снег вкусно шурстел и тек по обрыву. Все это веселило Федора. Он подымал сосновые чурки, кидал их вниз и приговаривал:
— Оп-па! Оп-па!..
Дед подошел сзади, негромко сказал:
— Зачем озоруешь, сынок?
Федор поднял чурку, сказал: «Оп-па!» — и толкнул ее вниз. Потом счистил снег с варежек, улыбнулся старику.
— Хватит, папаша, клянусь честью, хватит. Куда их тебе столько? Запах нехороший. Нельзя стало в землянке жить.
Дед скинул с плеча бердану. Прислонил рядом с собой к сосне. Достал махорку. Федор усмехнулся.
— Тридцать второй, говоришь?
— Без оружия в тайге нельзя, сынок. Без оружия у нас никто не ходит... Без оружия тебе тут цена — тьфу!
«Надо смываться, — подумал Федор, — ну его к дьяволу...»
Он быстро взглянул на бердану, на деда, прикинул, сделал стремительный точный шаг, обхватил пальцами цевье у винтовки и поднял ее.
— Да-а... Добрая штука. Поди, тебе ровесница? В один год родились и прожили чинно в ряд?
Дед не пошевелился. Только глаза его провожали каждое Федорово движение.
— Все на нет сходит, — вдруг забормотал он. — Строят, строят — одна ржавчина остается. Зверю конец, птице конец... Поставь винтовку-ту. Спуск совсем ослабел, однако.
Федор щелкнул затвором, выбросил в снег патрон, отдал бердану деду.
— На, старый, промышляй. Только поищи для себя другое место. Тут тебя поймают с твоей пушкой запросто. В тюрьму угодишь на старости лет. Скоро сюда люди приедут, милиция. Клянусь честью.
— Я свое отбыл, сынок, — сказал дед. — Этим ты меня не интересуй. Люди, как турухтаны, прибывают, убывают, а жизнь на своем стоит. Тайга, сынок, всегда тайгой останется...
Больше Федор не видел деда. Дед исчез. Удавки его сгорели в большом пожаре. Сильно пожгло тайгу возле Рудного озера. Хвоя на соснах полыхнула и сгинула, стволы легли как попало, а сучья пепельно посерели, ссохлись в огне, укрыли землю хрустящим хворостом.
Особенно пахло гарью по вечерам. Свиристели, тревожились турухтаны. Мутился дымом лимонный закатный колер.
— Клянусь честью, — говорил Колотухин своему изыскательскому отряду, — дед поджег тайгу. Он, наверно, из заключенных. Злобный, собачий сын. Что ты? Я знаю. Ему в жизни ничего дорогого нет. Все готов пожечь...
На работу нельзя было ходить по свежей гари. Федор камеральничал — обрабатывал результаты мензульной съемки, выводил набело планшет, заснятый по весеннему снегу, до пожара.
Мошка летела в землянку. Попав в ее сумеречное, с папиросным дымом нутро, пугалась, лепилась в окошке, Федор время от времени жег ее спичечным огоньком. Слушал гуцульские песни. Иногда тосковал в этом вынужденном сидении.
Отправлялся к хозяйке гуцулов Ярославе. Она поварила у них, ездила в Больше-Окинский леспромхоз за лапшой, тушенкой и гречкой. У хозяйки водилось вино. Бог весть как оно добиралось сюда, в Приангарье. Густо-вишенного цвета с замутью, с этикеткой по-украински: «Яблучне».
Федор выпивал две бутылки. Выпив, жалел себя. Свои тридцать шесть лет. Жалостно изумлялся своему скудному быту. Вино будило в нем неразрешимое чувство утраты. Лучшее было в прошлом: морская служба на Дальнем Востоке, китобойство у Курильской гряды, потом курсы топографов, броски по стране с нивелиром и мензулой. И любовь, конечно. Ее было много. Женщины любили широкогрудого, смуглокожего, узкоглазого парня горных, бурятских кровей.
Выпив, Федор говорил всегда об одном и том же:
— Ну что наша изыскательская жизнь? А сходишь к Ярославе — вся жизнь в розовом цвете...
С Кешкой, любопытным, горластым парнем пятнадцати лет, он тоже всегда объяснялся одними словами:
— Ну, а ты здесь чего? Выйди отсюда быстро. Клянусь честью. Кешка! А ну, выйди отсюда.
— Федор Гаврилович! — выговаривал Кешка во весь свой хрипатый радостный бас. — Федор Гаврилович! А я хочу с вами поговорить... — «Г» Кешка произносил мягко, на южный манер. Отец его был моторист, работал на шпалорезке, резал сосновый брус для Озерска. Кешка нанялся к изыскателям таскать рейку.
— Здесь итээр находится, — поучал Колотухин. — Выйди отсюда. Чтобы все чинно в ряд... — Глаза у Федора были желтые, раскосые и веселые. Кешка ничуть не боялся начальника и никуда не уходил.
К «итээру» Федор относил себя и девушку Тоню. Тоня ходила на работу в очках. Должность ее называлась: «записатель». Она жила в одной землянке с Федором. Больше ей жить было негде. Тоня кончила десять классов, поработала продавцом в магазине, захотела чего-то иного, с комсомольской путевкой приехала в глушь. На Рудное озеро.
Выпив с вечера яблочного вина, Федор Колотухин говорил утром Тоне:
— Все. Объявляем сухой закон. Клянусь честью.
— Да ну, — сомневалась Тоня, — прямо уж, сухой закон. Никогда я вам не поверю. — И понимающе, несмело улыбалась.
Тоня любила плавать по озеру на плоте. Плот сколотил отец Кешки. Это было суденышко без бортов, с острым носом, с ячеями для весел и сиденьем со спинкой. Вода в озере была зеленая. Синее небо вверху, желтое солнце. Синее с желтым сливалось в озерной воде. Зеленело. А может быть, эту зелень давал особенный рудный настой.
Тоня полоскала Федору трусы и майки. Так было заведено. Пела тихонько, чуть-чуть ворошила весла. Колотухин слышал в своей землянке каждое слово Тониной песни, стук весел... Вода сберегала звуки, катила их к берегам. Все озеро было как чуткая слуховая раковина.
Федор рисовал планшет, крутил арифмометр, считал зарплату себе, и Тоне, и Кешке — всему отряду. И думал. Примерно так:
«Что бы там ни было, надо завтра идти. Добить к воскресенью мензульную съемку... Если добьем, должна быть переработка. Клянусь честью, должна быть».
Федор снова крутил арифмометр. Отрадное дело — считать свою переработку, сверхплановый труд в рублях.
«Только бы дождь настоящий, только бы дождь, — думал Федор. — Прибило бы гарь, мы поднажмем — и все чинно в ряд».
А Тоня пела на озере. Или ругалась с Кешкой. Она его не брала на плот никогда. Кешка стаскивал сапоги, брючонки, черную с одной пуговицей рубаху, кепку, вопил хриплым басом: «У-у-у-й! Ва-а-й! Тону-у-у! Спаси-и-те!» Лупил ногами о воду, фыркал и плыл за Тоней. Вода согревалась днем лишь поверху. Чуть поглубже она леденила пятки и душу. И была, наверное, черной, кромешной.
— У-у-у-у! — вопил Кешка и раскачивал Тонин плот...
Иногда вместе с Тоней плыла постирать бельишко Капочка, жена Володьки. Володька ходил вечерами ставить «морду» в ручей. Нет-нет в прутяное жерло «морды» залезал хариус. А то и пара...
Капочка всегда говорила на плоту о Володьке. Говорила для Тони. Может быть, еще для себя. Уплывали они далеко, думали — их разговор не слышен. «...Володька, Володьке, Володьку». Озеро доносило Федору Капочкины сокровенья.
А раз Федор услыхал свое имя.
— ...Федор Гаврилович, — произнесла Тоня. Он сразу бросил крутить арифмометр. — Федор Гаврилович красивый. Не старый еще, а весь седой. Наверно, много переживал...
Федор поглядел в Тонино зеркальце, прислоненное к банке-подсвечнику. Увидел желтокожее, узкоглазое, крупное лицо с седой челкой. Староватое лицо. Подумал:
«Тридцать шесть лет. Спешат годочки. Клянусь честью, спешат».
Он вышел из землянки. Метнулась и хлопнула дверка. Просыпался мягкий песочек из щелей прогнивших, осевших стен. Федор вернулся за топором, быстро выбрал чурку в дровяном запасе. Обтесал ее легко и точно. Приладил у основания стены в землянке. Получился порожек — преграда песку, текущему на пол. Колышки сделал, заклинил, укрепил порожек. Полюбовался мгновение своей работой. Повеселел...
Мысли о годочках нарушились. Федор дошел до озера, вдохнул влажного, стынущего воздуха. Крепко пахло сосной, гоноболью, дымом. Подымался туман. Закатный бордюр истончился на небе, прижался к самой тайге. Пронзительно-желтый остаток дня, накаленный лесным пожаром, лимонный, не греющий...
Пели гуцулы. Казалось, поют они высоко, на Рудной горе или еще выше. Голоса звучали отрешенно от человеческих дел и забот. Вровень, созвучно с накалом заката, с холодеющим небом...
Близко слышались весла: Тоня и Капочка плыли домой.
«Да... — подумал Федор. — Попалась бы мне в землянку такая Тонечка лет десять назад...» — Он оглядел внимательно небо, понюхал дым, ползущий из леса, обругал поджигателя-деда и твердо решил: «Все. Хватит. Завтра идем на работу». Крикнул Тоне:
— Сбегай на двадцатый пикет за рейкой. Или завтра пораньше встанешь, сбегаешь. В шесть подъем. Капа, завтрак сготовишь к половине седьмого. В семь идем на работу. Чтобы все чинно в ряд...
Он вернулся в землянку, разделся. Тонкий мяконький слой жирка на животе и груди скопился недавно, еще не скрыл вкрадчивую могучесть Федорова тела. Ноги у Федора сухи, мускулисты и чуть косолапы.
Федор зажег свечу в изголовье. Он сбил для этой свечи специальную тумбу. Не мог не читать перед сном.
Читал Куприна. Взял его в библиотеке в Братске, месяца два назад. Понравилась толщина книжек. Федор не мог относиться серьезно к тощим, легоньким книжицам. Читать он любил подолгу, всерьез, до полного сожжения свечки.
Но, взявшись за Куприна, он вдруг забыл об этом: о весе, солидности переплета... Ему понравились «Листригоны», и «Поединок», и «Суламифь». За что понравились — Федор не мог объяснить. Каждый вечер он говорил Тоне:
— «Суламифь» — это чудная вещь. Клянусь честью.
Или так:
— «Поединок» просто чудесно написано. Вот я кончу, ты почитай...
Тоня читала и соглашалась с Федором. Но дочитать до конца «Поединок» никак не могла: всякий раз засыпала на полстранице, сморенная трудами дня.
Она раньше Федора залезала к себе в мешок. Колотухин сидел у стола, «камеральничал», крутил арифмометр, Тоня снимала очки, кофту, а все остальное — в мешке, потаенно. Федор не смотрел на нее никогда.
Но в этот вечер он посмотрел. Тоня пришла поздно. Вся запыхалась. Сказала:
— Ой! Чуть нашла рейку... Капа ее в прошлый раз в куст запрятала. А темнота такая — ну вот хоть бы что было видно... Обратно бежала, да на ручье запнулась — страсть-то какая! На Рудной горе вроде кто-то плачет... Никогда больше не пойду ночью в тайгу. Я ее сроду боюсь... Хоть что мне говорите, Федор Гаврилович...
Тоня сняла очки.
Федор вдруг подумал, как ее портят глупые стекла. Глаза без очков глубокие, мягкие. Лицо нежное, продолговатое. Пухлые губы с трещинками...
Он лежал в спальном мешке, читал. Сказал Тоне:
— Ну вот, теперь все чинно в ряд. Рейка здесь. Завтра сделаешь «рубашку» для планшета... Добьем к воскресенью съемочку... — Снова взялся за книжку. Но положил почему-то.
— Тоня, — сказал он, — а в магазине-то много зарабатывала? Научилась облапошивать нашего брата? Или ты в промтоварном, у вас труднее?
— Да ну, — сказала Тоня, — труднее... Расчески привезут третьего сорта по рубль двадцать, а их первым ставят — по два сорок пять. Надоело прямо. Скажешь чего-нибудь против — все на тебя так и шипят...
— Да-а, — сказал Федор. — Чудная вещь «Штабс-капитан Рыбников»!
Только не ладилось у него чтение в этот вечер. Опять повернулся к Тоне.
Ей нужно было что-то достать на полу. Створки мешка распахнулись. Федор увидел тонкую голую руку, грудь, крохотный темный сосок на розово-смуглом...
Тоня вскрикнула:
— Ой!
Нырнула в мешок, укуталась до подбородка. Свечной огонек двоился в ее глазах, светился ярко, до белизны...
«Чего она смотрит?» — подумал Федор. Заволновался. Напомнил себе о своих тридцати шести. Сказал соответственно возрасту:
— Ну, чего прячешься? Я ведь старик. Лет бы десять назад из нас вышла отличная пара. Клянусь честью...
— Лет десять назад мне было рано об этом думать, — сказала Тоня серьезно, не шевельнувшись. И все не спускала глаз с Федора. Ее голова не клонилась на изголовье, торчала над узким брезентовым ложем.
Федор повернулся на спину, глядел, не мигая, в набухший, сырой потолок землянки. Вдруг сказал неожиданно для себя:
— А теперь пора?
— Не знаю, — сказала Тоня.
Федор громко вздохнул:
— Пора-а... — Еще помолчал. — Ты обязательно почитай «Штабс-капитан Рыбников»... Ну, ладно. Спокойной ночи.
Он дунул на свечку, залез поглубже в мешок, оставил снаружи лишь левое ухо. Но долго еще не спал. Слушал, как шевелится в мешке Тоня. Переодевается, что ли? Думал о своей жизни... Что в ней осталось? С бабами, видно, все. Не тянет. Когда-то любил охоту. Привез ружьишко и нынче. Вон оно висит на стенке. Так и не расчехлил ни разу. Рядом с ружьем «Зоркий-3-С». Снимал, проявлял, печатал прежде, а нынче пленку как вставил с весны, так и висит аппарат без дела. «...Да, Федор Гаврилович, — думалось грустно, — ушли годочки. Осталась одна работа... Добьем мензульную съемочку, переберемся за озеро... Камералки еще на неделю... Так...». Федор стал засыпать. Вдруг что-то вспомнил. Совсем уже сонный, не подымаясь, заговорил невнятно и быстро:
— Тося, ты спишь? Мерзнуть будешь — иди ко мне. У меня мешок полуторный. Ночь сырая все же. Простудишься... Тося...
Она молчала. Не было слышно даже дыхания Тони. Может, она боялась Федора? Может — себя?
Тикали двое часов. На ночь их не снимали с запястий. Тикали, гнали куда-то, лопотали косноязычно. Меряли время.
Утром отряд потянулся в горелый лес.
Володька шел в кепке, тощий, рыжий и конопатый парень с Кубани. Нес длинную рейку с красной и синей цифирью. Тоня и Капочка несли оптику в ящике с ручкой — кипрегель, планшет в «рубашке» — обертке из кальки, зонт — спасать планшет от дождя, съемщика от солнца.
Федор шел впереди, простоволосый, в старой курточке, белой от времени и дождей, с ножом на правом бедре и сумкой на левом. Ступал он легко и в то же время прочно и косолапо.
Кешку оставили дома: пусть ловит на озере сорожат.
Вылезли на сгоревшую сопочку. Каждый шаг взбивал жаркую, душную пыль — густой пепел. Сосны стояли, но были мертвы, черноноги, хвоя на них казалась ржавой жестянкой, погребальным украшением...
Федор выбрал место для мензулы. Володька насадил зонт на жердину, загнал ее в землю. Поставил треногу с планшетом.
— Ой, а хорошо, — сказала Капочка, — вся мошка, наверно, сгорела, смотрите, нету совсем.
Тоня расчистила место, села у самых Федоровых ног на палую сосну. Достала тетрадку, тахиметрические таблицы. Такая у нее была должность — записатель.
Федор вырвал клок на «рубашке» планшета. Маленький клок, равный сопке и двум оврагам слева от озера. Той сопке, где стоял сейчас Федор и его отряд. Можно стало чертить на планшете, наносить точки на ватман.
Володька отправился «брать» эти точки. Не женский труд — бегать по горкам с тяжелой рейкой. Не женский здесь нужен голос — кричать Колотухину издалека: «Бро-овка! Подо-ошва! Верши-ина!..» И мужчины одного мало: по правилам мензульной съемки, два реечника работают попеременке.
В подчинении у Федора один мужчина — Володька. В помощь Володьке закрепили Капочку.
— Ой, — сказала она, — мы с Володькой уже третий год копим деньги. Поедем к нему на Кубань. Там фрукты, и вообще хочется посмотреть. Правда, я сама с запада, из Новосибирска, но все же это не то... Копим-копим, ничего не накопили. Ну вот ни копеечки... Хоть бы один рубль был на книжке... Мы с Володькой любим поесть. Можно бы — правда ведь?.. Один день каши, чаю, чего-нибудь такого, а на другой уже как следует?..
У Капочки голубые глаза. Она курноса, белоголова и очень добра. Думает — лучшее в ее жизни там, впереди, на Кубани. Все смеется. Видно, верит в свой способ скопления денег и счастья. Видно, все это ей по душе.
У Федора Колотухина лучшее в прошлом. Он считает себя устаревшим для радостей жизни. Покрутил колесики на приборе, глянул в оптику... Давно он уже не работал с прибором. Увидел Володькину рейку. Крикнул:
— Сто-о-ой! Лево-о-о! Что там у тебя-я?
— Подо-о-шва... — донесся слабый Володькин голос.
Федор определил угол. Сказал Тоне. По тангенсу, по таблицам она тотчас узнала все про эту «подошву». Ее возвышение над уровнем моря. В балтийской системе координат... Записала в тетрадку.
Федор нанес точку на планшет, оторвался от оптики. Огляделся. Вдруг увидел сосну с зеленой хвоей. Она не сгорела в пожар.
— Смотри, Антонина, — воскликнул он, — до чего живучие существа эти сосны. Какой бы пожар ни был, хоть одна да выживет. Не поддаются — и чинно в ряд...
— Конечно, никому неохота, — тотчас сказала Капочка. — Володька работал токарем на элпэбэ, ему станком все пальцы оторвало. На мясе уже висели. Я думала — все уже, на инвалидность выйдет... А он полежал в Братске в больнице всего десять дней, только два пальца ему и ампутировали: мизинец и подмизинец, остальные все приросли...
— Дай бро-о-овку! — крикнул Федор Володьке.
Тот полез к вершине соседней сопочки. Федор расширил дыру на «рубашке» планшета...
— Ну, все, — сказал он, — объявляем сухой закон. До конца изысканий... — Улыбнулся мягко и тихо. Поглядел на Рудную гору, на ее сбитую, голую маковку, повернулся к озеру, оно зеленело прохладно внизу. Увидел вдали, в заозерье, новый поселок... Из пепельно-ржавого леса поселок казался нерукотворным, лесным видением. Белые, чистые домики посреди живых сосен. В каждом доме по две террасы. Стекла блестят и темнеют сине, скрывают людскую, домашнюю жизнь. А жизни и нет еще. Она предстоит поселку и кажется невозможно прекрасной, свежей...
— По новому типовому проекту строят, — сказал Федор. — Каждый дом на две квартиры. По две семьи будут жить. Просто прелесть. Клянусь честью! Помню, приехал первый раз, только и было тут населения — дед в землянке. Истребитель... Приехали в дикое место. Тайга — что ты! Плановое обоснование сделали, визиры прорубили, разбивку в натуре, пикетаж, нивелировку — все чинно в ряд... А если б не мы, что бы тут было? Без планового обоснования не начнешь строить. Вон уже поселок почти что готов... Молодцы гуцулы. Трудяги — что ты! С шести утра до десяти вечера каждый день... Видали, наверно, какие уборные оттяпали. Дворцы! Сядешь — и уходить неохота. Это же прелесть. Защелочки, крышечки, все не просто тяп-ляп, с узорами. Мастера-а!
Федор готов был долго еще говорить. Он знал толк в строительном деле. Всегда имел свой неприкосновенный плотничий топоришко. Только нынче топорик лежал без дела под раскладушкой. Федор редко брал его в руки...
— Бровка-а-а! — донесся слабый Володькин голос.
...Пошел дальше рабочий день. Капа ушла сменять уставшего мужа. Шибко побежала к Володьке. Тот забрался далеко. Видеть его можно было только сквозь оптику.
— Ну, теперь не дождешься, — сказал Федор.
Крикнул вслед убегавшей Капе:
— Дашь мне точку на скло-о-не, потом иди вни-и-з! — Нагнулся над прибором, стал глядеть в оптику. Долго глядел. Вдруг сморщился весь, закрутил головой... — Целуются, собачьи дети, клянусь честью. — Он обернулся к Тоне. — Посмотри, поучись.
Тоня поднялась, не выпуская тетрадь и таблицу, строгая в очках, приложилась к прибору. Близко, рядом совсем, в круглом глянцевом стеклышке, перечеркнутом цифрами и пунктиром, виднелись Володька и Капа, и рейка стоймя между ними. Прибор пошутил над супругами. Головы были внизу, Володькина ниже, Капочкина выше чуть-чуть. Земля была сверху, на месте неба. Супруги казались крохотными совсем, рейка мешала им целоваться.
Это было смешно: два маленьких человечка целуются вверх ногами. Но смеяться Тоне не хотелось. И подсматривать было стыдно. Она отошла от прибора.
Федор сидел на сосновом стволе, на Тонином записательском месте.
— Ну что? — спросил он и развел руками. — Ну что наша изыскательская жизнь? А полюбишь кого — и вся жизнь в розовом цвете.
Тоня повернулась к Федору, смотрела на него, седого, смуглого человека в белой линялой куртке, с ножиком на бедре. Она вдруг сняла очки, изменилась. Глаза ее раскрывались все шире, глядели доверчиво, мягко и близоруко. Губы вздрагивали чуть заметно. Ей хотелось слушать Федора. Она ждала его слов, новых слов, неизвестных и нужных ей.
— Да-а, — сказал Федор, — сколько ни стукай один, а девчонка свое возьмет. Клянусь честью. Ты Куприна не прочла «Штабс-капитан Рыбников»?
— Нет еще.
— Там японский шпион описан. Мастер своего дела. Работал — дай боже! Все чинно в ряд. А как с бабой сошелся — сразу пропал.
— Тося! — назвал вдруг Федор непривычное Тоне имя. — Иди сюда, Тося!
И она пришла, неудобно села подле Федора прямо на сучья, торчащие из стволины. Федор ее обнял и притянул поближе. Она не противилась. Глаза ее были серьезны и вопрошающи. Тоня не знала еще, что будет, чего она хочет и ждет. Смотрела в лицо Федору. Он казался ей мудрым, могучим и смелым, самым большим человеком в мире, самым красивым.
— Тося, — сказал Федор новым, тихим и ласковым голосом, — ты молодец, Тося, клянусь честью. Без тебя невозможно бы было работать. Я бы спился с тоски... Что ты! — Он поцеловал ее.
— Федор Гаврилович! — Это Володька пришел. — Федор Гаврилович, ай-ай-ай... Смотрите, бурундук на планшет забрался. Сейчас прибор унесет. Федор Гаврилович!
Колотухин медленно оторвался от сохнущих Тониных губ, повернулся к Володьке, не снимая руки с ее плеч.
— Выйди отсюда, — сказал он. — Не видишь — здесь итээр.
Лицо у Федора было хитрое, косоглазое и счастливое. Казался он много моложе, чем прежде, в начале рабочего дня.