Стояла сухая осень 1867 года. На вятской пристани Васнецов сел на маленький пестро размалеванный пароходик. Раздался протяжный хриплый гудок, и мимо художника медленно поплыл город с его домами, соборами и прихотливо спускающимися к воде садами. Грусть на минуту овладела юношей. Он уже успел привыкнуть к городу. Когда-то теперь вернется сюда?..
А потом пошли поля с убранной рожью и луга с некошеной травой; никому еще не принадлежали эти луга, и тучная красавица земля еще ждала своего владыку — человека, а пока дарила путников буйной прелестью ароматных цветов. Потянулась знакомая гряда увалов.
Все новые и новые разнообразные тона и оттенки находил Васнецов в красках осени. И лишь жалел о том, что его кисть бессильна перед могучим великолепием природы.
На шумных пристанях, где толпились крестьяне со своим жалким скарбом и сгибались под тяжестью ноши грузчики, он быстро и незаметно для окружающих делал наброски карандашом. Спускался в затхлый трюм, пробирался среди мешков и кудахтающих кур потолковать с едущими. Видя в нем своего человека, они не таились — рассказывали ему про свои горести и заботы, потому что на перепутье люди бы стрей сближаются друг с другом, охотней раскрывают душу.
Возвращаясь в прокуренную каюту третьего класса, он делал новые зарисовки.
Вскоре на большом пароходе поплыли по широкой и величавой Волге; ее берегами уныло тащились бурлаки, надрывая душу тоскливыми песнями.
В Нижнем Новгороде девятнадцатилетний Васнецов впервые сел на поезд и со смешанным чувством радостного удивления от быстроты и непривычки к такой езде стал внимательно глядеть на мелькающую за окном панораму.
Наконец замаячили одетые туманной дымкой каменные громады Петербурга, Исаакиевский собор, так знакомый по литографиям. Сильнее забилось сердце…
То была пора, когда в Петербург, в столицу огромной Российской империи, с разных сторон, пешком и на телегах, редко на поездах спешили горячие и талантливые молодые люди, необеспеченные, но страстно желавшие послужить родине делом. Большинство их потом бедствовало в Петербурге, перебивалось с хлеба на воду, получало чахотку в петербургских туманах, зловеще выползавших из болот. Но это они вносили свежую, как морской ветер, и очищающую струю в литературу и искусство. И все старое, обветшалое, косное вступало с ними в ожесточенную схватку.
Уже в самом слове «Петербург» для этих провинциальных юношей таилась великая притягательная сила.
Столица империи, дерзновенно построенная Петром Великим на топях, откуда уже доносится холодное дыхание Балтийского моря… Обширный, свободно и величаво раскинувшийся город великолепных архитектурных творений… Здесь над гранитными проспектами, улицами и плацами господствует купол Исаакиевского собора. Здесь даже в те часы, когда север, словно пуховым платком, бережно окутывает столицу белыми ночами, даже в эти часы незримо ощущается светлый блеск адмиралтейского шпиля, прославленного поэтом. Здесь мраморные львы медлительно катят шары перед строгими порталами, а на набережных возлежат гранитные сфинксы, будто удивленные тем, что из знойных песков Африки лопали в «северную Пальмиру»…
И среди этих памятников возносится удивительное, гордое творение скульптора Фальконе — стремительно взмывший на коне сам основатель города, поднявший Россию «на дыбы».
Когда к вечеру сгущаются задумчивые сумерки, не кажется ли, что вот-вот мелькнет невысокая быстрая фигура человека с вьющимися бакенбардами, в плаще и цилиндре, с порывисто сжатой смуглыми пальцами тростью?..
А кто это внимательно посмотрел на вас сейчас? Не тот ли сутуловатый, одетый во все серое господин? Он как бы пронзил вас насквозь своим острым взглядом. Знакомый профиль… Длинный прямой нос, длинные, расчесанные посредине волосы…
Быть может, это Александр Сергеевич Пушкин быстро, неуловимо прошел сейчас по Невскому проспекту?.. Или Николай Васильевич Гоголь пронизывающе оглядел вас?.. И хотя ум говорит, что этого быть не может, все же «память сердца» сильней, и Петербург у русского человека неразрывно связан с образами Пушкина и Гоголя.
Но Петербург шестидесятых годов в сознании передовых людей России был, кроме того, городом Белинского и Герцена, Чернышевского и Добролюбова, Некрасова и Салтыкова-Щедрина.
Не было в России тех лет, пожалуй, ни одного такого медвежьего угла, где бы не знали этих прославленных русских писателей.
Чернышевский в своей знаменитой диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» впервые смело и прямо поставил вопрос о том, что в противоположность идеалистическому искусству, воспевающему несуществующих героев, подлинное искусство «не ограничивается одним прекрасным, а обнимает собою все, что в действительности (в природе и в жизни) интересует человека».
Формула Чернышевского звучала так: «Общеинтересное в жизни — вот содержание в искусстве». Сближение искусства и жизни, расширение круга вопросов, поднимаемых художниками слова и кисти, служение искусства насущным потребностям народа — вот цели, которые ставит Чернышевский. Его девиз «Прекрасное есть жизнь!» подхватили все передовые писатели и художники — им, знавшим народ, были близки и понятны эти слова.
Вслед за своим великим соратником идеи неразрывной связи искусства и жизни развивал и Н. А. Добролюбов.
«Мы никогда не согласимся, — категорически утверждал он, — чтобы поэт, тратящий свой талант на образцовые описания листочков и ручейков, мог иметь одинаковое значение с тем, кто с равной силой таланта умеет воспроизводить, например, явления общественной жизни».
Статьи Белинского, Чернышевского и Добролюбова, так же как произведения Тургенева, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Некрасова, появились на страницах журнала «Современник».
Мемуары шестидесятых годов свидетельствуют, каким огромным успехом пользовался некрасовский «Современник», как жадно ждали читатели выхода каждого нового номера. В кофейнях и библиотеках, на квартирах у частных лиц и в книжных лавках — всюду, где появлялся свежий журнал в знакомой голубоватой обложке, собиралась публика. Интересовались, что нового помещено, нет ли повестей и рассказов Тургенева или Льва Толстого, статей Чернышевского или Салтыкова-Щедрина.
Журнал в течение нескольких дней проходил через множество рук. Это и понятно — ведь он отвечал на самые волнующие общество вопросы. В одном из номеров «Современника» появилась знаменитая статья Добролюбова «Когда же придет настоящий день» — о романе Тургенева «Накануне». Автор предвидел появление русских Инсаровых. С марта по май 1863 года в «Современнике» печатался роман Чернышевского «Что делать?». Роман вскоре был запрещен (отдельное его издание вышло лишь в 1905 году), однако расходился по России в сотнях и тысячах рукописных списков.
Герцен назвал начало шестидесятых годов прошлого столетия «утренней зарей». Он писал об этом необычайном времени: «Масса идей, идеалов, вопросов, сомнений, фактов, ринутых в оборот, в общее брожение в продолжение семи лет, изумительна».
Волна этого нового, небывалого и немыслимого для прежней России движения общественной мысли захватила и академию художеств. Это старейшее художественное учреждение России имело славное прошлое, и в сознании каждого культурного русского человека неразрывно связывалось с громкими именами скульпторов Шубина, Козловского, Мартоса, живописцев Лосенко, Брюллова, зодчих Воронихина, Захарова и многих других выдающихся мастеров, бывших в XVIII и в начале XIX века воспитанниками или даже профессорами академии.
Блестящее знание основ классического искусства, анатомии человека, рисунка — все это отличало их величавые, торжественные произведения, героями которых обычно выступали персонажи античной мифологии или священной истории.
Однако эти скульптуры и картины, эти изображения атлетической фигуры Геркулеса, холодно красивых и безупречно сложенных Венер, первосвященников в ниспадающих складками тогах — все это никак не вдохновляло воспитанников академии в шестидесятые годы. Эти, по выражению И. Е. Репина, «самобытники», выходцы из гущи народной, «летом, побывав на родине, привозили иногда этюды мужиков в лаптях и полушубках и немазаных телег».
Противоречия между академической схоластикой и бурлящей действительностью, сочно запечатленной в самых различных своих проявлениях в этюдах воспитанников, становились все ощутимее. В академии назревал конфликт.
Среди воспитанников академии выделялся талантливый, даже виртуозный портретист Иван Николаевич Крамской. Он обладал недюжинными организаторскими способностями, умел сплачивать людей; вокруг него постепенно образовывался все более растущий кружок художников, любознательной горячей молодежи, желавшей постигать истины своим критическим умом, а не принимать на веру обветшалые догмы. В тесной квартире Крамского они обсуждали по вечерам новинки искусства и литературы. Миловидная жена Крамского, с добрыми лучистыми глазами, подавала чай. Непринужденная, хотя и скромная обстановка привлекала многих безыскусным уютом.
С начала 1863 года в квартире Крамских все громче звучали негодующие речи против академии.
— Жизнь стремительно идет вперед, — возбужденно говорили воспитанники, — появляются одаренные живописцы из народа, вроде Перова, художественные вкусы нашей публики уже подчиняются этому новому, народному направлению. А наши немцы из академии, типа Неффа и Венига-отца, все толкуют нам антиков. Пора кончать с этим. Мы хотим сами выбирать сюжеты для своих произведений, изображать то, что нам дорого и близко, — окружающее нас бытие.
— Хватит с нас священной истории и богов Олимпа! Нашим богом да послужит верность художественной правде, простой честный труженик, — вторили им другие.
9 ноября 1863 года тринадцать воспитанников, убедившись, что им не разрешен свободный выбор темы, отказались писать картину на чуждый им сюжет из скандинавской мифологии «Пир в Валгалле» и во главе с Крамским вышли из академии.
«Бунтовщики» — так назвали в академии группу Крамского — не побоялись покинуть свои академические мастерские, где, как ни скудно, а все же жили многие воспитанники, даже с семьями. Они организовались в «Артель свободных художников», поселились вместе в одной просторной квартире. Готовила жена Крамского, сестры и жены других артельщиков. Дело пошло бойко: тот или иной художник, добившийся заказа, зачастую доставал его и для своего товарища. Заказы эти, давая минимум для существования, гарантировали возможность работать над выбранными сюжетами — право, ради которого и поднялся «бунт тринадцати».
В первые дни по приезде в Петербург Васнецов не знал, куда ему идти: то ли в Эрмитаж, то ли на Неву, на прославленный Гоголем Невский проспект, то ли подавать заявление в академию художеств, то ли искать заработка.
Не терпелось осмотреть город. Вспоминая свое детское восхищение Вяткой, Васнецов невольно улыбался: разница была ни с чем не сравнима.
Величественный ансамбль города предстал перед ним воочию. И он увидел в восхищении:
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся…
О необходимости заработать деньги он вспоминал лишь поздно вечером, когда усталый, изнемогающий от впечатлений приходил в свой убогий номер. Но нигде не покидала его мысль о поступлении в академию.
Вскоре Васнецов подал заявление. Через несколько дней последовал вызов на экзамен.
Виктор застенчиво держался поодаль от других поступающих. Когда очередь дошла до него, он показал прежние рисунки и выполнил новые — по заданной теме. Он был как в тумане и не уловил сочувственный взгляд экзаменаторов, не понял, что испытание выдержал. Уж очень смущала его непривычная обстановка, эти величавые колонны, классические рисунки, репродукции с чуждых ему по манере картин академиков Лосенко, Шебуева, Егорова. Эти холодные, слишком строгие по рисунку произведения словно и развешаны были тут, чтобы отпугивать таких, как он, новичков-провинциалов.
После экзаменов объявили, что о результатах можно узнать через три дня. Васнецов уходил со смутным, неопределенным чувством. На него напала вдруг неуверенность.
«Нет, — решил он после некоторых колебаний. — Рано мне в это святилище искусства, да с семинарским образованием и не примут. Буду зарабатывать на хлеб насущный, буду изучать в Эрмитаже высокое искусство, которому обучают, как видно, в академии, а там увидим».
Вот так и случилось, что среди пришедших справляться о результатах экзаменов Виктора Васнецова не оказалось. Он не оставил своего адреса, и ему не смогли сообщить, что он принят в академию.
Теперь нужно было думать о строжайшей экономии и срочно подыскивать работу. Васнецов стал закусывать в грязных, закопченных трактирах, в шумной разнородной толпе бедно одетых людей.
Здесь хлебали щи и крестьяне в лаптях, сбитых о колдобины тысячеверстных путей, и промасленные фабричные, и дворовые люди, служившие тут же у петербургских господ, и продрогшие извозчики, и странники, и попы-расстриги, и женщины-богомолки, и нищие, и убогие.
Здесь, в столице, встречались типы со всей России и Украины. Люди шли сюда на заработки, чтобы как-нибудь прокормить себя и оставшуюся где-то далеко семью.
Наскоро поев, Васнецов шел на поиски работы. Но куда бы он ни заходил с предложением услуг — в литографии и издательства, в редакции газет и журналов, — ему везде отказывали, едва взглянув, небрежно бросали:
— Художества? К сожалению, полезными быть не можем.
Только вечером, при свете свечи, заменявшей ради экономии лампу, Васнецов переживал минуты радостного творческого возбуждения. Одно за другим набрасывал он виденное за день, пеструю людскую массу и отдельные, чем-то поразившие днем типы. Так забывался он на краткие часы, а ложась на жесткую постель, с неприязнью думал о завтрашних хождениях. Утром, когда скудный рассвет просачивался, наконец, в комнату, еще бедней и пошлей казались ему дешевенькие обои номера, хромоногий неуклюжий комод, запыленный фикус.
Однако Васнецов не сдавался. Он решил еще поискать по художественной части, а если не выйдет — наниматься на колку и пилку дров, — подступала зима.
Так прошли два-три месяца. Как-то сразу наступила сырая, пронизывающая до костей петербургская зима. Не было ни теплой одежды, ни денег. Васнецов вдруг с ужасом почувствовал, что ослаб и тяжелая физическая работа ему не под силу.
Случайно повстречал он как-то брата своего вятского учителя — В. А. Красовского. Разговорились. Оказалось, что тот служил в картографическом заведении генерала Ильина. Узнав о бедственном положении Васнецова, Красовский пообещал помочь.
Помощь подошла вовремя. Уже два дня Васнецов почти ничего не ел. В эти самые тяжелые дни своей жизни молодой художник, не выходивший на улицу, чтоб не тратить сил, и не желавший из гордости просить взаймы, многое передумал. Впервые почувствовал он на себе страшную российскую действительность.
Раз утром сидел он на плохо убранной постели, — оправлять ее тщательно не хотелось. За подслеповатым окном расстилалась безлюдная каменная площадь. Хлестал снег.
Откуда-то появились две жалкие человеческие фигуры. В сгущающихся сумерках, в саване тумана, трудно было разобрать их лица. Виднелись только развевающиеся по ветру лохмотья одежды. Долго думал художник, кто бы это мог быть и что заставило их идти по Петербургу в такую погоду.
«Видно, хозяин за неуплату выгнал вон, и они лишились крова», — решил художник. Такое ему не раз приходилось наблюдать. На душе стало холодно, как будто и сам он вышел на снежную улицу. И все-таки, преодолевая острую жалость, он, как это случалось и раньше, набросал виденное.,
Да, прошли первые дни очарования Петербургом.
Все чаще встречал он гоголевского чиновника Башмачкина в этом странно чуждом, холодно-прекрасном городе, где может сгинуть любой одинокий человек.
«Но что это я? Уже стал по себе петь панихиду? Ну нет, еще рано!»
Васнецов поднялся с постели. От гневного недовольства собой у него взмокла даже льняная прядь коротко подстриженных волос, по жестким скулам забегали желваки. Длинными худыми ногами в порыжелых сапогах он широко перешагнул стоявший рядом деревянный дорожный сундук и ковшом зачерпнул из ведра подернутую тонким ледком воду. В это время вошел Красовский.
Он заставил Васнецова отобрать лучшие работы. На бледных, впалых щеках художника появился румянец смущения. Он неуверенно вынул несколько рисунков, но тут же, подумав, смешал их с остальными.
Красовский вздохнул, мягко и решительно отобрал у него папку, быстрым движением тонких пальцев перебрал рисунки и, взяв около десяти, отложил их в сторону.
— Если вы, Виктор Михайлович, будете так себя вести, то никогда и ничего не добьетесь, даже при вашем бесспорном таланте. Запомните это. А теперь пойдемте. Э, да что с вами?
От голода и от волненья Васнецов вдруг почувствовал слабость, которую перебарывал уже целый день. Он пошатнулся.
Только тут Красовский заметил сырые стены, ведро с полузамерзшей водой, приоткрытый пустой буфет — и покачал головой.
— Ну, вот что. Сейчас быстро к Ильину, а затем зайдем в ресторацию.
— Что вы, зачем это? Не любитель я рестораций. У меня, по совести говоря, и денег нет.
— Вот поэтому-то и зайдем.
Генерал Алексей Афиногенович Ильин, грузный, широкий, с большой окладистой бородой, с добродушным лицом монгольского склада, принял их радушно. Взглянув на рисунки, он сказал:
— Я знаю ваши обстоятельства. Если хотите, переезжайте ко мне на квартиру. Детям моим нужен хороший учитель рисования. Вы, без сомнения, подходите. Завтра с утра и приходите. О плате мы, конечно, договоримся… Кстати, смогли бы вы сделать уменьшенные перерисовки на деревянную табличку вот с этого?
Генерал протянул художнику три больших листа с изображением какого-то оружия и доспехов и разъяснил, что для роскошного издания «Царскосельский арсенал» нужно срочно сделать деревянную гравюру с этих набросков, принадлежащих профессору Рокштулю.
Художник внимательно рассмотрел рисунки, сказал, что может выполнить заказ через два дня.
— Ну и отлично.
Генерал протянул толстую ладонь и погрузился в бумаги.
Красовский повел отнекивавшегося Васнецова в ресторацию. Серебристые бокалы звонко чокнулись, вино было выпито за васнецовские успехи.
На другой день Виктор Михайлович переехал на квартиру Ильина. Занятого с утра до ночи хозяина почти не бывало дома. Генеральская жена, добрая пожилая женщина, отвела художнику небольшую комнату возле детской. В этой теплой светлой комнате работать было удобно и приятно.