— Твоя правда, доченька, — поддакивает Мавра, — хороший муж для жены все равно что отец с матерью.

— А разве неправда, Мавра? — отвечает Тетяна, и глаза ее сияют неподдельным счастьем.

— Правда.

— Ты мне его хоть разок показала бы, доченька, — тянет дальше Мавра, — не прячь его, словно золотой червонец.

Тетяна весело усмехнулась:

— Увидишь его, Мавра, увидишь, такой красивый, Мавра, что... о, о, о!

— Как ты? — спрашивает старуха.

— Высокий, усы черные, а сам белолицый да голубоглазый. И всегда ездит на черном, как вороново крыло, коне. И тогда уже лучше его нет. Летит как вихрь. Ах, Мавра, — такой красивый!

Мавра слушает, а мыслями уносится куда-то в прошлое.

— Такой и он был, — говорит она потом, обращаясь больше к самой себе. — Высокий, точно дуб, белолицый, голубоглазый, а на коне пролетал мимо нашего шатра, как степной ветер. Таков и он был. И все посвистывал. Он пан был, Тетянка.

— О ком ты говоришь, Мавра? — спрашивает девушка, которая в эту минуту всей душой была близ своего Гриця.

— О том, сынку[7], из-за кого загубила я свою долю, потеряла отца, мать, Раду и, наконец, ребенка. Из-за кого я теперь одна-одинешенька на всю гору, на весь лес, на целый свет. Коли бы мне хоть сына оставили, — причитала она жалобно, — была бы для меня жизнь как жизнь, а так, что у меня есть? Ох, Раду, Раду! — жаловалась она горько. — Неужто не нашлось для меня иной кары, как только выбросить меня из табора? Уж лучше было бы на месте убить, как грозился. Или оставить бы нас, а самому уйти дальше, и отец, мать взяли бы меня обратно к себе, а так... — И заголосила, как всегда, когда об этом заговаривала, по своему цыганскому обычаю раскачиваясь всем телом и чуть ли не воя от обиды и горя.

— Молчи, Мавра, молчи, — утешает Тетяна, — не огорчайся так. Этому ведь ничем не поможешь. Ребеночек, верно, у бога, ждет тебя, когда-нибудь встретит тебя, и, может, так лучше для него.

— Встретит, встретит, — отвечает жалобным голосом Мавра, но тут же овладевает собой и произносит совсем другим тоном: — Был бы уже взрослым парубком, где-нибудь, может, служил бы, зарабатывал бы и на себя и на маму. И было бы ему хорошо, и было бы маме хорошо. А так — что? Га-й! Гай-й! — застонала она опять. — Га-й! Га-й!

— Может, он и зарабатывает сейчас где-нибудь, Мавра, кто его знает, — говорит спокойно Тетяна. — Такова уж воля божья. По правде говоря, Мавра, ты своему Раду изменила, а от этого вся беда и пошла.

— Изменила, потому что была молода, глупа и поверила, — отзывается Мавра уже спокойно, — загляделась на белое панское лицо, на нецыганские глаза, на панскую одежу, а господь за это и покарал. Держись своего — так он велит и карает. Плохое ли оно, хорошее ли, но греха не будет.

Девушка слушала молча, будто вглядывалась куда-то вдаль, хотя перед ее глазами были только низкие стены ветхой низенькой хатенки и больше ничего.

Гриць — не пан, — сказала она после паузы, произнося уверенно и твердо имя своего милого. — Гриць не пан, хоть он и белолицый, и синеглазый, и на коне мчится как ветер. И мы любим друг друга, — и сказав это, встает и прощается с Маврой. — Приходи, Мавра, к нам, если в иное воскресенье я к тебе не загляну.

— Га-й! Га-й! — отвечает Мавра. — Я приду. А ты коли не придешь в воскресенье, то приходи хоть в будни, сообщи старухе, когда ей к твоей свадьбе готовиться да на хлопца поглядеть.

— Скоро, Мавра, скоро, — откликается Тетяна и выходит.

— Только не приходи к нему каждое воскресенье в лес, — предостерегает ее Мавра, провожая далеко за порог. — А пойдешь, возьми и меня с собой, — шутит Мавра, как-то странно посматривая на девушку. — Пусть и на старуху няню своей любушки разок поглядит. Она ж ему на счастье вон какую звездочку ясную да прекрасную вырастила. Сказками вскормила, сердцем взлелеяла, с глаз не спускала, так пусть же он ее теперь хоть добрым словом поблагодарит.

— Поблагодарит, Мавра, поблагодарит, — отвечает Тетяна искренно и серьезно. — Он добрый и правдивый, сама узнаешь, когда увидишь, как он меня от всего сердца любит, если мне не веришь.

Тетяна, отойдя на несколько шагов от Мавры, вдруг быстро оборачивается. Или это ей только послышалось, что Мавра, повернув домой, засмеялась про себя? Неужто вправду это было?

Нет.

Мавра как раз в эту самую минуту переступала порог своей хатенки и исчезла, как в яму провалилась.

Нет. Неужто послышалось... но как же нехорошо!

Тетяну будто холодной водой окатили; с неописуемо тяжелым чувством какой-то угнетенности и приниженности возвращается она вялой походкой домой.

Уже столько раз убеждала себя не говорить Мавре ничего о Грице, об их любви, и всегда любовь и симпатия к этой старой чертовке побеждают: она открывается и все ей рассказывает.

А после этого возвращается домой — вот хоть бы и сегодня — с отравленной душой, с болью в сердце, с горечью недоверия к нему, пока снова его не увидит, пока он снова своими ясными, как небо, голубыми, правдивыми глазами не озарит ее омраченную душу, не успокоит ее и она снова не поверит ему.

«Гриць! — кличет ее доверчивое теплое сердце, исходя чистой всепоглощающей любовью. — Гриць, разве не так? Ты любишь?»

«Кыш, кыш!» — чудится ей предостерегающий голос старой цыганки, словно отгоняющей какого-то хищника... Душу ее пронизывает острая тоска... Кыш, кыш!

Тетяна расплакалась.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вернувшись домой, бросается молча в тихой светлице перед иконой пресвятой богородицы, как однажды в прошлом году, ломает судорожно руки, прижимает их в отчаянии к груди и ко лбу, то и дело повторяет:

— Господи, почему мне тошно? Почему мне тошно? Тошно мне, о боже!..

Несколько лет тому назад рассказывал как-то собравшимся у Тетяны молодым ее подругам старый седоголовый странник, отдыхавший несколько дней у богомольной и милосердной Иванихи Дубихи, о том, что существовал, а может, и сейчас еще существует среди украинских дивчат обычай в канун Ивана Купала гадать и о своем будущем у русалок выведывать.

— Как? Каким способом? — с любопытством допытывались молодые дивчата у седого странника.

Точно он этого не знает, он не из тех краев, но кое-что осталось у него в памяти, и он расскажет: поздним вечером накануне Ивана Купала дивчата плывут в лодках, а если боятся, что русалки их заманят к себе на дно и превратят в русалок, то прохаживаются вдоль берега и поют разные красивые печальные песни — любовные и приворотные. Дивчата в тот вечер одеты нарядно, на головах у них пышные венки, и, распевая в лодках или на берегу, они бросают венки в воду. Бросив их, следят, продолжая петь, куда понесет течением венок или выкинет его на берег — смотря что кому суждено. Порой русалки любят растрепывать в воде своевольной рукой венки — знак, что это неудачливые дивчата и милого им не удержать. Иногда пущенный в воду венок тонет — это знак, что либо она, либо милый в этом году погибнет, либо что они разойдутся. Иногда венки задерживаются у того берега речки, с какого придет суженый. Но во всех случаях венки направляют русалки, приманивают своей властью и силой — из благодарности, что в ночь под Ивана Купала дивчата о них вспоминают, нарядно в их честь одеваются, оживляют своими молодыми приворотными песнями их, обреченных заклятием быть вечно в воде, и за это русалки заботятся о доле дивчат, открывая ее разными приметами, понятными только дивчатам, или в вещих снах, предсказывающих будущее.

Заинтересовались дивчата рассказом старого странника.

Но хоть и заинтересовались, с года на год откладывали гаданье. Одни отказывались, так как не было лодок; другие отговаривались тем, что боятся, как бы русалки не заманили их к себе в воду; третьи в свою очередь колебались потому, что хлопцы, узнавши, станут насмехаться; так отказывались все подряд. Пока, наконец, ни одной желающей не осталось.

Это было несколько лет назад.

Но в этом году сложилось иначе.

В этом году захотелось, бог знает почему, самой Тетяне узнать свою будущую судьбу. Подруги и ровесницы, которым она высказала свое желание поворожить на Ивана Купала венками, будто только этого и ждали. Ждали от самой красивой и, по их мнению, самой смелой дивчины, уверявшей, что ничего не боится: ни русалок как днем, так и ночью, ни насмешек хлопцев в селе; а вот просто вздумалось ей — и все. Хочется поглядеть, куда поплывет по воде ее венок, куда направят его русалки. Поэтому она созвала всех подруг и ровесниц в канун Ивана Купала на реку, чуть поодаль от мельницы.

И они в самом деле исполнили ее желание, вдруг почувствовав тоже охоту погадать на венках, погулять лунной ночью на берегу реки, попеть хором самые лучшие песни и обратить на себя милость русалок, скрытых на дне реки...

И вот наступил, наконец, ожидаемый вечер, а вместе с ним и полнолуние.

Завтра Иван Купала, а сегодня ночь ясная, звездная — будто она расцвела нарочно для того, чтоб открыть у реки молодым дивчатам грядущую судьбу и их нареченных.

Словно какие-то красивые птицы, слетались дивчата на берег реки, сверкавшей в лунном сиянии манящим блеском между густо поросшей, темной в вечернем сумраке, Чабаницей и белой дорогой, бегущей вдоль нее.

Точно серебряная струя, шумно неслась широкая река все дальше и дальше.

Но не всюду была она одинакова.

Вон там, где ее русло ненадолго суживается, где со дна поднялся громоздкой глыбой камень-великан, там она становится опасной. Там, под этим камнем, напоминающим небольшую скалу, хранит она, как сокровенную тайну, страшный омут, над которым ее поверхность то морщится, то кружится в водовороте.

Морщась и отливая каким-то злорадным заманивающим мерцаньем, река в этом месте стремится беспощадно поглотить все, что только появится на ее поверхности.

Никто не переходил через эти глубокие места, такие спокойные на вид и такие предательские в своем покое, никто не пытался переплывать их.

Они не привлекают.

Покоем своим не манят никого к себе, а если кого и привлекут на миг, тот, прикинув на глаз глубину возле камня-великана, отвернется и продолжает путь, больше не думая о нем. Оттого и река в этом месте кажется пустынной и никто не нарушает там ее покоя.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Не одни пришли дивчата на берег сверкающей ночной реки. С ними и цыганка Мавра. В каком-то старом красном платке, небрежно свисающем с головы, со старинными серебряными монистами на шее и на груди, с растрепанными волосами, она бродит среди девушек, как привидение.

Развеселившись от девичьей болтовни и подарков, которыми девушки заманили ее сюда, распевает она какие-то странные монотонные песни на родном, лишь ей понятном языке и чем-то очень довольна.

Сегодня подхватила ее, очевидно, струя живой жизни молодежи, и она, глядя на дивчат, словно сама помолодела в этот вечер. Но, конечно, здесь она главным образом из-за Тетяны. Тетяне захотелось погадать у реки, а это было для нее равносильно ее собственному желанию. Поэтому-то она и весела.

Она отвечает громко на все вопросы девушек, которые рады бы заглянуть хоть на минутку в скрытое от них будущее, и весело смеется.

Наконец, девушки становятся на выбранных по своему вкусу и желанию местах и с пеньем одна за другой сбрасывают с голов в сверкающую воду пышные венки с лентами, которыми были украшены в этот вечер, и ждут.

Когда упал первый венок на воду, послышался первый голос.

Гей, на Ивана, гей, на Купала, гей, гей, гей!

Красна дивчина счастья искала, гей, гей, гей!

Цветы собирала, венок сплетала,

Вниз по теченью его пускала.

Второй голос:

Плыви по ясной волне, легкокрылый,

Поплыви к хате, где живет мой милый,

Поплыл веночек с быстрой водою,

Сердце дивчины забрал с собою.

Третий голос:

На заре волна его растрепала,

Не дал дивчине счастья Купала,

Гей, на Ивана, гей, на Купала,

Дивчина в полночь зелье сбирала,

В полночь сбирала, в полночь варила,

А до восхода уж отравила...

После этого все дивчата глядят на резвые волны, куда и как уносят они венки? Унесут их далеко или близко? К милому или к чужому? В каком месте у берега остановятся? И здесь ли, в этом ли селе? Или, может быть, разорвут их в своей дикой игре на мелкие части, не донеся в целости туда, куда судьба предназначила?

Некоторое время царит глубокое молчание. Дивчата стоят на берегу, склонившись к воде, смотрят, следят не только глазами, а чуть ли не всем существом своим за качающимися на воде венками, и лишь иногда слышится, как кто-то поет вполголоса:

Гей, на Ивана, гей, на Купала

Красна дивчина счастья искала.

Цветы собирала, венок сплетала,

Вниз по теченью его пускала.

Вдруг крик и смех.

Один венок у берега попал в быстрину, и волна шаловливо выбросила его на траву. Два других, слабо сплетенных, сразу же разорвались, и по всей речной глади поплыли одинокие цветы, как бы отдавая себя ей, и вскоре исчезли...

Лишь одна Тетяна молчит, ни на кого не обращает внимания, не интересуется ничем.

Она очутилась на берегу, возле спокойного на вид омута, отмеченного камнями-великанами, и стоит там и раздумывает. За ней потянулась, точно ее вторая тень, и ворожейка-цыганка.

Ее больше всего интересует сегодня венок Тетяны. Что случится с ним? Куда понесет его река? Дальше, в горы к красивому Грицю, или на берег выкинет? Или насмеется, разорвав в клочья? Вот что ей любопытно.

Тетяна не снимает венка. Колеблется. Прежде всего она не хочет, чтобы кто-нибудь видел, как она сбросит его, не хочется ей петь, не хочет, чтобы на нее обращали внимание, — одним словом, ничего не хочет. Ничего такого, в чем захотели бы принять участие и другие.

Чего-то хочет одна-одинешенька.

А сейчас уже, кажется, и этого не хочет.

Так вот и стоит в нерешительности.

Колеблется, а в это время мысли ее вертятся вокруг Гриця, и она спрашивает себя:

«Повенчаются они этой осенью, как он обещал, или придется ждать еще?»

«Прежде чем выпадет снег, будешь в моей хате», — сказал он ей сам своими устами, и она ему верит. Ему одному во всем свете. Венок и вода не скажут ей больше, чем он сам своим голосом и своими устами, которыми целовал...

— Ты здесь хочешь бросить венок? — вдруг раздается позади нее голос Мавры и мгновенно прерывает полет ее мыслей.

Не здесь! — отвечает нехотя молодая девушка и отворачивается, раздосадованная появлением цыганки, прервавшей ее размышления.

— Не здесь, доченька, не здесь, — поддакивает Мавра, — вишь, тут омут, он не даст венку поплыть. Все будет его на одном месте кружить. Пойди чуть дальше да брось венок, загадав своего милого, женится он этой осенью или нет?

— Поженимся, поженимся! — отвечает гордо Тетяна и добавляет раздраженно: — Брошу венок, где захочу. — И с этими словами отходит от цыганки на несколько шагов. Хотела бросить венок, никем не замеченная, одна-одинешенька, а тут Мавра не дает.

— Бросай, где хочешь, доченька. Бросай, где хочешь! — говорит примирительно Мавра, однако не трогается с места. Это еще более раздражило упрямую девушку, не переносившую над собой ничьей власти, и она отошла от цыганки еще дальше. Но не успела она сделать и нескольких шагов, как вдруг ее словно какая-то невидимая сила потянула обратно, на то же самое место. Она вернулась и сняла с головы венок. Потом, не произнеся ни слова, бросила изо всей силы венок в воду около камня... Венок сильно заколыхался и, покружив несколько минут по тихой воде, начал, точно управляемый из-под сверкающей поверхности невидимой силой, чуть заметно подвигаться вперед.

Он уплыл недалеко.

Тетяна с широко раскрытыми глазами стояла, склонясь на берегу, в полной неподвижности. Позади нее, согнувшись пополам, следила за венком цыганка.

Тяжелая минута... молчание...

— О! о! о! — вдруг вскрикнула Тетяна и в испуге простерла над водой руки.

Как раз до середины реки доплыл ее венок, и тут его подхватил водоворот. Покружив с минуту на одном месте, поиграл. И вдруг что-то его потянуло в глубину, и Тетяна не увидела его больше.

Молча повернула она свое побелевшее лицо к старой цыганке, которая в свою очередь, неподвижно застыв, уставилась тревожными глазами на воду. Потом она серьезно посмотрела на девушку.

— Не посватает тебя этой осенью твой хлопец, — отозвалась она, наконец, не задумываясь, — не посватает.

Тетяна отвернулась.

— Ишь ты! — ответила она высокомерно и повела опущенным взглядом по воде.

— «Ишь ты» говоришь, доченька? — спросила с явным укором Мавра.

— Ишь ты! — ответила по-прежнему высокомерно девушка, но будто уже чужим голосом, и, отвернувшись от реки, ушла...


Прошло еще некоторое время.

Настка отправилась со своими родителями на богомолье в далекие края и не попрощалась с Грицем. У нее болело сердце, так как Гриць почти все это лето пренебрегал ею, наведываясь лишь изредка.

Но она не выказывала ему своего огорчения и терпеливо ждала, когда он сам к ней вернется, как бывало уже не раз прежде, если их что-либо разлучало. Мысль, что он мог увлечься еще какой-либо девушкой, ей доныне и в голову не приходила. Обычной причиной разлуки бывало странное непостоянство его натуры, с которой он не мог совладать, оно то порой гнало его из дому, то заставляло с большим увлечением работать; тогда он по целым неделям не заходил к ней.

Но все же и тогда он хоть на минутку-две, а показывался, — заглянет к ней, спросит что-нибудь, особенно же если его за работой заставало ненастье; тогда он хоть украдкой, а забегал к ней.

А этим летом он только кое-когда заглянет на минутку вечером, а уж в воскресенье, в праздник его точно ветром сдувало...

«Куда он ходил?» — спрашивала себя Настка и удивлялась.

А может, и вообще никуда не ходил?

Это первое. А второе, почему он не рассказывает ей, как бывало прежде, где был, если уж отлучался?

Они же ведь давно тайно обручились и ждут как будто только позволения родителей справить свадьбу. И как раз теперь он начинает ее забывать. Как раз теперь. Болело сердце, предвещало беду, и бывали минуты, когда она горько жаловалась на его неблагодарность и равнодушие, на странный нрав и порой, делясь с матерью, плакала.

Она даже собралась к ворожейке-цыганке, о чьей сказочной силе и власти слышала, но все побаивалась. А кроме того, и стыдилась. Ворожейка, как она слышала, жила где-то отшельницей, в лесу, на горе Чабанице, идти к ней пришлось бы не одной. А ей было не с кем. И если даже, говорила себе Настка, она и пойдет к ворожейке, — что скажет ей? Что милый изменил? Она этого в точности не знает. Не один и не два раза уверял он, что только ее одну любит, ее, единственную на свете.

И о чем спрашивать цыганку? О чем разузнавать? Что он не любит подолгу сидеть дома, на одном месте? К этому она привыкла. Такой уж он уродился. Тут и ворожейка, кто знает, сумеет ли помочь? Вот разве что это, может, на него кем напущено?

Кем?

Не знает.

Дивчиной какой-нибудь?

Какой!

В селе все дивчата знали, что они обручились, ни одна между ними не встанет, разве что какая-нибудь молодка. Но молодок она не боится, хоть люди и говорят, будто есть среди них такие, что сводят мужчин с ума. Да она не боится. Гриць не из трусливых. На все село он один ничего не боится. Так зачем же ей к ворожейке?

Так раздумывала Настка и осталась дома, не пошла. Но когда родители заговорили о том, что отправятся на богомолье, в далекий край, она попросила взять ее с собой. Хотела богу помолиться, в своем грехе покаяться, о счастье попросить. И пошла. Не посоветовавшись ни с кем из подруг, собралась и пошла.

Грицю стало не по себе, когда он услышал, что Настка, как говорили люди, отправилась с родными так далеко на чужую сторону, не намекнув ему об этом ни словечком и не попрощавшись.

И его вдруг охватила скорбь и тоска по доброй, сердечной дивчине, которая за все лето ни одним словом не упрекнула его за равнодушие.

Правда, он не всегда был к ней равнодушен, а только в то время, когда встречался с Тетяной. Только тогда он ее забывал. После каждой встречи с Тетяной он словно терял власть над собою, так глубоко она западала ему в душу. И, если бы мог, давно бы на ней женился. Она, — как говорил ей порой Гриць, — сводила его с ума, и каждое ее слово обвивало его как шелковая нитка — палец. Однако, не видя ее долгое время, как вот теперь, когда отец будто приковал его к работе, он начинал тосковать по Настке, ясно чувствуя, что без нее не может обойтись. Какая она хорошая, какая нежная, как с ним во всем соглашалась, — и вдруг от него отвернулась. В этом он сам виноват. Он один. Она с ним всегда держалась ровно. Кроме него, никого не любила...

— Гриць, — шутливо улыбаясь, грозила она ему в последний раз (вспомнил он), не видя его перед этим давно у себя. — Знать, ты нашел себе другую Настку, раз первую уже забываешь. Коли нашел, так крепко держи! — говорит, а сама между тем привлекает его к себе, нежно обнимает. — Я найду себе другого Гриця. Не только свету, что в нашем оконце, не только хлопцев, что Гриць на границе. Как хочешь, Гриць, — добавляет она и, улыбаясь, заглядывает ему в глаза, обнимает и целует до тех пор, пока и он тоже не улыбнется, не склонится к ней, не помирится.

И так всегда. Ровная, добрая, снисходительная, хитрая, как лисичка; трудно Настку не любить. Всегда у нее веселые, как небо, синие глаза, не знающие гнева, всегда на устах приветливая улыбка.

А теперь пошла на богомолье — слова не сказала, теперь, впервые, кажется, в жизни, по-настоящему обиделась на него. «Неужто проведала про «Туркиню»? — подумал Гриць с горьким чувством, точно придя в себя. — Господи! А коли уж проведала — хоть и не знаю откуда, кто и как мог бы ей сказать? — так я уж лучше сам расскажу ей обо всем. Это по крайней мере будет правда. Во всем сама убедится».

А если рассердится, он попросит у ней прощения. Она умная, простит ему, и они помирятся, как уже не раз бывало. Она у него добрая, мягкая, как воск, хоть к ране ее прикладывай. Она на все готова. Иначе поступить нельзя, жаль ее. Ее жалко оставлять. Ее давно он любит.

Так-то.

Одну жалко оставить потому, что уже давно ее любит, даже обручился с ней; другую не в силах покинуть, сердце не позволяет, — поэтому пусть они сами между собой уладят, если какой-нибудь из них что не по душе.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда вернулась Настка с богомолья, Гриць пошел к ней.

Дождался ее, наконец.

Вышла к нему, какая-то словно бы совсем не та. Высокая, статная, однако исхудалая какая-то.

Он взглянул на нее и пожалел в душе.

Во всем он виноват — заговорила в нем совесть.

А потом он обратился к ней.

— Почему не сказала, что идешь на богомолье? — спросил он, здороваясь. — Может, и я бы к вам присоединился, и я бы пошел. Почему скрыла от меня, что идешь, и ушла без меня?

Или он ей уже безразличен? Она не любит его больше?

Вместо ответа Настка расплакалась.

Она его любит, как всегда любила, но он с ней не откровенен. Он сам ее сторонится, так поступать нехорошо. Пусть скажет по правде, куда он теперь уходит, и она простит ему, и все будет хорошо. — Но сватов, знай это, — прибавила она с достоинством, — пусть присылает, потому что больше ждать ее родители не хотят. «Из-за этого Гриця, говорят, ветрогона, она еще чего доброго в девках до седых волос останется». От обиды, уверяла она, и пошла на богомолье. «От обиды». Чтобы от него и от своего греха отмолиться. Пусть он это знает. Говорит ему, чтоб раз и навсегда запомнил это. А теперь пусть сам признается. О ком он думает? Любит другую? Если любит, так пускай любит.

Гриць привлекает ее к себе, прижимает к груди.

— Да если я скажу, что из этого выйдет?

— Выйдет то, что нужно, об этом пусть не печалится, — отвечает она. — Ты только скажи.

— Да вот, — говорит он, наконец, — Тетяну Иванихи Дубихи в третьем селе отсюда знаешь? С черными бровями, первую богачку?.. Она его любит.

Настка побледнела.

— Туркиня?

— Туркиня.

— Та, с золотыми полумесяцами в ушах, что своими бровями всех мерит с головы до ног?

— Та самая, что бровями мерит.

— К тебе, Грицю, привязалась? — спрашивает едва слышно.

— Насмерть полюбила...

— А ты?

Гриць смеется, снова прижимая ее к сердцу.

— Обеих я вас люблю, обе вы одинаковы. Одна синеокая, другая чернобровая. Обе вы дивчата, только Настка — не Туркиня.

Настка стала серьезной, как никогда.

— Гриць! — говорит она. — Разве две души в тебе, что двоих любишь, двоих сватаешь, двоих обманываешь? Но знай!.. — прибавила она, и вдруг ее синие глаза сверкнули. — Настку не бросишь. Настку не обманешь.

— Пока я еще ни одной не обманул! — защищается Гриць. — Ведь еще ни к одной сватов не засылал.

— Но дорогу знал, когда говорил, что любишь?

— Знал, Настуня. И теперь еще знаю, — отвечает он. — А все-таки жалко Туркиню. Станет плакать. Станет проклинать. И меня и тебя. Что нам с этим делать?

— Поженимся, — говорит решительно Настка и вдруг обвивает Гриця, словно большая змея.

— А Туркиня, Настка? Я же ее не хочу убивать. И она, как ты, верно меня любила.

Настка опустила глаза, нахмурилась и с минуту будто раздумывала над чем-то.

— Ты о ней не беспокойся, — ответила она, наконец. — Я беру ее на себя, сама с нею справлюсь, чтобы все было хорошо, чтобы она не проклинала нас, ни тебя, ни меня.

Гриць посмотрел на Настку, стоявшую близко от него, почти касаясь его грудью. Она уже опять была такой же, как всегда, доброй и ласковой, опять умела найти выход, когда он совершенно терялся. Не изменилась. Ее ум сказывался решительно во всем.

— Что ты сделаешь с ней? — спросил он, наконец, робко, почти смиренно.

Настка рассмеялась. Потом, помолчав, обвила обеими руками его шею и устремила на него свои синие, теперь искрящиеся глаза, которые он так любил, и спросила:

— Ты очень любишь Туркиню, Гриць?

Гриць оттолкнул ее.

— Оставь меня в покое, Настя, — вскипел он, внезапно раздраженный чем-то в ее тоне. — Делай, что хочешь, но оставь меня в покое. Раз я все тебе сказал, теперь оставь меня в покое...

— А Туркиня?

— Убей ее, если она стоит тебе поперек дороги. Я ее убивать не стану.

— И я тоже, Грицунь, — ответила Настка и захохотала, показывая белые зубы. — И я тоже, Грицунь!

— Так делай что хочешь. Вы обе одинаковы. А меня оставьте.

Мы обе одинаковы, говоришь, — подхватила она, — и поэтому тебе все равно, кого посватать. Я издавна уже твоя... ты сам первый дал слово, теперь уже не бросишь, меня ты не обманешь...

— А Туркиня? — ввернул вновь Гриць.

Настка скривила уста в нехорошей усмешке.

— Не печалься о ней, — сказала она коротко. — Я ее не убью.

— И я нет, Настуня. Но что ты с ней сделаешь? — допытывался Гриць тревожно.

У Настки снова заискрились глаза, даже позеленели, и она опять рассмеялась.

Гриць рассвирепел.

— Чего ты опять хохочешь? Мне не до смеха!

— А мне до смеха, — ответила Настка. — Ты, Гриць, образумься, — стала она вдруг поучать его со своей обычной спокойной рассудительностью, благодаря которой всегда брала верх над ним, над его двойственным характером. — Или ты вправду думаешь, что ты только один на свете? Что, коли она за тебя не выйдет, то не найдет другого? Сохрани бог иметь такой разум, как у тебя!

Гриць умолк.

— Да, найдет, — говорит он вдруг. — Но будет проклинать, будет попрекать...

— Кто, Гриць? Туркиня? — спрашивает Настка. — Неужто ты ее боишься?.. Кто будет проклинать? — повторяет она вызывающим тоном, заранее отвергая все возражения, которые может от него услышать.

— Иваниха Дубиха, — отвечает Гриць. — Она не шутит...

— И пусть, — говорит пренебрежительно Настка. — От проклятий я нас уберегу. Ты мне только расскажи про нее все, что знаешь...

Гриць смешался.

— Что рассказать?.. Красивая... и уж...

— Правда ли она такая богачка в своем селе?

— Такой ее люди считают. Я не считал отар ее овец. Скотину ее на водопой тоже не гонял. Раз говорят — первая богачка, так, верно, уж богачка.

— Так, так, Гриць, не кручинься, — начала снова успокаивать Настка. — Она и без тебя замуж выйдет.

— Да я знаю, что выйдет. Жалко только так говорить.

Настка выпрямилась... а была она высока.

— А меня не жалко? — произнесла она голосом, дрожавшим от давно накипевших слез и огорчений.

— Да как не жалко, — успокаивал ее Гриць. — Жалко, голубка. Даже и себя жалко, что вот двоих полюбил, а пока еще ни одной у меня нету. Одну взял бы и другую бы не оставил. Одну любил бы, а другую бы ласкал. Одну бы сватал, с другой бы венчался. — И с этими словами он как-то странно рассмеялся. — Что мне делать?

— Двоих не любить.

— Так не любите... вы! Брось меня, Настка. Зачем меня удерживаешь? Если ты меня оставишь, засватаю Дубивну...

Настя расплакалась.

— Бога ты не боишься? — спросила она сквозь слезы. — Теперь так говоришь? Какая в тебе душа?

— Станем когда-нибудь все перед богом. Я, Дубивна и ты. Молчи, не плачь. Слышишь? Я, Дубивна и ты! И он нас рассудит. Молчи, не плачь, — утешает ее Гриць и снова привлекает к себе девушку. — Чем я виноват, что так вышло? Разве я хотел этого? Так было суждено или это, может, на меня напущено. — Последнее слово он произнес улыбаясь, однако Настка не обратила на него внимания.

— Зачем ходил ты к Туркине, коли у тебя уже была я? — спросила она.

— Потому, что приворожила, — отвечает он. — Первая чаровница. Красивее всех в селе. Черными бровями да очами приманивала, красными цветами мака, что втыкала в волосы, держала близ себя. Вот и ослепила душу и разум. Чего ты хочешь? На то ж я хлопец, на то ж у меня и сердце... Молчи, не плачь! — уговаривает он. — Я еще не умер, вот коли когда-нибудь умру, и ты останешься вдовой, тогда и плачь или даже голоси, а покуда еще смейся. А не хочешь смеяться, так люби по-прежнему, иначе брошу тебя и уйду к Дубивне. Она не плачет.

Настка затрепетала в душе от этих слов, но успокоилась и вытерла слезы.

— Я тебя люблю, Гриць... ты же мой, — сказала она и, приблизившись к нему, нежно обняла, как прежде. — Мы ведь обручились, Гриць... Слышишь? — спрашивает она, просит, а в ее сверкающих тревогой глазах — угроза. — Мы дали друг другу слово. Меня ты не обманешь...

— Слыхал уж. Когда ты кончишь? — вскипел опять Гриць. — Что знал, я сказал тебе по совести, а теперь оставь меня в покое. Чего ты хочешь? Чтобы я ушел куда глаза глядят? Мне это не трудно — уйду.

Настка опять обнимает его.

— Не куда глаза глядят, Гриць... — успокаивает она его, не помня себя, — а венчаться, Грицунь...

— И обвенчаемся... но... — и внезапно оборвал речь, отстранив от себя девушку, чью решительность знал и которой боялся.

Никогда больше к Туркине не ходи, — приказывает вдруг внушительно и строго девушка, пронизывая его своими ясными глазами, которые даже потемнели в эту минуту от происходившей в ней внутренней борьбы, и добавляет: — Чтоб мы да из-за нее не поженились! К ней придет другой. Она без тебя не пропадет, она богачка, Гриць, а я... — и смолкла. Слезы снова навернулись ей на глаза, и она закрыла лицо руками.

— Не бойся, молчи! — успокаивает ее Гриць. — Разве я тебя покидаю?.. Не пойду никогда к Туркине. Не веришь? Потому, может, что я сказал, будто она самая красивая на селе? Так это правда, что красивая, правды за пазуху не спрячешь, — говорит он, а сам улыбается в усы. — Не бойся...

У Настки опять заискрились глаза.

— Гриць! — погрозила она рукой. — Меня ты не обманешь, я тебе это еще раз говорю, а к Дубивне не ходи.

Гриць молча отвернулся от нее и, пройдя несколько шагов, крикнул:

— Будь здорова!

Она не ответила, но тут же, одумавшись, мгновенно оказалась возле него:

— Не пойдешь?

Он оглянулся:

— Не пойду!

— Нужно кончать, Гриць.

— Нужно.

— Я уж сама закончу. Ты только на глаза ей не попадайся, а об остальном не беспокойся.

— Я не беспокоюсь! — ответил он. — Беспокойтесь вы. Вы все одинаковые. Оставь меня в покое... — и продолжает путь.

— Гриць, я готовлю рушники...[8]

— Готовь на осень...

— Да осень вот-вот уже.

— Ну и ладно.

— А то, Гриць, утоплюсь, пропаду! — жалуется, грозит Настка.

— Ничего! — сказал он и остановился. — Вы не пропадете. Скорее я помру...

— Я не допущу, Грицуня...

— Ишь ты! — сорвалось вдруг с уст Гриця, после чего он смолк и ушел...


Старый Андронати притащился в село, где жил Гриць со своими родителями, и уже чуть ли не второй раз обошел все дворы, прося милостыни. И снова, как обычно, подала ему синеглазая Настка едва ли не щедрее всех. Она любила подавать ему милостыню, так как он благодарил искренно и красноречиво, умел сказать такое приятное, что иной раз слушал бы его слова и не наслушался.

Так было и на этот раз.

Поблагодарив и призвав благословение на ее голову раз десять, он еще несколько раз низко поклонился молодой бойкой дивчине за то, что она была не только щедра на подарки, но и сама ему нынче калитку отворила, чтобы не утруждался. Но сегодня — стоит ему только оглянуться — он все время видит ее возле себя. Провожает его, щебечет ласковые слова, советует поберечь в горах свои старые ноги, а то горы — погибель для ног, если кто родом не оттуда...

Так она говорит и вдруг останавливается...

И, постояв с минуту, в конце концов садится и просит присесть и его.

Дед удивлен, но не садится. Он только оперся на свою клюку и глядит на нее. Какая она добрая и ласковая, эта дивчина, какая милосердная! И не только теперь она такая, а всегда, с тех пор, как он ее знает.

— Господи, благослови ее, господи, благослови! — повторяет он то и дело и собирается идти дальше. Однако Настка поднимается и удерживает его.

— Дедушка, — говорит она. — Сегодня я хочу с вами кой о чем поговорить. Вы хоть садитесь, хоть стойте, но сказать я должна.

Старик удивился.

— Говори, дитятко, — отвечает он, — все, что тебе надобно или что хочешь узнать, а я уж лучше постою. Так уж привык вечно на ногах, что лучше мне постоять.

— Дедушка Андронати, — начала Настка, окидывая ясным взором далекие вершины, словно вспоминая что-то, собираясь с мыслями, — вы меня, дедушка, знаете. Меня и Дончукова Гриця, с которым не раз разговаривали, и знаете нас не с нынешнего дня. Знаете, чьих я родителей, чьих он родителей. Потому и послушайте, что я вам расскажу. А после того, как расскажу, я о чем-то вас попрошу.

— Говори, душенька, голубушка, — отвечает старик и еще крепче опирается на клюку, внимательно глядя на девушку и стараясь не упустить ничего из ее слов. Она ж такая добрая, такая синеглазая. Славное дитя, хоть куда. Никогда с пустыми руками из хаты не отпускала, а частенько и угол для ночлега готовила, в то время как кое- где на него только подозрительно поглядывали, а то и вовсе на усадьбу не хотели пускать.

— Мы любимся давно, дедушка Андронати, как вы сами догадываетесь, я и Гриць Дончуков, — признается девушка.

Старик улыбнулся.

— Вот то-то новость! — произнес он. А потом живо добавляет, и в голосе его нескрываемая теплота. — Кто бы такого не полюбил! Много я бродил по свету, но такого красивого, живого хлопца, как этот Гриць Дончуков, как ты говоришь, нигде не видел. Когда на коне едет, похож на самого святого Георгия... Хорош да пригож, благослови его боже! Да притом добрый, и разумный, и сердцем мягкий. — И с этими словами старик, будто что-то припомнив, снова рассмеялся. — К красивым он так и липнет, правда, голубка? — спрашивает он, посмеиваясь.

— И да и нет, дедушка, — отвечает Настка, но как-то не сразу.

— В том-то и штука, белая ты моя голубка...

— Гриць только меня одну по-настоящему любит...

— А ты откуда знаешь, как хлопцы любят? — перебивает он. — И к тому же такие, как твой Гриць! Одну или нескольких?

— Потому что он сам мне рассказывал.

Дед даже присвистнул сквозь зубы от удивления и опять засмеялся.

— Тогда о чем же твоя печаль, коли он тебя любит? — спрашивает он. — Или перестал уже любить, хочет к другой сватов засылать?

— Э, нет, дедушка, — отвечает нетерпеливо Настка. — Гриць не таков. Беда в другом, и вы нам пособите.

— Я? А чем я вам могу помочь? — спросил он. — Где же ваши родители, разве они не хотят, чтобы вы повенчались?

— И это, дедушка, не то. Они не против. Повенчаться — мы повенчаемся... только вот... — и смолкла.

— Только что? — спрашивает дед более оживленно. — Для чего я вам тут нужен? Я, старый, бедный, сам живу из милости людской, от людских даяний.

— Правда, дедушка, — отвечает сочувственно Настка. — Но если вы нас на этот раз выручите, мы, как поженимся, возьмем вас к себе. Навсегда останетесь у нас; будем о вас заботиться, пока воля божья.

Дед рассмеялся.

— Это ты так лишь говоришь, дивчина, — торгуется он, — что возьмешь старого цыгана к себе. А только выйдешь замуж, меня и знать не захочешь!

— Э, дедушка, — возражает Настка и смеется над недоверчивостью старика. — Не такие мы, дедушка, не такая я неблагодарная, и Гриць не из таких. Сами вы сказали, что у него сердце мягкое. Значит, верьте!

— Ладно, в чем же дело? — спрашивает дед, и сам уже заинтересовавшись. — Зелье вам какое-нибудь нужно? Со мной его нет. Надо еще собирать.

— Да нет. Не зелье, дедушка, — говорит Настка, — а только ваш старый разум и слово такое.

— Сло-во? Ага! — протянул дед с удивлением.

— Слово, дедушка, и разум...

— Говори же, чтоб я знал.

— Дедушка, — снова начинает Настка и делает глубокий вздох, будто готовясь тяжело взмахнуть руками, — дедушка! — и ее голос дрожит, и губы ей не повинуются. — Слушайте: за горой Чабаницей, за «Белым камнем», как его называют, живет одна мельничиха — вдова, по имени Иваниха Дубиха. Сама Иваниха Дубиха богомольна. Она первая богачка в селе, к бедным милосердна. Вот все, что я знаю про старуху. Но у нее есть дочка. Одна-единственная, дедушка, изнеженная, как птичка, и зовут ее люди «Туркиней».

— А-г-га! — произнес дед протяжно, словно вдруг что-то вспомнил. Однако умолк в ожидании дальнейшего.

— Эта Туркиня, дедушка, как зовут ее в селе, чаровница и приворожила к себе Гриця. Верно, злым зельем сердце его отняла, а со своими черными бровями стала нам поперек дороги. Были у меня сваты, и мы уже заручены, да только сердце Гриця еще непокойно. Меня обнимает, а Туркиню любит; меня целует, а по ней тоскует. Не может ее забыть, все она ему снится, с красными цветами в волосах, с нежными словами на устах. Выручай, дедушка, — молила девушка, сложив руки, как для молитвы. — Ты же Грицуню знаешь, у него мягкое сердце, будет он колебаться между нами двумя. Будет горькое житье и ему и мне. А все из-за нее, из-за черных бровей, из-за злого зелья, из-за ее наговора. — И, произнеся это, Настка умолкла и, казалось, готова была лишиться чувств, хоть и оставалась на ногах, а дед призадумался.

— Говоришь, очень красивая? — спрашивает он спустя несколько минут.

— Красивая, точно сама княгиня. Черные брови у нее, говорит Гриць... Глазами манит, словно звездочка ясная, а цветами привораживает. Что, дед, я могу сделать? Выручай!

— И богачка, говоришь?

— Первая на все село, говорят.

— А мать — богомольная?

— Как монахиня.

— К бедным милосердная?

— Этого уж не знаю. Говорят, что добрая, но очень строгая. Говорят, она — точно пани.

— А дочка привораживает? — спрашивает дед недоверчиво.

— И бровями, и зельем, и красными цветами, которыми всегда украшает себя, к себе притягивает... Ох, дедушка! — прибавила почти со стоном отчаяния девушка: — Спаси!

— Как же, голубка, ты хочешь, чтобы я тебе тут помог? — спрашивает дед опять и задумывается над судьбой Гриця. Жаль потерять расположение этой белокурой Настки, жаль и Грицуня — нельзя допустить, чтобы он жил с раздвоенной душой. Вот и его Мавра тоже так двоих полюбила, а в конце концов свою долю загубила...

Дед вздохнул и, казалось, еще тяжелей склонился на свою клюку.

— Скажи, что мне делать, — я так и сделаю. Только зелья у меня нет, не в силах я его собирать. Вот разве примолвить что — только это еще могу. Словами Дубивну отвращу; а для иного уже не гожусь, старость не дозволяет... Кабы мне Мавру...

Настка оживилась. Ее синие, как небо, и всегда ясные, веселые глаза замерцали вдруг каким-то странным зеленоватым блеском, и она отозвалась:

— Я вас научу, дедушка. Я уже придумала, чем ее напугать, чтоб она оставила моего Гриця. А вы помогите. Разве не жалко вам Гриця, если он жизнь свою испортит, на мне женится, а по ней будет убиваться? Я ей сначала через вас пригрожу... а коли не поможет... знаю, куда пойду... На горе Чабанице живет одна ворожейка, она умеет всему помочь... К ней я пойду. Но сначала идите вы, словами пригрозите. Пойдете, дедушка? — просит Настка.

Дед продолжал раздумывать.

— А позовешь деда на свадьбу? — поломался он немного, а сам мыслями был все время с Грицем...

— Ой, дедушка, приходите! — воскликнула обрадованно девушка. — Только передайте мои слова Дубивне, как следует ее попугайте, а передавши мое, и от себя поругайте.

— Ну, говори, голубка, — отозвался дед. — Ради счастья Гриця пойду на все, а уж коли я слово скажу, то будет сказано. А коли закляну — то будет заклято. Пусть, наконец, Гриць успокоится.

— Так, дедушка, — подхватила Настка и повторила: — Пусть, наконец, Гриць успокоится!

— Так скажи-ка, голубка, как ты хочешь, чтобы я сделал, — спросил снова дед.

Настка выпрямилась, глубоко вздохнула и начала:

— Разыщи, дед, Дубивну, попроси милостыни и, благословив ее, скажи ей:

«Я прослышал, Туркиня, что ты любишь Гриця, самого красивого хлопца с венгерской границы; что ты привораживаешь зельем, цветом и наговором; что ты творишь зло, отнимаешь счастье.

И слышал я, Туркиня, что Гриць тебя не любит, он давно уж другую голубит. Синеокую Настку он выбрал, и скоро уж с ней повенчается.

Чего ты от него хочешь, прекрасная Дубивна? Чтобы невесту бросил, к тебе пришел? Да ведь тебя проклянут не только невеста, но и все люди, кто только про тебя прослышит. И пойдут над тобой по всему селу смех да издевки, и останешься ты со своим горем одна, точно страшное видение.

И слышал я, Туркиня, что у тебя есть богатство, значит ты хлопцев себе найдешь и кроме Гриця. Невеста Гриця, — знай это, — из-за тебя плачет, от горькой обиды на тебя страдает, тяжко проклинает. Гриць тебя еще не видел, а ее уже любил, тебя миловал, а ее уже сватал. Потому он ее и возьмет до того, как доведется сватов засылать, тебя посватать.

И слышал я, Туркиня, все, что говорю теперь, от невесты, которую Гриць берет в жены. Сам он ей жаловался, что ты всему горю виною, что его манила, голову кружила.

Подняв черные брови, словно бы дивилась, а в то же время разума лишала. Красными маками вроде украшалась, а в это же время к себе манила. По лесам бродила, эхом играла, а в то же время блудом с пути сводила...

Теперь он опомнился, тебя он чурается, черных бровей боится, с русыми ласкается. К тебе уж не придет, и не жди нигде, разве когда увидишь на вороном коне. Тогда отвернись, чтобы люди не знали, что Гриця любила, у другой отнимала.

И Гриць, говорю я, давно с Насткой с этой, а про тебя, Туркиня, и думы нету. Перестал тебя, чаровница, любить он, и не будет больше к тебе ходить он. Распрощайся с ним...»

— Так вот, дедушка, — закончила, точно отбарабанила, Настка, испустила вздох, будто сбросив с души бремя. И отвернулась.

Дед долго стоял молча, словно все еще над чем-то раздумывал. Наконец, отозвался:

— Лучше теперь, чем слишком поздно. — И, вспомнив вдруг Мавру, помрачнел. Затем после минутного раздумья прибавил: — Не сейчас я передам, дочка, то, что ты наказала, а только после третьего оглашения, чтобы не имела ведьма времени свадьбу задержать. Черные брови с давних времен лихо причиняли, и коли кто не знает от них снадобья, тот гинет, точно в глубоком омуте. Слава богу, доченька, что ты синеока, лихого не творишь, добро сеешь. Я ей передам все твои слова, да еще от себя добавлю, что сам знаю. Пусть она идет своим путем, не преграждает Грицю его дороги к счастью. Я за него молюсь, давно уже молюсь, он мне как родной, ради него я все сделаю. Не беспокойтесь больше ни о чем, славные мои дети, разве лишь о том, чтоб добрую свадьбу справить. И бедных тоже позовите. Деда не позабудьте. Дед вам споет, откуда Гриць родом, почему он тут и почему тут дед. Теперь дай вам боже счастья, доченька моя синеокая, а за Грицем смотри, от нее стереги. Посверкай глазами, как та чернобровая, и он, мягкий, как нам известно, за тобой пойдет, а ту забудет. Дед свое сделает. Дубивну отвратит, посторожит Грицево счастье — и все будет ладно.

Старик кивнул девушке головой и, не сказав ей больше ни словечка, поворотился и ушел. Настка тоже побежала обратно в хату, принялась за работу, и все за работой пела...


Оставалось три-четыре недели до покрова. Гриць опять выехал однажды по приказанию отца в соседнее село по делам и поскакал на этот раз на своем коне через гору Чабаницу и притом по белой тропинке. Прошло уже несколько недель, с тех пор как он не приезжал сюда, к Тетяне. Во-первых, как-то не было времени, так как отец точно цепью приковал его к работе, а во-вторых, он боялся Настки. Несмотря на всю свою доброту и уступчивость, она, с тех пор как узнала об его отношениях с Тетяной, готова была мчаться за ним хоть сюда, лишь бы не допустить его свидания с Дубивной...

Проезжая теперь эти места шаг за шагом, он не переставал думать о девушках.

Чем это кончится?

На Настке он обязан жениться, он ведь уже и посватал ее. Но о том, что будет с Тетяной, он и сам себе не представлял. После покрова его свадьба с Насткой. А та еще ничего не знает, сватов ждет.

Давно уж он ее не видел.

Правда, он несколько раз приезжал сюда тайком, да как-то так в последнее время получалось, что, когда она приходила в лес, — он в это время был на работе. Когда же он тайком выезжал к ней в воскресенье, — она почему-то была необходима матери, и сама не являлась. Вот так мало-помалу и разошлись их пути, несмотря на то, что они любили друг друга. Да бог знает, не к лучшему ли это, хоть она ему и мила, очень мила. И как же она ему мила! Да все понапрасну...

Но свидеться они все-таки свидятся, хоть Настка и противится этому. То, что он дал слово Настке больше никогда к Тетяне не приходить, его не слишком беспокоит... Будь что будет, а он любить не перестанет. На Настке он женится, а Тетяна как?

«Тетяна?» — повторил испытующе какой-то внутренний голос, напомнивший ему чуть ли не голос Настки, но тут же смолк.

Как с ней поступить?

Двоих сватать невозможно. Пусть теперь обе уладят это между собой, если уж так случилось. Пусть Настка все сделает. Она так сказала. Она догадлива, любой выход найдет, она его любит, про Туркиню знает, пускай теперь сама все улаживает. Убить — не убьет... Чем он тут может помочь? Поднимет шум? Дивчата все одинаковы, своей беде сами способствуют, а потом плачутся, мозги себе сушат.

Что ему от них?

Счастье, может быть? Гриць, помрачнев, вздохнул. Какое уж там у него счастье? Что двоих сразу любит? Только его и счастья, что чувствовал себя в лесу с «Туркиней», как в раю, что любила его всей душой, но долго ли это было? Вот вдруг «Настка» встала между ними, и все словно окаменело — пришел конец. И добра Настка и душевно к нему относится, лучшей он не знает... и не то, чтобы немила стала, но он полюбил Туркиню. Нет, Дубивна запала ему в самую душу, и забыть ее он не в силах.

Но теперь-то, как он с ней поступит?

С матерью ее?

Иваниха Дубиха не шутит.

Кабы хоть с Тетяной повидаться, второпях друг другу улыбнуться, все бы легче стало на сердце, и будь что будет, — а так...

А дальше?

Что дальше? — спросил он сам себя и не находил ответа.

Дальше... Как-нибудь уж обойдется, — сказала умная Настка. — Дубивна красива и богата, выйдет замуж и без тебя. Что тебе беспокоиться?

И верно.

Что ему печалиться?

И у дивчат свой разум. Пусть беспокоятся сами. И они любили. Тетяна тоже любила.

Отчего она теперь спряталась? Узнала про его свадьбу с Насткой?

Может, и узнала...

Ой, Туркиня, моя ласточка, какое у тебя сердце?..

И вот так, раздумывая о себе и о дивчатах, проезжая знакомые места вдоль белой тропинки, бросает он взоры то налево, в глубокий овраг, то направо, на Чабаницу с ее «Белым камнем», где также с нею встречался.

И почему-то надеется, что откуда-нибудь выйдет к нему навстречу Тетяна. Нарядная, улыбающаяся, украшенная своими красными цветами, и скажет, как обычно: «Это я...» Однако, как ни вглядывается он, как ни жаждет его сердце успокоения от встречи «с нею», — «она» не выходит. Не выходит, и не слышно ее голоса.

И вздыхает скорбно Гриць, хмурит угрюмо брови. Должна была выйти, — требует этого его сердце; он же здесь. Правда, он ее не посватал, как обещал, он на ней не женится, принесет ей горе; но кто именно в этом виноват? Разве он один?

Оба виноваты...

Поэтому пусть бы вышла, пусть бы всегда любила. Была бы здесь. Была бы такой, как раньше... хоть один раз еще... Один раз...

— Тур-киня! — почти бессознательно крикнул он.

«Туркиня!» — прокатилось эхо на противоположной лесистой стороне горы и заглохло.

— Ты тут? — бросил он с неописуемой тоской в голосе новый призыв... и ждал.

«Тут», — слабо отразило эхо его собственный голос, и стало тихо... Сколько ни прислушивался он хоть к какому-нибудь шелесту с любой стороны, как ни жаждал его услышать — ничто вокруг не шевелилось...

Гриць погрузился в раздумье и перестал ждать.

Знал. Теперь уж не увидит ее.

Узнала, что он посватал другую, и не выходит, плачет…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Погруженный в думы, не обратил внимания Гриць на то, как небо над ним незаметно затянулось тучами. Потом холодный ветер зашатал деревья, зловеще прогремело, и вскоре сверкнула молния. Удары за ударами, и такие сильные, что вороной конь Гриця в диком испуге взвился на дыбы.

«Что-то больно встревожен конь, недоброе это предвещает», — думает Гриць, озираясь.

Небо зловеще. Черные, густые тучи. В лесу темнеет все больше, начинают падать крупные капли дождя. Сначала редкие, а затем все гуще, все сильней. Он подгоняет коня, тот несется размашистой рысью, дальше по белой тропинке, вверх, а тем временем раскаты грома потрясают всю гору Чабаницу и, словно перекатываясь через все соседние, где-то остановившись, замирают.

Похоже, что двойной дождь льется на Гриця. Один, как ему казалось, из разорванной тучи, а другой — с пихт. Во время быстрой езды он старается отыскать взглядом место, где бы можно было хоть на миг укрыться от дождя и успокоить, усмирить перепуганного грозой коня. Узкая белая тропинка, обвивающая Чабаницу и тянущаяся у края оврага, размокла, и резвый конь, несясь все дальше в гору, почти ежеминутно поскальзывался.

Опасно было ехать так над самой пропастью на пугливом коне. Гриць слез с коня и, ведя его в поводу, стал осматриваться.

В пропасти-овраге шумит и клокочет увеличившийся вдвое от ливня бешеный поток, увлекает за собой все на своем пути и мчится дальше.

То там, то сям с горы скатываются оторванные силой дождя мелкие камни и исчезают внизу в воде...

Вдруг Гриць останавливается.

В стороне, на бугорке, который гора словно выдавила из себя и который совершенно скрыт от взоров густыми ветвями разросшихся здесь пихт, стоит, а вернее сказать, прячется под ними маленькая хатенка-сторожка. Старая и покосившаяся.

Белая тропинка, по которой идет Гриць, пробегает также и мимо нее. И хотя тропинка не кончается у ее дверей, а тянется дальше, может быть и до самой подошвы Чабаницы, все время опоясывая гору, — этого он не знает, — а все же хатенка представляет собой некоторое убежище.

Стоит хатенка и даже будто клонится над пропастью и показывает с одной своей стороны покривившееся оконце, а с другой — такую же перекошенную дверь.

Гриць мигом решается. Он войдет, переждет грозу, которая, точно адский котел, кипит над лесом и горой, а затем поедет дальше.

Задумано — сделано. Останавливается, привязывает возле хаты коня, с той стороны, где не так хлещет дождь, а сам направляется к двери.

Здесь он — высокого роста — наклоняется, так как дверь в хатенку, низкая и покосившаяся, с трудом может пропустить рослого мужчину.

Но тут его прямо ужас охватывает.

Как раз в ту минуту, когда он отворил дверь снаружи, кто-то нажал на нее и изнутри, и не успел он сообразить, в чем дело, как перед ним оказалась, будто вынырнув из-под земли, какая-то старая цыганка. Седая, косматая, с черными сверкающими глазами, — она улыбнулась.

— Входи, сынок, входи, — приглашала она с деланым смехом, за которым скрывались тайный страх и неуверенность. — Входи в хату. Я уже скоро год, как тебя дожидаюсь, карта предсказала. — И, уступая ему дорогу, она прижимается к черной задымленной стене, чтоб дать ему пройти.

Гриць, вдруг увидевший перед собой страшную, как привидение, цыганку, в первый момент заколебался. Но, взглянув еще раз в лицо цыганке, глаза которой светились какой-то хватающей за сердце тоской, он смело шагнул внутрь.

После свежего лесного воздуха ему в лицо неприятно пахнуло струей дыма из печи. Он постоял с минуту, пригнувшись, осматриваясь. Ни разу он не доезжал до этой хатенки, несмотря на столько свиданий с Тетяной летом здесь, в лесу. Лишь сегодня ненастье завело его прямо сюда! Какая нужда, какая нищета! Несколько живописных ветхих лохмотьев, две цыганские торбы, клюка... Какой-то сундучишко, заваленный свежими травами, на ветхой, закопченной, пустой полке краюха хлеба, на жердинке под потолком старый красный платок, какого не увидишь в окрестных селах, рядом несколько связок сушеных грибов, у печи лавка, на печи черный, как цыганские космы, кот, повыше, на печном карнизе, черный ручной ворон с толстым клювом и блестящими глазами — вот и все.

— Садись, сынок, посиди у бедной цыганки! — приглашает Мавра вошедшего Гриця. — Присаживайся, не побрезгуй. Вот я тут, бедная, одна на весь лес, и редко человеческая нога переступит мой порог. Живу, сам видишь, как бог дает. Подадут что добрые люди — вот и сыта. Не подадут — тогда корешками живу, как и все наши бедные цыгане. Вот оно как. Садись!

Гриць молча садится и все глядит на цыганку, которая кланяется ему почему-то чуть не до самой земли, напоминая этим старого Андронати. Потом через минуту он поднимается и смотрит сквозь вмазанное прямо в стену стекло, представляющее собой оконце.

— Ничего, ничего, — успокаивает его Мавра, — дождь еще льет. Посиди маленько у бедной цыганки. Глянь-ка, я одна-одинешенька на всю гору, на весь лес. Коли порой кто проходит этой тропинкой, то я еще вижу человеческое лицо, а коли нет — так и нет. Посиди, сынок, — говорит она оживленно и все время пристально смотрит ему в глаза. Глаза ее засверкали вдвое ярче обычного.

— Давно уже не видала я такого красивого царевича, как ты, — говорит она и опять кланяется так же низко, как раньше. — Давно, дав-но, — и вздыхает.

— Может, это ты та самая цыганка, про которую говорят, что она умеет ворожить и в зелье толк знает? — спросил вдруг Гриць, тоже не спуская глаз с цыганки.

— Почем я знаю? Цыган много на свете, — ответила Мавра. — Но ворожить я тоже умею, да еще как! Что бы ни загадала я, все разузнаю. Говорю же: еще как! И в зелье тоже понимаю. Тебе не нужно ли какого? — спросила она заискивающе. — От доброго или от злого? Га-й, га-й! — запела она по своей привычке. — Га-й, га-й! — и все время пристально глядела на молодого хлопца.

Грицю стало не по себе под взглядом этих больших черных глаз, исполненных печали и словно не видевших теперь в хате ничего, кроме его лица. Словно упивавшихся им.

— Но я слышал, — начал опять Гриць, — что та не все время тут живет, а с места на место переходит. А у тебя, вижу, и хата есть.

Мавра перепугалась.

— Нет, сыночек, — уверяла она, — это я та самая гадалка, о которой ты слышал. Другой ни в одном селе по всей округе нет. Ой, нету, нету, нету такой несчастной, как Мавра, что весь свой век молодой на чужбине загубила, больная без памяти в лесу очутилась, на милость добрых людей оставленная. — И, проговорив это, расплакалась...

Гриця цыганка начала занимать.

На дворе лило без перерыва, гром еще грозно грохотал, и о продолжении пути нечего было и думать.

— Как загубила ты свой век? — спросил он и стал набивать трубку, причем протянул и цыганке остатки табаку, которые она жадно схватила и тотчас же вытащила из-под золы на шестке свою трубку.

— Загубила, сыночек, загубила, — начала она и, набив трубку, закурила. — Вот я гляжу на тебя, и мне то плакать, то смеяться хочется. Господи милосердный! Давно я не говорила ни с одним человеком о своем горе, да и редко кто ко мне заходит. Да и кто захочет слушать бедную цыганку?.. Кинут, точно голодной собаке, кусок хлеба или подадут мучицы, а где грош денег — и проваливай, говорят, чтоб чего из хаты не утащила. А я, сынок, — продолжала она горько, — хоть бы что даже и утащила, так, гляди ж, какая я бедная, какая одинокая. Кто зарабатывает для меня? Мой кот? — спросила она, указывая на своего черного друга. — Он не зарабатывает. Да кабы не мой грех, так я бы и по сей час была при муже. Мой муж, сынок, был цыганским вожаком. Раду — было его имя. А мой отец зарабатывал скрипкой себе на хлеб. Я была у родителей единственным ребенком.

Мавра принялась снова плакать.

— А моя мама, сынок, моя мама, — уверяла она Гриця, — как она в молодости плясала! — и покачала головой, будто сама удивлялась. — И я тоже, сынок! Еще сызмала... сызмала. Бывало, как начну плясать перед панами на Мадьярщине, так аж в глазах у меня рябит. А чаще — вокруг огня. Из-за этого проклятого танца и загубила я свою долю.

— Из-за какого танца? — спросил Гриць, не понимая ее рассказа.

— Да из-за того вот танца, что молодым цыганам и помимо ворожбы дает заработок. Но зато и танец же, сынок. Смотри! я тебе покажу, чтобы знал ты, у кого был! — И старая, седая Мавра начала тут же перед молодым хлопцем танцевать, легко, грациозно, почти на одних только кончиках пальцев, ловко кружась и изгибаясь, причем пыталась еще в такт танцу подпевать.

Гриць, не мигая, молча глядел некоторое время на старуху. Потом его охватило невыразимо грустное чувство при виде этой бедной, одинокой женщины, которая старалась в эту минуту порадовать его самым лучшим, что она только знала. Задыхаясь, она все же не переставала объяснять ему этот танец, который давал «хлеб» и, очевидно, составлял когда-то всю гордость и все горе ее несчастной жизни...

Он встал и повернулся лицом к огню, а она, перестав танцевать, утомленная, упала перед ним на землю.

— Вот какой танец, сынок! — сказала она, тяжело переводя дух, и, приподнявшись, села, в то время как он вынул из-за пояса деньги и, сопровождая свой жест сочувственным взглядом, бросил их ей в подол.

— Вот этот танец плясала я в Пусте и в разных городках, но гораздо дольше, чем сейчас, перед тобою, потому что была молода и пригожа. Чардаш называется он. А паны, которые проезжали через Пусту или мимо нашего табора, заходили к нам и любовались. Кроме меня, плясали и другие цыгане и цыганки. Потом посылал меня Раду еще в ближайший соседний городок просить милостыню и ворожить— и это было самое худшее. И один раз, и второй, и третий, сынок, аж до тех пор, пока не настал всему конец. Потом мы оттуда убрались. Давно все это было, сынок, дав-но, дав-но, и Мавра была тогда молода и красива...

Гриць снова набил трубку, а она, на удивление оживленная его присутствием, продолжала свой рассказ.

— И я, сынок, тоже имела бы такого сына, как ты, — уверял его ласковый, искренний взор ее прекрасных грустных глаз, — кабы не любовь за спиной мужа, а вслед за нею и грех; а грех всему виною, и потому-то, сынок, я теперь одна, одна на все село, на всю гору, на весь лес. Не дай, господи, никому такой доли, как моя. Никому до тебя нет дела — жив ты или помер. Живешь вместе с дикими зверьми в лесу, и все тут. Были у меня родители, — начала она снова, едва ли не машинально, по привычке, — и я потеряла их. Был у меня муж — отрекся, покинул; был ребенок, мальчонка, убили или украли — один господь знает. Одна я осталась. Одна, сыночек, — говорила она, и в глазах ее стояли крупные слезы печали. — Одна, повторяю, на всю гору, одна на весь лес, разве что кой-когда... — и осеклась. Сильный раскат грома, вновь прокатившийся в этот миг по лесу, прервал ее рассказ, и она, словно предупрежденная им, не заговорила о Тетяне, о которой хотела было упомянуть, как о единственной своей радости в жизни, а вместо этого начала опять о прежнем, то есть о самой себе. — Одна я, сыночек, одна, — продолжала она, — разве что раз в году господь пошлет какого-нибудь ангела, как вот теперь тебя, царевич ты мой прекрасный! — И с этими словами она скрестила руки на груди и поклонилась ему низко, смиренно и словно всю свою исстрадавшуюся душу вложила в этот поклон... Никогда, вероятно, не испытывала ее бедная душа, не знавшая доныне ничего, кроме унижения, горя и боли, такого блаженства, как в ту минуту, когда она видела в своей хате этого красивого чужого хлопца с чудными, голубыми, как небо, глазами. Однако где она уже однажды в жизни видела эти глаза? Эти глаза, и этот стан, и это лицо? Где? О! о! о! Господи ты боже! — И в ее бедной душе происходит нечто удивительное. Она начинает плакать и не знает почему. Начинает смеяться и тоже не знает почему. Только чувствует, что причиной всего этого — он, что это он пробудил своим видом в ее душе воспоминания о молодости, обо всем, что прошло. И потому-то она и плачет и смеется. — Приходи, сынок, ко мне, — только и в состоянии облечь она в слова все те странные чувства, которые потрясли ее. — Приходи, царевич! — просит она от всего сердца и опять складывает руки крестом и кланяется ему покорно, низко, до земли. — Приходи к несчастной! Ты будешь ее ангелом небесным. Мне уже карта давно предсказала, что в мою хату придут двое мужчин. Один уже был раз зимой, а я со страху не впустила его в хату. А другой — вот ты! Приходи, сынок! не забывай несчастную. Мой сын был бы тоже таким, как ты. Был... тоже белый, — и замолкла.

А он глядел на нее, забыв все на свете, как бы совсем чужими глазами, словно увидев что-то из иного мира, и не понимал, что с ним творится. Почему ему стало тепло от слов этой нищей цыганки, от ее голоса, так изменившего ее, как только она заговорила. От ее теплого взгляда, который являлся олицетворением печали, но вместе с тем таил в себе и что-то другое, ласковое...

И он долго бы еще сидел вот так и все глядел бы на нее, не знающую, что она согревает ему душу, долго бы еще прислушивался к ее словам, исполненным нежности и любви, если бы она сама не придала всему другой оборот и если бы на дворе не заржал его конь.

— Хочешь, сыночек ты мой прекрасный, голубчик мой голубоглазый, чтобы я тебе погадала, пока ты не ушел от меня? — спросила она молящим тоном и, не дожидаясь ответа, вытащила из сундучка старые, истрепанные карты, ставшие от употребления уже круглыми.

— Ладно! — отвечает он неохотно. — Гадай, но говори правду, все равно плохое или хорошее, а то мне еще никто никогда в жизни не гадал. А если угадаешь мою судьбу верно, позову тебя на свадьбу, как уже позвал одного такого, как ты, и получишь к тому же еще хороший бакшиш; ну, бросай карты... и угадай!

Мавра повиновалась.

Многим Мавра открывала то, что показывали карты, многим угадывала, предсказывала судьбу, но такой судьбы, запутанной и переплетенной с другими, как у этого хлопца, она давно уже не видывала.

Вот что говорят карты.

— Сыночек, — произносит Мавра почти набожно и серьезно глядит на него. — У тебя две душеньки. Одна белая, как пани, важная да гордая, которая не с каждым знается, а другая — ветреная, сынок, земли не держится, ничего не держится. Блуждает, колеблется. Что ты за человек, сынок? В кого пошел? Кто белый, отец или мать? — спрашивает она и при каждом вопросе все дольше задерживает на нем пристальный взор своих больших черных грустных глаз.

— Кто ты, сыночек? Царевич? — И сама не замечает, как слезы застилают ей глаза. — Скажи, голубь! И мой сын был бы таким, — почти простонала она, оборвав свою речь.

Гриць задрожал при этих словах, вспомнив, что он подкидыш, что ничего не знает о своих настоящих родителях, — и замкнулся в себе. «Пускай гадает дальше», — думал он, — может, он хоть из карт дознается, кто его родители, а то хозяева всегда только каким-то «проходимцем» обзывали, а больше он ничего не знает.

И не отвечал на ее вопросы.

— Басни! — только и сказал он сухо, махнув пренебрежительно рукой.

— И не отсюда ты родом, по своим родителям, — продолжала старуха, — а издалека... издалека, сынок, где не ступала твоя нога. А это что? И два отца у тебя, и две матери, а меж тем близ тебя сиротство. Кто ты, сыночек? Кто тебя так раздвоил? — спрашивает она опять и впивается глазами в его красивое молодое лицо, в его голубые глаза, в черные красивые усы. — Кто ты?

Он молчит. Смолкла и она. Ее почему-то неудержимо тянуло заплакать, слезы набегали на глаза...

И не видала она его нигде и не встречала, а меж тем будто знает его, будто чует в нем что-то свое, родное... О! эти глаза... эти глаза, которые она уже где-то видела!

Где? Не помнит.

Но видела их, видела. Сейчас почувствовала всей своей исстрадавшейся душой, что видела. Даже заглядывала в них. Чувствовала их на себе. Когда-то. О! давно, давно, давно когда-то — у него! Да, у него! — почти кричала ее душа, но Мавра промолчала.

Гриць, сохраняя спокойствие, даже словно бы с какой-то враждебностью, таился перед ней, и она тоже молчала.

Не люби, сыночек, черных глаз, — произносит она, наконец, сдавленным голосом и предостерегающе поднимает палец, хмуря сурово брови. — Потому тут черные с синими не ложатся в пару, вещают печаль. Душу смущают. Люби такие, как у тебя, будет твоя доля ясная. Или погоди, — прибавила она вдруг и задумалась. — Что это за девушка, которая тебя любит? Рядом с ней печаль и дорога. Далекая широкая дорога. А у тебя свадьба на уме, и тоже ты уже будто в дорогу собираешься. В далекую широкую дорогу. Не двоих ли ты любишь? — вдруг холодно спросила она и посмотрела на него проницательным взглядом. — Не люби двоих, сынок, — опять предостерегает его она, — расколешь пополам свою долю. — Она помолчала. — Да, берегись дивчат, и русых и темных... А твоей матушке, сынок, выпадает сиротство. Горькое, тяжкое сиротство, какого еще никто на свете не знал. Печаль тут все закрывает, хоть ты и стоишь близко около нее. Да, печаль тут все закрывает. Счастье у тебя, но... — и не досказала. — Ну, хватит на первый раз. Ступай, — докончила она как-то грустно. Затем собрала карты и поднялась.

Гриць тоже поднялся и словно возвратился из какого-то другого мира. Потом вынул деньги и надменно бросил их к ногам старой женщины.

Она не глядит на деньги, а склоняется перед ним покорно, снова скрестив руки.

— Не хочу я твоих денег, сыночек, — говорит она, — а дай мне дозволение на другое. Дай дозволение, сын мой, бедной цыганке благословить тебя. Ты второй раз ко мне, верно, не придешь, а ты мне мил. Таким был бы и мой сын, будь он жив. Белый был. Я благословляю тебя, сыночек, голубчик, пусть счастье не покидает тебя никогда, как солнце землицу. — И, сказав это и не дожидаясь его позволения, неожиданно встала на цыпочки, обхватила его голову, прижала к груди — и отпустила. — Иди, сынок, может не увидимся больше...

— Приходите ко мне на свадьбу, матушка! — ответил он, глубоко тронутый ее неожиданной добротой, и быстро вышел из хаты.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В Мавриной хате тихо.

Кто этот хлопец?

В своем селе, там вон в долине, она знала всех. Поэтому она знала, что он не из их села. Оставшись одна, она схватилась за голову. Боже, какой он красивый и какой... какой-то... Вот — а денег сколько ей оставил! Видно, сын богача. И она не может совладать с чем-то, что не было ни радостью, ни печалью, но все же распирает ей грудь. Долго усидеть в хате она не смогла. Вышла.

На дворе дождь перестал, из котловин и ущелий между горами, а также из лесных чащ, клубясь, поднимались туманы. Поднявшись, тянулись синими тучами, громоздясь над лесами, между верхушек столетних пихт, и словно прощались с ними, догоняя друг дружку, тоскливо торопясь куда-то вдаль.

Мавре тоскливо.

Тоскливо и горько.

Пришел хлопец, будто ясный месяц взошел в ее хате, и накликал тяжелую грусть на ее душу. Почему ей тоскливо? Это ведь чужой хлопец, чье-то чужое детище, — уговаривает она себя. — А она бедная цыганка. И одна на всю гору, на весь лес одна, всегда одна. Ни с кем она не связана, никого у нее нет, никому она не нужна. Почему она так тоскует по нем? Увидит ли она его еще? Позвал ее на свадьбу. На ком же он женится? В каком селе он живет? О, она и не спросила! Так забыла обо всем, глядя на него, что и не спросила. Но она разузнает. Вдруг в голове у нее молнией сверкнула мысль. Может, это Тетянин Гриць?

Но нет. Гриць еще не засылал к Тетяне сватов. По крайности, доныне Тетяна об этом не упоминала. Но с виду он такой, как рассказывала дивчина, и на вороном коне уехал, только едва ли это Гриць. Будь что будет, пусть это и не Гриць, а она пойдет к нему. Не за подаянием, а чтоб его еще раз повидать. Эти глаза... эти самые глаза, что даже в лес, в ее одиночество, притащились за нею откуда-то.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вокруг... тишина... тишина...

Лес стоит молча, но пихты все же о чем-то шепчутся.

По лесу все-таки идет шум... о чем-то говорит.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Быстро съезжает Гриць белой тропинкой с горы. Вот-вот уже покажется в просветах между деревьями долина. Уже мало ему осталось ехать белой тропинкой. Он все думает о встрече с одинокой ворожейкой-цыганкой. Все возвращается мыслями к ней. Тяжко ему почему-то без нее. Тяжко и грустно. Хотя она никогда в жизни его не видела, а сразу его душу точно теплым шелком обвила. И хоть он не поверил бы никакой другой гадалке — все они наводят туман, — ей одной он верит.

Больше всего вызывало в нем почти безотчетную боль ее смирение перед ним. Почему она была такой смиренной? Ничем она не была ему обязана, ничем не провинилась перед ним. Увидела в первый раз и сразу же всю теплоту своей души как бы под ноги ему постелила... Как тот дед Андронати, который всегда, с самых давних пор, был так добр к нему и только просил не забывать его. Он расскажет когда-нибудь старику про ворожейку Мавру, и пусть он к ней пойдет. Может, им хорошо будет, когда они встретятся.

«Царевич ты мой прекрасный! — звенит все время в его памяти ее ласковый покорный голос. — Голубчик мой голубоглазый...»

Так с ним ни разу в жизни не говорила его мать — вот там, на горе, хоть и называлась «матерью».

Его мать! Где уж там! — вспомнил он и горько усмехнулся. Кто знает, где и кто его мать. Подбросили его, словно какого-нибудь щенка, чтоб избавиться, под чужую застреху, на милость чужих людей, и не воротились больше. Разве он не такой же одинокий на свете, как и та бедняга, которая говорила о себе: одна на весь лес, на всю гору? Разве его доля не схожа с ее долей? «Мавра!» — вдруг стоном отозвалось, тоскливо заныло молодое сердце и явственно почувствовало потребность любви. Той чистой материнской любви, которой он никогда во всей ее полноте не знал, как бы ни любили его названые родители или девушки, как бы ни уважали его товарищи и прочие знакомые ему люди. Нет, материнской любви, сердечной, теплой, во всей ее полноте, он никогда не испытал. Она единственная, первая, отнеслась к нему сердечно, благословила его от души. От любящей материнской души. И он ощущал всем своим существом силу правды ее слов и силу ее чувства и знал, что он ее не забудет...

Раздумывая о старой бедной цыганке, припомнил он вдруг и ее вещие слова о его судьбе. «Не люби, сыночек, черных глаз... — предостерегала она, подняв при этом палец, — потому как черные с синими тут в пару не ложатся. Люби такие, как твои, будет твоя доля ясная», — громко прозвучало в его душе. «У Туркини черные глаза!» — сказал он себе. Но в ту же минуту почувствовал так ясно, как, может быть, еще никогда в жизни, как дороги были для него эти самые черные глаза, как дорога была та, с черными глазами. «Туркиня! — страстно звало его исполненное тоски сердце, которое обо всем забывало, но ее помнило. — Туркиня, выйди!»

Он сам не заметил, как слезы навернулись ему на глаза, как уныние охватило его. Он еще едет белой тропинкой по лесу, но догадывается, что уже недолго ею ехать. В скором времени он спустится в село. Там, в долине, слышит он, громко шумит река. Вобрала в себя дождевую воду с гор, безумствует и знать никого не хочет. Но ему некогда. Задержался у старой цыганки, и теперь нужно спешить... Его конь резво бежит по белой, будто выстиранной, тропинке, которая протянулась теперь, в этом месте, прямо.

Он то и дело задевает шляпой ветви раскидистых пихт, и на него с зеленых игл сыплется свежий дождь.

Еще немного, и начнет смеркаться. Там, где лес погуще, уже будто легли сумерки и только кое-где поблескивает заходящее солнце, вновь показавшееся после дождя.

Да.

Однако — кто это идет ему навстречу? Не Туркиня ли? Она — Туркиня!

И он восклицает радостно:

— Тетяна, это ты? — Но тут же смолкает.

Это в самом деле она. Она его узнаёт, но делает знак рукой, чтоб он молчал. Недалеко мельница. Он сдерживает коня, сворачивает в сторону, и она бежит к нему. Вот она уже рядом, босоногая, с подоткнутой юбкой, простоволосая — будто тайком выскочила из хаты, с каким-то узелком в руках, — улыбающаяся, счастливая.

Кто бы мог ожидать! Они даже вскрикнули от счастья, встретясь так неожиданно, и оба улыбнулись.

— Не говори громко! — предостерегает она, задыхаясь от неожиданной радости. — Не говори громко, позади идет мать!

Любишь? — торопливо спрашивает он вместо ответа и наклоняется к ней с коня, а она, стройная, как молоденькая пихта, привстав на пальчиках, тянется к нему.

Люблю, — отвечает она, и в глазах ее целый рай счастья. — Когда я не любила?

Он жадно привлекает ее к своей груди и обнимает ее так горячо, с такой силой, как еще, кажется, никогда. Потом целует.

Здесь никто не видит, — шепчет он страстно. — Еще раз.

Раз, — повторяет она послушно и целует его.

— Нет. Еще раз, — отвечает он и целует ее опять. — Я тороплюсь, ласточка, все время в работе. — После чего прибавляет украдкой, точно вор, торопливо: — Когда-нибудь в лесу опять, как нынче.

Она улыбается счастливой улыбкой.

— Как нынче, — повторяет она с той же улыбкой счастья, не задумываясь, и будто ждет чего-то.

Встретимся? — сказал он и тронул торопливо коня.

Встретимся, — ответила она, заглядевшись на него, вложив всю душу в свой взгляд; и, не спуская больше с него глаз, пошла с выгона, с обращенным все время в его сторону лицом, вверх по белой тропинке, по которой он только что съехал...

Хлестнув коня и тоже оглянувшись на нее, он помчался, как ветер, и скрылся из виду.

Тревожно закачались раздвинутые стремительным движением коня пихтовые ветви. Закачались, и с них посыпались крупные капли дождя. Слышно, густо падали они на землю, а затем стали падать лишь одна за другой, редко, еще реже, пока вовсе не перестали...

Постепенно в лесу стало тихо...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

«Гей, на Ивана, гей на Купала... гей-гей, гей!» — внезапно раздается уже где-то высоко, в лесу, счастливый голос Тетяны и затихает.

«Красная дивчина счастья искала, гей-гей-гей», — мысленно продолжает, с сомкнутыми устами, Иваниха Дубиха, медленным, степенным шагом подымаясь за нею к Мавре на гору.


Однажды, спустя недели три после встречи Тетяны с Грицем, Иваниха Дубиха опять посылает Тетяну проведать Мавру, узнать, что с ней, так как она давно уже не была на мельнице, и передает для бедняги узелок с едой.

Тетяна охотно соглашается, нарядно одевается, украшает себя цветами. Может, как раз сегодня встретится с милым, они давно уже не виделись. Он занят. Уже случалось порой, что они неожиданно для себя на белой тропинке встречались... Вот хотя бы в последний раз.

И пошла.

Идет, задумчивая.

И мысли все вокруг Гриця вертятся. Как он к ним приедет, как затем пришлет сватов, как мать справит свадьбу, как они заживут, какое их ожидает счастье и благополучие — и тому подобное. Как Гриць переберется к ним на мельницу, начнет хозяйствовать, как все его полюбят, уважать станут, а мать будет жить при них, отдыхая. Она такая добрая, всегда за ее счастье молилась, пока красивого Гриця себе в зятья не вымолила. А если не захочет, то уйдет в монастырь, куда ее все время после смерти отца тянет. Или же при них будет в миру жить, отдыхать. Как сама захочет. Как пожелает — так и будет.

Продолжая путь, полная таких счастливых дум, Тетяна время от времени приостанавливается, точно отдыхая, — и вдруг задерживается на месте и прислушивается.

Ей чудится, что с самого начала пути, еще снизу, на белой тропинке, ее преследуют какие-то шаги, притом тяжелые, неуверенные.

Стоит, прислушивается, оглядывается. И, оглядываясь, дожидается.

Может, это Гриць?

Но нет. Он всегда ездит верхом. Он будто сросся со своим конем, никогда без него к ней не является. Один только конь делит с ними тайну, да еще лес. Это не Гриць.

Стоит, дожидается еще с минуту и все-таки, словно обращаясь к нему, кричит, как обычно: «Я тут!» И эхо, раскатываясь по лесу, отвечает ее голосом и замирает: «Тут» — и больше ничего не слышно.

Она продолжает путь.

Но через некоторое время вновь на минуту останавливается. А вместе с нею — и все пихты, и слева и справа. Одни над пропастью, другие на горе — тоже как бы останавливаются. Лишь слегка покачиваются, осторожно шелестят. Вместе с нею прислушиваются и, прислушиваясь, словно что-то шепчут.

«Гриць?»

«Ты, Гриць?» — спрашивает ее чуткая душа и сама отвечает на свой вопрос: «Я тут!»

Она машинально хватается рукой за свои красные маки, которыми украшает себя, потому что он такой ее любит, и убеждается, что цветы на месте, держатся крепко.

Нет. Не Гриць.

Из глубины леса, сзади, выползает стариковская фигура какого-то белоголового страшного цыгана-нищего и тенью движется за ней, явно за ней.

Тетяна ужаснулась. Никогда ей не попадался в селе этот нищий, хотя она хорошо знала всех бедняков и очень часто видела их у своей милосердной матери. Но вот он кланяется, сложив молитвенным жестом руки на груди, — точнехонько, как Мавра, когда кто-нибудь делал ей подарок и она подобострастно благодарила, — и вдруг останавливается. Тетяна испугалась, страх ее перед стариком усиливается, хоть она не из трусливых, — она старается скрыть его. Но старик замечает это и смиренно кланяется еще раз.

— Не бойся, доченька, старого деда, — говорит он. — Я заблудился здесь в лесу, а идти далеко, и зла никому не делал. Да хорошо, что вот тебя тут повстречал, — продолжает он, и его черные глаза под седыми бровями сверкают каким-то особенным злорадством.

— Чего мне бояться? — спрашивает Тетяна, а сама уступает старику дорогу, чтобы он свободно прошел по тропинке и поскорее бы отправлялся дальше. Потом она торопливо вынимает что-то из узелка, предназначенного для Мавры, и подает деду. — Примите, добрый старичок, за упокой душ, — просит она смиренно, — и скажите, пожалуйста, откуда идете? Издалека ли? Далеко ли?

— Нет, милая доченька. Я только сегодня из долины, из вашего села, — отвечает старый цыган, а сам почему-то пристально глядит на молодую девушку с большими красными цветами в волосах, возникшую перед ним, точно русалка.

— А много собрали милостыни в нашем селе? — спрашивает Тетяна и через силу улыбается, а сама рада бы убежать от нищего как можно скорей и как можно дальше.

— Хватит. Спасибо всем добрым людям, что бедным помогают. Щедро подавали. Не зря к ним обращался; да и то, о чем хотел разузнать, — разузнал. Сегодня был я в этом селе третий раз. Больше всего я бываю в селе Третивки. Первый раз я тут был больше двадцати лет назад, — лучше не вспоминать, другой раз проходил через него как-то зимой, и вот сейчас третий, видать последний, раз не знаю, что дальше судьбе вздумается. Должен был идти. Взялся кой-что сделать, других выручить, вот и пришел. А еще раз, кто знает, приду ли?

— Почему? — спрашивает доверчиво девушка.

— Старость не пускает. Да и кто захочет старого цыгана у себя держать? — отвечает дед и потом, опершись на нищенский посох, погружается в раздумье.

И, обдумывая что-то, искоса все поглядывает на девушку. Она это замечает, и ее снова охватывает страх. Наконец, дед нарушает молчание:

— Не скажешь ли ты мне, доченька, чья ты? Такая красивая, нарядная, приманчивая?

— Я дочь вдовы, — скромно и степенно отвечает Тетяна.

— Вдо-вы? — будто бы удивляется нищий.

— Вдовы.

— А-га! — тянет старик и снова мерит ее взглядом. Ее, и ее красные цветы, и золотые полумесяцы, которые чуть покачиваются при каждом движении головы.

— А коли уж вдовы, — продолжает он тянуть, — так, может, ты бы за меня сделала одно небольшое дельце, чтобы мне можно было назад в село воротиться. Меня там ждут. Мне некогда.

— Отчего же? — отзывается Тетяна с достоинством, радуясь в душе, что скоро избавится от старого цыгана, и поднимает брови, как всегда, когда удивлена. Но почему-то ее снова охватывает страх перед стариком.

— Так вот скажи прежде всего, — начинает дед, — знаешь ли ты мельничиху Иваниху Дубиху? Богомольную пани, к бедным милосердную?

— Знаю, дедушка, знаю, — отвечает весело и доверчиво Тетяна, с полной искренностью.

— У которой только одна-единственная дочка. Гордая да балованая, самая красивая во всем селе.

Тетяна вспыхнула.

— Знаю, дед, знаю, — говорит она, избегая его проницательного взгляда, и усмехается. — Знаю их обеих. Да что ж тебе до них? До Иванихи Дубихи?

— До старухи, доченька, ничего. У меня до молодой есть дело, — отвечает дед, — до прекрасной чаровницы, что хлопцев с ума сводит и, говорят, черными бровями колдует, красными цветами приманивает, а глазами в полон берет.

Тетяна рассмеялась.

— Туркиней ее зовут.

— Туркиней, дед, — повторяет девушка, а сама с каждой минутой все мрачнее и от деда улететь бы рада. — Какое у вас, дедушка, дело к Туркине? Говорите скорее, — вдруг заявляет она напрямик, — потому мне уже некогда. Я тороплюсь к одной бедной женщине, несу ей поесть, и она ждет меня.

— К бедной? — спрашивает дед и приглядывается недоверчивым взором к молодой девушке, а еще больше — к ее красным цветам.

— К бедной.

— Да благословит же тебя пречистая за твое доброе сердце. Одного уж оделила и еще другой несет. Вот какая добрая ты да сердечная. А чья ты, доченька, как тебя помянуть? — снова спрашивает он, не спуская с нее глаз.

— Это пустое, — отвечает Тетяна нетерпеливо. — Лучше вы скажите, что вам нужно от Туркини, которая, как уж толкуют, отнимает разум.

Дед вздыхает, выпрямляется и, словно увидав нечто необыкновенное над головой молодой девушки, начинает:

— Тяжко, доченька, сердце другому ранить, да коли уж просили, коли уж так нужно, коли так захотели, то я передам.

— Кто просил? — спрашивает Тетяна, а сама вся так и дрожит в предчувствии чего-то неизвестного.

— Синеглазая Настка.

— Не знаю ее, — говорит Тетяна и поднимает брови.

— Настка из Третивки, которая собирается выйти замуж, — отвечает старик.

— За кого? — спрашивает Тетяна, и ее глаза становятся будто еще шире в ожидании ответа.

— Сейчас, доченька, не перебивай.

— И что же синеглазой Настке от Туркини нужно?

— Она, — начинает снова дед, — так просила. Стань, говорит, перед Туркиней и так скажи:

«Я прослышал, Туркиня, что ты любишь Гриця, самого красивого хлопца с венгерской границы. Что ты привораживаешь зельем, наговором, что ты творишь лихо, отбираешь счастье.

И слышал я, Туркиня, что Гриць тебя не любит, он уже давно другую голубит. Синеокую Настку он назвал своею и уж скоро с ней повенчается.

Чего ты от него хочешь, прекрасная Дубивна? Чтобы невесту бросил, на тебе женился? Да ведь тебя проклянут, не только невеста, но и все люди, кто про тебя прослышит. И пойдут по всему селу смех да издевки, и останешься ты со своим горем одна, точно страшное видение.

И слышал я, Туркиня, что у тебя есть богатство. Значит, ты хлопцев себе найдешь и кроме Гриця. Невеста Гриця — знай — из-за тебя плачет, от горькой обиды она страдает, тяжко проклинает. Гриць тебя еще не видел, а ее уже любил; тебя миловал, а ее уже сватал. Потому ее и возьмет, прежде чем доведется ему сватов заслать, тебя посватать.

И слышал я, Туркиня, все то, что говорю теперь, от той русой Настки, которую Гриць берет. Он сам ей жаловался, что ты всему горю виною, что его манила, голову кружила.

Подняв черные брови, словно бы удивлялась, а в это же время душу в нем раздваивала. По лесам бродила, эхом все играла, а в это же время ты с пути сбивала.

Теперь он опомнился, тебя он чурается, черных бровей боится, с русыми ласкается. К тебе уже не придет, и не жди нигде, разве что когда увидишь его на вороном коне. Тогда отвернись, чтобы люди не знали, что Гриця любила, у другой отбивала.

А коль привораживать не оставишь, то знай, что и людей молчать не заставишь. Разойдется о чернобровой дурная слава, что Гриця с Настуней разделила навек. Сердце отобрала, душу раздвоила — нечистою силой в горе утопила...»

— Так.

— Я, дед, всему свидетель. Перескажи, дочка, это той Туркине, коли ты ее хорошо знаешь, что у Гриця другая есть. На свадьбу просит, я там буду.

Этими словами дед закончил свою речь. Ждал. Тетяна медленно опустилась к его ногам.

— Я, дед... Туркиня, — простонала она и, обняв его колени, смолкла, точно лишилась сознания.

Дед вздрогнул.

— Вправду это ты? Почему ж ты сразу не призналась, что ты и есть Дубивна, тогда я, может, не все бы тебе передал. И думал, что ты Дубивна, и не верилось. Однако верно рассказали про тебя те, что тебя знают. Отыскал тебя даже здесь, куда они меня послали. Красива ты, Туркиня, — никто не соврал. А за твою милостыню, что подала ты мне перед этим, дед тебе злом отплатил. Но я не виноват. Я ничего не знал. Настка мне рассказала, а ей он сказал. Обеих он вас любит, а на одной женится. Чем я тут могу помочь? Ты сама в этом виновата. Было бы тебе не привораживать Гриця. Ни черными бровями, ни красными цветами, ни сладким словом... ни... сам не знаю чем. В чем я тут перед вами виноват? Ты сама все знаешь. Беды натворила. Потому-то и просили передать тебе это. Пусть, наконец, Гриць успокоится!

— Нет, дедушка, — отозвалась, наконец, Тетяна, поднимая к старику свое побелевшее, как у мертвой, лицо, обнимая с невыразимой тоской его колени. — Нет, батюшка, я не привораживала, зла не делала. Я Гриця только любила... О, о, о! Нет, — чуть ли не со стоном молит она, — этого не может быть, чтоб он на другой женился, не может быть! — почти кричит она и снова склоняет голову к его ногам и в отчаянии еще крепче их сжимает.

Дед пожал плечами.

— Не знаю, доченька, — ответил он сухо. — Так мне говорили. Не здешний я. Что знал, то и сказал. Обязан был.

— О, о, о! — простонала, точно подстреленная, Тетяна, все еще продолжая стоять на коленях, и прижалась лицом к коленям деда. — О, о, о!

— Да, доченька, — подтвердил дед. — Это все правда, что передает тебе синеглазая Настка. А меня самого Гриць на свадьбу звал, и я к ним иду.

— Нет, дедушка! — восклицает, как раньше, Тетяна отчаянно-убеждающим голосом и опять обнимает с невыразимой тоской и смирением колени старика, словно она забыла все другие жесты, словно перед ней стоял святой, которому она молилась. — Нет, дедушка, не говорите этого. Этого не может быть... Мы еще вот... недавно здесь в лесу, — всхлипнула она, — встречались, — и, произнеся это, она точно совсем умирает, угасает, — и он... еще меня целовал. Этого не может быть. Это неправда; он другую не возьмет... он меня любит. Я не приворожила! — крикнула она в отчаянии. — Я только любила, любила, дедушка! Мы тайно обручились, и, прежде чем выпадет снег, я буду в его хате. Дедушка! Он меня любит. О… здесь... в лесу... столько раз, — всхлипывала она, — в лесу... — И опять как бы теряет сознание.

Старик захохотал.

— Говоришь — любит тебя? — спросил он.

Тетяна с мольбой во взоре подняла к нему голову, которая все время поникала от отчаяния.

— О, любит, дедушка милый, любит! — уверяла она и, как прежде, прижалась искаженным от горя лицом к коленям деда. — Меня одну любит, меня единственную на свете. Сам мне говорил, и я ему верю. А прежде, чем выпадет снег, говорил, будешь в моей хате. Я его Туркиня! — крикнула она и, раскинув руки, упала ничком на землю.

Старик поднял ее.

— Не будешь, Туркиня! — крикнул он твердо. — В его хате будет синеглазая Настка, а Гриць, я тебе говорю, зовет на свадьбу. Меня уже звал. Я к ним иду. Встань, опомнись, про Гриця не думай, не смущай его счастья, берегись греха, а иначе — гляди!.. — И, словно повинуясь какому-то тайному велению, он угрожающе помотал перед н ей кулаком. Тетяна дико уставилась на него округлившимися глазами, но, поняв, наконец, значение его слов и угрожающего жеста, вдруг взвилась с земли, точно змея, и вскочила на ноги.

— Уйди ты!! — крикнула она исступленным голосом, в котором закипела вдруг такая ненависть, точно с последним словом старика встала перед ней вся нечисть на свете. — Ты! — и оттолкнула нищего с такой силой, что он упал.

— Уйди... ты!! Ты сам нечистый, повстречавшийся мне. Гриць! — крикнула она во весь голос, словно не помня себя от отчаяния, и залилась хохотом. — Гриць, я тут!

Цыганские глаза старика страшно сверкнули, и, поднявшись, он погрозил ей еще раз кулаком и посохом.

— Гай, гай! — крикнул он, задохнувшись, и проклял ее страшным проклятьем. — Вот оно что, — добавил он, — ты настоящая чаровница-ведьма. Теперь я это сам вижу. Настка правду сказала! Знай же ты, первый раз от нее, а второй раз от меня: Гриць ее посватал, а тебя бросает.

— Неправда, он меня любит! — накинулась на него Тетяна, ее голос срывался от волнения, глаза дико выкатились, она всеми силами защищалась от страшных, разящих ее насмерть слов старика.

— Только и твоего! — крикнул в ответ дед и залился едким, злобным смехом. — Только и твоего. Так, как его отец любил когда-то его мать, — добавил он с безумной ненавистью. — Только и твоего!

Тетяна, уразумев из его речи только последние слова, снова кинулась на него.

— Уйди ты! — крикнула она и, подняв высоко свои черные брови, протянула руку и указала на зияющую рядом пропасть. — Уйди! — повторила она. — Бросайся туда — и больше не возвращайся!

Старик вытаращил на нее испуганные глаза и, нагнувшись за палкой, которую выронил, хотел ее ударить.

Но ее уже не было — исчезла. Лишь с той стороны, куда она метнулась, услышал он громкие, полные отчаяния слова: «Гриць!.. я тут!» А спустя минуту — горький, продолжительный смех...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Задыхаясь, без кровинки в лице, с блуждающими глазами и перекошенным ртом, врывается Тетяна к матери и бросается ей на грудь.

— Мама! — кричит она угасшим чужим голосом. — Мама, Гриць меня бросил, изменил. Меня он любил, а с другой венчается. Мама! — кричит она, не давая матери опомниться и не сознавая, что говорит, трясет ее изо всех сил. — Мама! он двоих сразу любил; слушайте, мама!

Сидевшая на скамье Иваниха Дубиха, увидев вдруг перед собой полупомешанную дочь, только к стене привалилась.

— Что за Гриць? — глухо спросила она.

— Тот, мама, что раз зимой верхом на коне здесь был. Красивый такой! В лесу мы всегда виделись, там мы любились. Лес один все знал. Гриць, мама! — и захохотала.

Старуха тяжело поднялась.

— Да? — спросила она и добавила. — Это он тебе советовал цвет папоротника искать? — И, произнеся это, усмехнулась, словно последний раз в жизни.

— Мама! — раздался на весь дом крик страшного отчаяния. — Мама!

— Ты одна у меня была, — ответила мать. — Одна в целом свете...

— Мама!

Дубиха больше не отвечала...

Тетяна упала перед ней на колени... надеялась...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Часом позже Тетяна снова в лесу.

Мчится неистово, летит, как стрела, к старой Мавре.

«Мавра! —диким стоном клокочет в ее груди голос и ищет себе выхода. — Мавра!» — и вот Тетяна уже там.

Вид девушки напугал старую цыганку, и она кинулась ее обнимать.

— Доченька, — говорит, — доченька, что у вас случилось?

— Мавра! — лишь успела крикнуть Тетяна и замерла на ее груди.

Глаза старухи зловеще блеснули.

Он? — только спросила она, страдальчески скривив губы.

— Берет другую. Изменил мне! — простонала Тетяна и опять замерла.

— Видишь? А ты думала, доченька, — отозвалась Мавра, — что он будет тебя всегда любить?

— О Мавра, — с рыданием произнесла Тетяна. — Любил, ласкал, целовал, обещал, Мавра, еще недавно, еще недавно, здесь вот, в лесу, а теперь...

Мавра вдруг рассмеялась, точно над малым ребенком.

— Да-а? — процедила она злобно. — Ласкал, целовал?

— Ласкал, целовал... еще последний раз, наклонясь с коня, после грозы... о... так искренно...

— После грозы! — удивляется старуха. — Это был он? — И вдруг с глубокой жалостью качает головой и, будто вспомнив что-то, шепчет: «Боже, боже!» — а потом, опомнившись, отвечает твердо, с ненавистью: — Эх, знала бы ты, доченька, что кто больше ласкает, тот скорей изменяет. Когда он целует тебя, его сердце уж с тобой прощается. Кто только так не делал?

— О, о, о! Мавра! — простонала Тетяна и потом, закинув в отчаянии руки за голову, вскрикнула: — Я с ума сойду!

— Нет, доченька, не сойдешь, — успокаивала ее Мавра, — и я не сошла. Глянь, — продолжала она спокойно, — как от меня не только он, а все отреклись, бросили в лесу, как собаку какую, ребенка забрали. Не сойдешь. Я и посегодня живу, не лишившись ума, одна на всем свете, на всю гору, на весь лес, а все из-за этих ласк. И я не спятила. Га-й, га-й! — даже запела она по своей привычке, покачав головой. — Не сойдешь.

— А я сойду с ума, Мавра, — твердила глухим голосом Тетяна. — Я сойду с ума, я не в силах перенести. Что делать, Мавра?

Мавра пожимает беспомощно плечами, но, подумав с минуту, говорит:

— Я пойду к нему и сама у него спрошу. Разузнаю, правда ли это, кто это тебе сказал! Откуда ты все это знаешь?

— Какой-то старый цыган, которого я по дороге к тебе встретила в лесу, все сказал. Он не лгал, — и рассказала Мавре о своей встрече со стариком Андронати.

— А он откуда знал? — спросила, чрезвычайно заинтересовавшись, Мавра.

— Невеста Гриця сама мне через него передавала.

Старая цыганка произнесла проклятие, но тут же, успокоившись, добавила:

— Молчи, доченька, молчи; я туда пойду, обо всем разузнаю, сообщу тебе правду. Молчи, не мучайся. Но знай, коли это правда, им добра не будет. Ни ему, ни ей. Я для тебя ровно мать, а где мать проклянет, там не будет счастья.

Тетяна молчала и больше не шевелилась.

— Я попытаюсь к тебе опять его приворожить, — произнесла после некоторого раздумья Мавра успокоительным тоном.

От этих слов старухи Тетяна дернулась, будто змеей каленная, и в порыве оскорбленной гордости и презрения с такой силой оттолкнула от себя Мавру, как недавно Андронати, что та упала на лавку.

— Не смей! — воскликнула она, выпрямившись во весь свой стройный девичий рост, и высоко подняла брови. — Я не обманываю, — произнесла она угасшим голосом, — двоих я не любила. Не смей! Я его верно любила, — продолжала она побледневшими губами, — его одного; он мне изменил, так зачем его возвращать? Ты не посмеешь!

— Вот и получай за свою верность, — раздраженным тоном защищалась обиженная Мавра

— И получаю, — ответила твердо Тетяна, с трудом переводя дух от волнения, и на миг умолкла.

— Он женится и будет первым хозяином на все село, а ты?

Тетяна промолчала, но с каждой минутой бледнела все больше.

— Он женится, будет первым хозяином на все село — а ты? — повторила Мавра все еще раздраженным тоном.

Тетяна взглянула на Мавру. Боже, какие у нее были глаза! Какой это был взгляд... просил, молил, потом она ответила.

— Буду Тетяной — кем же еще мне быть? — и замолчала, точно каменная.

Мавра не поняла ее.

— А что ему сделаешь?

— А ты что сделала, Мавра? — почти прошипела Тетяна, поднимая высоко свои черные брови.

Мавра сперва промолчала, потом испустила проклятие и, наконец, сказала:

— Я покорилась судьбе, поддалась ей и вот доживаю жизнь. Что было делать?

Тетяна взглянула на нее почти безумными глазами.

Ты, Мавра, — сказала она твердо, — ты покорилась. Могла вынести.

— А ты, доченька, что сделаешь? Он тебя уж не возьмет.

— Он меня не возьмет. Никогда не возьмет, — отозвалась девушка, однако уже каким-то чужим голосом.

— Пропало твое счастье... пропала твоя доля, — начала снова жалобно Мавра и закачала головой по своей привычке.

— Ишь ты! — ответила на это вдруг девушка и, взглянув на Мавру странно загоревшимся взглядом, быстро вышла из хаты...

Подумав с минуту, Мавра выбежала за ней.

— Приходи через два дня опять, — крикнула она. — Я пойду завтра разузнаю и расскажу тебе всю правду. Приходи, говорю, опять...

Тетяна оглянулась, но не ответила. Она быстрыми, неровными шагами спускалась по белой тропинке и вскоре исчезла из глаз старухи...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вернувшись к себе, Мавра ударила себя кулаком по голове. «Это он, тот самый Гриць, царевич мой — это он! Он, который постоянно, по словам Тетяны, на вороном коне ездил, и ко мне он тоже на нем приезжал. Он из Третивки, вон оттуда, за Чабаницей. Ой, господи, — убивалась она. — Где была моя голова, когда он был у меня? Я ему ворожила и не догадалась, что это он? Тетянин! Где была моя голова! Точно голубки, ворковали они в лесу, может и неподалеку от меня, а я не уберегла. Тетяна, сердце мое! — громко простонала она. — Тетяна моя, сердце мое, что теперь с тобой будет? Ты, я вижу, не Мавра, ты, я вижу, не перенесешь этого. Тебя уже сейчас горе оглушило; господи, смилуйся над ней!»

— Чего ты сызмальства не имела? — продолжала она. — Все, что ни пожелаешь, было у тебя. Всегда было так, как ты хотела, а теперь... — от отчаяния и от жалости к девушке Мавра хваталась за голову, но тут же приходила в себя. Нет, она пойдет к нему. Завтра. Скоро рассветет, и пока солнце взойдет, она уже будет у него. Теперь она знает все. Упадет ему в ноги и от всей души попросит: «Сыночек, царевич мой прекрасный, буду умолять тебя. Не губи Тетяну. Я ее вынянчила. Я ее выпестовала — не по душе тебе? Не по душе рост, не по душе брови, не по душе сердце? Сыночек мой, не губи!»

Может, послушает.


Пробродила Тетяна два дня и две ночи; почти не ложилась. Не ела и не пила, все чего-то ждала, ходила точно во сне, ничего не видела и не слышала, — и все по лесу, по белой тропе. То там останавливалась, где он ее обнимал, то там оглядывала все вокруг, где он ее ожидал, то вон там по-прежнему кричала: «Я тут!» — и все это без отдыха, все — точно в горячке, пока не выбилась из сил, пока не произошла с ней тяжелая перемена.

Старая мать не удерживает ее, знает: больной душе нужен теперь покой. Пусть сначала сама со своим горем справится. А потом — все в руках господа.

В лесу хорошо.

В лесу, как в церкви. Там и покой и господь; и выросла она там и свою боль там утратит. Мать лишь сторожит ее, как тень за нею тащится, чтобы дочь какой беды себе не причинила. Сторожит ее и молится: «Господи, исцели, господи, укрепи, да снидет на нее мир». А сама уж — словно ее подменили. За короткое время побелела, как снег. Пригнулась к земле, смерти хочет.

На третий день, после того как Тетяна вернулась из лесу, она сказала матери:

— Я иду к Мавре. Мне нужна Мавра. Я приду опять.

Мать прижала ее молча к себе и видит — у девушки голова горит, широко открытые глаза глядят куда-то вдаль, а сама она вся дрожит...

— Иди с богом, доченька, к Мавре, с богом и возвращайся, — благословила ее бедная мать, а самой тяжко было выпускать Тетяну из своих объятий. Но девушка точно только и ждала последнего слова матери, — она рванулась из ее рук и бросилась, как безумная, в лес...

— Господи, исцели, господи, укрепи — от смерти охрани... — снова прошептали материнские уста, и мать вернулась в дом.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тетяна стоит уже у Мавры на пороге.

— Правда, Мавра? — были ее первые слова, произнесенные чужим голосом, в котором словно оборвались все доныне звучавшие в нем струны.

— Правда, доченька, правда, — отвечает Мавра, поражаясь в глубине души страшной перемене, происшедшей с девушкой. — Сама я с ним говорила. Это тот самый, что раз у меня был. Так вот, как уж сказала тебе, сама с ним говорила. — И, произнеся это, не спускает Мавра с девушки глаз.— Смеялся он, доченька, над тем, что я как раз из-за тебя на него накинулась. «Хлопцу двоих любить можно», — говорит. И он Дубивну любит. Кто бы ее не полюбил? За ее черные брови и за верное сердце. Никого в жизни он так сильно не любил, как именно ее, Туркиню. Но так уж получилось, что она вторая в очереди — должна уступить. И хоть он двоих любит, но с двумя венчаться не может. Хоть бы и хотел — так поп не обвенчает. Чего Тетяна хочет от него? Чем он тут может помочь? Бросить Настку? Настка не отступит. Страшно Настку бросать. Тетяне будет легче. Она богачка, ее другой посватает, и все будет хорошо. О ней он не беспокоится. Ему хуже. У него все время чернобровая перед глазами, нужды нет, что через неделю свадьба. Так он будет страдать до той поры, пока ее не забудет. Сами дивчата беды натворили, его полюбили, а теперь он виноват. Хватит с него, что Настка сердится, а тут еще и она начинает. Чем он горю пособит? Кабы знал чем, — пособил бы, да не знает он. Пусть она, Мавра, передаст Туркине, что через неделю у него с Насткою свадьба, но он ее любит...

— Ой, — застонала в конце рассказа Мавра и чуть не заплакала. — Мне жалко этого твоего Гриця, доченька. Жалко отчего-то и горько мне. Мне жалко тебя, потому как ты моя, но и его жалко, потому как и он чем-то мой. Господи боже, почему все это так сложилось? И такой он пригожий, и такая ты хорошая, а сложилось так фальшиво. Как раз так, как когда-то и у меня. Господи, прости, я хоть согрешила, мужу изменила, но ты... — и замолчала.

Тетяна не отвечала.

Она все еще стояла на пороге, не двигаясь с места, бледная как смерть, тяжело дыша, и ее глаза что-то упорно искали на столе. А когда Мавра, жалея ее, произнесла: «Пропало, доченька, твое счастье, пропала твоя доля!» — она, не ответив ни словом, выпорхнула из хаты, как перед тем от матери, и помчалась.

Бежит она белой тропинкой, потрясенная горем, шатается, хочет перебороть обиду в сердце — и чувствует, что не в состоянии. Поддастся ей, она ее душит. Тетяна чует только, что что-то должно случиться. С ней самой или с ним — не знает. Что-то могучее, огромное, чего еще не было, но что должно произойти для того, чтоб уничтожить зло, погубившее ее счастье. То зло, которое так велико, так страшно. Господи! — неистовствует что-то в ее уже совершенно больном мозгу. Почему оно здесь? Почему оно так сильно? И снова всплывает, все превозмогает ее первая мысль о том, что должно случиться что-то, которое уничтожило бы зло, погубившее ее счастье. Она его уничтожит. Она ясно чувствует, что убьет его. Что это в ее силах. Но как? Но что?.. Она не знает ничего... Вдруг в ее голове, начинает опять все путаться. «Кто виноват? — спрашивает она себя. — Гриць? Нет, Гриць не виноват. Он ее любит, вот и Мавре сказал, что любит. Настка виновата? Нет. И Настка не виновата. И у Настки счастья нет. Ее Гриць не так любит. — Внезапно Тетяна останавливается. — А может, и любит? О, любит, любит! — кричит что-то кровавым криком в ее душе, превозмогает, заглушает все. — Любит! Иначе бы не женился. Любит!» — И она заливается страшным, безумным смехом...

Потом к ней снова возвращается, снова выплывает прежняя мысль. «Гриць виноват? Нет, Гриць не виноват. Ей сердце подсказывает, что Гриць не виноват. Здесь что-то другое. Здесь виновато то зло, что в нем скрывается и его останавливает. Зло!!! Оно виновато, его надо убить. Она его убьет. Она... — Вдруг застыла как вкопанная, закинула руки за голову и смотрит блуждающим взглядом на лес, на верхушки деревьев... — Кто ей скажет, как ей к этому злу добраться? — промелькнуло в ее мозгу. — Кто скажет? Никто. Ведь никто не знает. Может, она сама. Ага!! — вдруг откликается что-то в ней. Она уже знает. Цвет папоротника ей скажет. Цвет папоротника! Она найдет цвет папоротника, и он сам ей все скажет, так, чтобы никто не знал, никто не слышал. Скажет. Кто найдет цвет папоротника, говорил ей однажды Гриць, тот все на свете узнает и свое счастье найдет. Вот и она будет знать. Знать, как добраться до зла, как его убить. Она его убьет, — бушует в ее мозгу, — чтоб его нигде не было, ни в одном уголке на свете. Ни в ней, ни в Грице, ни в Настке... Нигде чтоб не было. Тогда будет хорошо. Но скорей, скорей, надо... идти... скорей... чтобы не было поздно...» — И с того самого места, где стояла, резко повернулась и помчалась в лесную глубь...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тетяна молчала и так же молча вылетела из хаты, не удостоив Мавру ни одним взглядом. Нехорошо стало у Мавры на душе от этого молчания девушки. «Что смыкает ей уста?» — спрашивает она себя угрюмо. И ей страшно за девушку. Тетяна за этот короткий срок похудела, побледнела, глаза горят, сверкают странным блеском, а потом... Что еще потом будет? Чтоб на нее, не дай боже, тяжкая хворь не напала. Или... или... что еще хуже... даже страшно подумать — чтоб ума не лишилась... И такое бывает.

Тетяна доныне, у матери своей, беды-горя не знала. Сызмальства имела все, чего бы ни пожелала, это впервые в жизни над ней гроза разразилась. И вот с этим самым ребенком, которого вырастила, всю душу ему отдала, так тяжко повторилась ее собственная судьба. В глуши, среди гор, в тихом лесу, куда, казалось, не могло проникнуть никакое человеческое горе, зло повторилось... «С кем пришло это зло? — задает мысленно Мавра вопрос. — Кто положил ему начало?» Да он сам, тот хлопец, который так ей мил! Только глянула на него, как ей померещился тот, из Пусты, из-за кого она погубила свою долю. Между ее судьбой и судьбой Тетяны только та разве и разница, что у нее все произошло в Пусте, а у этой — здесь, в лесах...

Не выдержала Мавра в тесной хатенке наедине со своими мыслями о собственном прошлом и о горе Тетяны — и она вышла.

Стоял чудный теплый тихий вечер.

Звезды усыпали небо, точно расцвели там, и Мавра, усевшись на пороге своей хатенки, глядела некоторое время на луну. Она, круглая, выплыла как раз напротив, над лесистой стеной соседней горы и оврагом с шумящим на его дне потоком, и будто нарочно остановилась над ее хатой.

Вокруг глубокая тишина, исполненная священной таинственности, в которой все погружается в безмолвие. Мавра сидит, смотрит, словно молится этой луне, а та, как бы озаренная отсветом раскаленных углей, неподвижно рдеет над горой. Вокруг, куда ни глянь, темные, покрытые лесом горы, которые в лунном сиянии, кажется, достигают небес и сливаются с ними.

Мавра молится луне, отдавшись всей душой молитве и Тетяниному горю. То она, то Гриць всплывают перед нею, терзают, ранят ей душу. Сердце ее разрывается на части при мысли о страшных страданиях бедной обманутой девушки, которая, сама не ведая зла и никогда не причиняя его никому, вдруг упала точно с небес в самую бездну. И все из-за него. Но, с другой стороны, в ее душе опять почему-то звучит какая-то струнка жалости к Грицю. Он сирота, как он сам ей рассказывал, без матери, без отца, подкинутый ребенок. Приемыш. Откуда он, кто он, чьих родителей? Он не знал. На завалинке у хаты принявших его хозяев в лохмотьях найден; будто бы «в цыганских», как упрекала его порой хозяйка.

Мавру, вспомнившую эти слова, точно в жар бросило. Ее ребенка взяли у нее из-под бока, а у богатых хозяев в третьем по счету селе отсюда был найден на завалинке «в цыганских лохмотьях» какой-то подкидыш.

— Господи боже! — вздыхает она и поднимает умоляюще, с безмолвной мукой руки и точно теряет разум от мысли, что... может быть... может быть... может быть, — даже крикнуло что-то в ее душе, — это ее сын! Он ведь так похож... на ее милого из Пусты, а ее ребенок белый был, господи боже, белый! Но нет, нет, это она тут от одиночества, а теперь еще и от жалости к Тетяне, совсем обезумела, сошла с ума. Ох, Тетяна... заглушило все болезненным стоном ее сердце... Жизнь Тетяны разбита. Им разбита.

Но он — виноват ли?

Порой, — рассказывал он ей, оправдываясь за свой поступок с Тетяной, — порой его куда-то так тянуло в иные края, вдаль, на край света, что, кажется, он шел бы да шел куда глаза глядят. Он выискивал какой-нибудь предлог, садился на коня и уезжал из дому, лишь бы только быть в пути, переменить место. В такую-то тоскливую, добрую или злую минуту повстречался он с Тетяной в лесу. Полюбил от всей души. Помирал по ней. Видел ее перед собой и днем и ночью, ее глаза, ее черные брови, ее красные цветы, слышал ее смех и терял рассудок. Выкрал бы ее из хаты, как вор, убежал бы навеки куда глаза глядят, если бы и она его не полюбила. А когда полюбила, то они в лесу видались, и все было хорошо. Но на Настке он обязан жениться. Таков уж он есть. Хоть убей его, а он уж таков. И что с ним поделаешь?

— Да и вы сами, матушка, — сказал он ей, — предостерегали, гадая на картах, не любить черных глаз, потому что, говорили вы, «черные с синими в пару не ложатся. Бери такие, как твои, будет твоя доля ясная». — И вот у него тоже не сложилось. Обязан Настку брать. И только одна эта Настка его близ себя удерживает, любит и прощает ему все, что бы он ни сделал. Она всегда к нему добра. Потому-то она ему и сужена, и он ее не бросит. Тетяна у своей матери единственная дочь, горя не узнает, поплачет, погрустит, а потом, после всего этого... за другого выйдет. Он о ней не беспокоится, хоть ему и жаль красивой Туркини, она ему в сердце, верно, навсегда запала. Но что из этого? Ему не суждено...

Вот что он говорил, когда она у него была, и многое другое.

Глядя прямо перед собой на горы, на усеянное звездами небо и на луну, она горько усмехнулась. Как ее, Мавру, никто не жалел, ни он сам, ни муж, ни родные, так и бедную Тетяну теперь и этот не жалеет. Вот что такое любовь!..

Погруженная в такие мысли, Мавра, почти не заметив этого, даже заплакала. Бог знает как перенесет свое горе бедная дивчина. А ее мать? Весь свой век молилась за своего ребенка, людям добро делала, ее самоё от смерти, от голода спасла, — и вдвоем они, словно одна мать, над дивчиной дрожали, оберегали ее, а под конец — от печали-горя уберечь не сумели. Вот ушла она сегодня, точно подстреленная, не произнеся ни слова. О чем она думала? Чем было переполнено ее сердце? Словно говорить разучилась, — так ее печаль-горе изменило.

И думает да передумывает старая Мавра о судьбе юной Тетяны и так и этак и ничего не может придумать. Дала бы любистку, паслёну Грицю, чтоб его к девушке вернуть, да ведь вон как Тетяна на нее накинулась, стоило ей об этом только заикнуться. Просто с ума сошла. Минуту разговаривает разумно, а потом... опять будто с ума сходит. Но и Гриця ей жалко... Настки, на которой он женится, она не знает, а Тетяну знает. О, ее Тетяна! Почему не подошла она ему в пару? Чем он оказался недостоин счастья соединиться с ней? Любовью не до конца? До конца! Красотой своей? Но он же красив, точно месяц на небе. Чем-нибудь другим? Она не знает. И чувствует, что не может тут чего-то понять, что-то здесь ее путает, сбивает ее с толку, выше ее понимания... Но все-таки ей жаль Гриця; хоть и нет причин, хоть она для него чужая, бедная цыганка, которую он, может, никогда больше и не вспомнит, — ей почему-то жаль Гриця, и испытывать вражду к нему она не может. Сердце не позволяет.

Загрузка...