Немцы!!
Немцы!!
И повсюду:
Немцы!!!
Немцы!!
Ладно: тут немцы, а там, за далеким кордоном, где сизые леса, большевики. Только две силы.
Учебный год начался с опозданием почти в полтора месяца и обещал быть скучным. Перед открытием занятий всех гимназистов собрали во дворе и построили для «традиционного собрания» – несмотря на ощутимый осенний холодок, без пальто, в наипараднейшем виде. Серое небо постоянно хмурилось, тужилось пролиться дождем. В тусклом свете особенно ядовитым казался огромный красный флаг со свастикой, закрывший полфасада почтенного гимназического здания.
Директор гимназии, удивительным образом подрастерявший и брюшко, и окладистость бородки, стоял на дощатой трибунке, облезлый, морщинистый и какой-то непривычно растерянный. Поздравил присутствующих с началом учебного года и неловко слез, споткнувшись на ступеньке.
Его мгновенно сменил бодрый господинчик в сером костюмчике. Господинчик был для гимназии новый. Он представился как Витольд Шнитце, заместитель директора по организации учебного процесса, и тотчас принялся объяснять, каким именно образом будет отныне организован этот самый процесс и почему.
Для начала он поздравил господ гимназистов с освобождением. Да, с полным и окончательным освобождением трудового народа Польши от разложившегося реакционного режима, от эксплуатации со стороны паразитических классов: польской аристократии и буржуазии – польской и в особенности еврейской. «Больше эти кровопийцы не будут высасывать жизненные соки из ваших отцов и матерей! С паразитами в свободной Польше покончено навсегда!» Господин Шнитце выждал немного, но никто не зааплодировал, хотя, наверное, полагалось. Директор с кислым видом стоял в стороне и скучно глядел на пылающее ухо своей немолодой секретарши.
Далее господа гимназисты узнали, что в связи с вышеупомянутым освобождением Польши учебный процесс также, в свою очередь, будет подвергнут ряду перемен. Из обязательного курса исключены такие бесполезные умозрительные предметы, как история, география и литература, особенно – польская. «Нашей молодежи незачем оглядываться на прошлое! Пусть мертвое прошлое, как говорится, само хоронит своих мертвецов! История творится у нас на глазах! Мы сами – участники и творцы своего настоящего! География отменяется… нет, не распоряжением нового руководства министерства народного образования, – самой жизнью! Новая история – это и новая география, новые границы…»
– Новый порядок, – тихо сказал кто-то.
Шнитце тем не менее расслышал и с восторгом подхватил, указуя рукой на шеренгу, откуда донесся голос:
– Совершенно верно! Это – новый порядок!
Ясь чувствовал, как к горлу подваливает что-то вроде ватного комка. К счастью, речь господина Шнитце уже подошла к финалу. Вместо истории и литературы предполагается ввести дополнительные часы для занятий трудом, физкультурой, прикладными (в первую очередь) аспектами биологии и физики и, разумеется, немецким языком.
Немецкому языку обучала теперь учительница отмененной литературы. Учитель истории исчез. Официально считалось, что он уволен за ненадобностью, но уже к концу первого учебного дня старшеклассники достоверно знали, что он арестован немцами.
Отец Яся потерял работу в университете и устроился – не без помощи взятки – на шинный завод старшим мастером. «Как ты будешь работать на производстве? – волновалась мама. – Ты ничего в этом не смыслишь!» Отец сказал: «Предполагается, что я буду работать на немцев, а здесь чем меньше смыслишь, тем лучше…»
Мама Станека начала шить солдатское белье на фабрике. Дядя Ян встал к станку – делать снаряды для немецкой армии. Инженер Баркевич руководил одним из цехов по производству танков.
Ходить по улицам стало противно. Варшава, которая считалась самым романтическим городом старой Европы, вдруг превратилась в немецкое захолустье. Нарядные разноцветные стены домов теперь были заляпаны хамской белой краской. Колючие готические буквы оповещали по-немецки о том, что немецкая армия – самая непобедимая армия в мире. Находились остряки, которые приписывали к подобным высказываниям дату – «1812», но эти меловые приписки стирали тряпками старательные немецкие унтер-офицеры, а остряков, говорят, беспощадно вылавливали.
По улицам ходили по двое, по трое ошалевшие немецкие солдаты с усталыми, сильно загорелыми крестьянскими лицами. Повсюду прибивались фанерные щиты со свастиками, растрепанными, похожими на ворон, орлами Третьего Рейха и мордастыми «белокурыми бестиями» подле пышногрудых красавиц. Идеальные немцы с плакатов разительно отличались от реальных – деловитых и вороватых.
Незадолго до Рождества по дороге в гимназию Ясь натолкнулся на труп. Труп лежал прямо посреди улицы, откинув в сторону руку и недоуменно глядя в небо. С красно-черного плаката взирал на застреленного нарисованный немец и широко, но как-то безрадостно улыбался. Вокруг сновали люди – Ясь вдруг поразился тому, как плохо стала одеваться варшавская уличная публика. У перекрестка румяный и гладкий немецкий постовой лихо регулировал движение.
Ясь задержался возле убитого, тупо пытаясь соображать: ведь его же надо куда-то забрать, кому-то передать, оповестить родных, похоронить, наконец?.. Покойник продолжал безмолвно дивиться случившемуся с ним. Чахлые снежинки не таяли на его бледном лице.
Яся толкнули – раз, другой. Он отошел и направился к перекрестку. Идти в гимназию, где первым уроком сегодня немецкий, жгуче не хотелось. Поддавшись искушению, Ясь свернул не вправо, к гимназии, а влево и, пробежав несколько шагов, юркнул в переулок, где помещался дешевый кинотеатр с громким названием «Вавилон».
Старенький билетер в нелепом синем костюме с галунами – подарок не то швейцара, не то шпрехшталмейстера – укоризненно молвил:
– Зачем вы ходите в кино, пан? В ваши годы нужно посещать гимназию!
Ясь неопределенно промычал в ответ. Старичок билетер высунулся из окошка и, дыша на Яся затхлостью, прошептал:
– «Они»-то что удумали! Всех ловят – фьють! – в грузовик и к себе, в Неметчину. И работай там на них, покуда, значит, кровь из ушей не пойдет. Вчера опять кинотеатр оцепляли и схватили, говорят, десять человек. Десять! А они еще очень пригодились бы Польше.
Тут вошел новый зритель, старичок медленно опустился на свой продавленный стульчик и с рассеянным видом зашлепал губами над нераспроданными билетами.
В полупустом зале сидели: тесной, компактной группой человек двадцать гимназистов третьего или четвертого класса во главе с наставником; трое хулиганов лет по восемнадцати, пускающих дым в рукава, – их головы в кепках отчетливо вырисовывались над креслами первого ряда; и еще несколько разрозненных зрителей, теряющихся в полумраке.
Сеанс начался с киножурнала. Показали парад войск, выстроенных в форме свастики, отрывок из речи фюрера, затем непонятных белоногих доярок и наконец идиллический репортаж из польской деревни: немецкий солдат колет дрова, помогая по хозяйству польским крестьянам, у которых его разместили на постой. Отношения – самые дружеские. Польские крестьяне очень довольны: они могут получать промышленные товары по значительно сниженным ценам. Немецкий офицер рассказал также о скором строительстве хорошей дороги, которая пройдет через деревню и тем самым будет способствовать ее дальнейшему процветанию. Завершалось все громкой музыкой и медленным наползанием на экран взъерошенного орла. Хулиганы из первого ряда обрадованно закудахтали.
Затем начался фильм. Фильм рассказывал о судьбе немецкого мальчика лет двенадцати – сына рабочего-коммуниста. Вечерами коммунист тяжко пил горькую, а выпив, злобно выкачивал глаза и бил ребенка смертным боем, равно как и жену. После чего сваливался и засыпал. Днем же, пока коммунист был на работе, битый мальчик лазал по лопухам и подглядывал за марширующими ребятами из Гитлерюгенда. Заканчивалось хорошо: коммуниста арестовывает гестапо, а мальчик вступает в Гитлерюгенд и получает штанишки до колен, белые гольфы и нарукавную повязку со свастикой.
Не отзвучали еще последние звуки победного марша, как вспыхнул свет и послышался лай в мегафон:
– Всем приготовить докумиэнты!
Хулиганы завопили:
– Облава!
И рванулись к какой-то потайной двери за экраном. Ясь нырнул под стулья и отполз в середину зала. Вокруг что-то лязгало, кому-то дали по зубам, одного из хулиганов схватили и проволокли к выходу. Наставник с достоинством показывал какое-то письменное разрешение, гимназисты оживленно пищали. Наконец все стихло, свет погас. Ясь на всякий случай лежал не шевелясь еще какое-то время. Потом послышалось шарканье старческих ног, по стене затрясся слабенький свет фонаря. Билетер сказал:
– Выбирайтесь, панове. Ушли немцы.
Ясь осторожно вынырнул из-под кресел. К его удивлению, десятью рядами дальше точно так же высунулся второй нелегальный посетитель киносеанса. Старичок закхекал, покачал головой и направился, звякая ключами, к запасному выходу.
Товарищем Яся оказался невысокий подросток лет четырнадцати, может быть, четырнадцати с половиной, с мягкими белокурыми волосами и немного растерянным видом. Как-то с первого взгляда становилось ясно, что это – мальчик из хорошей семьи. Ясь намеревался мужественно пожать ему руку и удалиться, ничем не выдав пережитого волнения, но тут мальчик вдруг вздохнул и с застенчивым смешком сказал:
– Ну я и перепугался!
– Я тоже, – сознался Ясь.
Они пожали друг другу руки с особым чувством. Мальчик сказал, что его зовут Кшиштоф Лесень, а Ясь назвал себя. Рассказал, как видел у перекрестка убитого. Лесеня всего передернуло от этого рассказа, он помрачнел и предрек:
– Это поначалу только пугает, когда мертвые на улицах… Погоди, еще настанет время, когда никто не будет обращать на это внимание…
Кшись оказался для Ярослава первым человеком, серьезно пострадавшим от войны. Он жил с родителями и старшим братом в собственном доме в Мокотове, но во время немецкого наступления в самом конце сентября дом был полностью разрушен, родители, оба немолодые, погибли, а тяжело раненный брат Константин сгинул где-то в госпитале.
Кшись, оглушенный и перепуганный, оставил Мокотов и перебрался как можно дальше от руин отческого дома, на Прагу, сочтя ее более безопасной для обитания. Он выбрал себе разбитый снарядами дворик, где имелся вполне годный колодец и стояла поломанная обозная телега, брошенная отступавшими польскими солдатами. Под телегой он ночевал, а днем занимался мародерством, неустанно копаясь в развалинах в поисках съестного.
Тем же самым промышлял поблизости один весьма диковинный с виду пан в щегольском, хотя и очень грязном, светлом пальто. Пан был немолод, на диво свеж, почему-то бодр, обладал тростью, звучным голосом и неиссякаемым запасом энергии. Кшись застал его в «своем» дворике за попытками извлечь из-под руин пианино, явно пришедшее в негодность.
– Ну, что уставился? – спросил пан, без устали отбрасывая камни и разгребая щебень куском фанеры. – Помогай!
Они вытащили пианино. Инструмент щербато лыбился из-под крышки, порванные струны торчали в дыру жесткими локонами. Пан взял бессвязные три аккорда, выругал немцев последними словами, затем выбежал на середину пустынной улицы, потряс тростью, вернулся во дворик и закурил. Предложил Кшисю – как равному. Кшись отказался.
– Не куришь? – сказал пан. – Ну и не надо… Не пришло, знать, еще твое время… А я в первую германскую был лихим пулеметчиком…
Он назвался Зигмундом Пшегродзки, бывшим редактором бывшей вечерней газеты, и принялся поливать площадной бранью своих разбежавшихся сотрудников, которые предали газету и тем самым наплевали ему, пану Пшегродзки, в самую душу. Затем он предложил Кшиштофу работу. Кшись, убежденный в том, что пан Пшегродзки утратил рассудок, легко согласился. На том они расстались. Бывший редактор торжественно сжал Кшисю руку и удалился вниз по улице в своем развевающемся пальто, а Кшись остался ночевать в развалинах, под телегой.
Утром первого октября, сразу после того, как немцы победоносно вступили в Варшаву, пан Пшегродзки вернулся во дворик. Он был чисто одет, хорошо выбрит, хмур, и во всем его поведении не усматривалось ни малейшего намека на безумие.
– Лесень, – объявил он, – я все устроил. Нас берут в аптеку пана Немучика, моего бывшего подписчика с тридцатилетним стажем. Меня – приказчиком, тебя – рассыльным. Жить будешь при аптеке. Ты в Бога веруешь?
Кшись ошеломленно сказал:
– Да.
– Хорошо! – обрубил пан Пшегродзки. – Идем.
Он извлек Кшися из развалин и водворил в маленьком флигельке на Хмельной улице, где исстари по-муравьиному кишела мелочная торговлишка. Пан Немучик, молчаливый, в мелкую морщинку, на правах хозяина «справил» все положенные документы, и Кшись, оглушенный стремительными и роковыми изменениями в своей судьбе, глазом не успел моргнуть, как сделался рассыльным, упаковщиком, грузчиком и еще много кем в крошечной аптеке, битком набитой средствами от кашля, головной боли и нервических припадков.
В отличие от Кшися, пан Пшегродзки вообще никак себя работой не утруждал, а целыми днями сидел в аптеке и курил или пропадал вдруг в водовороте варшавских улиц, возвращаясь под утро, в самое неудобное для этого время. Пан Немучик смиренно терпел подобный беспорядочный образ жизни своего работника, ибо пан Пшегродзки то и дело веско намекал ему на различные дела государственной важности, которыми он, пан Пшегродзки, неустанно занят в Варшаве.
Затем в аптеке появился строго засекреченный и трижды запрещенный немцами радиоприемник. К прочим многочисленным обязанностям Кшися прибавилась новая: заворачивать заказы некоторых клиентов в отпечатанные на машинке сводки, которые составлял по материалам зарубежных радиопередач бывший редактор. Пан Пшегродзки исступленно мечтал наладить выпуск еженедельной газеты. Вечерами он расхаживал по тесной аптеке, как тигр по клетке, и грозно рычал:
– Я не могу жить без запаха типографской краски! Меня можно не кормить! Не поить! Меня можно не пускать в кинотеатр «Аполло» и ресторан «Митропа», пусть там все подавятся! Но, черрт возьми, кто дал им право лишать меня моей газеты?
К ноябрю он уже связался с подпольем и взял на себя заботы о нелегальной газете «Голос Польши». Кшись поставлял для газеты обзоры немецкой кинохроники, которую показывали в варшавских кинотеатрах, а пан Пшегродзки, основываясь на информации радиопередач и мнениях зарубежных аналитиков, сопровождал эти обзоры язвительными, разоблачающими комментариями. Газета получалась смешной и ядовитой.
Ярослав принес домой «Голос Польши» в самом начале 1940 года. Показал родителям. Мама испугалась, а отец внимательнейшим образом прочел, сложил в несколько раз и молвил:
– Лихо.
Мама сказала робко:
– Валерий! Ведь это опасно… Почему ты молчишь?
Отец поднял голову и несколько секунд смотрел маме в глаза. Потом сказал:
– Да потому что опасно сейчас все… Не опасно только лежать на кладбище.
– Но пани Ирена как-то ухитряется…
– Пани Ирена скоро двинет кони, – непочтительно сказал отец, – если и дальше будет играть в законопослушание. Соблюдать все их предписания – значит, гарантированно помереть от голода, а не соблюдать – угодить в концлагерь. Хочешь жить – ври, изворачивайся, уклоняйся… и конечно воруй.
Ясь видел, что отец не на шутку разозлен, однако отважился напомнить:
– А разве ты сам не говорил, что чем хуже работать на немцев – тем лучше?
Ясь не ожидал, что отец отнесется к провокации серьезно, но Валерий ответил:
– Так и есть. Любишь родину – занимайся саботажем… А ты не думал о том, что ждет всех нас завтра?
– Война, – сказал Ясь с напускной беспечностью.
– А после войны? После того, как немцев ссаными тряпками погонят с польской земли?
Ясь пожал плечами.
– Ну, это еще когда будет…
Валерий не слушал:
– Рабочие привыкли прогуливать! Они уже усвоили, что прогуливать, врать, выпускать некачественную продукцию – похвально и патриотично! Привычка врать, игнорировать законы прививается очень быстро…
– Так ведь это «их» законы?
– «Их» законы когда-нибудь сменятся «нашими», а привычка к бракодельству и беззаконию, к сожалению, уйдет значительно позднее… Я иду спать. Завтра первая смена.
И отец ушел, оставив Ярослава наедине с матерью и «Голосом Польши». Ясь догадывался о том, что отец занимается какой-то нелегальной деятельностью. Подозревал, что даже мама в курсе далеко не всех его дел. Вообще же разговор с отцом сильно задел Ярослава. Он не видел большого смысла задумываться о завтрашнем дне, когда непонятно, как прожить сегодняшний. Так и сказал маме.
Мама ответила:
– Это сейчас тебе кажется, что нужно прогнать немцев – а дальше хоть трава не расти. Но после их исчезновения опять будет жизнь.
– Не у всех, – буркнул Ясь. Он был крепко разобижен на родителей.