Уже вскоре по приезде в Петербург Васнецов поступил в Рисовальную школу Общества поощрения художеств. Она ютилась в здании, примыкавшем к Бирже, и ее так и называли — «Школа на Бирже».
Это было своего рода среднее учебное художественное заведение. Здесь за умеренную плату могли заниматься живописью и рисунком все желающие. Никаких прав школа не давала.
Директором ее был некий Дьяконов, имевший звание «свободного художника».
«Высокий старик с белыми курчавыми волосами, он похож был на Саваофа. Я не слыхал ни одного слова, им произнесенного. Он только величественно, упорно ступая, проходил иногда из своей директорской комнаты куда-то через все классы, не останавливаясь. Лицо его было так серьезно, что все замирало в семи классах и глядело на него».
Так писал о Дьяконове Илья Ефимович Репин. Его описание точно соответствует портрету Дьяконова, выполненному Крамским.
Скоро Васнецов увидел и самого Ивана Николаевича Крамского, преподававшего в школе. Внешность Крамского, на первый взгляд совершенно невзрачная, удивляла Васнецова тем больше, чем внимательнее он присматривался к нему. Худощавый человек невысокого роста, с жидкой бородкой, одетый в обыкновенный черный сюртук, он привлекал какой-то особой одухотворенностью, светившейся в его глубоко сидящих глазах.
— От этих глаз не спрячешься, — заметил как-то Васнецову рисовавший рядом с ним Илья Репин. — Это ничего, что они такие маленькие и так глубоко сидят в орбитах. Бывают, знаете ли, эдакие глаза — большие, белесые, навыкате, но словно бы мертвые, а здесь — сколько жизни. Правильно сказано: глаза — зеркало души.
Хотя Репин уже учился в академии, но на уроки Крамского захаживал иногда в «Школу на Бирже», где наиболее сошелся с таким непохожим на него ни внешне, ни внутренне Васнецовым.
…Виктор был чуток на хороших людей, и обычно первое впечатление, которое производил на него тот или иной человек, не обманывало его.
В Крамском он сразу же увидел человека большой искренности и влекущего таланта. А то, что он оказался совсем обыкновенным на вид, а вовсе не витающим в облаках существом, то, что Крамской говорил вполне доступные и в то же время очень умные вещи, — это еще больше привлекало Васнецова к нему.
Подолгу останавливался учитель возле скромного, застенчивого юноши. Его привлекала содержательность рисунков и живописных этюдов Васнецова — свидетельство наблюдательности и жизненного опыта. Крамской давал советы по технике мастерства, но всегда подчеркивал главное в искусстве — мысль. Мысль, идея картины должны быть, по его мнению, неразрывно связаны с ее формой.
— Без идеи нет искусства, — любил говорить он, обходя учеников, — но в то же время без рисунка, без живописи, живой и разительной, нет картин, а есть только благие намерения.
Эти слова западали в душу Васнецова. Он знал, что сам отстает еще в технике, и потому его намерение поступить в академию становилось все более упорным.
Поправляя рисунок Васнецова, Крамской как-то сказал:
— А знаете ли что? Вам пора живописью заниматься. Многие ваши рисунки — это, в сущности, эскизы для картин. И картин прямо-таки замечательных.
Васнецов и сам уже подумывал о картинах — ведь пытался же он их писать еще в Вятке: «Молочницу» и «Жницу» даже хвалили. Но он не сказал Крамскому, что его беспокоит. Где он возьмет денет, пока создаст картину, да и купит ли ее кто?
Однажды Крамской сказал Васнецову:
— Гляжу я, гляжу на вас и чувствую, что вы человек талантливый, но какой-то невысказанной души. Словно все, что вы работаете, — это еще далеко не Васнецов. Нет, положительно вам надо писать маслом. Вот, например, чем это не сюжет?
И он указал на карандашный набросок двух бездомных стариков, названный Васнецовым «С квартиры на квартиру».
— Вот здесь излишние детали — дома, улица. А нужно дать открытую площадь, так чтобы ветер свистал, чтоб безлюдное пространство усиливало настроение… Ну, что скажете?
— Не знаю… — медленно проговорил Васнецов.
— Вас, голубчик, неуверенность портит. Уж очень вы скромный. А вы смелее будьте, дерзайте. Глаз у вас есть — завидный.
«В академию, в академию надо», — все чаще думал Васнецов и дожидался лишь сентября, когда двери «храма искусств» вновь распахнутся перед ним. А пока без конца делал «деревяшки».
Но еще до сентября в его жизни произошли какие-то внутренние, хоть не совсем осознанные им перемены.
В «Школе на Бирже» Васнецов познакомился с воспитанником академии Марком Антокольским, другом Репина.
В. их квартире на Васильевском острове к вечеру собиралось немало народу — все больше художники. Разговоры и споры сразу затихали, когда невысокий кудрявый Репин объявлял, что сейчас будет читать былины Иван Тимофеевич Савенков.
Савенков и сам был студентом; талантливый чтец, он пользовался огромным уважением товарищей. Но, верно, никто с такой жадностью не слушал его, как Васнецов.
Виктор Михайлович очень скучал в Петербурге. Парадная архитектура города удивляла его, но не грела. Глаз его устало скользил по холодному мрамору петербургских сфинксов, а вот пятикупольем старинной церкви или резным узорочьем изб он мог бы любоваться часами. Их чисто русский мотив полевых цветов шел из глубокой народной старины, передавался из поколения в поколение.
И только на чтениях Савенкова ярко, как лазоревые цветы, оживала поэзия древнерусского мира.
Савенков читал былины мастерски — так, как слышал их от северных сказителей, медлительным, таким близким Васнецову окающим речитативом..
Холодный, неприютный Петербург, сумеречно маячивший за окном серыми громадами домов, слов, — но исчезал, растворялся, и Васнецов весь отдавался поэзии старины.
Он видел перед собой бедную, убогую Русь, слышал вороний грай над ее бесконечными лесами, и убогими, в две-три курных избы, деревушками. На тощих лошаденках от зари до зари пашут крестьяне, землю и только к вечеру, когда от ветра уже шумит дикий бор, возвращаются в свои жалкие избы…
Но вот на русские села налетают недобрые люди: то ли это соседние удельные князья, то ли иные какие разбойники, кто знает?.. Некому защитить крестьянина: сам хоронись в лесах, жди, пока лихо минует, и выходи к своему пепелищу:- нет ни избы, ни лошади.
Бредет крестьянин в соседнее село, горькую думу думает, и зреет она у него песней про стародавнее время, когда жил князь Владимир Красное Солнышко, а на заставе богатырской у стольного Киева-града стояли три друга-брательника: Илья Муромец, Добрыня Никитич да Алеша Попович-млад.
Так рождалась былина…
И вот уже нет нищей курной Руси, а есть только могучий русский богатырь, что в задумчивости едет по седому от ковыля полю. Клубятся над ним грозные тучи, вот уже и гром недобро погромыхивает, словно обещая недалекую битву с неведомым врагом. Все полно ожидания и таинственности…
Васнецов стал часто заходить на «вечера» к Репину и Антокольскому, и молчаливый восторг, светившийся в его глазах, был приятнее Савенкову, чем шумная похвала многих других.
Иногда выступал молодой ученый Мстислав Прахов.
Это был человек, о котором часто в течение всей последующей жизни вспоминал Васнецов. Необыкновенно добрый, отзывчивый, он обладал даром искусного чтеца и рассказчика. О Мстиславе Прахове, рано умершем, Антокольский потом говорил:
— Все слушаешь с одинаковым интересом, не силясь запомнить, как на лекциях, а речь его, точно мягкая рука, ласкает сознание. Мстислав Прахов посещал нас часто и снабжал нас книгами, преимущественно поэтическими. «Не засушивайте ваш ум слишком, развивайте чувство, орошайте его поэзиею, давайте ему простор, и оно само подскажет вам, что делать», — говорил он. — В это время он собирался писать «Историю литературы» и накупил массу книг. Читал много и русского, в особенности из Пушкина и Лермонтова. Прочитал он мне и свой замечательный труд о «Слове о полку Игореве», к сожалению, не конченный. Так мы проводили наши вечера. Я чувствовал, что мои познания все более и более обогащаются: я благоговел перед этим человеком… Он был не от мира сего… Много раз предлагали ему занять кафедру в Дерпте, то в Казани, но он отказывался, боясь внести туда только мертвую науку, и потому предпочел занять место учителя гимназии. Там своим живым словом, своей искренней добротою он заставил всех уважать и любить себя.
Видимо, благодаря Прахову Васнецов узнал о выходе в свет исторических стихотворений и баллад Алексея Константиновича Толстого. Торжественный, мерный лад его стихов, вольный геройский дух витязей, нежные краски женских образов — все это должно было понравиться будущему певцу древней Руси:
В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба
Грянула; с треском кругом от нее разлетелись осколки,
Он же вздрогнул, и к народу могучие медные звуки
Вдаль потекли, негодуя, гудя и на бой созывая.
Как-то Васнецову попались на глаза «Древности Российского государства» Солнцева и книги Прохорова, богато иллюстрированные образцами древнерусского искусства. В древности искусство чаще всего могло проявлять себя в церковном зодчестве, в украшении храмов.
Васнецов представлял себе эти белокаменные творения безвестных русских мастеров, эти легкие и стройные храмы, казавшиеся высокими от удивительно найденных зодчими пропорций. Художники расписывают стены — деревенские юноши и седобородые старцы. Они худо одеты, их рваные полушубки опоясаны лыком, на ногах лапти и онучи. Но под кистью их сказочно возникают человеческие лики, окруженные золотым сиянием. Эти лики — лица знакомых им мужчин, женщин, детей. Нежная девичья любовь струится из этих глаз, в других — вечное материнское чувство, в третьих — скорбь и гнев. Пройдут века, но не поблекнут они, все так же солнечно будут светиться эти заморские краски — киноварь, сурик, индиго…
Как-то вечером шли Васнецов с Репиным по Невскому. Стоял тот сумеречный час, когда туманы наплывают с моря и медленно заволакивают город. Васнецову на миг показалось, что вовсе никакого Петербурга и нет, что в «топях блат» еще будут строить этот город, что вот уже сейчас, где-то там вколачивают сваи, движутся фигуры, приглушенно звучат голоса. В завитых париках и заморских шляпах приехали иностранцы посмотреть, как строится Санкт-Петербург. Вот как будто бы прошел тяжкой поступью сам гигант император.
Васнецов думал о картинах Вячеслава Шварца, впервые в русской живописи зримо воссоздающих XVII век на Руси.
— Скажи, Виктор Михайлович, — прервал Репин вздрогнувшего от неожиданности Васнецова, — кто тебе больше всего понравился на последних наших художественных выставках?
Васнецов ответил не сразу.
— Шварц.
— Кто, кто? — удивленно переспросил Репин.
— Шварц.
Теперь замолчал Репин. Он был обескуражен, он с трудом припоминал картины Шварца. Все только и говорили о Перове, Крамском, о картинах «артельщиков», а тут вдруг… Шварц. Он только хотел спросить своего товарища, что же понравилось тому у Шварца, как Васнецов заговорил сам:
— Вот только что пригрезилось мне то время, когда еще не было этого Петербурга. Мне очень хотелось увидеть этих людей, кто строил город. Наших русских мужиков. Как они, обливаясь потом и харкая от натуги кровью, все колотят и колотят, а сваи все глубже и глубже уходят в ил. Это русские люди, могучие духом и силой, непобедимые. Они возведут громаду Петербурга, каких бы жертв это ни стоило. Вот бы и мне показать русского человека во весь его могучий рост. Да не знаю, совладаю ли…
Репин с удивлением глянул на Васнецова:
— Я тебя о выставках спрашивал. Ты сказал, что больше всех Шварц понравился. Почему?
— А я об этом и говорю. Вот ты небось думаешь: почему Шварц? Ивана Николаевича Крамского картины я уважаю, в портретах его видна кисть огромного мастера…
Тут Репин невольно улыбнулся: уж больно громко, с приятным северным оканьем произнес Васнецов это слово — «огромного». Оно своим рокочущим звуком как бы прорезало воздух.
Репин взял под руку Васнецова и ощутил его крепкие мускулы.
— И Перова картины, тяжкие, как стон, меня тревожат, — продолжал Васнецов какую-то свою мысль. — Все, что он живописует, правда — и смерть, и наша нищета, и холод. Но меня влечет древняя наша Русь. Вот про которую Алексей Толстой иногда пишет. Характер, понимаешь ли, дух русского человека, когда он перед силами природы, перед врагом один стоял и ни у кого — слышишь?! — защиты не просил.
И опять Васнецов так громко, с такой внутренней силой произнес это «слышишь», что Репин вновь невольно улыбнулся.
— Стоял я сегодня, должно быть долго, перед картиной Шварца «Вешний поезд царицы на богомолье». Там, знаешь ли, на этой картине чудом-чудесным живет русская зима. И вот мимо убогой деревушки, мимо пустырей переваливается с боку на бок царский возок. Сколько здесь, брат, типов!.. Некоторые смеются над тем, как их деды суетятся вокруг этого царского поезда, какие они нескладные, неуклюжие, а мне, брат, не смешно. Это опять ведь Русь, родина, наши, мои, твои прадеды. Грешно над ними смеяться…
Репин все думал: откуда Васнецов такой?.. Не то что странный, но оригинальный, какой-то, непохожий на всех. И что с ним дальше будет, по какому пути пойдет?
А увлеченный Васнецов все рассказывал:
— Еще больше, пожалуй, понравилась мне другая картина Шварца, с длинным таким названием: «Патриарх Никон, в чудесный летний день прохаживающийся по саду в своем Новом Иерусалиме». В ней, правда, нет того зовущего простора наших полей. Зато каков сам Никон, сломленный, казалось бы, своими врагами, но все еще яростно сверкающий взорами! Мало ли что какой-то монах словно отсчитывает ему на пальцах оставшиеся дни жизни, мало ли что сам «тишайший» царь Алексей Михайлович уже изгнал его из сердца! Он русский человек, он верит в свою правоту и силен в этой своей правоте, и так стоять будет до смерти!..
Однако смотри, куда мы пришли. Это, брат, перст судьбы. Вот чего мне не хватает — того, что ты имеешь в избытке. Легкости, изящества в рисунке. Медведь я вятский. Ведь нашего брата-художника «артистом» называют. Хорош артист, а!.. Ну, даст бог, здесь этому научусь маленько.
Перед ними в бледном свете наступающего утра вырисовывался фасад академии художеств. Монументальный и строгий, он невольно поражал даже привыкшего к нему Репина размахом и грандиозностью архитектурных форм. И на фоне светлеющего неба благородно, как гигантские свечи, белели его круглые колонны, а две неясные скульптуры, казалось, охраняли вход в святая святых.
— Как из паросского мрамора! — восторженно сказал Васнецов, вспомнив, что где-то вычитал, как древние греки считали этот мрамор самым благородным.
Репин крепко пожал ему руку, и они расстались.