Последний экзамен я сдал 19 марта 1949 года. Еле переполз на «другую сторону зрелости». С общей оценкой — «удовлетворительно». Я объясняю это все большим пренебрежением к учебе, а также тогдашним моим состоянием, близким к истерическому. Меня очень тревожил вопрос: что, если я не сдам экзамены на аттестат? Однако просто учиться и хорошо к ним подготовиться у меня не было сил. С другой стороны, я очень хотел получить свидетельство о своей зрелости. Это означало свободу. Поэтому я сначала не поверил успеху, а потом пришел в необузданный восторг. Его степень можно понять по одной выходке — детской, но спонтанной. После объявления результатов мы с Лешеком Хердегеном[66], с которым я тогда дружил, пошли к нему домой. Уселись в его комнате, и старенькая няня принесла свиные отбивные. Внезапно меня осенила идея — как отомстить за долгие годы школьных мучений. Я поделился своим замыслом с Хердегеном, который охотно с ним согласился. Как только няня, оставив еду на столе, вышла, мы тотчас же схватили тетради по математике, уже совершенно, по нашему мнению, бесполезные, и испещрили страницы жирными пятнами от котлет. Это и было нашей местью. Хотелось бы отметить, что у свободы много имен.
С месяц мы бродили сами не свои, опьяненные свободой. Но, кроме того, что я навсегда освободился от школьных уроков, в моей жизни мало что изменилось. Все мои проблемы остались при мне.
Неожиданно с кратким визитом в Краков приехал дядя Людвик. Он повел меня в ресторан, в ныне уже не существующий «Живец» на Флорианской. В таком относительно роскошном заведении я был впервые. Официанты, я заметил, относились к дяде почтительно, и тот принимал это как должное. Во время обеда я коротко рассказал ему о болезни матери, выпускных экзаменах и своих планах на будущее. Он слушал внимательно, с непроницаемым видом, а когда мы уже заканчивали обед, пригласил меня к себе в Камень, на все каникулы. И должно быть, догадываясь о моей ситуации, вручил мне порядочную сумму на расходы. Вместо того чтобы экономить, я купил себе первые в жизни часы и билет в первый класс. Подсознательно я установил свои приоритеты на всю жизнь.
В то время мне было девятнадцать лет. В 1941 году, когда я впервые увидел дядю Людвика, — одиннадцать. За восемь лет я почти забыл о нем. Когда он снова появился, я, конечно, его вспомнил, но никаких зарубок из прошлого в моей памяти не сохранилось. Тогда я был ребенком, теперь — почти мужчина. Изменился характер отношений между отцом и мной, а также — между мной и дядей Людвиком. Сегодня я уже понимаю, что для радикальных изменений требуется совсем немного времени.
В Камене я застал дядю в том же окружении, что и восемь лет назад. Та же секретарша, только поблекшая, и молоденькие хорошенькие служанки — восемь лет назад им было лет по восемь и они ходили в школу. Я устроился в домике над прудом и проводил там почти все время. Такой вариант оказался очень кстати, поскольку в Кракове я жил с отцом и сестрой и меня все больше тяготили их частые ссоры. Домик над прудом подходил мне идеально. Кровать, кресло и простой стол у окна на фоне сада — а больше ничего и не нужно. Я нуждался в передышке и покое, чтобы поразмышлять о своей свежеприобретенной зрелости. Каникулы в Камене пришлись ко времени.
Я с удовольствием совершал велосипедные прогулки. В богатом дядюшкином хозяйстве был не один велосипед, а несколько. Стояла прекрасная погода, разгар лета. Днем, после вкусного обеда, я отправлялся на велосипеде исследовать окрестности. Автомобили в то время встречались очень редко, люди заняты были жатвой, каждый на своем поле, и велосипед оставался, можно сказать, «владыкой дорог». В Ниске я разглядывал мост на Сане, тогда еще разрушенный. Рядом с временным понтонным мостом появились первые признаки восстановления. Солнце садилось, вокруг тишина. Помню, сидя на досках, я наслаждался предвечерним покоем и уплетал бутерброд с колбасой. Для заметки: в Камене я жевал непрерывно, и кухарка не могла надивиться моему аппетиту.
Посетил я и окрестности Соколова. Спустя несколько лет это место стало знаменитым — открылось, что именно там проводились тайные испытания ракет Фау-1 и Фау-2. Потом немцы запустили эти ракеты с побережья Пенемюнде[67] на Лондон. Прошло всего три года после окончания войны, но все уже начало зарастать травой. Добротные прямоугольные строения еще стояли, но уже без дверей и запоров, напрочь опустошенные. Исчезла вся сантехника, был сорван кафель, вырваны электрические провода.
Соколов я объехал в самый полдень. Раньше там было еврейское местечко, теперь мертвое.
Не забывал я и о подготовке к вступительным экзаменам на архитектурный, хотя не очень понимал, как за это взяться. Еще в Кракове я часто ходил в Вавель, пытался рисовать и другие памятники старины, которые казались мне интересными. Но фантазия уносила меня прочь — я не мог сосредоточиться на скучном рисунке. У меня не было архитектурной жилки, как, например, у Януша Смульского, который стал знаменитым архитектором. Идея архитектурного высшего образования с самого начала казалась мне не слишком удачной, но я еще не признавался себе в этом. А в Камене был только один костел, к тому же весьма скромный, и рисовать его быстро наскучило. Так что я предпочитал ходить в лес неподалеку от усадьбы дяди Люд вика. Расстилал одеяло и углублялся в «Рабочий календарь 1949 года». Текст был еще нуднее, чем мои занятия рисованием. Ничего оттуда не помню, кроме одного: «Болеслав Берут[68] родился в Рурах Иезуитских».
Лишь одно доставляло мне удовольствие — изучение английского языка. Уже в школе я много читал по-английски, даже серьезную литературу, частенько на уроках биологии или математики. И к выпускным экзаменам был уже прилично подкован.
Вечерами после ужина в кухне старого дома я прощался с дядей Людвиком и якобы отправлялся спать. Впрочем, никто меня не проверял. Подойдя к домику над прудом, я, вместо того чтобы повернуть налево, шел направо и перемахивал через забор. По ту сторону — ни души, пустое поле, за которым начинался лес. На чистом небе зажигались звезды. Отовсюду доносились разные ночные шорохи. Я бегом пускался к лесу. Бежал легко, без усилий. Так бегают девятнадцатилетние, и им кажется, что бежать они могут бесконечно. От беспричинной радости вырастают крылья, ноги не касаются земли, сердце работает в отличном ритме. Когда я подбегал к лесу, в небе как раз появлялась луна. Лес сразу менялся и казался зачарованным. Я тоже менялся и сливался воедино с луной, лесом, ночью. Так, по крайней мере, кажется мне сегодня, когда подобные прогулки уже навсегда остались в прошлом.
По возвращении в Краков в начале сентября я повидался с матерью — второй раз за два года. Встреча состоялась за городом, на территории больницы Прондницкого, в большом саду или парке. Мы сидели рядом на скамейке. Я никого вокруг не видел, хотя наверняка мимо проходили медсестры и пациенты. Погода стояла хорошая, слишком хорошая, чтобы это могло продолжаться долго. В удивительно прозрачном воздухе даль просматривалась в мельчайших деталях. И плавали паутинки — начиналось бабье лето.
Я был в простеньком голубом свитерке с закатанными рукавами. Мать — в темном платье с белым воротничком. Выглядела по-прежнему молодо.
— Ты возмужал, — сказала она с удивлением.
Мне так не казалось: ведь, несмотря на высокий рост, я весил всего пятьдесят девять килограммов. Но я и не думал возражать. Не обратил внимания и на то, что она молодо выглядит. Для меня она всегда была молодой. Разница в двадцать три года не казалась мне тогда существенной.
Мама задала мне несколько вопросов об отце. Инстинктивно я отвечал скупо. Я не очень-то знал, что он поделывал в течение этих двух лет, а врать не хотел. Потом она спросила о сестре, которой тогда уже исполнилось четырнадцать. С сестрой было связано столько проблем, что я старался о них не говорить. Тем более что мать сознавала свою ответственность и одновременно — из-за болезни — свою полную беспомощность. И очень от этого страдала. В общем, я рассказал ей мало, хотя очень хотелось рассказать побольше.
Время, отведенное для посещения, истекло. Попрощались мы как обычно. В моей памяти «обычно» означает по-дружески и с доверием. Мы всегда могли положиться друг на друга.
Меня приняли на архитектурный. Без всякой посторонней помощи. Лешек Хердеген загадочно говорил что-то о поддержке моей кандидатуры ныне покойным профессором Т., членом Академии художеств, а позже — Высшей школы пластических искусств (мания нового государства переименовывать учреждения продолжалась). Но со временем я убедился, что это его очередная фантазия.
Помню свое сочинение — сдавать письменный экзамен по языку при поступлении было нововведением. Как истинный «гражданин» — ведь, получив аттестат зрелости, мы становились «гражданами», — я, разумеется, представил новую Польшу в самом выгодном свете. Писал с откровенным цинизмом.
К своему удивлению, с заданием по математике я тоже справился безупречно. И также безупречно нарисовал Святую Софию — храм в Стамбуле.
Краковский политехнический институт располагался в северной части города, в старых казармах XIX века. Мрачные корпуса из красного кирпича производили угнетающее впечатление. С нового учебного года ввели обязательное посещение лекций, что было для нас мукой. Да еще эти беспрерывные собрания и политинформации, атмосфера подозрительности, самокритика, система доносов…
Студенты интеллигентского и пролетарского происхождения враждовали между собой. Они отличались друг от друга буквально всем: родителями, уровнем развития, привычками, даже лексикой. Естественно, я примкнул к первым, но лишь частично, так как никогда не отождествлял себя с «интеллигенцией». Я еще не понимал, что жизнь в коллективе вообще не для меня. Я был не слишком общительным, но главное — меня одолевали разные комплексы. Жизнь дома из-за неурядиц в семье тоже складывалась не лучшим образом. Так что причин радоваться у меня тогда было мало.
Лешек Хердеген, согласно призванию и определенным чертам характера, поступил в театральное училище. У него всегда было призвание — но к чему? К поэзии? К литературе? Вообще к искусству? И вот это выяснилось. Прежде он сотрудничал с молодежным журналом, писал стихи, прекрасно читал их на вечерах и вечеринках и наконец — решился: стал студентом первого курса театрального училища, что находилось тогда на углу Шпитальной и Пиярской. Этот курс стал авангардом высших учебных заведений Кракова. Там учились умопомрачительные красавицы, и я частенько туда наведывался. Тогда и родилась легенда, будто и я поступил в это училище, а потом бросил его из-за болезни горла. Разве нельзя просто пойти полюбоваться студентками, не выслушивая потом подобные нелепости? А я тем временем штудировал свою архитектуру — с постепенно угасающим энтузиазмом.
Я ходил тогда в голубой куртке на искусственном меху, которую приятели называли «голубой обезьяной», — из «американских подарков». Для пущего форса я дважды опоясывал куртку длиннющим ремнем. Помню эти подробности, поскольку мой гардероб, и раньше не слишком богатый, к тому времени оскудел запредельно. Я носил эту куртку не снимая, с осени до весны. Дважды в день пересекал Раковицкое кладбище, в эту пору особенно печальное, чтобы оказаться у мрачных корпусов Политехнического на одном конце маршрута и перед пустым холодным жилищем — на другом.
Все, что помню из архитектуры, — это котлован под фундамент и многочисленные замеры, с которыми я мучился, бесконечно путаясь в расчетах. Из истории искусства помню ионический ордер. С удовольствием рисовал гипсовую голову Моисея с рогом во лбу, но приходил в бешенство от замечаний ассистента, требовавшего, чтобы наши рисунки точно соответствовали его указаниям. Получая небольшую стипендию, приобрел, как и положено архитектору, чертежную лампу.