Здесь, в столице Франции, обосновалась целая колония русских художников, возглавляемая популярным в то время пейзажистом-маринистом Алексеем Петровичем Боголюбовым. Под его наблюдением воспитанники академии трудились над эскизами работ, которые должны были представить как отчет о заграничном пансионерстве.
По приезде в Париж Васнецов быстро нашел проживавших там Репина, Поленова, Крамского. Поселился он у гостеприимно пригласивших его Крамских; семья Ивана Николаевича занимала удобные, просторные комнаты. Васнецов уходил с раннего утра, возвращался к вечеру, тихо проходил в отведенную ему комнату и старался ничем не беспокоить хозяев.
Первое впечатление от восхитившего его Парижа было таково, что в городе не осталось следов разрушительной для страны франко-прусской войны. Парижане беспечно смеялись, в парках под легкими разноцветными зонтиками стояли столики, и в высоких изящных бутылках искрилось вино.
Кафе и кабаре размещались повсюду: и в оживленном центре города с непрерывным потоком экипажей и пешеходов, и на окраинах, и вблизи древних величавых памятников, невозмутимо взирающих на эту пеструю суету.
В старинных постройках Парижа, его средневековых соборах, несмотря на их массивность, ощущались легкость и ажурность.
Дворцы и парки Тюильри, сады Версаля напомнили Васнецову великолепные картины Антуана Ватто, виденные в петербургском Эрмитаже. Он рисовал себе грациозные фигуры дам и кавалеров, гулявших здесь во времена Ватто, в начале XVIII столетия. Озаренные словно струящимся светом, голубые, розоватые, нежно-желтые, светло-сиреневые оттенки их одежд мерцали и млели на фоне этой вечной зелени. Тут Ватто создавал набросок для офорта «Прекрасный аккорд» и десятки других «галантных» сцен.
Во французских музеях Васнецов рассматривал создания умершего в прошлом, 1875, году Жана Батиста Коро. Его, как и художников Руссо и Дюпре, называли «барбизонцем». Все они много работали с натуры в живописной деревушке Барбизон, в ее лесах и старались запечатлеть природу без прикрас. Особенно привлекательным показался Виктору Михайловичу серебристый колорит картин Коро.
«Да, — думал русский художник, рассматривая его работы, — опустели, приумолкли парки Ватто, холодный ветер, обложное небо, безотрадный моросящий дождь, скучно и уныло… Это тоже правда, здесь часто бывает такая погода. Но насколько ближе сердцу русского человека даже так называемый «серенький день» у нас на родине, где пряно пахнет сеном, где на косогорах разбросаны милые сердцу деревни с покосившимися плетнями. Тут такой картины не увидишь, тут, может быть, красиво, но чуждо».
Холодно, грустно становилось на сердце — захотелось домой.
Однажды Васнецов зашел в парижскую мастерскую Поленова. Тут же был и Репин. Вспоминали письмо известного московского промышленника и мецената Саввы Ивановича Мамонтова.
Мамонтов с теплотой, в которой сквозило искреннее волнение, писал из Москвы:
«Вас, прелестный друг мой, Василий Дмитриевич, иногда разобрать трудно, где вы шутите и где всерьез говорите. Вы в письме Вашем (которое само по себе сделало мне удовольствие далеко не из последних) рассказываете не то что вскользь, а так как будто о чем-то очень обыкновенном, вроде приятной закуски после рюмки водки, об намерении Вашем, Репина, а может быть, и Мордуха (Антокольского) переселиться на некоторое время в Москву и здесь работать. Не говорю уже об том, что Москва в день приезда Вашего придет на встречу со всеми чудотворными иконами из города и окрестностей, я-то… вижу в этом для моей персоны целый мир в будущем, и для того, чтобы это осуществилось, принес бы кучу жертв…
Вы, серьезно говоря, не сделаете ошибки, если целым кружком поселитесь в Москве на некоторый срок для работы. Вне всякого художественного центра Москва все-таки может дать много самобытного, свежего… материала для художника…
Итак…
Жду и писем и Вас.
Хороший Ваш приятель Савва Мамонтов».
Письмо пробудило у Васнецова еще более острую тоску по родине, чему способствовали и разговоры Репина и его товарищей о России, о Петербурге и Киеве, о Москве, обширном и степенном городе, славном своим хлебосольством, величавым Кремлем и малиновым звоном сорока сороков церквей.
Придя домой, Васнецов вспоминал о Савенкове, о былинах… Повторил в красках эскиз «Три богатыря» — первый набросок был сделан им еще несколько лет назад в Петербурге. Пришел Поленов и застал его за этим занятием.
Долго смотрел, восхищенный. Даже в этом эскизе чувствовалась богатырская сила художника, которая сродни была могутной, непобедимой силе крепко восседающего справа старшего богатыря — Ильи Муромца.
Видя, что Поленов глаз не может оторвать от этюда, Васнецов сказал:
— Если тебе понравилось — бери…
— А что ж ты думаешь — и возьму… — с несвойственной ему порывистостью сказал Поленов, а сам недоверчиво посмотрел в серо-голубые глаза Васнецова.
Но не увидел в них ни облачка, ни тайной усмешки. Они были, как всегда, ясны, открыты и правдивы.
— Да знаешь ли ты, ясное солнышко, что это за прелесть? Да как ты можешь отдать его?!
— Эскиз как эскиз… Ничего особенного в нем не вижу.
— А я так вижу, и очень многое. Нет уж! Коли на то пошло, договоримся вот как. Ты даешь мне слово, что эскиз этот будет наброском к большой картине. Когда напишешь ее, подаришь мне этот эскиз, но не раньше. Идет?
— Идет, пожалуй.
Они простились. А через несколько дней Васнецов увиделся с Репиным. Тот обрадовался.
— Тебя-то мне и не хватает. Ну-ка, раздевайся и напяливай вот это.
— Что такое?
— Купеческая шуба, как видишь, при лисьем воротнике. А вот и шапка. Такая, какую носили бояре. Ты теперь не Васнецов, а Садко, богатый гость новгородский.
— Ничего не понимаю…
— Одевайся, а я пока рассказывать буду. Ты знаешь, видно, что я пишу «Садко». Все подбираю тип для моего главного героя, да никак не могу найти. И вдруг ты на днях явился, когда мы письмо Мамонтова перечитывали. Взглянул я на тебя в тот момент — у тебя как-то особенно глаза заблистали, думаю: «Не найти для Садко никого лучше Виктора». А вчера случайно у проезжей русской купчихи эту шубу да шапку позаимствовал.
Так появился на свет интересный этюд «Садко».
Садко-Васнецов вполоборота сидит в шубе и в шапке. В его облике, да еще при такой одежде, и впрямь проступает что-то древнерусское. Какая-то удаль сверкает в глазах. Садко, настоящий Садко!
Часто после сеансов Васнецов с Репиным (иногда к ним присоединялись и другие художники) ходили осматривать музеи и выставки.
Выставки эти были своеобразным знамением времени. Фактический диктатор страны Тьер, «страшный гном», как его называли, и его правительство, потопившее в крови революцию 1871 года, теперь уже меньше заигрывали с народом и пытались насаждать в искусстве аполитичность, вытравлять все то, что напоминало героизм народа в дни прославленной Парижской коммуны.
Выставки заполнялись в основном пейзажами и натюрмортами. Появилась масса художников, воспевавших культ нагого женского тела. Выставка парижского салона 1876 года, на которую попал Виктор Михайлович, чтобы воочию познакомиться с современной французской живописью, изобиловала такими вещами.
К тому времени уже бытовал термин «салонная живопись» — символ легкого, камерного, эротического искусства, оценить которое могли якобы лишь немногие «знатоки».
Васнецову, с детства воспитанному на образцах реализма, такая живопись не могла понравиться. В письме из Парижа к Крамскому он с юмором отозвался об этой выставке: «Картин с акварелями и рисунками больше 3 000… Масса холстов громадных и часто смешных — французы поклоняются и почитают… О сладких классических жанрах и не говорю — до объедения! От натюрмортов желудок болит! От тазов и котлов медных — шум в ушах!.. Почти ничего из обыкновенной французской жизни».
Правда, он с любопытством присматривался к работам импрессионистов с их изощренным колоритом и в творчестве лучших из них подметил остро схваченные черты природы и быта.
Итак, современное французское искусство не привело художника в восторг; с ним он мог познакомиться, к сожалению, лишь на выставках, а не в мастерских крупных мастеров, как, например, величайший реалист Курбэ.
Подобно приехавшему в Париж несколько позднее Сурикову, он занялся изучением старых мастеров-классиков.
Он посетил небольшой парижский музей, где, как он слышал, находилась неизвестная и чем-то поражающая многих картина Рембрандта «Христос в Эммаусе». Вначале, привлеченный большими яркими полотнами, он прошел мимо и не заметил се. На ломаном французском языке он спросил о Рембрандте дремавшего в одной из зал седого длинноволосого служителя с лицом Гёте, как того изображали на гравюрах. Служитель вскочил и обрадованно повел его.
Увидав картину, Васнецов остолбенел. Чем больше он вглядывался в это совсем маленькое полотно, тем все глубже проникался гением Рембрандта и, пожалуй, только сейчас познавал его подлинную суть.
Когда в свое время по приезде в Петербург он жадно накинулся на коллекции Эрмитажа, то первое время восторгался всем виденным. Критическое отношение пришло позже.
Из всех сокровищ европейского искусства в Эрмитаже полюбились ему портрет Веласкеза, мрачный, но необычайно волевой папа Иннокентий X и правдивые, как сама жизнь, произведения Рембрандта, особенно «Возвращение блудного сына».
В этом полотне трогало всё: и слепой старик, что ощупывает вернувшегося в отрепьях и прощенного им сына, и сын, изображенный вполоборота к зрителю, с обритой головой. В коленопреклоненной позе его такая гамма чувства — и искреннее сожаление о беспутной жизни, и бесконечная усталость, и радость возвращения… А стоящий рядом служитель, у которого видно лишь одно выступающее из тьмы лицо, — по-человечески растроган и умилен. Ничто не забыл прозорливец Рембрандт — и даже отвалившуюся подметку нищенской сандалии блудного сына, — изумительная деталь! Это была сама жизнь.
Тогда Виктор Михайлович хотел подробней познакомиться с творчеством Рембрандта, но в попадавшихся ему книгах скучные, схематические описания картин, портретов и офортов голландского мастера не удовлетворяли его. Так, за недостатком времени, за ежедневными заботами он и не успел осуществить своего намерения.
Сейчас, благодаря увиденной им маленькой картине, его восприятие Рембрандта-художника стало полнее, глубже.
Картина «Христос в Эммаусе» была выполнена, указывал каталог, в 1629 году и, таким образом, относилась еще к первому периоду творчества художника.
Блистательное мастерство сказывалось уже в том, что, взяв в основу евангельский эпизод (встреча двух учеников Христа со своим «воскресшим» учителем), живописец выполнил его как сцену из обыденной жизни и незримо накинул дымку таинственности. Христос лишен человеческой плотности, он почти только видение и тень, но в то же время трактован реалистически, без какого-либо налета мистики. Человек, сидящий за столом, потрясен: верить ему или не верить? — до того все происходящее загадочно и необъяснимо. Другой же сразу уверовал и повалился в ноги.
Васнецов вновь испытал то состояние, которое он пережил тогда, перед картиной Рембрандта в Эрмитаже. Из глубины голландского средневековья к нему приближался гениальный художник — великий правдолюбец, который знал и сердечно понимал простой народ, ходил по трущобам, не брезговал скромным угощеньем бедняков.
Разве это ученик Христа, евангелист Лука, был изображен на картине, разве это он сидел за столом среди голых сырых стен перед пустыми тарелками? Нет, его бритая, пораженная коростой голова и некрасивое, чуть ли не одноглазое, изрытое оспой лицо были головой и лицом того же человека, который изображен в виде блудного сына на картине в Эрмитаже. И как все многообразие типов, созданных этим гениальным художником, больше всего боявшимся прикрашенности и лжи, так и эта картина навлекла на художника преследование знати. Это маленькое полотно тоже способствовало тому забвению, в которое погрузили Рембрандта за последние годы жизни его знатные современники, требовавшие красоты при изображении их напыщенных лиц и фигур.
И Васнецов понял, что подлинную правду французской жизни, ее подноготную можно изобразить, только живя в рабочих кварталах или сельских предместьях. Он стал бывать в этих районах, где обитал трудовой люд, беднота. Здесь свирепствовала чахотка, и бледные девушки, продававшие нежно-лиловые гиацинты, сами походили на эти поникшие цветы.
Он искал случая перебраться в предместье. Случай скоро представился. И Васнецов поселился у крестьянина в Медоне.
Он ехал туда в почтовом дилижансе. За ажурной решеткой на обширном открытом пространстве сада дети в кружевных панталончиках играли в серсо. Мимо них на маленьких лошадках гарцевали, похлопывая почти игрушечными хлыстиками, более взрослые, тоже разряженные дети.
Через несколько минут уныло потянулись кварталы старых двухэтажных каменных домов. Возле них на пыльной дороге с чахлой травой по обочинам резвились другие дети. В их движениях, когда они прыгали через веревочку или играли в мяч, бегали взапуски, пожалуй, было еще больше радости. Они звонче смеялись, чем их сверстники за оградой садов.
Но как бедно и грязно были они одеты!
Вдруг распахнулась дверь, и на улицу вылетел мальчик-поваренок в колпаке и фартуке. Он растянулся и заплакал, размазывая грязь по ссадине на коленке. Из окна доносились грубые ругательства, угрозы.
Художник вспомнил обрывок где-то слышанной детской французской песенки о маленьком Петрушке из местечка Сен-Марсо:
Весь-то день на побегушках.
Дела много — целый воз.
Все работает Петрушка —
Почтальон и водовоз.
Крестьянин, у которого Виктор Михайлович поселился в Медоне, оказался спокойным, добродушным человеком. Целый день пропадал он на огороде. Maленькая солнечная комнатка очень понравилась Васнецову, в ней славно работалось.
Для сюжета своего большого полотна он выбрал подлинно народную сцену. Он писал картину «Балаганы в окрестностях Парижа» («Акробаты»).
Художник постарался передать сцену так, как он ее видел, — в вечернем освещении. Блики неровного колеблющегося света от горящих плошек падают на одежды публики. Блеклая гамма световых тонов напоминает изощренный колорит Антуана Ватто.
Вот кричит и кривляется белый Пьеро, возле него кроткая лошадка с обезьянкой на спине. Тут же и хозяева балагана. Одутловатый толстяк в розовом трико натужно дует в медную трубу. Это отец семейства. Роль Коломбины играет его безобразная, такая же ожиревшая жена.
Среди жиденькой толпы зрителей выделяется бедняк, одетый в синюю блузу. Он виден только со спины. Но его исхудалая шея и руки, праздно опущенные в пустые карманы, дорисовывают образ горемыки.
Васнецов совсем с другой стороны, чем было принято, изображает жизнь французов. От его полотна веет не весельем, не блеском празднично-нарядных витрин, не шиком мод, не заманчивой красотой женщин. Словно скорбные, унылые мелодии нищей шарманки охватывают сердце при виде этой картины. Чувствуется грустная правда жизни парижских окраин, вся неприглядность существования простого народа, раз так бедны и убоги даже его развлечения.
Прожив в Париже год, Васнецов, кроме «Балаганов», привез оттуда массу зарисовок и акварелей (например, превосходные рисунки «Французский рабочий в соломенной шляпе», «Медонский лес»).
Имела ли какое-либо значение для его развития эта поездка? Безусловно, имела. Она внутренне обогатила его, дала более широкое представление о мире и людях, не говоря уже о том, что там художник в подлинниках увидел многие сокровища искусства.
Познакомившись же с творениями современных ему французских живописцев, знаменовавших приход импрессионизма, Васнецов от них и от восприятия особенностей пейзажа парижских улиц с их толпами усвоил более насыщенную колористическую гамму. Это в один голос отметили рецензенты, когда через год после возвращения Васнецова из-за границы завершенная картина «Балаганы» стала известна в Петербурге.
Не заезжая в Петербург, Васнецов проехал на родину. В Вятке, на обратном пути из Рябова, он встретился с Сашей Рязанцевой. Она тоже собиралась в Петербург: на женских медицинских курсах начинались занятия. Лунными вечерами, пока пароход проплывал мимо сонных берегов с кое-где светившимися огоньками, они встречались на палубе. Васнецов назначил Саше свидание в Петербурге. Условились, что если девушка придет, они поженятся. Саша пришла — и вскоре они обвенчались…
К концу того же 1877 года относится создание Васнецовым еще двух картин, писавшихся в Петербурге.
Первая из них «Кабак». Художнику захотелось показать, как «отдыхает», «веселится» русский крестьянин.
Широкими, энергичными, экспрессивными мазками, контрастными соотношениями красочных тонов дается тяжелая сцена кабацкого разгула. Это какая-то мрачная пляска с песнями и топаньем под жалкое треньканье балалайки.
Вариацией темы «веселья» является и эскиз «Хороша наша деревня…». Громко орут свои жуткие, дикие песни перепившиеся крестьяне, что, обнявшись, стоят посреди сельской улицы.
Оба произведения остались лишь в эскизах, незавершенными. И, видимо, не случайно. Васнецов все яснее сознавал, что работал не над тем, к чему тяготел. Темы, которые он выбирал, лучше решались такими художниками, как Перов, Савицкий, Максимов, Репин. Однажды, когда кто-то спутал его картину с полотном Перова, ему стало особенно не по себе.
Чуткий Репин, звавший Васнецова еще в декабре 1873 года в Париж, ошибся, когда обещал ему: «Ты все заморское узнаешь сразу, и пойдешь смелей и сильней в 10 раз, и не будешь неопределенно предаваться тоске по неизвестному…»
Творческую неудовлетворенность Васнецов пытался заглушить напряженным трудом.
Крупным произведением на тему, глубоко выношенную, на тему, обдуманную и пережитую, явилась картина «Чтение военной телеграммы». Это патриотический отклик живописца на войну 1877–1878 годов за освобождение Болгарии от турецкого гнета.
Тема эта особенно была прочувствована Васнецовым еще и потому, что вернувшийся с фронта Поленов живо рассказывал отдельные эпизоды войны и показывал сделанные в Болгарии наброски.
По существу, васнецовская картина — это единственный в живописи яркий отклик на русско-турецкую войну в бытовом плане: это, если можно так выразиться, жизнь далекого тыла в дни войны.
Как жадно слушают столпившиеся вокруг столба неизвестного господина, добровольного чтеца только что полученной с фронта телеграммы!.. Как разнообразны переживания людей!.. Генерал в потертой шинели, старый боевой орел, ныне всеми забытый, вновь переживает свою молодость. Он боится пропустить хоть одно словечко. Пожилой крестьянин стал поближе к чтецу, он тоже хочет получше все слышать. Он суров, сосредоточен, насторожен. Подошли послушать и крестьяне-бедняки, в убогой одежонке, пришедшие бог весть откуда на отхожий промысел в Питер. Забитые беспросветной нуждой, они с надеждой ждут хороших вестей с фронта. Здесь же и равнодушный чиновник, и мрачный купец, и мальчишка с открытым от удивления ртом. Галерея человеческих типов, характеров, правдивый эпизод, яркий и живой документ времени…
Известный собиратель живописи Павел Михайлович Третьяков купил эту картину для своей галереи. Это не только материально поддержало художника, не только свидетельствовало об успехе картины — Третьяков был тонкий ценитель, — но и значительно укрепило веру Васнецова в свои возможности.
Он решает перебраться в Москву, город златоглавого Кремля, город, овеянный легендами. К Москве давно смутно стремилась его душа. Теперь он вдруг явственно почувствовал: это призыв древней и вечно новой белокаменной красавицы Москвы так томил его по временам. Не там ли его настоящее призвание?..
В марте 1878 года Васнецов жил уже в Москве в тесной квартирке 3-го Ушаковского переулка близ Остоженки[6].