Конец войны

Война закончилась. И что же дальше? С 1 сентября 1939 года и — как позже оказалось — до 8 мая 1945 года, то есть дня окончательного завершения войны, наша жизнь протекала словно во сне. Необходимо проснуться, сбросить с себя этот кошмар и жить дальше — такую потребность испытывал буквально каждый поляк. Взрыв радости, неистового подъема, безудержных фантазий и безграничного счастья продолжался несколько месяцев, пока реальность не заставила поляков опомниться. Жизнь как сон — подобные теории хорошо развивать в философии, и то лишь в разделе «индивидуум». Но в обычной жизни им не место, и если такое случится, то — через определенное время — закончится смертью.

Перед нами стояла неотложная задача: вернуться в Краков и найти жилье. Отец так и поступил. С первой же почтовой машиной он поехал в Краков и, опережая предприимчивых спекулянтов, с топором в руке отстоял вполне приличную квартиру в том же Оседле Офицерском. Мы с матерью и сестрой поспешили за ним. Бежавшая немецкая администрация оставила после себя полный хаос. И все тогда происходило только так: вместо «жилищного соглашения» действовало кулачное право, а оформлялось все уже задним числом.

Квартира находилась на бульваре Пражмовского, 68. Это был район особняков — потом, в годы коммунизма, там настроили дешевого жилья. Дом, выстроенный в тридцатых годах, стоял в парке, рядом с таким же домом-близнецом. Квартира — на втором этаже, просторная, с большими окнами и высокими потолками — была намного лучше квартиры на Келецкой. Она состояла из двух комнат, кухни, передней и ванной.

Квартира оказалась почти пустой. Занимавшие ее немцы в панике бежали из Кракова от приближающейся Красной армии. Судя по бумагам, брошенным на письменном столе, последним «квартирантом» в доме был немецкий командный пункт, по-видимому, противовоздушной обороны. Первое, что сделал отец, войдя в квартиру, — распахнул окно и выбросил в большой, еще не застроенный, одичавший сад гранату. На всякий случай.

Внизу размещался русский перевязочный пункт. Наступила оттепель, и раненые в больничных полосатых пижамах отлеживались на солнце. В саду при доме устроили полевую кухню, готовили на открытом воздухе в больших котлах. Еда пахла соблазнительно, но отбросы… Вскоре отбросов накопилось столько, что их невозможно было обойти. Когда лазарет уехал, мы вырыли канавы, сгребли в них отбросы и сверху засыпали землей.

Мы закапывали все, что можно было закопать. Немцы завезли невероятное количество колючей проволоки — новенькой, прямо с завода. Как мы потом узнали, Краков готовился к длительной обороне. На бульваре обнаружили горы мусора, неглубокие стрелковые окопы и огромную катушку с колючей проволокой — высотой в несколько метров. Пришлось копать для нее очень глубокую яму, потом проволоку завалили толстым слоем грунта и утрамбовали. Одно было ясно: мы устраивались в Кракове прочно и навсегда.

С одобрения родных я записался в гимназию. Я тянулся к учебе, что было естественно, но, кроме того, боялся задохнуться, если не обзаведусь знакомыми и друзьями. Гимназия открывала новые возможности. У матери на этот счет сомнений не было, отцу же какой-никакой опыт на почте говорил, что образование окупается. Особенно мерещилась ему для меня карьера юриста, врача или хотя бы инженера.

Школьное дело находилось в стадии организации, как и вся Польша. Не помню, чтобы выбор гимназии-лицея имени Бартоломея Новодворского был продиктован ее «древним» происхождением. Скорее всего, мать слышала, что это лучшая из краковских гимназий и что она «с традициями». Туда меня и записали.

Экзамен прошел очень быстро. Война еще продолжалась, но ни у меня, ни у школы не было лишнего времени. На то, что я делал между июнем 1944 и февралем 1945 года, просто махнули рукой. Меня приняли сразу во второй класс. Но я-то знал, что в тот период ходил на тайные «курсы» — так называлось подпольное обучение во время немецкой оккупации, — поэтому совесть моя была чиста. В доме деда скрывался кузен Фенглеров — бывший курсант военного училища пан Казик. Сдав на аттестат зрелости перед самой войной, он, не закончив училища, пошел в армию, бежал из плена и всю войну прятался. С год назад тайком пробрался в Боженчин из Великой Польши[52] и работал на молочной ферме. Пан Казик занимался со мной по нескольким предметам, в том числе английским. Он играл на губной гармошке, подрабатывал как фотограф и успел соблазнить массу девиц. Очень красивый, высокий, с великолепной белокурой шевелюрой, пан Казик был моим кумиром.

Итак, гимназия имени Новодворского стала моей школой. Но уроки проходили в гимназии Собеского, поскольку в здании нашей гимназии еще совсем недавно располагались казармы. Пока что его приводили в нормальное состояние. В первой половине мая, в разгар весны, я шел по улице Собеского. Одно из окон, выходящих на улицу, распахнулось, и оттуда донеслась звучавшая по радио песня Эдит Пиаф «La vie en rose»[53]. На меня нахлынули те же чувства, о каких я писал выше, — радость незабываемых минут.

К тому времени я еще ни разу не был в театре. В довоенной Польше он для меня оставался недоступным — не только из-за стоимости билетов, хотя и поэтому тоже. В театр ходили лишь представители определенной — «высокой» — общественной прослойки. Правду сказать, еще и из снобизма. Позже, во время войны, полякам посещать театры запрещалось: был такой приказ от АК[54]. Теперь пришло время первой в моей жизни премьеры. Краковский театр имени Юлиуша Словацкого, во время войны nur für Deutsche[55], поставил первый послевоенный спектакль — «Свадьбу» Выспянского, — предназначенный, в частности, и для старшеклассников. Я посмотрел этот спектакль и под впечатлением долго ходил как в горячке. С тех пор театр сделался частью моей жизни. И в конце концов стал моей профессией.

После пятилетнего перерыва мы словно заново открыли для себя кино. Во время войны немецкая пропаганда вынуждала смотреть только подцензурные немецкие фильмы. Идиотские оперетки qui pro quo[56] с третьеразрядными актерами или, наоборот, антисемитские «душераздирающие драмы», такие как «Еврей Зюсс»[57]. Да еще кинохронику, тоже прошедшую цензуру, с репортажами о победах немецкого оружия на всех фронтах. Теперь мы увидели кино американское, английское, французское, шведское, итальянское, чехословацкое, польское, советское, а также и немецкое — но до 1933 года, то есть до прихода Гитлера к власти. Это были фильмы, сделанные в период с 20-х годов вплоть до 1948 года, когда коммунистическая цензура стала вездесущей. Мы с моим другом Янушем Смульским дошли до того, что заключали пари: кто больше посмотрит фильмов. В кино ходили во второй половине дня, после уроков, по два и даже по три раза в день. Завели тетрадки, разграфили их по рубрикам, по каждому фильму составляли подробнейшую статистику, соревновались в подсчете деталей. Мы мечтали о кинорежиссуре, я даже проник в секретариат свежеиспеченного Управления по делам кинематографии, чтобы разведать насчет приема в киношколу. Думаю, я тогда еще носил короткие штаны.

Зачастив в кино, мы, сами того не понимая, с опозданием на пять лет знакомились с миром. Мы уже были на пути к одичанию, и подмога подоспела вовремя. К сожалению, длилось это всего три года. Тем, кто успел в те годы вдохнуть побольше воздуха, повезло, поскольку потом все пошло по-прежнему. Можно сказать и так: началось радикальное ограничение личной свободы, чем на сей раз мы были обязаны коммунизму.

К длинному списку уронов, нанесенных мне немецкой оккупацией, следует добавить еще один, может быть, и не самый важный, но весьма чувствительный: пять лет я был лишен газет. Мой врожденный интерес к ним проявился, едва я научился читать. Единственной доступной мне газетой был «Гонец Краковски», издаваемый на польском языке, но абсолютно в духе немецкой пропаганды. Наука читать — и писать — «между строк» пригодилась мне потом в моих отношениях с коммунистической цензурой, вплоть до эмиграции. Можно сказать, мне приходилось заниматься этим примерно двадцать лет. Впрочем, как и всему моему поколению — с той разницей, что не все могли эмигрировать.

Но на протяжении тех трех лет я наслаждался обилием газет и журналов. Ну, не таким уж обилием, ибо негласная цензура существовала с самого начала, пока не проявилась открыто во всем своем великолепии. Однако после немецкой оккупации проблем и вопросов накопилось такое множество, что хватило на три года. Оболванивание началось позже и продолжалось почти сорок лет.

8 мая 1945 года Германия капитулировала. Начало и конец войны определили границы самого важного для меня периода. Но от остальной моей жизни эти годы отличались не качеством, а лишь тотальными трудностями. То, что происходило тогда, уже никогда не повторялось.

В Польше война продолжалась дольше, чем везде: 5 лет 8 месяцев и 8 дней.

Загрузка...