Глава I Зарождение норманской теории в западноевропейской историографии XVII века

Историографическая традиция о начале норманизма

Разговор об этносе варяжской руси, сыгравшей столь важную роль в нашей истории, следует начать именно с начала: с темы об истоках норманской теории. Это диктуется тем, что истинные причины и обстоятельства, вызвавшие ее к жизни, время и место ее появления на «свет» весьма далеки от представлений, возведенных в науке в абсолют и в силу чего мощно воздействующих на творческую мысль отечественных и зарубежных ученых, плодя в прошлом и в настоящем многочисленные исторические мифы. Избавиться от них в какой-то мере позволит действительная, а не кажущаяся картина генезиса норманизма, что, несомненно, положительно отразится на перспективах решения варяжского вопроса, сможет придать дискуссии о племенной принадлежности варяжской руси и варяжских князей, ставших во главе первого в истории восточных славян государства, по-настоящему конструктивный характер.

При всех принципиальных разногласиях по всему кругу обсуждаемых вопросов норманисты и их оппоненты демонстрируют исключительное единодушие во взглядах на проблему возникновения норманизма, видя в его «отце-создателе» немецкого историка Г. З. Байера (1694–1738). Выпускник Кенигсбергского университета, еще на родине стяжавший себе известность как крупный ориенталист, он с декабря 1725 г. занимал кафедру древностей классических и восточных языков Петербургской Академии наук. В Санкт-Петербург он прибыл в феврале 1726 г.

За двенадцать лет своего пребывания в России Байер написал шесть книг и более тридцати статей на самые разнообразные темы[8], в том числе по русской истории, и большинство из которых мало что говорит современному исследователю. Но совершенно иная судьба выпала на долю его статьи «De Varagis» («О варягах»), опубликованной в 1735 г. на латинском языке в «Комментариях Академии наук»[9]. По верному замечанию М. А. Алпатова, «именно это произведение определило место Байера в исторической науке»[10]. И ее выделяют из числа прочих работ ученого по той причине, что на нее уже несколько столетий смотрят как на давшую жизнь норманской концепции образования Древнерусского государства.

Вместе с тем, исследователи в массе своей также связывают с Байером «главнейшие доказательства норманского происхождения варягов», выведенные, как они уточняют, «преимущественно по византийским и скандинавским источникам». При этом, как авторитетно подводил черту в 1897 г. П. Н. Милюков, «его главные доказательства норманизма до сих пор остаются классическими»[11]. Байеру приписывают введение в научный оборот Вертинских анналов, показаний Лиудпранда, епископа Кремонского, византийского императора Константина Багрянородного, сближение «варягов» русских летописей с «варангами» византийских источников и «верингами» скандинавских саг, суждение, что имена русских князей и их дружинников звучат по-скандинавски[12]. В историографии в качестве непреложной истины существует еще одно мнение, разделяемое как сторонниками, так и противниками норманизма. Согласно ему, Байер первым поднял и вопрос о происхождении варягов-руси[13], т. е. он является не только родоначальником норманизма, но и родоначальником варяжского вопроса вообще. На работы ученого по варяго-русскому вопросу имеется еще один взгляд. В 1836 г. Ю. И. Венелин заметил, что его рассуждения о «варягах есть попытка пояснить собственно не русскую, а шведскую древность»[14].

К числу основоположников норманской теории принято также относить Г. Ф. Миллера (1705–1783) и А. Л. Шлецера (1735–1809). Миллер, не окончив университетского курса, в ноябре 1725 г. приехал в Россию, ставшую для него новой родиной. Его вклад в развитие норманизма обычно измеряют диссертацией «О происхождении имени и народа российского», забракованной его коллегами. Что она из себя в целом представляла, сразу же определил М. В. Ломоносов, указав в 1749 г. в замечаниях на «доводы господина Миллера, у Бейера занятые». В 1761 г. он был более конкретен в своем выводе: «Миллер в помянутую заклятую диссертацию все выкрал из Бейера; и ту ложь, что за много лет напечатана в «Комментариях», хотел возобновить в ученом свете». Много лет спустя В. О. Ключевский произнес практически те же самые слова: Миллер своими изысканиями «сказал мало нового, он изложил только взгляды и доказательства Байера». Немецкий историк П. Гофман в 1961 г. также констатировал, что диссертация Миллера «в основном лишь обобщала и систематизировала взгляды Байера»[15].

Шлецер прожил в России несколько важных для себя лет (1761–1767), определивших не только его научные интересы, но и его весьма значимое место в русской и европейской науке в целом. За его плечами были Виттенбергский и Геттингенский университеты, пребывание в Швеции (1755–1758), где он хорошо изучил шведскую историографию. В 1768 г. Шлецер опубликовал в Германии работу «Опыт анализа русских летописей (касающийся Нестора и русской истории)», основные положения которой были развиты в его знаменитом «Несторе», изданном в пяти томах в 1802–1809 гг. в Геттингене (в русском переводе они слиты в три тома). Едва только приступив к изучению русской истории, он уже знал, какими принципами будет в этом деле руководствоваться. Первый из них, высказанный в июне 1764 г. в плане работы над историей России, гласил, что русская нация «обязана благодарности чужеземцам, которым с древних времен одолжена своим облагорожением»[16]. Кого и за что должны благодарить русские, ученый обстоятельно разъяснил в «Несторе»: в Восточной Европе до прихода скандинавов «все было покрыто мраком», там люди жили «без правления», «подобно зверям и птицам…», «жили рассеянно… без всякого сношения между собою». И скандинавы, убеждал он, должны были не только «со временем распространить человечество в таких странах, которые, кажется до тех пор были забыты от отца человечества», но именно они «основали русскую державу»[17]. В науке принято приписывать этот ключевой постулат норманизма Шлецеру[18], хотя он лишь повторил давнюю мысль шведских историков, предельно четко сформулированную Ю. Тунманном в 1774 году[19]. Согласно второму принципу, изложенному в марте того же 1764 г. в письме астроному и физику Ф. Эпинусу, «без истории древних европейских народов, которая требует профессиональные филологические знания, без древней шведской истории… наконец, без критического усвоения славянского языка в русской истории делать нечего»[20]. Шлецер, особо выделив шведскую историю, окончательно превратил ее в ту отправную точку, от которой в обязательном порядке следовало отталкиваться при реконструкции истории Древней Руси.

В отношении того, что Шлецер внес в развитие идей норманизма, представителями разных взглядов на этнос варягов высказаны весьма схожие суждения. Так, М. О. Коялович констатировал, что даже норманисты «соглашаются, что к исследованию Байера Шлецер не прибавил ничего существенного». Не приемля такой оценки, ученый заметил: «Но это не совсем справедливо. Шлецер прибавил весьма смелую опору главнейшему положению Байера, именно тому, что до призвания князей русские не знали цивилизации и ею обязаны германскому элементу». В. О. Ключевский говорил, что «Нестор» Шлецера — это «не результат научного исследования, а просто повторение взгляда Нестора… Там, где взгляд Нестора мутится и требовал научного комментария, Шлецер черпал пояснения у Байера, частью у Миллера. Трудно отыскать в изложении Шлецера даже новый аргумент в оправдание этой теории». П. Н. Милюков отмечал, что Байер практически исчерпал все затронутые им сюжеты, в связи с чем Шлецер лишь «снабдил извлечения из Байера некоторыми частичными возражениями и поправками». А. Г. Кузьмин, также подчеркнув, что он «не прибавил ни одного нового аргумента к норманизму», вместе с тем выделял «значительный» его вклад «в систематизацию концепции норманизма, попытавшись укрепить ее фундамент за счет русской летописи»[21].

В науке был поставлен и вопрос о мотивах, заставивших немецких ученых обратиться к одной из самых узловых проблем истории нашего Отечества и интерпретировать ее в норманистском духе, о качестве приводимой ими доказательной базы, о их роли в развитии русской исторической мысли в целом. Еще В. Н. Татищев, высоко ценя труды Байера, которые ему, как он признавал, «многое неизвестное открыли», в тоже время отметил «пристрастное доброхотство Беерово к отечеству…», приводившее его к ошибкам. О том, что в основе построений Байера лежал «немецкий патриотизм», свысока взиравший на «варварскую Русь», говорил антинормаиист Н. В. Савельев-Ростиславич. В силу чего, заключал М. О. Коялович, «под видом научности широко разлилось в нашей науке зло немецких национальных воззрений на наше прошедшее». Сам же вывод Байера русской государственности из «германского мира» он оценил как крайне вредный, «потому что авторитетно отрезал путь к изучению того же предмета с русской точки зрения»[22].

Норманист П. Г. Бутков, обращая внимание на тот факт, что Шлецер изображал Русь до прихода Рюрика «красками более мрачными, чем свойственными нынешним эскимосам…», сказал, что его пером «управляло предубеждение, будто наши славяне в быту своем ничем не одолжены самим себе, а все» только шведам. По заключению Н. В. Савельева-Ростиславича, он положил в основу всех своих трудов «мысль о превосходстве своих родичей перед всеми народами в мире», что увлекало «его за пределы исторической истины». Немец Е. Классен со знанием дела указывал, что Германия XVIII в. жила представлением о варварстве русских и твердым убеждением в том, что Европа своим просвещением обязана исключительно германцам. По причине чего Шлецер, подчеркивал исследователь, «упоенный народным предубеждением», стремился доказать, что руссы могли быть только германцами, приобщившими восточных славян к основам цивилизации. К. Н. Бестужев-Рюмин, полагавший варягов норманнами, заметил, что Шлецер глядел на славян как на «американских дикарей», которым скандинавы «принесли веру, законы, гражданственность». Русская историческая наука, отмечал М. О. Коялович, долго платила непомерно высокую дань «немецкому патриотизму Шлецера и его заблуждениям…»[23].

В. А. Мошин, один из самых ярких представителей норманизма XX в., указал, что Шлецер перенес в Россию научные воззрения, сформированные у него под влиянием геттингенской исторической школы. Суть одного из них сводилась к идее об особой роли германцев, в частности, норманнов в развитии правовой и политической культуры в Европе, через призму которого он смотрел на историю Киевской Руси. Ф. В. Тарановский тонко заметил, что норманисты XVIII в. глядели на восточных славян как «неку tabulam rasam», на которой скандинавы «нацртали прва начела правног и политичког поретка». С подобным выводом совпадает заключение крупнейшего норманиста XX в. датского ученого А. Стендер-Петерсена. Критикуя Ф. А. Брауна, говорившего о превосходстве норманнов над восточными славянами, он подчеркнул: «Исходя из таких, фактически романтических представлений о преимуществах норманской цивилизации, сообщение летописи Нестора истолковывалось как свидетельство того, что древняя Русь, не имевшая государственности, была завоевана инициативными и предприимчивыми норманнами…»[24].

Антинорманист И. Е. Забелин назвал еще несколько причин, по его мнению, породивших норманизм. Подчеркивая, что Байеру и Миллеру было свойственно смотреть на все «немецкими глазами и находить повсюду свое родное германское, скандинавское», он констатировал, что круг «немецких познаний» хотя и отличался великой ученостью, но эта ученость сводилась к знанию больше всего западной, немецкой истории, «и совсем не знала, да и не желала знать историю славянскую». В связи с чем, резюмировал исследователь, начало русской истории объяснялось «скандинавским происхождением самой руси». Причину возникновения норманской теории именно в петровские времена он видел также в том, что «положение русских дел в первой половине 18-го века во многом напоминало положение славянских дел во второй половине 9-го века». Поэтому, призвание немцев Петром I «для устройства в дикой стране образованности и порядка, лучше всего объясняло до последней очевидности, что не иначе могло случиться и во время призвания Рюрика». Отсюда, достраивал историк логический ряд своих оппонентов, новгородцы могли призвать только германцев: «Это была такая очевидная и естественная истина, выходившая из самой природы тогдашних вещей, что и ученые, и образованные умы того времени иначе и не могли мыслить»[25].

Вывод об антирусской направленности норманизма был полностью принят в послевоенной советской историографии, чему способствовали Великая Отечественная война и тот факт, что им фашисты идеологически обосновывали «Drang nach Osten» — агрессию против СССР. Как утверждал в «Майн кампф» Гитлер, «организация русского государственного образования не была результатом государственно-политических способностей славянства в России; напротив, это дивный пример того, как германский элемент проявляет в низшей расе свое умение создавать государство», и что «в течение столетий Россия жила за счет этого германского ядра своих высших правящих классов». Поэтому, вещал он, «сама судьба как бы хочет указать нам путь своим перстом: вручив участь России большевикам, она лишила русский народ того разума, который породил и до сих пор поддерживал его государственное существование». Фюреру в унисон вторил Гиммлер: «Этот низкопробный людской сброд, славяне, сегодня столь же не способны поддерживать порядок, как не были способны много столетий назад, когда эти люди призывали варягов, когда они приглашали Рюриков»[26]. Нацисты, полагая себя потомками летописных варягов, призванных для наведения порядка среди восточных славян, превратили норманизм в практическое руководство к своим чудовищным действиям на Востоке[27].

М. Н. Тихомиров появление норманской теории в России в 30-х гг. XVIII в. объяснял тем, что она «в сущности выполняла заказ правительства Бирона, поскольку… стремилась исторически объяснить и оправдать засилие иноземных фаворитов при дворе Анны Ивановны», «служила сугубо политическим целям». Эта точка зрения, став одним из принципиальных положений советской историографии, получила в творчестве М. А. Алпатова определенное развитие. Ученый увидел в норманизме «идейный реванш за Полтаву», за победу в Северной войне, после которых «в России существовал большой национальный подъем». Байер, проникнутый антирусским настроением, «мечом Рюрика» нанес «удар по национальным амбициям русских с исторического фланга», выдвинув тезис о том, что «русские не умели создать даже своего государства, им его создали варяги — предки тех самых шведов, победой над которыми так кичатся русские»[28]. В науке стало аксиомой, что создатели норманизма — это высокомерные, самодовольные немцы, свысока смотревшие на все русское, «культуртрегеры», приехавшие «в медвежью Россию приобщать ее к европейской культуре»[29]. Саму же норманскую теорию исследователи характеризовали не иначе как «лженаучная» и «реакционная», «антинаучная» и «клеветническая», «порочная» и «политически спекулятивная»[30], как «враждебная русскому народу»[31].

Антинорманисты упрекали и прежде всего, конечно, Байера в ошибках и бездоказательности. Так, причину его ошибок В. Н. Татищев видел, помимо вышеназванной, еще в том, что «ему руского языка, следственно руской истории, недоставало» (как и «географии разных времен»), т. к. он не читал летописи, «а что ему переводили, то неполно и неправо», поэтому, «хотя в древностях иностранных весьма был сведом, но в русских много погрешал…». Правоту слов Татищева подтвердил А. Л. Шлецер, сказав, что Байер трактовал древнюю русскую историю «только по классическим, северным и византийским», но не русским источникам, ибо «по-русски он никогда не хотел учиться». В связи с чем «зависел всегда от неискусных переводчиков» и наделал «важные» и «бесчисленные ошибки». Потому, весьма категорично заключал Шлецер, у него «нечему учиться российской истории». Н. М. Карамзин отмечал, что Байер «худо знал нашу древнюю географию»[32]. М. О. Коялович подчеркивал, что «Байер — человек великой западноевропейской учености, но совершенный невежда в области русской исторической письменности…». В целом, по мнению антинорманиста Н. В. Савельева-Ростиславича, немецкий ученый всю свою систему основал на шатком «если», возводил ее «на песке»[33].

Но для норманистов Байер, как полно выразил в дореволюционной историографии это мнение П. Н. Милюков, являет собой «истинный тип германского ученого-специалиста», обладавшего «критическим чутьем» и «колоссальной ученостью», владевшего всеми приемами классической критики. В предвоенные годы в советской науке, о Байере (равно как о Миллере и Шлецере) говорилось с пиететом, что с особенной силой проявилось в историографическом труде Н. Л. Рубинштейна. Ученый, характеризуя Байера, утверждал, что «прекрасное знание византийских и скандинавских источников бросило новый свет на ряд вопросов древнерусской истории, с которыми он впервые познакомил русского читателя». Причем среди «тщательных» его исследований Рубинштейн выделял постановку «варяго-русского вопроса на основе непосредственного изучения скандинавских материалов…»[34].

Великая Отечественная война коренным образом изменила отношение к Байеру, т. к. с его именем прежде всего ассоциировался норманизм, взятый фашизмом на службу (ситуацию в науке еще больше накалила борьба «с низкопоклонством перед Западом», развернувшаяся в конце 40-х гг.). В 1948 г. М. Н. Тихомиров очень резко отозвался о Байере, назвав его «бездарным и малоразвитым воинствующим немцем…». Раздел монографии Рубинштейна, посвященный немецкому ученому, Тихомиров расценил как «самый неправильный по своим выводам» и охарактеризовал его как «совершенно неприкрытый восторженный отзыв о Байере». В 1955 г. к вышеприведенным словам историк добавил, что работы Байера, «страдают грубейшими ошибками», и в целом заключил, что деятельность академиков-иностранцев «принесла не столько пользы, сколько вреда для русской историографии…»[35]. Данная тональность в разговоре о немецких историках была подхвачена в науке, и в историографии стало нормой именовать их «псевдоучеными», занимавшимися «злостной фальсификацией» русской истории[36]. Подобное отношение к ним вызвало в 1957 г. возражение Л. В. Черепнина, заметившего, что ошибочные, а в ряде случаев тенденциозные утверждения Байера, Миллера и Шлецера, «несомненно, наносили ущерб русской науке», но вряд ли следует изображать их «бездарными, тупыми и невежественными людьми», да и перед русской исторической мыслью они имеют заслуги. Данная позиция была принята наукой[37], в связи с чем разговор о немецких историках приобрел сдержанный и конструктивный характер. И, конечно, не может быть никакого сомнения в том, что имена немцев Байера, Миллера, Шлецера есть такое же достояние русской исторической мысли, как и имена русских Татищева, Ломоносова, Карамзина.

Взгляд на Байера как родоначальника норманской теории не является единственным взглядом на проблему возникновения норманизма. В 50-х гг. прошлого века за рубежом были высказаны мнения, ставящие на место Байера либо известного Миллера, либо совершенно безвестного Пауса, при этом по-прежнему оставляя за столицей российской империи роль колыбели норманской теории.

В 1957 г. польский историк Х. Ловмяньский пришел к выводу, что хотя Байер и пытался заложить «первые научные основы норманской проблемы», однако, «он не был норманистом». Но источники, конкретизировал свою мысль ученый, опубликованные им, были использованы «для подтверждения норманской теории» Миллером. Вот он-то, «своим не только нетактичным, но и не соответствующим исторической действительности утверждением о завоевании России в результате победного похода шведов вызвал негодование среди слушателей и молниеносную отповедь М. В. Ломоносова (1749). С этого момента разгорелась полемика по норманской проблеме». Через сорок лет А. А. Данилов, видимо, идя в своих рассуждениях вслед за Ловмяньским, сказал, что Миллер в речи, произнесенной в 1749 г. на торжественном заседании Академии наук в связи с годовщиной вступления Елизаветы Петровны на престол, «впервые сформулировал основные положения «норманской теории» возникновения русского государства»[38].

Утверждения Ловмяньского и Данилова страдают серьезными фактическими погрешностями. Во-первых, Миллеру не довелось выступить в 1749 г. на торжественном собрании Академии наук. Во-вторых, хотя речь свою он все же произнес в названном году, но произнес ее 23 августа на соединенном Академическом и Историческом собрании (где присутствовали все профессора Академии и академического Университета), но она не вызвала никакого «негодования среди слушателей». Более того, эта речь была тогда одобрена и разрешена к печати с учетом исправления замечаний, поступивших от президента Академии графа К. Г. Разумовского и присутствующих[39].

Но вместе с тем, в суждениях о Миллере как об ученом, которому принадлежит приоритет в норманском и, следовательно, варяжском вопросе имеется определенный резон, что видно из наблюдений М. А. Алпатова, опубликованных после его смерти в 1985 г. Ученый, ведя речь о первом номере «Sammlung russischer Geschichte» (1732) отметил, что журнал «открывается статьей Г. Ф. Миллера о русской летописи», где он «рассказал о варягах, пришедших из Скандинавии…». Как далее подчеркнул Алпатов, «это та самая статья, которую затем прочитает Байер, вследствие чего и возникнет пресловутый варяжский (курсив автора. — В.Ф.) вопрос»[40]. Из этих слов видно, что Байер не мог быть родоначальником норманизма, коль мнение о норманстве варягов прозвучало за три года до выхода в свет его статьи «О варягах».

Действительно, Миллер, начав издавать в 1732 г. в «Sammlung russischer Geschichte» извлечения из списка Радзивиловской летописи, содержащей ПВЛ, предварил их небольшим вступлением, в котором пояснил, что не считает имя варягов собственным. Не соглашаясь с теми, кто производит его от древнеготского Warg-Wolf (волк), Миллер настаивал, что варягами в IX–X вв. именовали норманнов, «которые, возможно, так назвали себя при первом прибытии на русский берег, и, тем самым, дали повод тому, что в дальнейшем это слово, из-за незнания северного языка, рассматривалось как имя собственное». При этом он полагал, что большинство варягов происходило из северных стран и особенно из норвежского королевства, что подтверждается, по его мнению, обширными связями Руси с Норвегией в последующие столетия, и о чем так много говорит Снорри Стурлуссон (XIII в.). Ученый только не мог понять, как могли «норвежские и древние датские поэты и историки в своих произведениях забыть об этом»[41]. В примечании к летописи Миллер указал, что на Русь были приглашены три брата «варяжской национальности» — Рюрик, Синеус, Трувор. Во второй части первого тома «Sammlung russischer Geschichte» (1733) историк, публикуя выдержки из Стурлуссона, его свидетельство о женитьбе Ярослава Мудрого на Ингигерде, дочери шведского короля Олофа, Миллер сопроводил уточнением, что он был супругом «варяжской принцессы»[42].

В 1959 г. ученый из ГДР Э. Винтер выступил с идеей, что «основателем норманской теории» является И. В. Паус[43]. Паус (Пауз, 1670–1735), выходец из Германии, с осени 1701 г. находился в России. С 1704 г. учительствовал в московской школе пленного шведского пастора Глюка. Впоследствии служил гувернером и секретарем в русских дворянских домах, даже был одним из наставников царевича Алексея Петровича, а с 1725 г. числился в переводчиках при Академии наук. По совету воспитателя царевича барона Г. Гюйссена Паус в Москве обратился к изучению русских летописей, работал с ПВЛ, которую высоко ценил, со Степенной книгой, с Никаноровской летописью. По заказу Миллера перевел, причем, с весьма серьезными ошибками на немецкий и латинский языки один из списков Радзивиловской летописи (т. н. Петровский, сделанный в 1713 г. в Кенигсберге по распоряжению Петра I, и немецкий перевод которой был опубликован в первом томе «Sammlung russischer Geschichte»). По словам Пауса, он оказал большое влияние на Байера, с которым был близок, как историка. Оставил после себя подробный рассказ о возникновении и истории своих литературных работ («Observationes», 1732)[44], на основании которого Винтер пришел к выводу о Паусе как «основателе» норманской теории. Это заключение ученого абсолютно несостоятельно, но оно хорошо показывает, что норманистские настроения были широко распространены среди выходцев из Западной Европы вне всякой связи с Байером.

Родоначальник норманской теории швед Петр Петрей

В науке существует еще одно мнение в отношении времени и места зарождения норманской теории. Согласно которому, ее истинные истоки связаны с эпохой Смутного времени, и что они вызвали в XVII в. в Швеции взрыв интереса к проблеме этноса первых русских князей и появление там трудов, доказывающих, с привлечением многих памятников, составляющих ныне золотой фонд норманизма, что они есть скандинавы. О существовании подобных разработок в западноевропейской и прежде всего в шведской историографии XVII — начала XVIII вв. отмечали Г. З. Байер, В. Н. Татищев, В. К. Тредиаковский, А. Л. Шлецер[45]. Из всех исследователей прошлого только норманист А. А. Куник поднимал, начиная с 1844 г., вопрос о предшественниках Байера[46], но, к сожалению, лишь мимоходом и ограничившись при этом весьма короткими, хотя и верными выводами, по ряду причин оставшимися незамеченными в науке. Во-первых, из-за глубоко укоренившегося в сознании ученых взгляда на Байера как на родоначальника норманской теории. Во-вторых, из-за случайного и во многом поверхностного знакомства с работами действительно первых норманистов, в связи с чем им было придано ошибочное значение, которое не позволяло разглядеть их настоящую суть. Так, сторонники норманизма обращались к ним лишь в качестве примера, как им казалось, широкого бытования в XVII в., а, следовательно, и ранее в России и Швеции мнения, что варягами были именно шведы. О зарождении норманской теории в шведской литературе XVII в. говорит, начиная с 1993 г., автор настоящих строк, постоянно приводя тому все новые аргументы и уточняя детали[47]. В современной финско-шведской историографии имеются важные исследования, дающие дополнительные основания для такого вывода[48].

А. А. Куник, отрицая за Байером титул родоначальника норманизма, «первым норманистом» признавал шведа Петра Петрея де Ерлезунда, который, по его словам, «довольно неудачно» заявил о себе в этом качестве в 1615 году[49]. Шведский дипломат и историк Петр Петрей (Пер Перссон) родился в Упсале около 1570 г., умер в Стокгольме в 1622 году. В 1588–1590 гг. учился в гуманитарном лицее имени Юхана III, где изучал историю, теологию, древние языки, естественные науки, и откуда был исключен за плохое поведение. Затем Петрей отправился в Грейсвальд, а оттуда в Марбург, где короткое время (1592–1593) был студентом местного университета, откуда был также исключен. В 1595 г. он поступил в личную канцелярию герцога Карла, будущего короля Швеции Карла IX, а в конце 1601 г. был послан в Россию, где пробыл четыре года. Ю. А. Лимонов, характеризуя Петрея «политическим агентом» Швеции в России, поясняет, что вся его деятельность в Москве была направлена «на сбор информации об отношении русского правительства к шведской короне», а также всевозможных сведений о прошлом и настоящем России. По возвращению на родину в конце 1605 г. его заслуги были высоко оценены: он стал одним из доверенных лиц короля Карла IX и получил должность придворного историографа. В последующие годы Петрей, выполняя ряд важных дипломатических поручений, еще несколько раз посещал нашу страну[50].

Будучи незаурядной личностью, Петрей успешно совмещал роль дипломата и роль «придворного историографа». В 1608 г. он выпустил в свет «Реляцию», представлявшую собой краткий обзор русской истории за 1601–1608 годы. Но самым знаменитым его трудом является «История о великом княжестве Московском», опубликованная в 1614–1615 гг. на шведском языке в Стокгольме, а в 1620 г. с дополнениями и исправлениями на немецком в Лейпциге (в шведском издании изложение событий доведено до 1612 г., в немецком до 1617 г.[51]). При ее написании Петрей широко использовал западноевропейские и русские источники (С. Герберштейна, П. Одерборна, М. Меховского, А. Гваньини. К. Буссова, фрагменты летописей)[52]. Причем настолько широко, что исследователи даже усомнились в самобытном характере его сочинения. Так, Н. Г. Устрялов заключал, что Петрей в части о Борисе Годунове и Самозванцах «почти целиком» переписал «Хронику» Буссова. И. И. Смирнов вообще охарактеризовал его «Историю» как компиляцию, целиком основанную на названном памятнике. Такая точка зрения вызвала возражение со стороны Ю. А. Лимонова, наоборот, утверждавшего, что «Хроника» Буссова во многом зависит от «Реляции» Петрея[53]. Сегодня финский историк А. Латвакангас говорит, что «История» Петрея «достаточно самостоятельна по своей природе», при этом подчеркивая, что, хотя большая часть информации заимствована им из Герберштейна, но она «приобрела актуальную шведскую окраску»[54]. М. А. Алпатов, полагая, что одним из самых главных источником Петрея были его личные наблюдения, особо при этом отмечал «устную историческую традицию», с которой тот якобы ознакомился в России[55].

На первой странице «Истории» Петрей, определяя ее хронологические рамки, пишет, что расскажет о правителях в России, «начиная с трех князей Рюрика, Синеуса и Трувора… родом из Пруссии… до ныне царствующего великого Михаила Федоровича…». Затем, отступив от прусской версии происхождения русской династии, что содержится в «августианской» легенде, он впервые вообще в историографии сказал, что «от того кажется ближе к правде, что варяги вышли из Швеции». Неожиданность такого вывода тем показательнее, что Петрей здесь же говорит о своих безуспешных попытках узнать, к какому племени принадлежали варяги: «В русских сказаниях и летописях упоминается народ, названный у них варягами, с коими вели они большую войну, и были принуждены платить им дань… Но я нигде не могу отыскать, что за народ были варяги (курсив мой. — В. Ф.)…». Из этого признания видно, что Петрей приступил к написанию книги, не имея конкретного ответа на давно интересующий его вопрос. Как явствует из дальнейшего изложения, получить его помогла речь новгородских послов, произнесенная ими перед братом шведского короля Густава II герцогом Карлом-Филиппом 28 августа 1613 г. в Выборге. Петрей в следующих словах передает этот факт: новгородцы настаивали на переезде герцога в Новгород, «поставляя на вид, что Новгородская область, до покорения ее московским государем, имела своих особенных великих князей, которые и правили ею; между ними был один тоже шведского происхождения, по имени Рюрик, и новгородцы благоденствовали под его правлением»[56].

Это свидетельство самих же русских об этносе их первого князя тут же подтолкнуло Петрея к лингвистическим и геральдическим разысканиям. И имя «варяги» он вывел из названия «области Вартофта, в Вестер-Готландии» и «области Веренде, в Смаланде», откуда мог бы быть родом «главный вождь» варягов, называемый по месту рождения «Вернер, и от того варяг, а его дружинники-варяги». Нет особой разницы, уверяет Петрей, и между именами первых русских князей и шведскими именами, ибо, по его заключению, «русские не могут правильно произносить иностранные слова, особенно когда произносят собственные имена». Поэтому Рюрик, считает он, «мог называться у шведов» Эрик, Фридерик, Готфрид, Зигфрид, Родриг, Синеус — Сигге, Свен, Симон, Самсон, Трувор — Туре, Тротте, Тифве. К лингвистическим соображениям Петрей присовокупил результат проведенных им сравнений псковского и новгородского гербов со шведскими дворянскими гербами, утверждая, что «сколько не приходилось мне видеть шведских дворянских гербов, меж ними в самом деле есть несколько сходных с вышеназванными гербами: из этого верно можно заключить, что эти трое братьев пришли из Шведского государства».

Шведское происхождение варягов, по Петрею, вытекает из того еще факта, что, как он пишет, «в наших летописях есть ясные известия, что шведы с русскими вели сильные войны, взяли страну их и области вооруженной рукой, покорили, разорили, опустошили и погубили ее огнем и мечом до самой реки Танаиса, и сделали ее своею данницей»[57]. Под «нашими летописями» он понимал преимущественно «Историю всех готских и шведских королей» упсальского архиепископа Юханнеса (Иоанна) Магнуса (1488–1544), изданную в Риме в 1554 году. Этот, как его оценивают специалисты, «громадный ультрапатриотический латинский панегирик», вобравший в себя исландские саги[58], Петрей положил в основу своей популярной «Краткой и полезной хроники о всех шведских и готских королях…», опубликованной в 1611 г. и переизданной с дополнениями в 1614 и 1656 годах. По словам А. Латвакангаса, «Хроника» Петрея, используемая в Швеции в качестве учебника, буквально «вбивала в головы» читателей мифологию Магнуса и формировала соответствующее мнение у них об отношениях, существовавших на протяжении столетий между русскими и шведами. С некоторым недоумением исследователь при этом констатирует, что это было за мнение: «Красной нитью через всю книгу проходит какая-то странная враждебность, даже там, где речь идет о ранней истории»[59].

Шведскую природу варягов Петрей отстаивает, оспаривая, что важно подчеркнуть, иные мнения на сей счет. Так, сообщая, что название варягов «нельзя не найти ни у нас, ни в других местах», в связи с чем указывает он «многие стали держаться мнения, что варяги были родом из Энгерна (Engern), в Саксонии, или из Вагерланда (Wagerland), в Голштинии; но это невозможно и не имеет никакого основания, потому что они не могли так далеко плавать на своих кораблях по морю, да и не были так многочисленны, чтобы воевать с русскими». Отмечая далее, что «некоторые» говорят, что варяги пришли из других стран, а не из Швеции, историк предлагает своим оппонентам определенный компромисс, по которому шведы все равно сыграли важную роль в их приглашении на Русь. Как пишет Петрей: «…Но только они должны сознаться, что шведы пособили русским в этом деле, по доброму соседству, дружбе и сношениям, и лучше хотели видеть иноземных государей на царстве у русских, нежели их собственных правителей, потому что шведам довольно была известна их варварская, отвратительная и бесстыдная жизнь и природа, почему они и старались лучше иметь своими соседями чужеземных князей, нежели русских природных государей, потому-то и оказали этим чужеземцам всякое пособие и проводили их через Швецию по Варяжскому морю…»[60].

«История о великом княжестве Московском» Петрея получила широкое хождение в Западной Европе и за ее пределами как весьма авторитетное издание по русской истории, была в XVII в., замечает Латвакангас, «одной из самых читаемых и цитируемых…»[61]. Так, Адам Олеарий, крупнейший ученый Германии, неоднократно посещавший нашу страну, в своем сочинении (1646) упоминает Петрея. Довольно скоро этот труд оказался в России. Во время тобольской ссылки (1661–1676) с ним ознакомился Юрий Крижанич. В Сибирь его доставил ссыльный поляк[62]. В первой половине XVIII в. с сочинением Петрея работали А. И. Манкиев и В. Н. Татищев. Даже через сто с лишним лет после выхода в свет эта книга была еще представлена на западноевропейском книжном рынке, что позволяло специалистам долгое время получать информацию о шведском происхождении варягов из первых рук. Так, в феврале 1740 г. ее приобрел в Германии М. В. Ломоносов[63].

Еще большую известность получило в Западной Европе мнение новгородцев о шведском происхождении Рюрика благодаря шведскому историку Юхану Видекинди. Он растиражировал его в своей работе «История десятилетней шведской войны в России», опубликованной в 1671 г. на шведском языке в Стокгольме, а на следующий год в несколько сокращенном варианте на латинском в Германии (освещает в основном события с 1607 г. вплоть до Столбовского мирного договора 1617 г.). Видекинди при этом назвал имя того из русских, кто охарактеризовал Рюрика шведом. Им оказался руководитель новгородского посольства, архимандрит новгородского Спасо-Хутынского монастыря Киприан[64]. После Петрея и, особенно, Видекинди у шведских ученых этнос варягов уже не вызывал никакого сомнения, хотя они знали сочинение Герберштейна и «августианскую» легенду, выводившие варягов с южнобалтийского побережья — из Вагрии и из Пруссии. Взгляд Петрея на варягов как на шведов, указывает А. С. Мыльников, поддержал Рудольф Штраух в своей диссертации «Московская история», защищенной в 1639 г. в Дерптском университете. B 1675 г. в Лундском университете, добавляет он, шведская природа варягов доказывалась в диссертации Эрика Рунштейна[65]. О Швеции, как родине варягов, говорили Олоф Верелий, Олоф Рудбек, работы которых выходят соответственно в 1672, 1689 и 1698 годах. В 1734 г. Алгот Скарин предоставил на суд коллегам диссертацию, специально посвященную обоснованию шведского происхождения варягов. При этом он, положив в основу своих рассуждений слова Киприана в передаче Видекинди, демонстрирует очень хорошее знание русских летописей: «Тогда архимандрит Киприан, посланный епископом и другими новгородцами, другой Гостомысл» сказал, что «был получен князь из шведов Рюрик»[66]

Шведские историки (а названа лишь часть их), получив информацию о причастности Рюрика к их народности, начинают активно формировать источниковую базу норманизма. В 1877 г. А. А. Куник говорил, что «шведам, воспользовавшимся намеком новгородцев, принадлежит честь заложения первых камней в здании норманизма. Первая, хотя и слабая попытка труда с подобным направлением была напечатана в 1615 г. В течение того же XVII ст. убеждение в призвании первых русских князей утвердилось в Швеции, причем шведы обратили внимание на Væring-j-аr исландцев и на собирательное Rôtsi финнов; шведские пленные оценили даже значение несторовой летописи по отношению к варяжскому вопросу прежде, чем Байер по переводу фрагментов привёл ее в связь с иностранными свидетельствами». По словам ученого, норманисты «образуют старую школу, возникшую в 17 столетии». Он также подчеркивал, что «в период времени, начиная со второй половины 17 столетия до 1734 г., шведы постепенно открыли и определили все главные источники, служившие до XIX в. основою учения о норманском происхождении варягов-руси»[67].

Но это далеко не полная характеристика вклада шведских историков в разработку норманизма. Заложив его основы и пополняя его источниковый фонд, они вместе с тем определяют новые темы в варяжском вопросе и выдвигают доказательства, обычно приписываемые Байеру, Тунманну и Шлецеру, творившим столетие и более спустя. Именно шведы отождествили летописных варягов с византийскими «варангами» и «верингами» исландских саг, а слово «варяг» выводили из древнескандинавского языка, скандинавскими также полагая имена русских князей. Указали они и на якобы существующую лингвистическую связь между именем «Русь» и Рослаген[68]. Так, Юхан Буре (ум. 1652) выводил финское слово ruotsolainen — «швед» (производное от Ruotsi — «Швеция») от древних названий Рослагена Rohden и Rodhzlagen[69]. И. Л. Локцений (ум. 1677) «переименовал» гребцов и корабельщиков Рослагена, в роксолан, т. е. в русских[70]. Мысль о трансформации «Рослагена» в «Руотси», а затем в «Русь» разовьют и донесут до широкого круга читателей в 70-х гг. XVIII в. и в начале следующего столетия соответственно швед Ю. Тунманн и немец А. Л. Шлецер, и в историографии сложится традиция именно с ними связывать это одно из главных положений норманизма[71]. Тот же Буре считал, что само название Рослаген произошло от го — «грести» и rodher — «гребец». Куник лишь с 1844 г. будет утверждать, что к слову rodsen («гребцы»), которым называли жителей прибрежной части Рослагена, посредством финского ruotsi якобы восходит название «Русь»[72]. В силу названных обстоятельств Куник не только отрицал за Байером лавры «отца-основателя» норманской теории, но и оценил его конкретный вклад в ее копилку куда значительно скромнее, чем это обыкновенно делается. Байер, заключал он, лишь ввел в научный оборот Вертинские анналы, неизвестные шведским историкам XVII в. В целом же характеризуя, начиная с Петрея, шведскую литературу, посвященную варягам, Куник отметил ее сильное влияние на Байера и определил время с 1614 по 1734 гг. как период «первоначального образования норманской системы»[73].

В 1988 г. археолог Д. А. Авдусин, коснувшись темы о предшественниках Байера, дал ей, к сожалению, неправильную трактовку, опять же уводящую разговор по этому принципиально важному вопросу в сторону. Верно указав, что Байера и Миллера «не совсем справедливо (аналогичные взгляды высказывались и до них) считают основоположниками норманизма», исследователь в подтверждение своих слов сказал: «Еще в 1613 г. в записке, подготовленной к переговорам между шведским и новгородским посольствами и опубликованной в 1671 г. под названием «Шведы в России», Ю. Видекинди так обосновывал «законность» территориальных притязаний к России: «Новгородцы знают из своей истории, что у них некогда был великий князь из Швеции по имени Рюрик, и было это за несколько столетий до того, как Новгород был подчинен Москве». На основе этого ошибочного посыла было высказано затем столь же ошибочное заключение, что, «видимо, 1613 г. является датой рождения норманизма», возникшего, утверждает Н. И. Васильева, в «недрах шведского МИДа той эпохи»[74]. Но, во-первых, Видекинди не мог в 1613 г. подготовить никакой записки по причине своего рождения в 1618 г. (или 1620)[75]. Во-вторых, «История десятилетней шведской войны в России», как уже говорилось, не записка, а весьма объемистая книга в несколько сот страниц.

Куник затрагивал вопрос о предшественниках Байера по нескольким причинам. Во-первых, с целью доказать оппонентам, обвинявшим Байера в «немецком патриотизме», что норманская теория не является плодом выдумки ума этого ученого. Во-вторых, а это главное, и именно это подвигло Куника обратить свое внимание на данную тему, слова Киприана историк выдавал за наглядное свидетельства «живучести в России XVI–XVII вв. традиции видеть в варягах именно шведов». Он был уверен, что глава новгородского посольства ссылался «на предание, — почерпнутое, конечно, из одних только русских летописей, — о происхождении Рюрика из Швеции»[76]. Последний довод был весьма впечатляющим, хотя и не новым. В подобном ключе расценивалось мнение Киприана о шведском происхождении Рюрика в русской и зарубежной историографии как до Куника, так и после него[77]. Шлецер в своих рассуждениях по данной теме пошел еще дальше, явно жертвуя при этом нормами исторической критики. Отметив вначале, что «всего удивительнее то, что в XVII стол, даже сами русские считали за решенное дело, что призванные варяги были шведы», он затем ссылается на показания шведов Видекинди и Скарина, в свою очередь приведших речь Киприана. И на основании лишь этих данных, не имеющих оригинального характера, ученый заключил, что в Швеции также «давно верили» в норманство варягов. По мнению финского историка Латвакангаса, речь Киприана говорит в пользу того, что новгородцы начала XVII в. не сомневались в шведском происхождении Рюриковичей, в связи с чем и попросили у шведского короля на престол одного из сыновей. Для усиления эффекта сказанному Латвакангас ссылается на «Сказание об осаде Тихвинского монастыря в 1613 г.», в котором шведы именуются варягами[78].

В-третьих, Куника вынудила обратиться к фигуре Киприана позиция некоторых ученых, усомнившихся в достоверности его слов в передаче Видекинди (на первенство Петрея в этом вопросе указал в 1844 г. Куник). Первым заключение Шлецера, что «в начале XVII века сами русские были уверены, что Нестор именовал варягами-русью шведов», подкрепленное ссылкой на Видекинди, оспорил Н. М. Карамзин: «Но справедливо ли сие обстоятельство? Видекинд мог выдумать его». Норманиста Карамзина полностью поддержали антинорманисты. По словам Н. В. Савельева-Ростиславича, «предположение Карамзина имеет на своей стороне всю вероподобность… Говорил ли (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.) что Киприан, и что именно говорил — никому не известно, потому что речь его до нас не дошла». С. А. Гедеонов вел речь о «мнимых словах архимандрита», «изобретенных» Видекинди. Вместе с тем названные историки-антинорманисты в какой-то мере, но все же допускали, что Киприан мог нечто подобное сказать о Рюрике. Так, полагал Савельев-Ростиславич, Новгород, «угрожаемый Делагардием, конечно, должен был, по крайней мере, показывать вид, что благоприятствует избранию шведского принца». По мысли Гедеонова, Киприан как «человек начитанный и ученый», «действовавший с определенной политической целью, мог бы, конечно, вымучить из древних летописей… шведское происхождение Рюрика. Если бы Видикиндово известие не было изобретением, — заключал он, — то Киприану, а не Байеру принадлежала бы честь быть основателем норманской школы». Но в тоже время они решительно утверждали, что это мнение не может быть подтверждено ни одним русским «памятником древности», и что «здесь не может быть речи о предании». «Чистый немец по духу, если не по рождению, Герберштейн, — резонно заметил Гедеонов, — не умолчал бы о таком предании; говорит же он о мниморимском происхождении Рюрика»[79].

Карамзин, Савельев-Ростиславич и Гедеонов, принимая слова Киприана за «изобретение» Видекинди, ошибались. Ни Видекинди, ни Петрей ничего не выдумали, и сказанное Киприаном зафиксировано документально. В Государственном архиве Швеции хранится отчет о переговорах шведов и новгородцев, состоявшихся в Выборге 28 августа 1613 г. Согласно ему архимандрит отметил, что «новгородцы по летописям могут доказать, что был у них великий князь из Швеции по имени Рюрик, несколько сот лет до того, как Новгород был подчинен Москве, и по их мнению, было весьма важно иметь у себя своего великого князя, а не московского»[80]. Но протокол представляет собой лишь одну из версий речи Киприана. Другая содержится в хранящихся в том же архиве «Путевых записках от июня 1613 г. вплоть до февраля 1614 года» присутствовавшего на выборгских переговорах Даниэля Юрта де Гульфреда, секретаря герцога Карла-Филиппа. У него слова Киприана в части о Рюрике звучат совершенно по-иному: «На что архимандрит отвечал: что они прежде уже отвечали и желали бы снова повторить и при этом заверить, что, как-то явствует из старинных летописей, имели новгородские господа испокон у себя своего великого князя. И что с самого начала никаких дел с московскими господами не имели. И еще оповестил о том, что последний (так в тексте. — В. Ф.) из их великих князей был из Римской империи по имени Родорикус»[81].

Причины, приведшие новгородских послов в Выборг, были следующие. 16 июля 1611 г. шведы захватили Новгород и силой навязали его жителям договор, по которому они обязывались жить в мире со Швецией и признавали шведского короля Карла IX своим покровителем. «Сверх того, — читается в документе далее, — мы новгородцы избираем и просим которого-нибудь из сыновей державнейшего короля, пресветлейших принцев, или принца Густава Адольфа или принца Карла Филиппа, и с его наследниками мужескаго пола, в цари и вел. князья владимирские и московские, и утверждаем присягою сие избрание, в силу коего и государство Московское и княжество Владимирское признать имеют державлейшаго короля своим покровителем, а его королевскаго величества сына своим царем и великим князем, исключая всех других». Захватчики, диктовавшие условия договора и весьма торопившие события, принудили новгородцев обещать «отправить в скорейшем времени к державнейшему королю полномочных послов для постановлений с ним и сыном его о важнейших делах обоих государств…»[82]. «Увлекательное приключение» шведов (!), а именно так охарактеризовал агрессию своих соотечественников против нашей страны в Смутное время шведский историк К. Гримберг[83], привело к попытке отделения Новгорода от России в виде вассального по отношению к Швеции «Новгородского королевства». Это особое государство, навсегда соединяемое со шведской династией, должно было существовать почти в тех же границах, в которых находилась Новгородская республика до присоединения к Москве, за исключением города Карелы (Кексгольма), захваченного шведами еще в апреле 1611 г., с сохранением своих обычаев и законов[84].

Идея приглашения на русский престол одного из шведских королевичей зародилась среди самих русских еще до захвата шведами Новгорода. В целом, подытоживает Г. А. Замятин, кандидатура шведского королевича была делом Я. П. Делагарди, В. И. Бутурлина и П. П. Ляпунова. В августе 1610 г. командующий шведскими войсками на территории России граф Делагарди в письме к новгородцам и москвичам, пытаясь противодействовать планам Польши, предостерегал их от избрания царем сына польского короля и советовал им избрать на престол одного из шведских королевичей. 23 июня 1611 г. совет Рязанского ополчения с целью получения помощи шведов против поляков составил приговор, что «все чины Московского государства признали старшего сына короля Карла IX… достойным избрания великим князем и государем московитских земель»[85]. В начале июля в Новгород приехал И. Бакланов с письмом и списком с «приговора», учиненного в Москве об избрании на Российское государство одного из шведских принцев, и с повелением Бутурлину съезжаться с Делагарди и поставить его в известность об этом договоре. Бутурлин встречался со шведами, но ничего не было решено[86].

29 октября 1611 г. умер Карл IX, и трон перешел к его старшему сыну — Густаву II Адольфу, в связи с чем вопрос, кому из принцев предстоит занять российский престол, отпал сам собой. В начале 1612 г. именно Петрей привез в Стокгольм просьбу новгородских бояр о присылке к ним в качестве правителя одного из сыновей Карла IX (о его смерти в Новгороде еще не было известно)[87]. Следом за ним из Новгорода в Швецию было отправлено посольство во главе с архимандритом Юрьевского монастыря Никандром, которое должно было официально сделать тоже предложение от имени всех жителей Московского государства. В феврале 1612 г. послы прибыли в Стокгольм, и на встрече с ними Густав II объявил, что его младший брат Карл-Филипп будет отпущен для занятия новгородского и, возможно, московского престола лишь в случае прибытия за ним представительного новгородского посольства. В конечном итоге была достигнута договоренность о приезде в скором будущем малолетнего герцога в Выборг, где новгородцы в лице своих послов должны будут принести ему присягу[88].

В начале 1613 г. посольство Никандра было извещено королем, что Карл-Филипп уже в первых числах февраля прибудет в Выборг. На прощальной аудиенции послы еще раз просили герцога быть их царем. Но его отъезд все задерживался. Существует мнение, что отбытию принца в Россию препятствовал король, с самого начала пытавшийся навязать новгородскому посольству в качестве царя свою кандидатуру, но натолкнулся на противодействие, т. к. новгородцы не хотели стать поддаными Швеции. Не отпускала сына в Россию и вдовствующая мать-королева[89]. Думается, тому была еще одна причина, которая заключалась в том, что шведская сторона не очень-то надеялась на успех той роли, которая отводилась Карлу-Филиппу. В письмах к Делагарди Густав II то выговаривает ему, что напрасно он так решительно уверял новгородцев о полном согласии королевича быть их царем, то рекомендует «туже натягивать поводья и держать русских в своих руках». Первое, что должен сделать командующий в данной ситуации, внушал ему монарх, это добиться от русских выгодных условий. Лишь заручившись таковыми, можно с уверенностью будет говорить с ними об избрании Карла-Филиппа на царство. Если же этого не произойдет, то необходимо будет начать с русскими переговоры о мире и требовать полного удовлетворения за убытки, понесенные шведской стороной в «московской войне». Если они не согласятся с этим, то необходимо, ставил точку в своей инструкции Густав II, немедленно объявить им войну[90].

Только в июне 1613 г. из Стокгольма, где еще не знали об избрании на Российское царство Михаила Романова[91], в Выборг отбыл, в сопровождении королевских полномочных послов и посольства Никандра, Карл-Филипп. Тогда же король известил новгородцев об отъезде брата и потребовал прибытия в Выборг официальных лиц для предложения ему русского престола и заключения в связи с этим договора со шведскими уполномоченными. 9 июля принц достиг Выборга, а 6 августа новгородцы получили сообщение, что он ожидает послов от Новгородского государства, а также от Московского и Владимирского, т. е. от всего Российского государства. В Выборг было направлено посольство под началом архимандрита Спасо-Хутынского монастыря Киприана. Одновременно с тем из Новгорода отбыло посольство к боярам в Москву, чтобы те, как это было договорено с ними ранее, также бы направили своих послов в Выборг, где был бы учинен договор об избрании Карла-Филиппа на царство[92]. Шведская сторона была очень недовольна тем, что, как выражает это настроение Петрей, новгородские послы прибыли без полномочий и лишь для того, «чтобы только поздравить с приездом его княжескую милость от Новгородской области, и чем скорее, тем лучше, сопровождать его в Новгород…». Пока королевские послы решали как быть, 28 августа 1613 г. состоялась первая аудиенция новгородских послов у шведского принца, в ходе которой Киприан в своей речи упомянул имя Рюрика[93]. Встает закономерный вопрос: в каком контексте он был упомянут или какая версия его слов о Рюрике — официального отчета о переговорах шведов и новгородцев, состоявшихся в Выборге 28 августа 1613 г., или частных записок Даниэля Юрта — соответствует истине?

И ответ на этот вопрос дает свидетельство Юрта, в котором, что сразу же говорит в пользу его достоверности перед отчетом, содержится лейтмотив «августианской» легенды о происхождении Рюрика «от рода римского царя Августа», со времени Ивана Грозного в обязательном порядке присутствовавший в речах наших послов применительно ко всем русским правителям прошлого и современности без какого-либо исключения. И следуя этому дипломатическому этикету, а также для придания особого смысла своего обращения к шведам, высказавшим претензии по поводу статуса посольства, представляющего собой только Новгород, Киприан в начале выступления озвучил «римскую версию» происхождения Рюрика как первого правителя независимого Новгорода, отсюда способного к принятию самостоятельных решений, имеющих силу закона для всей Русской земли. Это и зафиксировал Юрт, лишь поняв слова, что Рюрик «от рода римска царя Августа», в буквальном смысле, принял их за свидетельство его выхода «из Римской империи». О точности записи Юртом речи Киприана говорит также тот факт, что шведский переводчик (переговоры велись на немецком языке, переводчиком на встрече 28 августа был некто Hans Florich[94]), излагая речь посла, ошибся и назвал Рюрика не первым, а «последним» новгородским князем[95]. Юрт внес эту ошибку в свои записки, назвав при этом Рюрика Родорикусом (Родерикусом) из-за определенного созвучия этих имен, что, впрочем, нисколько не удивительно: не только в прошлом, но и сейчас имя Рюрик как у нас, так и за рубежом рассматривается в тесной связи с именем Родерик[96].

Отсутствие у Юрта указания на шведское происхождение Рюрика весьма красноречиво. Как человек, связанный с большой политикой и потому придающий значение всему, что видел и слышал, секретарь герцога, несомненно, зафиксировал бы этот факт. В любом случае, в силу хотя бы своей необычайности он бы получил отражение в его записках. Вместе с тем факт принадлежности первого русского князя и первого главы Новгорода к шведской крови, при огромной, иначе не скажешь, политической значимости его для Швеции, до Столбовского мира 1617 г. пытавшейся всеми мерами отторгнуть от России Новгородские земли и Псков, был бы надлежащим способом (причем незамедлительно) использован шведами. «…Вся русская политика Карла IX в Смутное время, — констатирует Г. В. Форстен, — была направлена исключительно к территориальному расширению Швеции на восток»[97]. Еще в октябре 1606 г. король продиктовал своим комиссарам, находившимся в войсках в Лифляндии, задачу привести под покровительство Швеции «какие-нибудь русские города» и прежде всего Новгород. Вначале это планировалось достичь переговорами, но если они закончатся безрезультатно, то тогда им предписывалось, «по крайней мере, увеличить внутреннюю смуту в России, пользуясь которой не трудно будет овладеть крепостью Новгорода». И свое стремление к «увеличению внутренней смуты в России» монарх в последующие годы высказал неоднократно, все больше и больше разжигая свой аппетит. 10 января 1609 г. он уже прямо говорил комиссарам, что «настал такой удобный случай воспользоваться смутами России для территориального обогащения шведской короны, что упускать его невозможно; это значило бы сделать политическую оплошность, от которой не оправдаться ни перед Богом, ни перед людьми».

30 августа 1610 г. Карл IX объяснял Э. Горну, что «нам всего важнее собственная польза, а потому и следует позаботиться о вознаграждении за все понесенные нами убытки в настоящей войне». В письме к Я. П. Делагарди 28 мая 1611 г. король уточняет, в чем конкретно должно состояться это «вознаграждение»: «Все ваши практики должны быть направлены единственно к тому, чтобы прикрепить к шведской короне Иван-город, Нотебург, Ям, Копорье, Гдов…». Особенно он настаивал на захвате Новгорода. Поэтому радость его была просто безграничной, когда город был взят: король повелел в Упсале и во всей Упландии в церквах торжественно благодарить Бога за «великое приобретение». Позже Густав II советовал тому же Делагарди не рисковать и уже думать не о новых завоеваниях, как тот предлагал, а удержать во власти шведов все то, что ими было захвачено[98]. С этой целью король, первоначально планируя сам «принять царскую корону», стал жаловать некоторых из своих подданных «новгородскими землями» или конфисковывать их в пользу формального правителя принца Карла-Филиппа[99]. В инструкции уполномоченным короля, сопровождающим герцога в Выборг, предписано требовать, если не так пойдут переговоры, «вечной уступки» всех русских городов, лежащих к западу от линии, проведенной от Пскова к Архангельску[100].

А. С. Кан справедливо заключает, что путем избрания на русский престол Карла-Филиппа шведское правительство рассчитывало «дополнительно поживиться за счет ослабевшей России»[101]. К тому же, доказывал Делагарди в письмах королю, вдовствующей королеве-матери и сановникам, это событие «было бы для Швеции единственной возможностью оказывать реальное влияние на Россию…»[102]. Но при этом ни в шведских документах того времени вообще, ни в переписке короля Густава II с Делагарди и Горном, в частности, где обстоятельно анализировалась ситуация в России, взвешивались все шансы Карла-Филиппа на избрание на российское царство и изыскивались любые возможности для удержания захваченных территорий, и в чем огромную роль мог сыграть, конечно, факт шведского происхождения первого русского князя, когда-то стоявшего во главе Новгорода, и на который прежде всего претендовала Швеция, личность Рюрика абсолютно не фигурирует[103]. Хорошо известно, какое огромное значение в средневековье придавалось апелляциям к древности, к традиции, что являлось питательной средой для создания многочисленных легенд и мифов, получавших, в силу возлагаемых на них задач, статус действительного факта, способного дать толчок к событиям реальным. А здесь ничего не надо было выдумывать: сама история как бы приходила на помощь Швеции.

В данном случае показательны слова Карла IX, с которыми он обращался в октябре 1606 г. к своим комиссарам. Говоря, что было бы хорошо, «если бы какие-нибудь русские города отдались под покровительство Швеции», он отмечал желательность перехода на сторону Швеции именно Новгорода. Для чего «комиссарам приписывалось войти в сношения с новгородцами и представить им, что прежде, ведь, они были вполне самовластны и свободны и только коварством московитов были привлечены на сторону великих князей московских».

При этом было подчеркнуто, что «шведский король готов теперь оказать им содействие в избрании собственного от Москвы независимого правителя и употребить все старания к тому, чтобы новгородцы снова стали свободными». С еще большей бы силой, несомненно, звучала эта программа шведов, к реализации которой они энергично приступили через пять лет, если бы в ней присутствовало имя Рюрика. Но его нет, а это значит, что в 1606 г. его никто не мнил шведом, хотя историю Новгорода в Швеции хорошо знали. Нет ни слова о шведских корнях русской династии и во всех трех воззваниях шведского короля ко всем чинам Московского государства (15 июня и 24 сентября 1608 г., 4 января 1609 г.), где он говорил о стремлении Польши и ее ставленника Лжедмитрия II искоренить в России православие, а себя выставлял «бескорыстным доброжелателем», готовым, по зову русских, придти к ним на помощь[104]. Хотя более удобного случая указать на шведское происхождение зачинателя русского правящего дома, пресекшегося совсем недавно, конечно, было не найти, и что могло бы придать замыслам Швеции в отношении России, в условиях великой смуты в умах наших соотечественников, весьма действенную силу, способной в полном объеме удовлетворить интересы Швеции на востоке.

Ведя разговор по рассматриваемому сюжету, нельзя забывать, что Киприан совершенно не мог отступить от предписаний «приговора», данного его посольству 27 июля 1613 г. новгородскими митрополитом Исидором, вторым лицом в нашей церковной иерархии, и новгородским воеводой И. Н. Одоевским («приговоры» и «наказы» в русской дипломатической практике представляли собой подробные инструкции, которые выдавались послам для ведения переговоров и которым они должны были неукоснительно следовать).

Вот что писал Киприан уже из Выборга митрополиту и воеводе: «У нас что было в наказе писано, и мы то исполнили, государю и полномочным великим послам много раз били челом». Далее он, сообщая, что Карл-Филипп не соглашается идти в Новгород «до тех пор, пока Владимирское и Московское государства с Новгородским не соединятся», буквально выговаривает им, что «вам про то давно ведомо… а вы пишите к нам в грамотах, велите промышлять, смотря по тамошнему делу… нам как промышлять, смотря по здешнему делу, мимо вашего наказа и ваших грамот?»[105]. Посольство Киприана было уполномочено предложить Карлу-Филиппу лишь новгородский престол: «Милости просити неотступно, чтоб его пресветлейшество Ноугородцкого государства… пожаловал… и держал под своею государственною обороною… на богодарованный свой престол на Ноугородцко государство государем царем и великим князем свой государьской подвиг учинити…»[106]. Но в «приговоре» посольству совершенно ничего нет о Рюрике (читается лишь фраза «о прежних великих государех»).

Имя Рюрика отсутствует в переписке и переговорах новгородцев с Д. Т. Трубецким и Д. М. Пожарским, в окружных грамотах последнего к русским городам за май-ноябрь 1612 г., где наряду со многими другими вопросами поднимался вопрос об избрании шведского королевича на московский престол, и при этом указывалось как на благоприятное обстоятельство, что он желает перейти в православие. Не упоминалось оно в переговорах Пожарского «с товарищами» с новгородскими послами, состоявшихся в июле 1612 г. в Ярославле, на которых представители Новгорода, подчеркнув, что они утвердились «просить к себе в государи шведского королевича», убеждали руководителей ополчения «быть с нами в любви и соединении под рукою одного государя». Пытаясь рассеять все сомнения в пользу такого решения, послы приводили разные аргументы, казавшиеся им весомыми, но ни разу при этом не обратились ни к летописным варягам, ни к Рюрику[107]. Нелишне будет сказать, что Смутное время во многом напоминало события, предшествовавшие и современные призванию Рюрика, но эти параллели тогда никто не проводил и не использовал в качестве аргумента в пользу Карла-Филиппа. А его кандидатура, как известно, занимала весьма важное место в обсуждении возможных претендентов на российский престол руководителями Первого и Второго ополчений, а также участниками Земского собора 1613 года[108].

«Новый летописец» обстоятельно повествует, как русские просили «на Московское государство немецково королевича Филиппа», подчеркивая при этом полное согласие официальных представителей Москвы с решением новгородцев: «И будет, король свитцкой даст брата своего на государство и крестит в православную християнскую веру, и мы тому ради и хотим с ноугородцы в одном совете быть». В Псковской первой летописи читается статья «О церском избрании на Московское государьство», где говорится о переговорах со шведами по вопросу занятия Карлом-Филиппом русского престола[109]. Но ни в этих летописях, ни в других памятниках того времени нет ни ссылки, ни намека на шведское происхождение Рюрика. Речь об этом не идет и в тех документах, что отражают переговоры о приглашении на российский престол представителя шведской королевской семьи. Так, в шведско-новгородском договоре июля 1611 г., давшем начало официальным переговорам по этому поводу, и в ходе которых в августе 1613 г. Киприан якобы назвал родоначальника угасшей русской династии шведом, без каких-либо комментариев упомянут Рюрик в традиционной для такого рода бумаг контексте: «от времени пришествия в Россию великого князя Рюрика до Феодора Ивановича». В «наказе», данном в августе 1613 г. митрополитом Исидором и воеводой Одоевским посланникам, отправляемым в Москву с известием о прибытии в Выборг Карла-Филиппа и об отправке к нему посольства Киприана, было лишь отмечено, что королевич «от такого благочестиваго корень от велеможных родителей рожен…»[110]. Наконец, отсутствует имя Рюрика в переписке Д. М. Пожарского со шведами[111], в посланиях шведского короля к руководителям Второго ополчения. Более того, король настоятельно советовал не избирать на русский престол чужих государей, а, как говорится в «Утвержденной грамоте» мая 1613 г. об избрании на российский престол Михаила Федоровича, «обратиб на Московское государство государя, изыскав из руских родов, хтоб прежним великим природным государем нашим, царем росийским, был в сродстве»[112].

Поэтому, единственное объяснение появления Рюрика в качестве шведа в отчете о переговорах 28 августа видится в следующем. По всей вероятности, Киприан, коснувшись «римской версии», вместе с тем произнес фразу, подобную той, что содержится в «приговоре» посольству Никандра от 25 декабря 1611 года. В нем читается, что все жители Московского государства избрали себе царем «свийского Карла короля сына, которого он пожалует дасть….Чтобы он государь пожаловал, дал из двух сынов своих королевичей князя Густава Адолфа или князя Карла Филиппа, чтобы им государем Росийское государство было по прежнему в тишине и в покое безмятежно и кровь бы крестьянская престала; а прежние государи наши и корень их царьской от их же варежского княженья, от Рюрика (курсив мой. — В. Ф.) и до великого государя… Федора Ивановича всеа Руси, был»[113]. В «приговоре» посольству Киприана выделенные слова отсутствуют, но он, что хорошо видно по протоколу, произнес их в обращении к Карлу-Филиппу. И эти слова шведы полностью приняли на свой счет, поняли их также слишком буквально, как поняли они и «начало» Рюрика «от рода римского царя Августа». Что было именно так, прекрасно иллюстрирует практика интерпретации этих слов в отечественной и зарубежной историографии.

«Приговор» посольству Никандра был опубликован в 1846 году. Уже на следующий год П. С. Савельев растолковал фразу, что «прежние государи наши и корень их царьской от их же варежского княженья, от Рюрика», в норманистском духе: наши памятники, по его заверению, «до позднейшего времени на своем книжном языке продолжали называть шведов варягами». В 1851 г. С. М. Соловьев увидел в ней «мнение о скандинавском происхождении варягов-руси… это мнение древнейшее, древнейшее в науке, древнейшее в народе». Антинорманист Д. И. Иловайский в начале 70-х гг. XIX в. на ее основе высказал мысль, что Байер не является родоначальником норманской теории. «Она, — заключал историк, — уже в общих чертах существовала» в России[114]. В 1913 г. Г. А. Замятин нашел в рассматриваемой фразе одно из объяснений того, почему новгородцы обратились именно к шведскому королю: «Очевидно в вопросе о происхождении первых русских князей новгородцы были, выражаясь языком XIX века, норманистами». В 1931 г. В. А. Мошин подчеркнул с ссылкой на нее, что «до XVIII-го века господствовала традиция Начальной летописи, считавшая русь варягами, а в последних видевшая шведов». Как рассуждал в 1997 г. Г. М. Коваленко по поводу слов «приговора» посольству Никандра, одним из аргументов в пользу шведского кандидата было его родство с пресекшейся русской династией. В 2001 г. В. Я. Петрухин обнаружил в них прямую отсылку «к легенде о призвании варягов». В 1995 г. финский историк А. Латвакангас привел цитату из «приговора» посольства Никандра в качестве доказательства шведского начала династии Рюрика, что толкнуло новгородцев, уверен он, на мысль обратиться с известной просьбой к шведскому королю Карлу IX[115].

Ситуация на переговорах, конечно, совершенно отличалась от кабинетной обстановки, в которой ученые принимали в прошлом и принимают сейчас фразу «от их же варежского княженья» за несомненное наличие «норманистских настроений» в русском обществе. С учетом неизбежной трансформации формы и содержания произнесенного при переводе, с учетом того, что речи не протоколировались, а записывались (точнее, восстанавливались по памяти) по окончанию встречи, то слово «варяжский», стоявшее рядом с именем Рюрика, и было понято, а затем и зафиксировано в качестве этнонима «шведы». Этому могло способствовать также то обстоятельство, о котором верно сказал М. А. Алпатов в отношении Петрея, но которое можно приложить ко многим его соотечественникам, — это пристрастие интервентов[116]. К тому же смотревшим на историю русско-шведских отношений через призму трудов Магнуса и «Хроники» Петрея. По мнению Латвакангаса, Петрей связал новую информацию о варягах с традиционными шведскими представлениями о Востоке, согласно которым русские были варварами, а шведы относили себя к античной культуре и были враждебно настроены против своих восточных соседей[117]. Даниэль Юрт, несомненно, вел свои записи, согласно обязанностям секретаря, во время самих переговоров, в связи с чем очень близко передал смысл речи Киприана, поэтому у него ничего не сказано о шведском происхождении Рюрика, а лишь было отмечено его «римское» происхождение, на которое только и указал архимандрит.

Термин «варяжский» «приговора» посольству Никандра не несет никакой этнической нагрузки, в связи с чем был приложим к шведам лишь как к части западноевропейского, «варяжского» мира. О его бытовании в России именно в широком значении говорит сам же П. Петрей: «…Русские называют варягами народы, соседние Балтийскому морю, например, шведов, финнов, ливонцев, куронов, пруссов, кашубов, поморян и венедов», т. е. относят к варягам германцев, финнов, куршей, славян Южной Балтики, и какие-то еще другие, не названные им европейские народы. Исходя из той же традиции, что бытовала в России и которую зафиксировал Петрей, Ю. Крижанич в 60-х гг. XVII в. относил к варягам восточноприбалтийские народы («от варягов, илити чудов, литовского языка народов… варяжеский литовский язык…»)[118]. Не может быть, конечно, и речи о том, что, как думает Г. М. Коваленко, фраза «прежние государи наши и корень их царьской от их же варежского княженья, от Рюрика», якобы свидетельствуют в пользу родства Карл IX и его детей с пресекшейся русской династией, ибо династия Ваз воссела на шведском престоле в 1523 г. и никакого отношения к древним правителям Швеции не имела. Об этом прекрасно знали в России, и происхождением от «мужичьего рода» на протяжении нескольких десятилетий многократно попрекал ее представителей Иван Грозный, заставляя шведских монархов (Густава I, Эрика XIV и Юхана III) просить (зачастую очень унизительно) проявлять в их адрес доброе и подобающее королям отношение[119].

К сожалению, Н. М. Карамзин еще больше осложнил ситуацию, сложившуюся вокруг фигуры Киприана. Он сказал, сославшись на Шлецера, будто бы Видекинди свидетельствует, что «Киприан, депутат Новгорода, убеждая бояр московских избрать в цари шведского принца Карла, сказал, что и первый князь наш был из Швеции»[120]. Но Шлецер говорит лишь о переговорах в Выборге, на которых архимандрит «отряженный епископом и другими именитыми новгородцами, сильно настоял на том, чтобы шведского королевича Карла (курсив автора. — В. Ф.) избрать великим московским князем», после чего историк привел известные слова Киприана в передаче Скарина[121]. Подача Карамзиным информации о Киприане была подхвачена в литературе[122], хотя тот никогда не убеждал московских бояр избрать на русский престол шведского принца и не увещевал их примером, что летописный Рюрик был шведом. С определенной миссией Киприан посещал Москву, но посещал в январе 1615 г. и не с той целью, что приписал ему Карамзин.

С провалом в январе 1614 г. переговоров в Выборге Швеция не отказывается от мысли сохранить за собой Новгород. Фельдмаршал Горн объявил новгородцам, что если Москва не поставила герцога в русские цари, то он не желает быть только на одном Новгородском государстве. Поэтому, запрашивал Горн, хотят ли они «присоединиться к шведской короне не как порабощенные, но как особое государство, подобно тому, как Литовское государство соединено с Польским королевством? Королевское величество соизволил, чтоб вы ему и его наследникам, как великому князю Новгородского государства, непременно крест целовали…». Затем фельдмаршал произнес слова, показывающие всю проформу его запроса: король «имеет право Новгородское государство за собою и за своими наследниками навеки удержать». После чего новгородцам был выставлен ультиматум: «Так как вы поддались под оборону его королевского величества и короны шведской, то вам надобно решить, как быть к московским людям, друзьями или врагами, потому что к двоим государям вам вдруг прилепиться нельзя; королевское величество хочет знать, что ему делать».

Новгородцы воспротивились плану отделения от России, и, спрошенные через своих конецких старост, они твердо сказали, что раз присягнув королевичу Карлу-Филиппу, то останутся верны своей клятве, а «под свейскою короною быть не хотим; хотя бы и помереть пришлось за свое крестное целование, не хотим слыть крестопреступниками, а если над нами что и сделаете за прямое наше крестное целованье, в том нам судья общий наш содетель». Киприан поддержал и благословил тех новгородцев, кто решил «умереть за православную веру», но шведскому королю «креста не целовать». Митрополит Исидор упросил Горна отправить в Москву посольство, которое, как объяснялось ему, убедило бы бояр признать Карла-Филиппа русским царем, «и если они не послушаются, то новгородцы поцелуют крест королю». Вместе с дворянами Я. М. Боборыкиным и М. Д. Шеврук-Муравьевым хутынский архимандрит отбыл в Москву. В столице открылся реальный замысел новгородцев: послы просили милости у государя от имени всех новгородцев, что по неволе целовали крест королевичу и чтобы он вступился за Новгород, который не мыслит себя без России. Царь сначала держал делегацию под стражей шесть недель, затем выпустил: Новгород был прощен.

По приказу Михаила Федоровича послам были выданы две грамоты: одну явную от бояр, где те сурово выговаривали новгородцам и называли их изменниками «за совет покориться шведскому королевичу», а вторую, тайную, — от самого государя, в которой он сообщал новгородцам, что «вины им все отдал». По возвращению послов был объявлен боярский ответ, а царская милостивая грамота в списках стала тайком распространяться в Новгороде для поддержания духа горожан. Но о ней было донесено Горну. Посольство было арестовано, а дворяне отосланы в Швецию. Самому Киприану от оккупантов, как с болью и состраданием отмечал летописец, «многая мука бысть; биша бо его немилостивно; послеж того бою биша на правеже до умертвия, и стужею и гладом моряху»[123]. Несомненно, Е. И. Кобзарева сильно преувеличивает, говоря, что «решение о признании Михаила Романова было для новгородцев не совсем простым делом….Однако жестокость шведов не оставляла новгородцам возможности выбора и предопределяла их обращение к Москве»[124].

Остается добавить, что в последний раз вопрос о выборе королевича в московские цари шведы попробовали поднять на Дедеринских переговорах. 4 января 1616 г., когда Делагарди напомнил, что новгородцы «крест королевичу Карлу целовали» и посему русским надо «в своем приговоре устоять и королевича Карла Филиппа на Московское государство принять», то князь Д. И. Мезецкий в резкой форме ответил ему: «Что ты за бездельное дело затеваешь? Мы королевича не хотим, да и сам государь ваш к боярам писал, что, кроме московских родов, никого на Московское государство из иноземцев не выбирать… и только вперед станете об этом говорить, то нам не слушать»[125]. 5 и 7 января шведские послы вновь попытались продолжить разговор на эту тему, но, встретив решительный отпор со стороны русских, поняли полнейшую его бесперспективность и перевели его в плоскость требований от России уступок в пользу Швеции больших территорий и выплаты огромной контрибуции.

То, что идеи Байера об этносе варягов произросли на давно и хорошо подготовленной почве, показывает его характерная тональность разговора о варягах: «А я утверждаю, что варяги русских летописей были люди благородного происхождения из Скандинавии и Дании, которые служили на жаловании у русских… и что по ним русские называют варягами всех вообще шведов, готландцев, норвежцев и датчан». На мысль, что родина варягов не ограничивается собственно Скандинавским полуостровом, и к числу таковых принадлежит также Дания, Байера подвигло несколько причин. Во-первых, самое тесное переплетение на протяжении многих веков судеб перечисленных скандинавских народов. Во-вторых, известие западноевропейского хрониста Титмара Мерзебургского (ум. 1018), на которое он прямо ссылается[126]. Хронист, рассказывая о войне Ярослава Мудрого и Святополка Окаянного за киевский стол, в которую вмешался тесть Святополка польский король Болеслав Храбрый, зафиксировал со слов очевидцев (немецких наемников в войске последнего) наличие под 1018 г. в Киеве «стремительных данов»[127]. В-третьих, более чем вероятно, что к мысли о Дании как родине варягов Байера подвела также французская литература XVII в., с которой он, несомненно, был знаком, как были знакомы с ней многие историки его времени, в том числе и русские. Ее ученый не называет, но, как подметил еще Куник, Байер также не указал некоторые работы своих шведских предшественников, которыми пользовался[128].

В книге, изданной в 1607 г., Жак Маржерет, служивший в России в 1600–1606 гг., доносил до соотечественников: «Согласно русским летописям, считается, что великие князья произошли от трех братьев, выходцев из Дании, которые около восьмисот лет назад завладели Россией, Литвой и Подолией, и Рюрик, старший брат, стал называться великим князем владимирским». В 1649 г. вышел в свет историко-географический труд французского ученого Брие Филиппа, который также связывал Рюрика с Данией[129]. Как задавался вопросом А. А. Куник, вывод варягов из Дании не был ли сделан Маржеретом на основании того, что ПВЛ «при перечислении варягов о датчанах не упоминает»? (к такому предположению можно придти, лишь специально занимаясь варяжским вопросом, да еще будучи убежденным в норманстве варягов, и так будут полагать лишь два века спустя ученые-норманисты). По мнению Н. Г. Устрялова и М. А. Алпатова, Маржерет, хотя и знал русский язык, вряд ли при этом пользовался летописями и сюжет о варягах скорее всего слышал, по предположению Алпатова, в пересказе кого-нибудь из русских[130]. Последнее звучит более чем невероятно. Если бы такое мнение действительно бытовало в России того времени, то оно многократно было бы зафиксировано в отечественных памятниках, а тем более в записках иностранцев, часто и в большом числе посещавших в те годы Россию. Но, как вынуждены были признать, отметив тем самым безуспешность подобных попыток, Герберштейн, побывавший в России дважды (1517 и 1526), и Петрей, проживавший в нашем Отечестве одновременно с Маржеретом, что они ни от самих русских, ни из летописей ничего не могли узнать (по словам Петрея, «отыскать», что хорошо говорит о настойчивости его усилий), «что за народ варяги»[131].

В действительности, суждение Маржерета представляет собой перенос вывода Сигизмунда Герберштейна о Вагрии как о родине варягов на политическую карту Европы начала XVII века. Посол Габсбургской империи Герберштейн провел в России в общей сложности 16 месяцев и проявил большой интерес к ее прошлому. И на основании всех имеющихся у него данных он заключил, что родиной варягов могла быть только южнобалтийская Вагрия, «город и область вандалов»[132] (германские источники называют балтийских и полабских славян «венедами» и «вандалами»). Дания в известии Маржерета выступает лишь в роли географического понятия, и ее появление в работах французских авторов как того района, откуда вышли варяги, объясняется тем, что она, поглотив Вагрию, заслонила и подменила ее собою в представлении европейцев. Вагрией некогда называлась территория между Балтийским морем и реками Траве (Травной) и Свентине (Святыней) и озером Плонское на западе, занимавшая северо-восточный угол современной Голштинии, который венчает остров Фембре (Фемарн)[133]. В 1139 г. Вагрия была присоединена к Голштинии, а в 1386 г. произошло объединение Шлезвига и Голштинии в фактически единое государство. В 1460 г. голштинская династия пресеклась, и датский король Кристиан I Ольденбург был избран на шлезвиг-голштинский престол на правах личной унии Дании со Шлезвиг-Голштейном[134] (входили в состав Дании до 1864 г.). Трансформация Вагрии в Данию очень скоро привела к тому, что Рюрика определенная часть западноевропейских ученых стала мыслить именно датчанином (например, Г. В. Лейбниц). С подобными мнениями Байер, несомненно, был хорошо знаком (а он знал труды Лейбница), что послужило еще одной причиной, заставившей его говорить о Дании как родине варягов.

Чрезвычайная популярность произведения Герберштейна в Западной Европе известна, и долгое время европейцы, обращаясь к истории России, повторяли его мысли. Но придавая им, в связи с разными обстоятельствами, в том числе и изменившимися политическими реалиями, приведшими к постепенному стиранию из их памяти Вагрии, современное звучание. В связи с чем, приведенный пример вариации мнения Герберштейна о родине варягов не является единственным. Так, французский историк и натуралист Клод Дюре (ум. 1611) утверждал в своем «Всеобщем историческом словаре», изданном в 1613 г., что новгородцы по совету Гостомысла призвали Рюрика, Синеуса, Трувора «из Вандалии». А. Майерберг, глава посольства Священной Римской империи в России в 1661–1662 гг., сообщал своим читателям, что «некогда правили русскими братья Рюрик, Синеус и Трувор родом из варягов или вагров, князей славянского народа у Каттегата и Зунда (название проливов, соединяющих Балтийское и Северное моря. Зунд — немецкое название, принято именовать Эресунн. — В. Ф.[135]. М. А. Алпатов был уверен, что Майерберг, хотя ссылается на летописи, материал брал, скорее всего, не из этого источника. Поэтому приведенный отрывок он охарактеризовал не как летописный, а как «русифицированный» вариант варяжской легенды, и предположил, что «в этой обрусевшей форме сказ о варягах бытовал в устной традиции в московских придворных кругах, с которыми посланник германского императора соприкасался в течение года». Не исключал ученый также тот вариант, что эти сведения «вошли из какого-либо списка летописи, до нас не дошедшего»[136]. В свете примеров различных модификаций мнения Герберштейна о родине варягов писателями XVII в. заключение Алпатова выглядит несостоятельным.

Подводя черту, в целом можно сказать, что именно в добайеровский период варяжский вопрос был поставлен и решен на широкой источниковой базе в пользу скандинавов. Он, действительно, родился не в сфере науки, а в сфере политики, но только не той, о которой принято говорить. Начало ему, как и начало норманской теории, было положено шведской историографией XVII столетия. В 70-х гг. XVI в., констатирует И. П. Шаскольский, «стала вырисовываться конечная цель внешней политики — превращение Швеции в великую державу, достижение господства на Балтике и на всем севере Европы»[137]. Цель эта была достигнута в результате Тридцатилетней войны, когда Швеция захватила экономические и стратегические позиции в Северной Германии. К ней отошла по условиям Вестфальского мира 1648 г. Бременское архиепископство, территории вокруг Висмара, Западная Померания со Штеттином, о. Рюген. Еще до Тридцатилетней войны Швеция владела Финляндией, Эстляндией, Карелией, Ингерманландией, а в ходе ее завоевала Курляндию, Лифляндию, часть Восточной Пруссии и Литвы, отвоевала у Дании о. Готланд. После перехода в ее руки южного берега Балтийского моря оно превратилось в «шведское озеро», и Карл X Густав (1654–1660) решил стать полновластным хозяином на Балтике[138]. С этой целью он развязал в 1655–1660 гг. войну с Речью Посполитой, намереваясь захватить прибалтийские польские земли. Но эти замыслы преграждали путь к Балтийскому морю усиливающейся в ходе русско-польской войны России (1654–1667), что в конечном итоге привело к обострению русско-шведских отношений, а затем к русско-шведской войне 1656–1658 годов. Первая северная война, как еще называют шведско-польскую войну 1655–1660 гг. (в нее были втянуты империя Габсбургов, Бранденбург, Дания, Голландия), утвердила преобладание Швецию на Балтике[139].

Издавна Швеция преследовала четкие цели на востоке. Еще в 50-х гг. XII в., желая овладеть северными и восточными берегами Финского залива и оттеснить русских от выхода к Балтийскому морю, она начала экспансию против Новгородской республики. С выходом Швеции из Кальмарской унии и обретением ею независимости Густав I Ваза (1523–1560), активизируя внешнюю политику, обратил внимание, говорит Шаскольский, «на традиционное (с XII в.) восточное направление шведской агрессии — в сторону России, на Карельский перешеек и на берега Невы». Шведский король, уточняет Г. В. Форстен, «носился с обширными планами оттеснить московского государя дальше на восток и отделить его китайскою стеною от Европы». Так, в 1555 г. шведские послы внушали ливонцам, что «вполне спокойными соседние державы могли считать себя только в том случае, если московские владения будут совершенно отрезаны от моря…»[140]. Юхан III приступил к реализации планов своего отца, стремясь подальше отбросить Россию от Балтийского моря и «целиком подчинить шведскому контролю все морские пути из России на Запад». В связи с чем в 1580 г. была разработана развернутая программа шведских территориальных приобретений за счет России (именуемая в зарубежной историографии «Великой восточной программой»). Согласно ей планировалось захватить все русское побережье Финского залива, города Ивангород, Ям, Копорье, Орешек и Корелу с уездами, большую часть русского побережья Баренцева и Белого морей, Кольского полуострова, северной Карелии и устье Северной Двины с Холмогорским острогом. Юхан III намеревался установить контроль над Новгородом, Псковом, ливонскими городами, «провести новую шведскую границу по Онеге, Ладоге, через Нарову». Эта захватническая программа, отмечает Шаскольский, «легла в основу всех последующих завоевательных планов шведских правящих кругов рубежа XVI–XVII вв. по отношению к России», и уже к 1621 гг. Восточная Прибалтика была завоевана Швецией[141].

Свои притязания на господство на Балтийском море и в балтийском регионе послы Швеции полно высказали русским в конце 1594 г. в преддверии заключения «вечного» мира в Тявзине. Наши представители, убеждая шведов, что им «всех поморских и немецких государств гостям и всяким торговым людям, землею и морем задержки и неволи чинить не пригоже», в ответ услышали: «Мимо Ревеля и Выборга торговых людей в Иван-город и Нарву с их товарами нам не пропускать, потому что море наше и в том мы вольны»[142]. В 1986 г. Д. А. Авдусин совершенно справедливо сказал, что «у колыбели норманизма стоял шведский великодержавный национализм». Действительно, норманизм был порожден экспансивными замыслами Швеции, притязавшей на земли Прибалтики и Северо-Западной России. А. Латвакангас, сравнивая шведский оригинал книги Петрея с его немецким переводом, заметил, что если в первом он выводит варягов только из Швеции, то во втором — «из Шведского королевства, или присоединенных к нему земель, Финляндии или Лифляндии». Как резюмирует ученый, учитывая атмосферу, царившую после Столбовского мира, а также интересы шведов в Лифляндии, то эти дополнения понятны[143].

Вместе с тем весьма показательны слова, произнесенные в 1615 г. шведским королем Густавом II Адольфом: «Русские — наш давний наследственный враг». И прав, конечно, А. С. Мыльников, что «мнение короля в концентрированной форме выражало традиционный курс шведской восточной политики — а ведь ряд шведских авторов XVII в., Петрей в первую очередь, этот курс отражали»[144]. Подмечено, что если шведские исторические сочинения XVI в. отличались определенной независимостью по отношению к королевскому правительству, то «последующая же историография была совершено верноподданнической, выполняла роль рупора монархическо-лютеранской правительственной пропаганды», а т. н. «рикс-историографы» (Петрей, Видекинди и др.) выполняли «прямые задания королей под их контролем…»[145]. Все вышесказанное позволяет сказать, что варяжский вопрос изначально имел конкретную политическую направленность. Ибо посредством его шведские историки XVII в., обслуживая великодержавные замыслы своего правительства и также считая Россию, как и многие их соотечественники, «наследственным врагом»[146], обратились к варягам, некогда господствовавшим на Балтике и основавшим на Руси династию Рюриковичей, доказывая их якобы шведское происхождение. Тем самым они пытались «исторически» подкрепить притязания Швеции на господство в Восточной Прибалтике и на ее земли, к чему она так настойчиво стремилась на протяжении нескольких веков.

Важно отметить, что у шведов к этому времени был уже пример и опыт использовать историографию, по словам В. В. Похлебкина, «как оружие в борьбе за определенную направленность политики». В 1523 г. Швеция, объединенная с 1397 г. с Норвегией и Данией в Кальмарскую унию (под эгидой последней), вооруженным путем выходит из нее, и шведским королем был избран Густав I Ваза. В 1544 г., когда была провозглашена наследственность шведской короны в доме Ваз, датчане настояли на том, чтобы их король Христиан III, как и короли времен Кальмарской унии, носил на своем гербе герб Швеции. В 1557 г. датский монарх видоизменяет униатский герб и шведские три короны оказались под датскими леопардами. На государственной печати Дании герб Швеции был помещен под датским и норвежским. В этих действиях Густав I справедливо усмотрел посягательство на свою корону, на что указал датскому монарху, укоряя его в желании вовлечь Швецию в новую войну. Противостояние между этими странами являлось борьбой за господство на Балтийском море и за территорию Сконе (Южная Швеция), принадлежавшей Дании, и потребовало, заключает Похлебкин, «идеологического обоснования претензий» и выдвинуло «необходимость создания концепции истории Дании, соответствующий моменту и задачам внешней политики». В 1553 г. в Дании вышло новое издание датской рифмованной хроники («Римкронике»), которая быстро дошла до Швеции, где вызвала негативную реакцию шведского короля. Не зная, что речь в ней идет лишь о переиздании давно известного сочинения, он в изложении событий времени унии усмотрел прямую насмешку над Швецией и поспешил взять реванш. Им явилась «История всех готских и шведских королей» Ю. Магнуса, вышедшая в 1554 г. В Дании она была встречена с большим неодобрением в силу враждебности, которой были проникнуты все известия, касающиеся ее истории.

В 1558 г. Густав I повелел издать несколько отрывков из датской рифмованной хроники с пояснениями, написанными в самом решительном тоне, причем не обошлось без прямых ругательств. Автором большей части этой «ответной» хроники, переведенной на датский язык, был сам король, положивший в основу своих рассуждений о Дании и ее отношении к шведам труд Магнуса. В свою очередь датское правительство заказало описание датской истории со времени Саксона Грамматика до XVI в. копенгагенскому профессору Х. Сванингу, назначенному государственным историком. И в 1561 г. была опубликована его «История короля Ханса», задача которой заключалась в том, чтобы «шведы видели, как хорошо им было во времена унии». Эта книга еще больше подлила масла в огонь и явилась прелюдией Северной семилетней войны между Швецией и Данией (1563–1570), в ходе которой борьба на литературно-историческом фронте не на минуту не затихала. Г. В. Форстен справедливо подчеркивал, что «о беспристрастности» данных исторических трудов «не может быть и речи, и они имеют значение лишь на столько, на сколько знакомят нас с настроением общества, с его политическими страстями и интригами»[147]. Датско-шведское противостояние длилось долгое время, и в него внес свою существенную лепту Петрей. Выше назывался его труд — «Краткая и полезная хроника о всех шведских и готских королях…», в которой, следуя как своему первоисточнику («Истории всех готских и шведских королей» Магнуса), так и задачам времени, Петрей позволил себе «много резких выпадов против датчан», в связи с чем они потребовали его наказания. По совету властей Петрей бежит в Германию, откуда смог возвратиться лишь только в 1621 г., когда затих скандал[148].

На создание шведами норманской теории повлияла и давняя мысль об исключительности истории их родины, которую в емкой форме высказал в 1750 г. шведский поэт и историк Олоф Далин (1708–1763): «Мы, как шведы, должны благодарить творца за преимущество пред многими другими, которого нам не единый народ оспоривать не может»[149]. Впервые эта мысль была озвучена, видимо, в 50-х гг. XV в., когда была составлена «Прозаическая хроника», в которой, по словам специалистов, «фантастически возвеличивается вся история Швеции» от библейского потопа до середины XV века. В «Истории всех готских и шведских королей» Магнуса, оказавшей на шведскую историографию последующих полутора столетий «наибольшее влияние», Швеция представлена «как мать-прародительница других народов», а сын Иафета Магог зачислен не только в праотцы, но и в первые короли готов. В генеалогических таблицах Э. Е. Тегеля этот же библейский персонаж выступает в качестве «праотца» и в качестве первого шведского и готского короля. В конце XVII в. О. Рудбек отождествил древнюю Швецию с Атлантидой Платона[150]. В 1802 г. А. Л. Шлецер, прекрасно знавший шведскую историографию, ибо она была одной из тем его ранних исследований, подытоживал: в XVII в. «в Швеции почти помешались на том, чтобы распространять глупые выдумки, доказывающие глубокую древность сего государства и покрывающие его мнимою славою, что называлось любовию к отечеству». В 1773 г. Г. Ф. Миллер справедливо указывал, что, «если шведы присвоивают себе варяг (курсив автора. — В. Ф.), то сие происходит только от их мнения, якобы других никаких варяг не было, кроме шведского происхождения, и будто бы похождения их принадлежали больше к шведской, нежели к российской истории»[151].

Современный финский историк К. Таркиаинен ошибается, как до него ошибались многие исследователи, полагая, что Петрей, благодаря именно русским традициям, получил исходный пункт для своего норманистского толкования варяжской проблемы, «вероятно, из-за участия в выборгских встречах»[152]. Роль в этом переговоров в Выборге в августе 1613 г. несомненна, но «русские традиции» здесь абсолютно не причем. И только на половину можно согласиться с мнением шведского историка Э. Нюлена, отмечавшего, что «весьма лестным для шведского национального самосознания было утверждение средневековых источников, что Киевская Русь получила начала государственности из коренной области шведов»[153]. Но все источники до начала XVII в. молчат о подобном «экспорте» государственности из Швеции на Русь. Более того, вся предшествующая Петрею шведская средневековая историческая литература XIV–XVI вв. никогда не проводила каких-либо аналогий между норманнами и варягами русских летописей[154]. И не рассказ ПВЛ о призвании варягов послужил исходным пунктом возникновения норманизма и варяжского вопроса вообще, а слова Киприана об этносе Рюрика в подаче шведских ученых, сквозь призму которых стали смотреть и на сам этот рассказ и на саму историю Киевской Руси. Архимандрит Киприан не касался этноса Рюрика, а его слова о «варяжском» происхождении Рюрика, т. е. о его выходе из пределов Западной Европы и его принадлежности к семье европейских монархов, многие из которых также возвеличивались началом от римского императора Августа, были ошибочно приняты шведским переводчиком за свидетельство принадлежности варяжского князя к шведам и в таком виде были внесены в официальный документ. В норманистской литературе они были выданы за извечное мнение самих же русских о племенной принадлежности варягов, в связи с чем на летописцев стали смотреть как на «первых норманистов» и даже как на «сознательных творцов норманской концепции» истории Руси.

Летописцы никогда не связывали летописных варягов, положивших начало Древнерусскому государству, со шведами, не связывали даже тогда, когда они сопоставляли древнюю историю Руси и Швеции и проводили в них определенные параллели. В Оболенском списке Псковской первой летописи, содержавшем ее редакцию середины XVI в., под 1548 г. помещен рассказ «О прежнем пришествии немецком и о нынешнем на Новгородскую землю, и о нашествиии богомерскаго свеискаго короля Густафа с погаными латыни на Рускую землю, и о клятве их». В нем летописец, говоря о шведах и зная особенности происхождения у них королевской власти, пишет, что «земля же бе их не славна, но не ведома бе и не слышна, ноне же худа и мала бе земля, и людие грубы и не мудры бяху… Исперва не бе в них короля, но князь некии от иныя земля начат владети ими, яко же и у нас в Руси приидоша князи от варяг и начаша владети Рускою землею; и начат сии свеискии князец разбоем кормитися и богатети……Свеискии король не исперва бе кралевством, но егда обогате от разбоя и чюжие грады плени, тогда и короля себе нарече. И из начала Руския земля сии погании латина свеичи и ливонские немцы, не слышано бысть пришествие их, коли бы пришли на Новгородскую и Псковскую землю воевати, и до Батыева пленения»[155].

Мысль о шведском происхождении Рюрика впервые высказал во втором десятилетии XVII в. швед Петрей. По этой причине в Швеции его правомерно считают первым, кто сказал, «что шведы заложили основы русского государства»[156], хотя, по оценке Латвакангаса, норманистское толкование Петрея было «еще осторожным»[157]. Шведские историки второй половины XVII — начала XVIII в. уже нисколько «не осторожничали». Каков был уровень разработки ими варяжского вопроса в период времени до 1735 г., исчерпывающе демонстрирует О. Далин, донесший выводы своих соотечественников до шведского и до европейского читателя (его многотомный труд вскоре был переиздан в Германии). В 1746 г. он, не жалея красок, рисовал картину шведского начала русского государства. Под 900 г. (все даты у него сдвинуты вперед) Далин информирует о совете Гостомысла обратиться к «Варяжскому или Шведскому государству» («Waregaland oder Schweden») и испросить там князя, «ибо верховная власть и право покровительства с давних времен имели упсальские (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.) короли над сими восточными землями». Просьба русских совпала с желанием шведов «власти своей на Россиею не упустить из рук». На Русь «для взятия наследственных своих земель во владение» был послан принц Рюрик (Эрик Биэрнзон), которого сопровождали Трувор и Синиаутер (Синев), «искренние его друзья, родственники или полководцы». И с их приходом, говорит Далин, «как бы новый мир восприял в России свое начало, и в истории сего царства является новый свет. Славяне, составлявшие тогда часть онаго, получили токмо при сем случае и в начале десятого столетия буквы, научились писать, и стали начертывать свои происшествия, хотя это было не много и непорядочно».

Далее он утверждает, что Швеция «покровительствовала Гольмгардскому государству», что «государство сие состояло под верховным начальством шведской державы», а «варяги и скандинавы всегда были, так сказать, подпорами российскому государству». Поэтому у него нет сомнения, что «голмгардская история» имеет отношение к шведской. Лишь только приход татар разорвал пуповину, связывающую Русь со Швецией: «Новое правление, новый язык, новые обычаи и законы уничтожили древнюю связь с варягами; помрачили древний блеск, и весь народ преобразили». Имена первых русских князей у Далина звучат на скандинавско-германский манер (Олег — Олоф, Игорь — Инге, Святослав — Свендослав, Владимир — Вальдемар, Ярополк — Гаральд), в пользу чего у него звучит довод, впервые высказанный Петреем, что «наши скандинавские имена часто искажены были»[158]. Объяснение того, почему русские называли шведов «варягами», историк видел в том, что они, как и финны, плохо выговаривая две согласные буквы, всегда выпускают первую, в связи с чем вместо сверигов (sverige) произносили «варяги», «варети». Сам же корень слова «варяги» Далин призывал искать в слове «вари», которое с древнего финского, лапландского и эстляндского языка переводится как «гора», т. е. «варяги» или «веринги» означали собой «горные жители». Верный своему взгляду на роль Швеции в мировой истории, он утверждал, что скандинавы под именем «варягов» («верингов») находились на службе византийских императоров еще со времени Константина Великого[159].

Такая интерпретация ранней русской истории вызвала неприятие даже со стороны тех, кого относят к основоположникам норманизма. В 1761 г. Миллер сказал о неправоте Далина, «когда немалую часть российской истории внес в шведскую свою историю». В 1773 г. он дал более развернутую характеристику его труда: «Далин (курсив автора. — В. Ф.) употребил в свою пользу епоху варяжскую, дабы тем блистательнее учинить шведскую историю, чего однако оная не требует, и что историк всегда не кстати делает, если он повести своей не основывает на точной истине и неоспоримых доказательствах». Положения Далина, ставил Миллер окончательный диагноз, основываются «на одних только вымыслах, или скромнее сказать, на одних только недоказанных догадках…». Затем Шлецер, ведя речь о «смешных глупостях» писавших о России иностранных ученых, в качестве примера привел «Далинов роман о Голмгордском царстве (курсив автора. — В. Ф.)». И Карамзин говорил «о всех нелепостях ученого Далина», о его склонности «к баснословию»[160]. Также, как и Далин зеркально отражая предшествующую историографию и методы ее работы с историческим материалом, секретарь коллегии древностей и лучший знаток саг Э. Ю. Биорнер (1696–1750) утверждал, что «все главные русские области украсились шведскими названиями» (Белоозеро — Биелсковия или Биалкаландия, Кострома — замок Акора и крепость Аки-бигдир, Муром — Мораландия, Ростов — Рафсстландия, Рязань — Риза-ландия, Смоленск — Смоландия)[161].

На возникновение норманизма в шведской литературе и его распространение в западноевропейской историографии в целом также способствовала французская литература XVII в., отредактировавшая, с учетом современных ей реалий, мнение Герберштейна о Вагрии как родине варягов и, в связи с этим, выводившая их из Дании, в которой растворилась Вагрия. На этот процесс оказало огромное воздействие и то обстоятельство, что мнения о родине и этнической природе варягов, высказанные в 1607, 1615 и 1649 гг. Маржеретом, Петреем и Филиппом («выходцы из Дании», «шведы»), попали в том же веке на уже хорошо возделанную исследователями почву о широкомасштабных действиях норманнов конца VIII — середины XI в., в связи с чем дали повод говорить еще об одном объекте их экспансии — Восточной Европе, где они якобы были известны под именем «варяги». Как предельно четко и лаконично выразил эту мысль в западноевропейской историографии А. Л. Шлецер: «Кто кроме норманн, держа в трепете всю побережную Европу, мог быть в Руси». В русской науке, чтившей все сказанное Шлецером, понятно, не могли думать иначе. Так, Н. М. Карамзин, задавшись риторическим вопросом: «Могли ли норманны оставить в покое страны ближайшие: Эстонию, Финляндию и Россию?», тут же давал на него ответ: «…Не было на севере другого народа, кроме скандинавов, столь отважного и сильного, чтобы завоевать всю обширную землю от Балтийского моря до Ростова…». Н. А. Полевой, в свою очередь, доказывал завоевательный характер действия варягов в Восточной Европе обращением к истории действий норманнов в Западной Европе, в частности во Франции и Англии.

М. П. Погодин искренне недоумевал по поводу позиции своих оппонентов: «То есть, норманны ездили и селились в Голландии, Франции, Англии, Ирландии, Испании, Сицилии, на островах Оркадских, Ферерских, на отдаленной и холодной Исландии, в Америке — и не были у нас, ближайших своих соседей». Викинги, продолжал свою мысль историк, господствовали «по всему взморью, ближнему и дальнему, ходили беспрестанно на все четыре стороны», вообще были хозяевами на всех европейских морях, действуют везде, и они, конечно, не могли оставить в покое Русь «для них самую удобную, подлежащую и подходящую…». Он же подчеркивал, что «действуют наши варяги-русь тождественно с норманнами в Англии, Франции, Италии, на море Немецком, Средиземном, Черном: одни и те же приемы»[162]. В 1931 г. норманист В. А. Мошин верно заметил, правда, говоря о XVIII в., что призвание варягов было поставлено «в связь с норманской колонизацией вообще»[163], но эти слова полностью относятся к предшествующему столетию. Вот почему в Западной Европе сразу же возникло почти массовое убеждение, согласно которому якобы из летописи ясно, «что варяги — единоплеменники норманнов, нападавших на западноевропейские страны во второй половине IX и в начале X века»[164].

В свете сказанного ошибочным выглядит заключение А. А. Хлевова, что норманская теория «фактически отсутствовала в зарубежной» историографии XVIII века[165]. Как раз напротив. Зародившись в западноевропейской литературе XVII в., в следующем столетии она пустила в ней глубокие корни и фундаментально разрабатывалась в шведской и немецкой исторической науке[166]. Г. Ф. Миллер и Г. З. Байер, вобрав основные положения норманизма у себя на родине, перенесли его в Россию, где это учение приобрело особое политическое звучание в силу проведения им резкой грани между «цивилизаторским» Западом и «диким» Востоком, все более углубляемой исследователями (как в России, так и за ее пределами) XVIII и начала XIX века. Так, Ф. Г. Штрубе де Пирмонт, считая руссов частью «готфских северных народов», утверждал, начиная с 1753 г., что они принесли законы восточным славянам, которые те не имели[167]. Роль Запада в деле приобщения «дикого» Востока к «цивилизации» довел до абсолюта А. Л. Шлецер, придав новый импульс работам своих европейских коллег в области варяго-русского.

Несмотря на то, что, как верно заметил в 1923 г. Ф. В. Тарановский, «норманска теориja je у самоj ствари била априорна»[168], она с момента своего возникновения получила, в силу ряда причин, в европейской, а затем в российской науке широчайшее распространение. Во-первых, в силу изначальной убежденности западноевропейских ученых в преобладающей роли германцев в европейской истории вообще и русской, в частности. Эта мысль с особенной силой прозвучала в устах кумира норманистов прошлого и настоящего Шлецера. И к ее приятию, самое главное, было абсолютно готово русское образованное общество первой половины XVIII в., т. к. его представители, объяснял И. Е. Забелин, никак не могли себе вообразить, чтобы начало русской истории произошло как-то иначе, без содействия иноземного племени. У русских образованных людей, заключал он, в глубине их национального сознания лежало «неотразимое решение», что «все хорошее русское непременно заимствовано где-либо у иностранцев»[169]. Это «неотразимое решение» буквально на генетическом уровне было не только передано последующим поколениям, но было ими еще более усилено. Как, например, убеждал своих слушателей известный западник Т. Н. Грановский, «какой необъятный долг благодарности лежит на нас по отношению к Европе, от которой мы даром получили блага цивилизации и человеческого существования, доставшиеся ей путем кровавых трудов и горьких опытов»[170].

В свете подобных представлений о Западной Европе среди основной части ученых стало нормой мерить начало русской истории, по меткому выражению В. Г. Белинского, «норманским футом, вместо русского аршина!..». О явном желании исследователей «видеть у нас все иноземного происхождения» говорил М. О. Коялович. Он же в отношении Е. Е. Голубинского заметил, а эти слова приложимы ко многим, что «пристрастие автора к норманскому или точнее шведскому влиянию у нас… доходит иногда до геркулесовых столбов» и что «новый недостаток сравнительного приема нашего автора, — большее знание чужого, чем своего. Это самая большая опасность сравнительного метода при изучении нашего прошедшего, которой необходимо противопоставлять тем более тщательное изучение своего». Параллельно с этим авторитетная часть научного мира (М. П. Погодин, скептики) усиленно культивировала, как заметил Забелин, мысль «об историческом ничтожестве русского бытия»[171]. Во-вторых, в силу того, что события в Восточной Европе середины IX — середины XI в., участниками которых были варяги, сразу же были поставлены в прямую связь с событиями в Западной Европе конца VIII — второй половины XI в., где главными героями были норманны, по причине чего в варягах видели только последних. В-третьих, в силу того, что русскую историю, как тому положили начало шведские авторы XVII в. и как того требовал Шлецер, надлежало в обязательном порядке рассматривать лишь через призму шведской.

Загрузка...