Глава 3 Антинорманизм истинный и антинорманизм мнимый

Антинорманизм XIX века

Дискуссия между М. В. Ломоносовым и Г. Ф. Миллером надолго избавила нашу науку от норманистских идей. Ситуация изменилась в корне в начале XIX в., когда в Германии (1802–1809), а затем в России (1809–1819) вышел «Нестор» А. Л. Шлецера, где историк, качественно обновив мнения своих предшественников, придал им, с присущими ему яркостью и талантом убеждать даже в случаях отсутствия аргументов, завершенный вид. Преимущественно его глазами теперь стали смотреть на варягов ученые всей Европы, а посредством их, образованные люди Старого Света. И прежде всего, конечно, нашего Отечества, где суждение иностранцев в отношении русской истории не только всегда пользовалось особым расположением, но зачастую возносилось до неимоверных высот. Не избежала подобной участи и позиция Шлецера в варяжском вопросе, которую весьма емко выразил в 1931 г. норманист В. А. Мошин, квалифицировав ее как «ультранорманизм»[382]. Но гораздо в большей степени эта характеристика может быть приложена к русским последователям немецкого ученого, далеко превзошедшими его в норманизации истории Древнерусского государства и благодаря трудам которых норманская теория приобрела в отечественной историографии силу непреложной истины, отступление от которой считалось посягательством на честь науки.

Шлецер, видя в восточнославянских древностях проявление германского начала, вместе с тем не смог пройти мимо фактов, которые совершенно не вязались с его выводами. Так, он признал отсутствие влияния скандинавского языка на русский, объяснив это тем, что шведов среди восточных славян «было очень немного по соразмерности», раз из смешения этих очень разных языков «не произошло никакого нового наречия». Не смог Шлецер скрыть и своего искреннего удивления по поводу того, как новгородские словене поглотили «своих победителей: все сделается славянским (курсив автора. — В. Ф.) явление, которого и теперь еще совершенно объяснить нельзя», что славяне, «по неизвестным нам причинам, рано сделались главным народом»[383]. Русские исследователи не «заметили» этих слов Шлецера, но всему остальному, произнесенному им в адрес нашей истории, придали воистину исполинские размеры. В 1834 г. О. И. Сенковский, уверяя, что «история России начинается в Скандинавии…», буквально переселил последнюю в Восточную Европу. «Не трудно видеть, — говорил он, — что… вся нравственная, политическая и гражданская Скандинавия, со всеми своими учреждениями, правами и преданиями поселилась на нашей земле; эта эпоха варягов есть настоящий период Славянской Скандинавии». Будучи убежденным, что характер эпохи и устройство общества были «скандинавскими, а не славянскими», автор заключал: восточные славяне утратили «свою народность», сделались «скандинавами в образе мыслей, нравах и даже занятиях», что всецело привело к общему преобразованию «духа понятий, вооружения, одежды и обычаев страны» (не преминув укорить Н. М. Карамзина, не заметившего всего этого), к образованию славянского языка из скандинавского, что сами шведы смотрели на Русь как на «новую Скандинавию», «как на продолжение Скандинавии, как на часть их отечества»[384].

М. О. Коялович, квалифицировав воззрения Сенковского как «чудовищную, оскорбительную пародию» ученых мнений, доведенных им «до последних пределов нелепостей, крайне обидных и для ученых, и вообще русских», вместе с тем справедливо подчеркнул: она потому имеет значение, что вся «построена на ученых, серьезных для того времени данных, и потому вызывала к себе большое внимание»[385]. Тональность рассуждений Сенковского была подхвачена и усилена его единомышленниками (в том числе частью профессиональных историков, весьма авторитетной в науке и обществе), стала нормой в разговоре о находниках на Русь. В «Энциклопедическом лексиконе» Сергей Александрович Гедеонов[386] в 1837 г. внушал соотечественникам, что скандинавы в Восточной Европе представляли собой господствующий род, а «туземцы» были их рабами и данниками, твердо считая при этом, что «война и дань, средства, которыми действовали норманны во всех покоренных ими землях, полагая пределы своеволию славянских дикарей, были первым шагом к образованию гражданскому», и что «воинственный гений норманнов одушевил их новою жизнью, и повел быстрыми шагами по стезе просвещения». Не было у него никаких сомнений и насчет того, что восточные славяне переняли от своих господ право родовой мести, суд Божий, «всю юридическую номенклатуру и чинопоставления». Вместе с тем он проводил идею, не позволявшую ни на йоту усомниться в норманстве варягов, что скандинавы легко приняли религию славян, и Перун заменил им Одина[387].

В том же 1837 г. С. Сабинин, также полагая, что русский язык произошел от скандинавского, что из него взяты «имена чинов, жилищ, домашних вещей, животных», вместе г. тем утверждал, что из Скандинавии перешло «основание всего нашего древнего быта», в том числе и «обыкновение мыться в субботу», дарить детям на зубок. «Замечательно, — делился он своим открытием, — что религия в древней России была скандинавская, а не славянская». Но всего этого ему показалось крайне мало, и исследователь, излагая что-то вроде программы норманистов на будущее (а ее принципиальной линии они следуют до сих пор), выражал абсолютную уверенность в том, что «мы отыщем на многие наши обычаи и поверия удовлетворительное объяснение в исландских сагах», «а Киев (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.) назовем скандинавским именем Каир (Кёйп), Kiob, Kjobing, Kjobstadt, т. е. местом торговли, торговым городом; что в Волосе, боге скота, узнаем мы Волда (Вольса), Водека, Вуодана, Одина; что мы откроем в именах рек Волга, Двина, Нева, Нарва, Днепр, Рось имена скандинавские, и пр.». С целью объяснить свой априорный посыл о всепроникающем воздействии скандинавов на жизнь восточных славян Сабинин прибег к другому подобному посылу: оказывается, норманны, бывшие на Руси, своей массой превосходили ее население. В соответствующем духе он предлагал рассматривать этимологию имени «славяне»: «…Я, читая в скандинавских диалектах slav, slaf, slaven, slafen, множ. slaverne, slavene, slaferne, slafene, что значит слабые, подчиненные, подручники, всегда воображаю себе: не это ли носили и мои предки…». Свои лингвистические изыскания автор замыкал весьма красноречивым вопросом: «…Рось или Русь не есть только перевод имени слава на скандинавские диалекты, ибо Ros значит в них слава?». Истиной для него была и мысль, что Велес и Перун есть скандинавские Один и Тор[388].

Сторонники норманства варягов объявили скандинавскими значительное число русских слов, ставших тем самым весьма важным «козырем» в пользу их концепции ранней истории Руси, например, в рассуждениях Н. М. Карамзина[389]. И подбор которых, следует подчеркнуть, не являлся делом случая, а должен был ко всему же наглядно продемонстрировать, чем восточные славяне якобы обязаны северным пришельцам (князь, боярин, дружина, дума, оружие, господь, колокол, город, гридь, купец, безмен, лодья, меч, вервь, вира, муж, мыто, обель, огнищанин, смерд, холоп, челядь, якорь и другие[390]) и, следовательно, какой ничтожный уровень общественного бытия своих подданных те застали. Не довольствуясь количеством подобных примеров, О. И. Сенковский во всеуслышание высказал намерение привести сотни славянских заимствований из германского[391], впрочем, осмотрительно не выполнив своего обещания. Согласно все той же воле приверженцев норманизма имена русских князей, в том числе бесспорно славянские, были переделаны в скандинавские, также заняв в их системе доказательств одно из самых центральных мест. По словам Ф. Фортинского, «лингвистические доводы норманистов основаны не столько на этимологии слова варяг, сколько на объяснении из скандинавского языка имен первых наших князей и их приближенных». Известный норманист Ф. А. Браун позже также подчеркивал, что эти имена «составляют наиболее веское доказательство норманистов»[392].

Начало этой практике, основанной на игре созвучий и метко названной Н. П. Загоскиным «филологической эквилибристикой»[393], положили шведские историки XVII в., но в науке она стала обязательным руководством к действию благодаря авторитетному мнению Г. З. Байера, категорично сказавшему, что «все имена варягов в русских летописях» суть «шведского, норвежского и датского» языков. Подыскав именам князей параллели из скандинавской истории, исследователь не без сожаления признал, что не нашел ничего подобного только к имени Синеус. Но во всех остальных случаях он не испытал никаких затруднений. Так, не отрицая, что имя Святослав славянское, ученый при этом настаивал, что оно все же «с началом норманским» (Свен), а в имени Владимир увидел перевод, означающий либо «лесной надзиратель» (от немецкого «wald» — «лес», здесь Байер повторил не совсем устраивающее его мнение своего соотечественника филолога Ю. Г. Шоттелиуса, ум. 1676), либо, как полагал уже сам, первая часть этого имени когда-то означала «поле битвы». Затем А. Л. Шлецер и А. А. Куник утверждали соответственно, что Рогволод — «чисто скандинавское имя», а первая часть имени Святослав представляет собой готское «svinths» (крепкий, сильный)[394]. Сергей Александрович Гедеонов, ориентируясь прежде всего на Шлецера и Карамзина (сыгравшего, учитывая, по справедливому замечанию А. А. Хлевова, влияние его труда на читающую публику, важную роль в пропаганде и закреплении в ее среде идей норманизма[395]) уже без всяких исключений говорил, что имена представителей варяжской руси, звучащие в летописи, «неоспоримо норманские». Как далеко в норманизации русской истории заводили в ту пору не знавшая границ увлеченность идеей норманства варягов и вытекающее из нее неудержимое стремление выводить летописные имена только из шведских, видно хотя бы по тому факту, что известный историк Куник «с высокой долей вероятности» отнес в 1845 г. к скандинавам любимого народного героя былин Илью Муромца[396].

В силу тех же причин не менее крупная фигура российской исторической науки того времени М. П. Погодин в 1859 г. характеризовал представителей высшего слоя варяго-руссов не иначе, как «удалый норманн» (Олег), как «гордая и страстная, истая норманка» (дочь Рогволода Рогнеда), как «истинный витязь в норманском духе» (Мстислав Владимирович), говорил о «норманском характере» Святослава и «норманской природе» Ярослава Мудрого. Он же ввел в научный оборот понятие «норманский период русской истории» (даже ставшее названием одной из его работ), обнимавшего собой историю Руси до середины XI в., и суть которого историк выразил словами: «Так удалые норманны, в продолжение двухсот лет, раскинули планы будущего государства, наметили его пределы, нарезали ему земли без циркуля, без линейки, без астролябии, с плеча, куда хватала размашистая рука…». При этом ученый убеждал, что скандинавы в рамках 862-1054 гг. «были почти совершенно отдельным племенем от славян, — они жили вместе, но не сплавлялись, не составляли одного народа… Влияние варягов на славян было более наружное — они образовали государство….Славяне платили дань, работали и только, а в прочем жили по-прежнему». И лишь только в следующем периоде скандинавы «сделались славянами, приняв их язык, хотя и оставались их правительством»[397].

Подобный настрой, приведший к открытию, по словам Д. И. Иловайского, «небывалого норманского периода» в нашей истории[398], и глубоко поразивший российскую историческую науку, резко входил в противоречие с показаниями источников и здравым смыслом, в связи с чем вызвал протест даже со стороны норманистов. Неужели это возможно, изумлялся Н. Ламбин, чтобы скандинавы «ухитрились основать государство чисто славянское, без участия самих славян». Характеризуя состояние разработки варяжского вопроса, И. И. Первольф, прекрасный знаток истории славянских и германских народов, не скрывая усмешки, констатировал: «Все делали на Руси скандинавские норманны: они воевали, грабили, издавали законы, а те несчастные словене, кривичи, северяне, вятичи, поляне, древляне только и делали, что платили дань, умыкали себе жен, играли на гуслях, плясали и с пением ходили за плугом, если не жили совсем по-скотски». Ф. И. Успенский резонно заметил, что если могущество Киевской Руси связано со скандинавскими князьями и их скандинавскими дружинами, «то они похожи на чародеев, о которых рассказывается в сказках»[399]. В своих оценках того же явления антинорманисты были более лаконичны и, вместе с тем, более конкретны. Так, Ю. И. Венелин в 1836 г. исчерпывающе определил его как «скандинавомания», а Степан Александрович Гедеонов в начале 60-х гг. как «ультраскандинавский взгляд на русский исторический быт». В 1841 г. М. А. Максимович, говоря о взглядах современных ему норманистов на русскую историю, подчеркнул: «Это видение скандинавства руссов, теперь господствующее в нашей истории, иногда обращается почти в болезнь умозрения». А в отношении выводов О. И. Сенковского ученый сказал, что это «только миражи, призраки исторические»[400].

Каким образом формировался этот «ультраскандинавский взгляд на русский исторический быт» и как в науке создавались «исторические призраки», вскрыли антинорманисты. По словам весьма наблюдательного немца Е. Классена, Г. З. Байер возводил свои построения на «голом» слове «утверждаю», желая им «придать исполинскую силу своему мнению». Н. В. Савельев-Ростиславич показал, как норманист XVIII в. Ф. Г. Штрубе де Пирмонт с целью «легчайшего онемечения Руси» превратил русско-славянского бога Перуна в скандинавского Тора, выстроив для этого ряд «Перун-Ферун-Терун-Тер-Тор». Позже Ф. Тарановский, обратившись к творческому наследию того же исследователя, так определил его систему «аргументации» в пользу якобы норманского происхождения норм Русской Правды: «Получается… заколдованный круг: национальность варягов служила предпосылкой заключения о заимствовании постановлений Русской Правды у германских народных законов, а затем «изумительное» сходство с ними Правды служило одним из доказательных средств установления национальности варягов»[401].

Дерптский историк И. Г. Нейман, ведя речь о том, как в науке заставляют звучать «русские» названия днепровских порогов по-скандинавски, заключил: этот результат уже «по необходимости, — здесь он специально заострял внимание, — брать в помощь языки шведский, исландский, англо-саксонский, датский, голландский и немецкий… делается сомнительным». Н. И. Костомаров назвал еще один прием работы своих оппонентов в данном направлении: они «считают, что названия порогов написаны неверно и поправляют их». Точно таким же образом они поступали и с летописными именами. Д. И. Иловайский и Н. П. Загоскин констатировали, что норманисты исправляют «имена собственные нашей начальной летописи в сторону скандинавского происхождения их…»[402]. Н. В. Савельев-Ростиславич, выступая против «беззакония филологической инквизиции» норманистов, подчеркивал, что «желание сблизить саги с летописью (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.), сказки с былью, а это неминуемо увлекло изыскателей в мир догадок, ничем не доказанных, и заставило нещадно ломать звуки на этимологической дыбе». В связи с чем говорил, что норманизм держится «на сходстве звуков, часто совершенно случайном»[403].

Справедливость замечаний научных противников в полной мере подтверждают сами норманисты. Так, А. Л. Шлецер предостерегал своих последователей, что «сходство в именах, страсть к словопроизводству — две плодовитейшие матери догадок, систем и глупостей». С. М. Соловьев резко критиковал М. П. Погодина именно за то, как он свое «желание» «видеть везде только одних» норманнов воплощал на деле. Во-первых, широко пропагандируя бездоказательный тезис, «что наши князья, от Рюрика до Ярослава включительно, были истые норманны…», в то время как Пясты в Польше, возникшей одновременно с Русью, действуют, отмечал Соловьев, точно также, как и Рюриковичи, хотя и не имели никакого отношения к норманнам. Во-вторых, что, «отправившись от неверной мысли об исключительной деятельности» скандинавов в нашей истории, «Погодин, естественно, старается объяснить все явления из норманского быта», тогда как они были в порядке вещей у многих европейских народов. В-третьих, что важное затруднение для него «представляло также то обстоятельство, что варяги-скандинавы кланяются славянским божествам, и вот, чтобы быть последовательным, он делает Перуна, Волоса и другие славянские божества скандинавскими. Благодаря той же последовательности Русская Правда является скандинавским законом, все нравы и обычаи русские объясняются нравами и обычаями скандинавскими»[404].

О своем пути, приведшем к превращению русского Велеса в скандинавского Одина, предложив, опираясь, видимо, на опыт Штрубе де Пирмонта, несколько вариантов «перевоплощения» его имени: Один — Вольд (Воольд) — Волос; Один — Вуодан — Водек — Волд (Вольс) — Волос, простодушно говорил С. Сабинин: он шел не через источники, а «чрез умозаключение», тут же честно признавшись, что не нашел в сагах, чтобы Один назывался богом скота. Этот же исследователь делился соображениями, посредством какого «волшебного фонаря» можно без затруднений осветить древности собственного народа, и которыми руководствовался не он один; «Нужно только научиться нам исландскому языку, познакомиться с рунами, с эддами, с сагами, с писаниями, относящимися к ним, не более»[405]. Абсолютизацию подобного подхода к разработке русской истории, как известно, отверг еще Шлецер. Совершенно не приемля исландские саги в качестве ее источника, он при этом с особенной силой подчеркивал, что «все презрение падает только на тех, кто им верит»[406] (эти слова, несмотря на их явный гиперкритицизм, предупреждают не только против легковерия к показаниям саг, но и против приписывания им того, чего в них нет).

Многие аргументы норманской теории, способствовавшие ее триумфу, действительно являлись лишь плодом «умозаключения» ее приверженцев и на проверку оказывались несостоятельными, что хорошо видно на примере мнимых заимствований вышеприведенных русских слов из шведского языка. Шлецер, как уже говорилось, признал, что в русском языке не заметно влияния скандинавского языка. Затем немец Г. Эверс указал, что «германских слов очень мало в русском языке». С. М. Строев в ответе О. И. Сенковскому вновь заметил, что в русском языке «не видать никаких следов влияния скандинавского».

В 1849 г. филолог И. И. Срезневский, видя в варягах скандинавов, отметил тенденциозность, в которую впадают сторонники взгляда особенного влияния скандинавов на Русь. «Уверенность, — констатировал он, — что это влияние непременно было и было сильно во всех отношениях, управляла взглядом, и позволяла подбирать доказательства часто в противность всякому здравому смыслу…». И крупнейший знаток в области языкознания, проведя тщательный анализ слов, приписываемых норманнам, показал нескандинавскую природу большинства из них и пришел к выводу, что «остается около десятка (курсив автора. — В. Ф.) слов происхождения сомнительного, или действительно германского… и если по ним одним судить о степени влияния скандинавского на наш язык, то нельзя не сознаться, что это влияние было очень слабо, почти ничтожно». Причем он подчеркнул, что, во-первых, эти слова могли перейти к нам без непосредственных связей, через соседей, и, во-вторых, словарный запас Руси того времени состоял, по крайней мере, из десяти тысяч слов[407].

«Методика» работы норманистов с источниками особенно проявилась в их отношении к ПВЛ, которая сводилась к тому, что, указывал Ю. И. Венелин, «им понадобиться, то и станет говорить Нестор!!». С. А. Гедеонов, отмечая «непростительно вольное обхождение» Шлецера с летописью, заострял внимание на том, что норманская теория «принимает и отвергает» ее текст «по усмотрению». Правомерность этой оценки подтвердил крупнейший специалист в области летописания норманист М. Д. Приселков, сказав о «величайшем произволе» Шлецера в отношении летописи[408]. И в основе этого произвола лежала предубежденность норманистов в своей правоте, сила которой была настолько велика, что она до неузнаваемости преображала памятники, не только наполняя их соответствующим содержанием, но и в желательном для себя духе «исправляла» их тексты, в результате чего они превращались в очередной довод в пользу скандинавства варягов. Как это делалось, хорошо видно на двух характерных примерах, связанных с именами Шлецера и Карамзина, по трудам которых сверяли свой взгляд на древности Руси отечественная и европейская историческая наука. Первый из них, предлагая в целостном виде концепцию норманизма, отвел в ней соответствующее место появившемуся на страницах летописей во второй половине XV в. указанию на то, что варяжские князья — Рюрик и его братья — пришли «из немец». Ученый, сославшись на современную ему ситуацию, когда «большая часть славянских народов называет так (т. е. немцами. — В. Ф.) собственно германцев», придал известию о выходе варягов «из немец» силу аргумента в пользу того, что «варяги суть германцы (немцы)». Летописное предание, резюмировал он, позабыв происхождение призванных на Русь князей, «ничего более не знало, кроме того, что они немцы»[409]. «Силу доказательную имени немец» в установлении этноса варягов затем защищали широко известные в России и за рубежом ученые А. Х. Лерберг, М. П. Погодин, А. Рейц, А. А. Куник, П. Г. Бутков, А. А. Шахматов. Причем Куник убеждал, что «нельзя доказать, чтобы в древнейшие времена славянское название германцев немцы было употреблено и не к германским народам», и увязывал термин «немцы» со шведами («свейские немцы» и др.)[410].

Подобные утверждения не имеют ничего общего с фактами, на которые задолго до Шлецера обратили внимание иностранцы, прежде всего шведские ученые, и работы которых он знал (ему принадлежит труд «Новейшая история учености в Швеции», состоявший из пяти частей). Так, швед Ю. Г. Спарвенфельд, бывший в Москве в 1684–1687 гг., в своем «Славянском лексиконе» слово «немчин» пояснил как «иноземец»[411]. Другой швед Ф.-И. Страленберг, после Полтавы много лет проведший в русском плену, объяснял в 1730 г. своему читателю (его книга была переиздана в Германии, переведена на английский, французский и испанский языки), что «под имянем немца прежде россиане почитай всех европейских народов разумели, которыя по словенски или по руски говорить не знали. Ныне же сие об однех… германах разумеется»[412]. Немец Г. Эверс первым в науке опротестовал точку зрения своего учителя Шлецера. Согласившись с ним, что сейчас во всех славянских языках «немцем называют германца», он затем отметил: «Но прежде это слово имело общее значение по отношению ко всем народам, которые говорили на непонятном для словен языке». Н. М. Карамзин также подчеркивал, что «предки наши действительно разумели всех иноплеменных под именем немцев…»[413].

Но, говоря так, сам Карамзин, столкнувшись со словом «немцы» в письме Ивана Грозного к шведскому королю Юхану III от 11 января 1573 г., «заставил» русского царя произнести именно то, что так хотелось услышать историку. Грозный, заведя в октябре 1571 г. разговор о том, что Швеция Ярославу Мудрому «послушна была», через год с небольшим подчеркивал: «А что ты написал по нашему самодержьства писму о великом государи самодержце Георгии-Ярославе, и мы потому так писали, что в прежних хрониках и летописцех писано, что с великим государем самодержцем Георгием-Ярославом на многих битвах бывали варяги, а варяги — немцы (курсив мой. — В. Ф.), и коли его слушали, ино то его были, да толко мы то известили, а нам то не надобе»[414]. Впервые этот документ в полном соответствии с оригиналом был опубликован в 1773 г. Н. И. Новиковым[415]. В 1790 г. А. Л. Шлецер, также нисколько не отступая от текста послания, напечатал приведенный отрывок на немецком языке[416]. Но в 1821 г. норманизм Карамзина побудил его превратить варягов из «немцев» в «шведов». Вот что теперь якобы говорил царь шведскому королю: «Народ ваш искони служил моим предкам: в старых летописях упоминается о варягах, которые находились в войске самодержца Ярослава-Георгия: а варяги были шведы (курсив мой. — В. Ф.), следственно его подданные»[417].

В таком виде эти слова, выдаваемые за подлинные, затем цитировали и надлежащим образом комментировали в XIX в. весьма авторитетные в России и Европе исследователи А. А. Куник и В. Томсен, используя их в качестве аргумента в пользу не только норманства варягов эпохи Киевской Руси, но и «норманистских настроений» русского общества вообще. Согласно Кунику, письмо Грозного — наглядный пример «живучести в России XVІ-XVІІ в. традиции видеть в варягах именно шведов», неоспоримое свидетельство того, что «с 16-го столетия до Петра Великого под варягами… преимущественно разумели опять живущих вблизи ш в е д о в (разрядка автора. — В. Ф.), как в эпоху основания российского государства»[418]. Так, благодаря Карамзину, Кунику, Томсену, работы которых были весьма широко известны, ученые и просто любители русской истории утверждались в мысли, что «еще в XVI веке носилось мнение о выходе князей из Скандинавии»[419]. В этой же мысли продолжают утверждаться наши современники, в том числе зарубежные. И не только посредством знакомства с наследием названных ученых. В 1995 г. финский историк А. Латвакангас, приводя цитату из письма Грозного, данную в интерпретации Карамзина, назвал ее «весьма интересной». Публикацию же Новикова он охарактеризовал лишь как «версию», при этом не ознакомив с ней читателя[420].

В арсенале норманистов имеется еще один способ работы с неустраивающими их показаниями источников — способ отрицания. Так, в угоду своей концепции, связывающей имя «русь» исключительно только со скандинавским Севером, они пытались вычеркнуть из истории черноморскую русь, нападавшую на Византию как до призвания варягов, так и до времени их появления в Киеве. Шлецер, отнеся ее к «неизвестной орде варваров», неизвестно откуда пришедшей и затем неизвестно куда канувшей, заключил, «руссы, (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.), бывшие около 866 г. под Константинополем, были совсем отличный от нынешних руссов народ, и следственно не принадлежат к русской истории». По его мнению, понтийских руссов за один народ с киевским приняли византийцы, а «простое сходство в названии Ρως и Рус обмануло и почтенного Нестора, и ввело его в заблуждение…». И, как он требовательно говорил, «никто не может более печатать, что Русь задолго до Рюрикова пришествия называлась уже Русью». Немецкий ученый Г. Ф. Голлман согласился со Шлецером, что «понтийская русь» не принадлежит русской истории. Куник, прекрасно осознавая, что факт присутствия руси на берегах Черного моря в дорюриково время полностью сокрушает норманскую теорию, свидетельства о ней уже вообще охарактеризовал «несостоятельными полностью»[421].

Вместе с тем Шлецер, что хорошо видно, все же признал факт наличия в истории юга Восточной Европы не только «совсем отличного от нынешних руссов народа», но и народа никак не связанного с варяжской русью, тут же поспешив свести его с подмостков истории. Но, как резонно возразил ему в ответ Н. М. Карамзин, «народы не падают с неба, и не скрываются в землю, как мертвецы по сказкам суеверия (сам он полагал, что скандинавские «россияне» появились на юге в связи с приходом Аскольда и Дира в Киев). В 1814 г. профессор Дерптского университета Г. Эверс открыл южную Русь, существовавшую ранее прихода Рюрика. В ней он видел хазар (понтийскую русь в отличие от волжской руси, также связанной, по его мнению, с хазарами), от которых русские приняли свое имя. При этом историк здраво заметил, что «естественнее искать руссов при Русском море (Черном. — В. Ф.), нежели при Варяжском (Балтийском. — В. Ф.)». Полагая, что в ПВЛ под варягами разумеются многие народы, он утверждал, что таковыми в ней понимаются прежде всего скандинавы. По взвешенным словам норманиста В. А. Мошина, в «эпоху расцвета ультранорманизма» большое влияние оказала критика Эверсом «норманизма и доказательство пребывания руси на Черноморьи до 862-го года»[422].

О черноморской Руси затем говорили прямые последователи Эверса (И. Г. Нейман, Г. Розенкампф[423] и др.), а также те исследователи, что акцентировали внимание на бытовании в прошлом, помимо Киевской Руси, других Русий. Вывод об исторической реальности черноморской руси приняли и подтвердили ученые, абсолютно убежденные в норманстве варягов. Так, Фатер, утверждая, что «столь очевидно бытие росов» на юге, увидел в руси остатки готов, проживавших на северных берегах Черного моря, среди которых разместились значительные колонии варягов-норманнов, и в связи с этим ставшие прозываться русью. С. М. Соловьев, обратившись к византийскому «Житию святого Стефана Сурожского», где речь идет о взятии Сурожа (Судака) князем Бравлином, стоявшим во главе русской рати, и последующем его крещении, предположил, что это известие относиться к началу IX века. По всей вероятности, резюмировал он, «русь на берегах Черного моря была известна прежде половины IX века, прежде прибытия Рюрика с братьями». Затем крупнейший византинист В. Г. Васильевский, проанализировав как названное житие, так и «Житие святого Георгия Амастридского», также содержащее известия о черноморских походах руси, и, установив, что оба памятника написаны в первой половине IX в., сделал вывод о несомненном знакомстве византийцев с руссами до 842 года[424].

Придя к такому заключению, входящему в непримиримое противоречие с каноническим норманизмом, приверженцы последнего пытаются лишить его силы: либо нейтрализуя его, либо давая ему все тоже норманистское объяснение. Так, Соловьев начал утверждать мысль об отсутствии этнического содержания в термине «русь», полагая, что он, как и имя «варягов» на западе, являлся «общим названием» дружин на востоке, означая «мореплавателей, приходящих на кораблях, морем, входящих по рекам внутрь стран, живущих по берегам морским»[425]. В последней трети XIX в. на базе византийских известий о черноморской Руси Е. Е. Голубинский и В. Г. Васильевский выдвинули две теории. Первый из них (видимо, не без влияния оспоренного Карамзиным мнения историка XVIII в. И. Г. Штриттера, полагавшего, что варяги захватили Киев еще до прихода Рюрика на Русь[426], а также Фатера) предложил под черноморскими руссами понимать норманнов, в первой половине IX в. (до 839 г.) явившихся в Причерноморье и слившихся там с остатками готов, затем активно действуя на Черном море. Позже в Новгороде осели другие норманны, основавшие там всем известное русское княжество во главе с Рюриком. Васильевский, не придерживаясь взгляда на очень раннюю колонизацию норманнами Восточной Европы от Балтики до Черного моря и также идя вслед за Фатером, отождествил причерноморскую русь с тавроскифами, а тех, в свою очередь, — с готами, готаланами и валанготами, проживавшими в Крыму. Варяги-норманны, придя позднее в этот район, перемешались с готами, приняв их язык как церковный. По откровенному признанию самого исследователя, готская теория «при современном положении вопроса… была бы во многих отношениях пригоднее норманно-скандинавской»[427]. Слова эти, как показало недалекое будущее, оказались пророческими, что, впрочем, нисколько не удивительно[428].

Норманство руси, надо добавить, Шлецер обосновывал еще тем посылом, что «название Руси (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.) долгое время присоединялось преимущественно к одной только Новгородской стране», т. е. к тому району, куда явились варяжские князья со всей русью. Более того, продолжал он, «однакоже и в монгольский период, сами русские летописцы употребляют название Руси в первом онаго значении, относя его исключительно к одной только Новгородской области»[429]. Такое безапелляционное утверждение поставил под серьезное сомнение Н. М. Карамзин, обративший внимание на тот факт, что в XII–XIII вв. Русью именовали в летописях преимущественно Среднее Поднепровье («Киевскую область»). Эти сомнения еще больше усилил в 1837 г. норманист А. Ф. Федотов, впервые специально проведя анализ значения слова «Русь» в летописях. Вначале он согласился со Шлецером, что название Руси и земли Русской с момента прихода Рюрика исключительно относилось к новгородцам. Но, распространившись затем на все племена, покоренные Киевом, это слово, констатирует ученый, «с XI и еще более со второй половины XII столетия относится единственно к южным (здесь и далее курсив автора. — В. Ф.) областям нашего государства, именно к киевскому княжеству и другим сопредельным». Есть повод думать, подчеркивал он, что летописцы под Русской землей «разумели иногда собственно область Киевскую»[430].

Вывод Федотова был серьезно скорректирован антинорманистами. С. А. Гедеонов, исходя из показаний источников, обратил внимание на широкое и узкое значение термина «Русь» в ІХ-XII вв.: территория всех восточнославянских племен и собственно Киевская Русь (земли полян, древлян, северян, южных дреговичей), а в теснейшем смысле — «только поляне и Киев». Именно отсюда Русь, по его мнению, как государственное имя постепенно распространилось на все восточнославянское население. Причем, полагал Гедеонов, до середины XI в. Русью именовались все восточные славяне, но к концу следующего столетия это название «все более и более сосредоточивается на одном Киеве». Д. И. Иловайский также подчеркивал, по его выражению, «эластичный характер» термина Русь в ІХ-ХІІ вв. (в обширном смысле — все восточные славяне, подвластные русским князьям, в менее обширном — южнорусские славяне, в тесном смысле — поляне, собственно киевская русь. Иногда, отмечал историк, значение этого имени суживалось до понятия сословного — княжеская дружина, «военный класс по преимуществу»). Подобным образом рассуждали в науке и позже, причем М. С. Грушевский указывал на созвучие имени Русь с речкой Рось[431]. Приведенная точка зрения опиралась на солидный фактический материал, абсолютно не вписывающийся в норманистскую трактовку русской истории и не поддающийся объяснению с ее позиций.

Несмотря на явные недоразумения, которыми оказалась так полна норманская теория, несмотря на явное стремление ее приверженцев, по замечанию Гедеонова, обсуждать русские древности «(иногда и бессознательно) с точки зрения скандинавского догмата», плодом чего явились многочисленные ошибки и заблуждения, в нашей науке и нашем обществе той поры господствовало мнение, суть которого емко выразил М. О. Коялович: признавать норманизм — «дело науки, не признавать — ненаучно». Ибо, как считали тогда, и как считают поныне, работам антинорманистов тех лет был присущ «любительский, дилетантский характер», и что ими якобы двигали не наука, а «патриотизм» и даже «национализм» (И. П. Шаскольский), в то время как, констатировал эту научную аномалию И. Филевич, «крайностям немецкой школы… наша наука внимала с благоговением, в полном убеждении, что это «последнее слово в науке»[432]. В результате чего сложилась ситуация, которую исчерпывающе обрисовал И. Е. Забелин: «…Мнение о норманстве руси поступило даже посредством учебников в общий оборот народного образования. Мы давно уже заучиваем наизусть эту истину как непогрешимый догмат». Вместе с тем норманисты, обращал внимание ученый, вселяют «величайшую осторожность и можно сказать величайшую ревнивость по отношению к случаям, где сама собою оказывалась какая-либо самобытность Руси, и в то же время поощряя всякую смелость в заключениях о ее норманском происхождении…»[433].

Вследствие этих факторов, а также того, что норманистский взгляд на русские древности был освящен западноевропейской историографией и самыми авторитетными фигурами российской исторической науки, его небывалому размаху в России усиленно содействовала атмосфера, которая совершенно не благоприятствовала антинорманистским изысканиям, на что обращали внимание даже те исследователи, кто видел в варягах скандинавов. Так, например, выдающийся филолог И. И. Срезневский, с восхищением говоря о произведении антинорманиста С. А. Гедеонова «Варяги и Русь», отметил среди важных качеств ученого его решимость «бороться с такими силами, которых значение окрепло не только их внутренней стойкостью, но и общим уважением». Позже Н. П. Загоскин дал самую исчерпывающую характеристику возможностям этих «сил», монополизировавших в российской исторической науке право на истину и тщательно ограждавших эту монополию от любых посягательств. Вплоть до второй половины XIX в., указывал он, поднимать голос против норманизма «считалось дерзостью, признаком невежественности и отсутствия эрудиции, объявлялось почти святотатством. Насмешки и упреки в вандализме устремлялись на головы лиц, которые позволили себе протестовать против учения норманизма. Это был какой-то научный террор, с которым было очень трудно бороться (курсив мой. — В.Ф.)[434].

Вместе с тем нельзя не отметить еще одно обстоятельство, приобретавшее особую значимость на фоне сказанного, и под влиянием которого далеко не в выгодном свете представлялись читателям построения антинорманистов. Это форма, в которой они преподносились, нередко, как и у их оппонентов, отступавшая от норм высокой науки. В чем эти отступления заключались, обрисовал антинорманист И. Е. Забелин. Говоря о работах многих своих единомышленников, он констатировал, что им присуще «пренебрежение к ученой обработке свидетельств», открывавшее широкий простор для фантазии, тогда как в трудах норманистов преимущественно господствовала «строгая и осторожная мысль…». Вот почему, заключал ученый, «даже и весьма здравые и очень верные заключения такой критики не пролагали в науке никакого следа… оставались вовсе незамеченными ученой изыскательностью». В этой оценке, прислушаться к которой необходимо, имеется изрядная доля преувеличения, и не только на счет «строгой и осторожной мысли», исключительно которой якобы руководствуются норманисты, и которую не без успеха опротестовал сам Забелин. В. Б. Вилинбахов, один из немногих, кто в советское время занимал истинную антинорманисткую позицию, отмечал, говоря о работах своих предшественников первой половины и середины XIX в., что они были «еще недостаточно научно» аргументированы, написаны «не на высоком научном уровне даже для того времени», но «не остались бесследными»[435].

В данном случае важно прислушаться к мнениям норманистов. Так, В. А. Мошин подчеркивал, что «Эверса, Костомарова, Юргевича, Антоновича никак нельзя причислять к дилетантам», что Иловайский «руководился строго научными методами» и своими открытиями заставил противников внести в их «конструкции необходимые корректуры». Занять такую принципиальную позицию Мошина, прекрасного знатока историографии по варяжскому вопросу, заставили заключения, которые, по его словам, страдают «значительными и вредными ошибками». Г. В. Вернадский отмечал, что «ценность вклада антинорманистов в изучение древней Руси нельзя отрицать»: именно они привлекли внимание к факту наличия руси на юге «задолго до появления Рюрика в Новгороде», разрушив, тем самым, упрощенную теорию норманистов, сводящих начало историю руси к Рюрику и Новгороду, к факту отсутствия в истории скандинавского племени по имени «русь». Советский ученый В. В. Мавродин как-то сказал, что антинорманисты XIX в. «не просто задорные полемисты, а прежде всего труженики, собравшие громадный материал», высказавшие целый ряд ценных мыслей, например, о связи варягов с южнобалтийским миром, велика их заслуга, говорил он, и «в деле развития истории как отрасли научного знания, формирующей национальное самосознание»[436].

Суждение современных норманистов о своих научных противниках XIX в. в полной мере выразил в 1983 г. И. П. Шаскольский. Ныне А. А. Хлевов, видя в антинорманизме только результат «предвзятой идеологической установки», вновь произнес в форме неутешительного приговора: «Даже несмотря на мощное качественное усиление в лице С. А. Гедеонова и Д. И. Иловайского лагерь антинорманистов лежал вне магистральной линии историографии»[437]. В сущности Хлевов прав, хотя и имел ввиду совершенно иное. «Магистральная линия историографии» не у всех вызывала желание двинуться в означенном ею направлении: слишком явной была ее тенденциозность. И заслуга антинорманистского меньшинства перед наукой заключается прежде всего в том, что оно выступило против казавшегося незыблемым мнения норманистского большинства, имевшего своим надежным союзником образованное общество, не дало ей обратиться в состояние застоя, принудило «скандинавоманов» отказаться от многих догм и многократно умерить славословия в адрес своих кумиров и даже признать, что в состав варягов входили представители многих народов, в том числе южнобалтийские славяне. А это, в целом, все больше размывало норманскую теорию и делало беспредметным разговор о норманстве варяжской руси. Вместе с тем антинорманисты совершенно по-новому поставили саму варяго-русскую проблему, далеко выведя ее за рамки разговора по линии исключительно Русь-Скандинавия. И, резко расширив круг источников по варяго-русскому вопросу и широко раздвинув горизонты, так сказать, «русской» истории, они более органично вписали его в ткань европейской истории второй половины I тысячелетия н. э. Как всякое любое начинание, нарушавшее научный покой, антинорманизм вызывал мощное противодействие и колкие насмешки уже априори, хотя, когда эмоции спадали, его доводы становились достоянием науки. Так, если взять труд Ф. Л. Морошкина, суть которого лаконично выразил М. П. Погодин: Морошкин находит русь на пространстве всей Европы[438], то многие высказанные в нем мысли, которым действительно не хватало академичности, со временем обрели доказательную базу.

М. В. Ломоносов был первым в науке, кто, отметив отсутствие имени «русь» в Скандинавии, обратил внимание на наличие русского имени и самих русских в южных пределах Восточной Европы задолго до прихода Рюрика, на существование «Белой и Чермной» (Неманской) Русий, на «русскую» топонимику последней и наличие руси-ругов на о. Рюген. В. К. Тредиаковский говорил, что «померанские руги» и есть варяжская русь[439]. Затем Г. Эверс доказал существование руси, издавна присутствующей на юге Восточной Европы. После чего «скептики», крайне «омолаживая» русскую историю, вместе с тем сыграли важную роль в открытии забытых южнобалтийских славян. А. А. Куник констатировал, что М. Т. Каченовский около 1830 г. «указывал своим слушателям на исчезнувших балтийских славян, как на родичей варяго-руссов, несмотря на то, что история последних была в то время еще мало разработана и являлась Каченовскому с его последователями совершеннейшею «terra incognita»[440]. Но круг русских древностей не замкнулся на Южной Балтике и на Причерноморье. В 20-х — 70-х гг. XIX в., благодаря изысканиям С. Руссова, Ю. И. Венелина, Ф. Л. Морошкина, М. А. Максимовича, Ф. Святного, Н. В. Савельева-Ростиславича, Н. И. Костомарова, И. Е. Забелина, Д. И. Иловайского и других, стали достоянием науки как свидетельства византийских, арабских, западноевропейских источников, локализующих Русь во многих районах Восточной и Западной Европы, так и соответствующий этим показаниям богатый топонимический материал. В результате чего на карте проявились Русии азовско-черноморская, сразу несколько южнобалтийских, паннонская, карпатская и другие, но ни к одной из них ни шведы, ни другие скандинавы не имели никакого касательства[441].

Под давлением фактов с аргументами оппонентов, признавая, тем самым, их принципиальную правоту, начинают соглашаться норманисты. Тому примеры демонстрирует «ультранорманист» М. П. Погодин. В 1846 г. он произнес примечательные слова: «Может быть, и я сам увлекаюсь норманским элементом, который разыскиваю двадцать пять лет, и даю ему слишком много места в древней русской истории; явится другой исследователь, который исключительно предается славянскому элементу (впрочем не похожий на нынешних невеж): мы оба погрешим, а наука, истина, умеряя одного другим, выиграет». Но доводы этих «невеж» были настолько убедительны, что Погодин, не желая, видимо, впасть в еще больший научный грех, начал постепенный и неумолимый «дрейф» к их берегу. Так, в 1860 г. он уже полагал, что на Южную Балтику переселилось из Норвегии «племя скандинавское или готское», совершенно «покрывшее» первых поселенцев-славян, в связи с чем «могут, конечно, примириться все мнения о происхождении Руси». Пройдет всего четыре года, и историк прямо скажет, что «между нашими норманнами могло быть много славян, что между всеми балтийскими племенами была искони живая, многосторонняя связь…». В 1872 г. последует его еще более конкретный вывод: «…Призванное к нам норманское племя могло быть смешанным или сродственным с норманнами славянскими».

Оценивая свидетельство западноевропейского хрониста Гельмольда о Вагирской марке, Погодин резюмировал: «Чуть ли не в этом углу Варяжского моря заключается ключ к тайне происхождения варягов и руси. Здесь соединяются вместе и славяне и норманны, и вагры и датчане, и варяги, и риустри, и росенгау». В 1874 г. историк, хотя и перевел свой взгляд в сторону Неманской Руси, где в эпоху призвания только и могла жить варяжская русь, вместе с тем отметил, что к Вагрии тянуло само ее имя, «подобозвучное с варягами, и близкое сходство или даже соседство славян и норманнов…». Но его смущало то, что она «находится в наибольшем отдалении от Новгорода и мудрено предположить как знакомство, так и столь продолжительное плавание к нему»[442], хотя ничего «мудреного» он не видел в своей многосложной идее переселения части шведов на южнобалтийское побережье, некоторого их проживания среди тамошних славян и затем их нового «броска», но теперь уже в пределы Северо-Западной Руси, к восточноевропейским славянам. Искусственность этой схемы хорошо передал М. А. Максимович, правда, говоря о Карамзине, но по его следам шел Погодин: «Замечательно, что и Карамзин, хотя и вывел руссов из Швеции, но сначала ославянил их в Пруссии и потом уже привел в Новгород»[443].

Столкнувшись с фактами существования многих Русий, не связанных ни со Скандинавией, ни со скандинавами вообще, норманисты меняют отношение к имени «Русь». Так, Погодин начал говорить, что откуда происходит это имя — «открытое поле догадок», впрочем, как и первоначальное ее местопроживание, по причине чего, заключал он, «имя Русь своим происхождением есть вопрос только любопытный, а не основной». С. М. Соловьев, утверждая, что, «если, по признанию самых сильных защитников норманства, влияние варягов было более наружное, если такое наружное влияние могли одинаково оказать и дружины славян поморских… то ясно, что вопрос о национальности варягов-руси теряет свою важность в нашей истории». В. О. Ключевский также считал, что вопрос о происхождении имени «Русь» и первых русских князей не содержит ключа «к разъяснению начала русской национальной и государственной жизни», как неважно, с его точки зрения, в этом плане и другое — «на балтийском или азовском поморье зазвучало впервые известное племенное название»[444]. Но этими мнениями не исчерпывалась российская историческая наука XIX века. Не отрицавший норманства варягов И. И. Срезневский, напротив, подчеркивал, что «надобно быть слишком равнодушным к судьбам русского народа, надобно быть нерусским, чтобы не домогаться положительного ответа» на варяго-русский вопрос. Антинорманист И. Е. Забелин отмечал, что «подвиг» руси не «ограничился принесением одного имени»: «мифическая русь представляется первоначальным о р г а н и з а т о р о м (здесь и далее разрядка автора. — В. Ф.) нашей жизни, представляется именно в смысле этого организаторства племенем г о с п о д с т в у ю щ и м, которое дало первое движение нашей истории, первое устройство будущему государству, и, словом, вдохнуло в нас дух исторического развития»[445].

Принципиальная правота этих слов, а также настойчивость тех, кто не довольствовался идеей о норманстве варягов, с которой давно сжилась наука, вызывали нескрываемое раздражение у ее защитников. Погодин, борясь, по названию его же труда, «не на живот, а на смерть» с антинорманистами, «нередко прямо бранился» с несогласными с ним[446]. Ключевский в одной из работ (не ранее 1876) назвал «все эти ученые усилия разъяснить варяжский вопрос… явлением патологии». И я, говорил он, равнодушен к обеим теориям — норманской и славянской, «и это равнодушие выходит из научного интереса», но при этом всегда занимая последовательную норманистскую позицию. Вместе с тем, все больше тяготясь ею, но в силу традиции не желавший что-либо менять. «Мы чувствовали, — искренне делился своими мыслями великий наш историк, характеризуя норманскую теорию в целом, — что в ней много нескладного, но не решились сказать что либо против нее. Мы ее сохранили как ученики ее создателей и не знали, что делать с ней как преподаватели. Открывая свой курс, мы воспроизводили ее, украшали заученными нарядами и ставили в угол, как ненужный, но требуемый приличием обряд»[447].

Зато полны были решимостью бороться с «требуемым приличия обрядом», сковывающим науку, антинорманисты, что с блеском продемонстрировал Степан Александрович Гедеонов (1816–1878)[448], опубликовав в 1862–1863 гг. «Отрывки из исследований о варяжском вопросе», а 1876 гг. их переработанное и расширенное переиздание под названием «Варяги и Русь». Свое выступление против «мнимонорманского происхождения Руси» исследователь, вобравший в своем творчестве лучшие достижения предшественников и прежде всего Г. Эверса, которого высоко чтил своим «руководителем»[449], объяснил в очень простых словах, актуальность которых особенно видна сегодня: «Полуторастолетний опыт доказал, что при догмате скандинавского начала Русского государства научная разработка древнейшей истории Руси немыслима». Говоря об искусственности и бессилии норманизма, «основанного не на фактах, а на подобозвучиях и недоразумениях», он вместе с тем подчеркнул, что русская история «одинаково невозможна и при умеренной и при неумеренной системе норманского происхождения Руси»[450]. Позиция ученого была продиктована детальным знанием самого предмета разговора, полным владением историографией и источниковой базой варяго-русского вопроса, превосходным знанием европейской истории в целом, и, уместно будет добавить, многих языков, что вкупе привело его к отрицанию «скандинавского догмата». Его стремление охватить все известные к тому времени источники, его методы исторической критики были весьма положительно отмечены оппонентами. А. А. Куник увидел в нем решительного противника, который, «кроме того, что строго держится в пределах чисто научной полемики, отличается от своих предшественников тем, что не слегка берется за дело, а после довольно обширного изучения источников и сочинений своих противников, пытается решить вопрос новым способом». М. П. Погодин отмечал, что Гедеонов осмотрел варяго-русский вопрос «со всех сторон, переслушал всех свидетелей, сравнил и проверил все показания, много думал о своих заключениях»[451].

Отправной точкой рассуждений Гедеонова стало его тонкое наблюдение, которое с неменьшей силой звучит и ныне: «Байер, Миллер, Тунманн и Шлецер трудились над древнейшей историей Руси, как над историей вымершего народа, обращая внимание только на письменную сторону вопроса….Не мало не заботясь о том, отозвалось ли это норманство в истории и жизненном организме онемеченного ими народа»[452]. И на широком круге источников ученый впервые в науке показал, а это одно из самых лучших и особенно впечатляющих частей его творения, что «норманское начало» не отразилось «в основных явлениях древнерусского быта» (как, например, отозвалось «начало латино-германское в истории Франции, как начало германо-норманское в истории английской»): ни в языке (в 1848 г. И. Ф. Круг уверял, что скандинавский язык не только долго бытовал на Руси, но даже какое-то время господствовал в Новгороде, и его якобы специально изучали наши предки и приобщали к нему детей), ни в язычестве, ни в праве, ни в народных обычаях и преданиях восточных славян, ни в летописях, ни в действиях и образе жизни первых князей и окружавших их варягов, ни в государственном устройстве, ни в военном деле, ни в торговле, ни во всем том, что составляло «саму жизнь Руси». Особенно при этом подчеркнув, что ПВЛ «всегда останется, наравне с остальными памятниками древнерусской письменности, живым протестом народного русского духа против систематического онемечения Руси».

На богатом ономастическом материале Гедеонов продемонстрировал отсутствие, за небольшим исключением, в русском именослове эпохи Киевской Руси германо-скандинавских имен, отсутствие, например, имени Рюрик у шведов, но широкое хождение его у материковых европейских народов, в том числе у западных славян. Абсолютно, конечно, прав ученый в своих словах, что никакими случайностями не может быть объяснено «молчание скандинавских источников о Рюрике и об основании Русского государства», хотя и признает некоторое участие скандинавов в русских событиях ІХ-ХІ вв., считая их «не основным, а случайным элементом в нашей истории». Исследователь, видя в летописном рассказе о призвании варяжских князей конкретное историческое событие (отрицаемое тогда многими), характеризует его как «исключительно славянский факт». Ибо восточные славяне никак не могли пригласить к себе князей из чужого, враждебного племени, не знающих ни языка, на котором должны выслушивать притязания родов, ни права, по которому им надлежит судить своих подданных. Говоря о весьма давних связях (торговых, религиозных, родственных) племен Северо-Западной Руси с южнобалтийскими славянами (вендами), о том высоком месте, которое занимали вендские князья в славянском мире, Гедеонов полагает, что именно они и были приглашены на Русь. Славянский характер варяжских князей вытекает, по его мнению, из того еще факта, что они «не только не касаются коренных постановлений словено-русского общества, но еще при первой возможности подчиняются добровольно его основным законам»[453].

Ведя речь о термине «варяги», Гедеонов отметил его позднее появление в соответствующих этим языкам формах в скандинавской, арабской и греческой среде: в 20-е — 30-е гг. XI века. Показав, что из скандинавского væeringi никак не могли произойти ни русское варяг, ни византийское βάραγγοϛ, и, обратив внимание, что верингами саги именуют исключительно только тех скандинавов, кто служил в византийском варангском корпусе, он доказывает появление «варяжского имени» в Византии в связи с учреждением там в 988 г. корпуса варягов-варангов. И лишь только от греков норманны приняли название варангов под формою væringi-væringjar. Само слово варяг ученый считает перешедшим на Русь посредством балтийских славян из германского wari (wehr) — оборона (оружие) с прибавлением к нему суффикса — ag-: varag-варяг — мечник, ратник, обозначавшее балтийских славяно-норманских пиратов и равнозначное слову viking. У восточных славян, завершал Гедеонов свою мысль, varag вскоре перешло из нарицательного «в географическое-народное, в смысле франк на Востоке: им стали обозначать все те народности, от которых выходили балтийские пираты-варяги», а впоследствии всех иноземцев.

Историк не сомневался, что варяги и русь — это две отдельные народности, осознано слитые летописцем в одну. Первых, как уже было сказано, он не считал особым народом, но видел в них прежде всего балтийских славян, а русь полагал местным, восточнославянским населением, живущим в Поднепровье задолго до призвания варягов, и на которых затем перешло ее имя. Гедеонов аргументировано продемонстрировал всю бесплодность попыток норманистов отыскать «Русь» в Швеции и квалифицированно отверг всякую возможность выведения «Русь» от финского Ruotsi, доказав «случайное сходство между финским Ruotsi, шведским Рослагеном и славянским русь». При этом он подчеркивает, что норманисты не могут объяснить «ни перенесения на славяно-шведскую державу финского имени шведов, ни неведения летописца о тождестве имен свей и русь, ни почему славяне, понимающие шведов под именем руси, прозывающие самих себя этим именем, перестают называть шведов русью после призвания», ни почему «принявшие от шведов русское имя финские племена зовут русских славян не русью, а вендами, wänälaiset?». К тому же, добавлял Гедеонов к своим рассуждениям, предположение о давнем существовании Руси на берегах Черного моря уничтожает «всякую систему норманского происхождения Руси»[454].

О научной состоятельности труда Гедеонова красноречиво говорят оценки, которые дали ему норманисты, и прежде всего те, чьи положения он либо обоснованно отверг, либо поставил под самое серьезное сомнение. М. П. Погодин признавал, что после Эверса у норманской системы не было «такого сильного и опасного противника» как Гедеонов, исследование которого «служит не только достойным дополнением, но и отличным украшением нашей историко-критической богатой литературы по вопросу о происхождении варягов и Руси», и что «самое основательное, полное и убедительное» опровержение норманизма принадлежит ему. А. А. Куник, назвав труд Гедеонова «в высшей степени замечательным», констатировал, что против некоторых его доводов «ничего нельзя возразить», при этом многозначительно заметив в адрес норманизма, которому посвятил свою жизнь и свой недюжинный талант, что «трудно искоренять исторические догмы, коль скоро они перешли по наследству от одного поколения к другому». Из норманистов того времени более откровенно высказался Н. Ламбин: Гедеонов, «можно сказать, разгромил эту победоносную доселе теорию… по крайней мере, расшатал ее так, что в прежнем виде она уже не может быть восстановлена». Солидаризируясь с его приговором норманской теории, историк уже сам говорит о ее «несостоятельности», и признает, что она доходит «до выводов и заключений, явно невозможных, — до крайностей, резко расходящихся с историческою действительностью. И вот почему ею нельзя довольствоваться!». По словам норманиста более позднего времени В. А. Мошина, «беспристрастный исследователь» Гедеонов «похоронил «ультранорманизм» шлецеровского типа»[455].

Мнения научных противников и единомышленников Гедеонова (хотя те и другие даже в рамках своих направлений далеко не во всем сходились между собою) в оценке его труда удивительнейшим образом совпали, что стало первым случаем подобного рода за всю историю существования в науке варяго-русского вопроса. Н. И. Костомаров, говоря, что Гедеонов «разбивает в пух и прах всю так называемую норманскую систему…», не сомневался, что его труд «останется одним из самых капитальных памятников русской науки». Н. П. Загоскин указывал, что Гедеонов возвращает «балтийским славянам ту роль по отношению к нашей древней истории, которую со времен Байера насильственно навязывали норманнам». По словам И. А. Тихомирова, пером Гедеонова «окончательно уничтожена была привычка норманистов объяснять чуть не каждое древнерусское слово — в особенности собственные имена — из скандинавского языка; после трудов Гедеонова количество мнимых норманских слов, сохранившихся в русском языке, сведено до минимума и должно считаться единицами»[456]. Благодаря ему, в один голос утверждали представители противоположных лагерей, для ее же пользы в науке все больше получает поддержку мнение, что варяги и русь «племена совершенно различные»[457].

Доводы, представленные Гедеоновым против норманизма, вынудили его столпов совершенно другими глазами взглянуть на современное им состояние разработки варяжского вопроса, позволили увидеть им весь произвол, совершаемый над источниками в угоду норманской теории. Куник признал, «что норманисты в частностях преувеличивали значение норманской стихии для древнерусской истории, то отыскивая влияние ее там, где… оно было или ненужно или даже не возможно, то разбирая главные свидетельства не с одинаковой обстоятельностью и не без пристрастия». Чтобы умерить пыл слишком ретивых единомышленников, исследователь открыто открещивается от тех, кто поступался наукой: «…Я не принадлежу к крайним норманистам» и «вовсе не думаю норманизировать древнюю Русь…». Более того, говоря о своей работе «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen» («Призвание шведских родсов финнами и славянами». Bd. I–II. SPb., 1844–1845), вошедшей в «золотой фонд» норманизма и немало сделавшей для его торжества, он прямо сказал: «…Я должен теперь первую часть своего сочинения объявить во многих местах несоответствующею современному состоянию науки, да и вторую часть надобно, хоть в меньшей мере, исправить и дополнить».

Под воздействием мощной эрудиции и безупречной логики Гедеонова Куник и Погодин снимают многие свои доводы и существенно смещают акценты в других. Куник не только признал опровержение своего оппонента связи Roslagena с русской историей «совершенно справедливым», но и существенно дополнил его: имя Ropr, Roden (вместо чего сейчас употребляется Roslagen — общество гребцов) впервые было принято за имя роксоланов (русских) самими шведами в XVII в. по недостаточному знанию ими своего древнего языка, что и ввело в заблуждение того же Куника. При этом ученый также подчеркнул, что «сопоставление слов Roslag и Русь, Rôs является делом невозможным уже с лингвистической стороны» (еще в 1844 г., поняв всю несостоятельность увязывания имени «Русь» с Рослаген, он обратился к шведскому слову rodsen-гребцы», которым называли жителей прибрежной части Рослагена, предположив, что именно к нему посредством финского ruotsi восходит название «Русь». В 1875 г. историк, что показательно, откажется и от этого объяснения). И Погодин согласился с Гедеоновым, что финское название Швеции Руотси и шведский Рослаген не имеют отношения к имени «Русь». Позже датчанин В. Томсен говорил, что нет «никакой прямой генетической связи» между Рослагеном, как географическим именем, и Ruotsi — Русью (название Русь он стал выводить от Ruotsi, полагая, что в ее основе лежит скандинавское слово горег. По его мнению, шведы, ездившие к финнам, «могли назвать себя, — не в смысле определения народности, а по своим занятиям и образу жизни, — rops-mcnn или rops-karlar, или как-нибудь в этом роде, т. е. гребцами, мореплавателями», а затем в Швеции это слово — в первой его части — якобы обратилось в имя собственное, которое финны приняли за название народа)[458].

Вместе с тем в историографии указывалось на недостатки исследования Гедеонова (который, как и всякий новаторский труд, не был, конечно, их лишен) и прежде всего той части, где историк обосновывал свое решение варяжского вопроса. Но главное, что имеет значение для настоящего разговора, состоит в следующем: все оппоненты Гедеоновым, независимо от своего взгляда на этнос варягов, отмечали высочайший уровень его критики норманской теории. Как емко выразил этот настрой Н. И. Костомаров, «собственно что касается до поражения норманизма, г. Гедеонов — неотразим». Это во-первых. Во-вторых, ученый пришел к выводам о теснейших связях восточных и южнобалтийских славян лишь на основе весьма скудного круга источников, и эти выводы сейчас полностью подтверждают лингвистика, археология, антропология, нумизматика. В целом же, Гедеонов, констатировал крупнейший специалист в области варяго-русского вопроса А. Г. Кузьмин, «создал труд не только вполне профессиональный, но в чем-то и превосходящий публикации его современников», а по охвату материала до сих пор остающийся непревзойденным, лишил норманизма ореола «строгой научности[459]».

Эффект появления труда Гедеонова «Варяги и Русь» был усилен еще и тем, что в том же 1876 г. выходят работы антинорманистов Д. И. Иловайского (1832–1920) и И. Е. Забелина (1820–1908). Как объяснял свою позицию в начале 70-х гг. Иловайский, и под которой подписались бы все антинорманисты (и не только того времени), «не вдруг, не под влиянием какого-либо увлечения мы пришли к отрицанию» системы скандинавской школы, а только «убедившись в ее полной несостоятельности», в присутствии в ней натяжек и противоречий, в ее искусственном построении, и что благодаря ей «в нашей историографии установился очень легкий способ относится к своей старине, к своему началу». При этом особо подчеркнув в 1888 г. тот момент, когда у него возникли сомнения в научной состоятельности норманизма: «Я сам безусловно следовал норманской системе, пока не занялся специально этим вопросом…». «Скандинавская школа» господствовала, говорит Иловайский, благодаря «своей наружной стройности, своему положительному тону и относительному единству своих защитников», в то время как ее противники выступали разрозненно. Решительно выступая против норманской теории, он вместе с тем совершенно справедливо заметил, что ее сторонники «оказали столько заслуг науке российской истории, что, и помимо вопроса о призвании варягов, они сохранят свои права на глубокое уважение».

Антинорманизм ученого был компромиссным: если в варягах он видел норманнов, то русь считал восточнославянским племенем, изначально проживавшим в Среднем Поднепровье и известном под именем поляне-русь (роксолане или россалане), но по вине позднейших переписчиков варяги и русь были смешаны в «один небывалый народ». Ведя речь о существовании Днепровско-Русского княжества уже в первой половине IX в., Иловайский принимал за реальный исторический факт и существование в это же время на Таманском полуострове Азовско-Черноморской Руси (или Артании арабских известий), акцентируя внимание на том факте, что Черное море издавна называлось «Русским морем», и полагал ее преемницей Тмутараканское княжество. Он без колебаний связывал с этой русью византийские свидетельства о нападении руси на Константинополь в IX в., о крещении руси в 60-х гг. и о русской митрополии того же столетия, «русские письмена» и «русина», встреченные св. Кириллом в Корсуне в 860–861 гг., сообщения арабов о походах руси на Каспийское море в 913 и 944 годах. Ученый, видя в варяжской легенде именно легенду, и более ничего, утверждал, что не было никакого призвания варяжских князей, и что «туземная» русь сама основала свое государство, распространив затем свое владычество с юга на север. «Хвастливые скандинавские саги», подчеркивал он, приписывая своим героям огромное воздействие на русские события, представляют русь «великим и туземным народом, а Русское государство настолько древним, что о его начале они ровно ничего не знают».

Указывая на отсутствие следов норманнов «в составе русской национальности», Иловайский ставил перед оппонентами вопросы, до сих пор остающиеся без ответа: если русь — скандинавы, то почему они клянутся славянскими божествами Перуном и Велесом, а не скандинавскими Одином и Тором? Почему они так быстро изменили своей религии, и кто их мог к этому принудить? Даже если принять, заключал историк, что русь — это только скандинавская династия с дружиной в славянской стране, то и «тогда нет никакой вероятности, чтобы господствующий класс так скоро отказался от своей религии в пользу религии подчиненных». Он также отмечал, что «латинские летописцы», много говоря о нападениях норманнов на Западную Европу, при этом «совсем не знают скандинавской руси», которую они, конечно, знали бы, присутствуй она в действительности в истории. И это в то время, обращает внимание Иловайский, когда источники фиксируют Русии не только в пределах Восточной Европы, но и на южных берегах Балтийского моря, на Дунае (в Паннонии), в Карпатах, и колыбелью которых могла быть «скорее наша Русь»[460].

Забелин, подчеркивая, что восточными славянами до Рюрика был прожит долгий путь развития, полагал, что еще задолго до него в их земле «было все, к чему он был призван, как к готовому». Само решение варяго-русской проблемы историк связывал только со славянской Южной Балтикой, откуда, по его мнению, пришли в Восточную Европу и варяги, и русь (при этом справедливо заметив, что «славянская школа» нисколько не позаботилась дать подробное и полное исследование истории балтийских славян). Варягами Забелин именовал все славянские племена, проживавшие «в богатой торговой и воинственной приморской страны между Одрой и Эльбой» (прежде всего вагров), и создавшие там высочайшую материальную культуру, не имевшую себе равной в Поморье. Именно они, говорил ученый, будучи отважными мореходами и господствуя на Балтике, заложили и развили балтийскую торговлю. В ходе естественной колонизации, утверждал Забелин, балтийские славяне в давние времена вступили во владения своих восточноевропейских сородичей, где основали Новгород. Степень активности связей между двумя славянскими мирами, продолжавшихся вплоть до завоевания немцами южнобалтийского побережья (в натиске немцев и датчан ученый видел главную причину переселения славяно-варяжских дружин на восток), характеризует призвание в начале IX в. на Северо-Запад Руси князей из «Ругии», где проживала летописная русь. Забелин понимал под «Русией» область, лежащую между реками Одером и Травою, и связывал это название с о. Рюгеном, именуемом в ряде памятников «Русией», жители которого пользовались особенным почетом среди всех южнобалтийских славян. Он нисколько не сомневался, что эта Балтийская Русь дала начало и южной Руси, в незапамятные годы переселившись на берега Днепра[461].

Совокупный резонанс работ Гедеонова, Иловайского и Забелина, вышедших одновременно в крупнейших научных центрах России — Петербурге и Москве (тогда же в Киеве, надо добавить, увидел свет первый том посмертного издания сочинений известного антинорманиста М. А. Максимовича[462]), был настолько велик, что на следующий год А. А. Куник с горечью говорил, что антинорманисты, подняв в «роковом» 1876 г. «бурю против норманства (курсив автора. — В. Ф.)», устроили «великое избиение норманистов», «отслужили панихиду по во брани убиенным норманистам»[463]. Успех, действительно, был огромным. Как обрисовал его масштабы Костомаров, если бы Байер, Шлецер, Круг, Погодин «могли восстать из гробов и ополчиться против нового врага своих теорий, если бы к ним пристали и другие до сих пор здравствующие норманисты, то, при всех своих усилиях, не могли бы они уже поднять из развалин разрушенного г. Гедеоновым здания норманской системы». Первольф тогда же заметил, что «в последние времена поборники норманской теории значительно усмирились». Загоскин, также констатируя, что норманизм «в своей ультра-радикальной байеро-шлёцеро-погодинской форме становится в наши дни явлением все более и более редким», уверенно говорил, что Гедеонов нанес ему «удар, по-видимому, смертельный»[464].

Но от этого удара норманизм, по объективным и субъективным причинам, смог оправиться и вернуть себе былое господство в науке. Тому способствовала прежде всего кончина Гедеонова, с которой прекратилась набиравшая в печати обороты дискуссия по его книге и, в целом, по варяго-русскому вопросу. За обсуждением своей монографии Степан Александрович, много болевший в последние годы, тщательно следил и к лету 1878 г. подготовил ряд статей, из которых собирался составить дополнение к «Варягам и Руси» в виде третьего тома, где намеревался дать ответ на критические замечания. Пророчески заметив при этом, что «настоящего, строго научного опровержения моих заключений до сих пор не последовало, да и вероятно не будет»[465]. Но смерть ученого не позволила этим планам сбыться[466]. С уходом из жизни звезды первой величины антинорманизма в его рядах не осталось столь масштабной и столь авторитетной как в науке, так и в обществе фигуры, снискавшей бы себе общее признание беспристрастного исследователя и способной, поэтому, окончательно развенчать норманизм. К тому же начинает постепенно снижаться активность антинорманистов Н. И. Костомарова, И. Е. Забелина, Д. И. Иловайского, а сама борьба с норманизмом все больше теряет былую актуальность. «С конца XIX в., — подчеркивал А. Г. Кузьмин, — интерес к теме начала Руси заметно ослабел. Общественный интерес сдвигался ближе к современности, чему способствовало обострение социальных противоречий».

Вместе с тем, добавлял Кузьмин, в отечественной науке начинает преобладать историко-филологическая тематика, посредством филологии усилившая в ней германское влияние, «поскольку именно в Германии более всего занимались индоевропейскими проблемами, причем само направление сравнительного языкознания носило название «индогерманистики», что как бы автоматически ставило в центр исследований Германию и германцев». А вслед за германскими и скандинавскими археологами шла, отмечал историк, «и зарождавшаяся русская археология»[467]. Именно последняя очень много сделала для реабилитации норманизма, ибо оперировала конкретными и многочисленными вещественными фактами, в силу своей природы с особенной силой воздействующими на сознание, но интерпретация которых давалась лишь через призму «скандинавского догмата». Как это происходило на деле, исчерпывающе проиллюстрировал еще в 1872 г. Иловайский: «Наша археологическая наука, положась на выводы историков норманистов, шла доселе тем же ложным путем при объяснении многих древностей. Если некоторые предметы, отрытые в русской почве, походят на предметы, найденные в Дании или Швеции, то для наших памятников объяснение уже готово: это норманское влияние»[468].

Огромную роль в восстановлении позиций норманизма в нашей науке сыграл профессор Копенгагенского университета В. Томсен. В мае 1876 г. он прочитал в Оксфорде три лекции «Об отношениях Древней Руси к Скандинавии и о происхождении русского государства», вскоре ставшие известные европейскому научному миру. В виде отдельной книги эти лекции были изданы в Англии (1877), Германии (1879), Швеции (1883 и 1888), а в 1891 г. они выходят в России под названием «Начало Русского государства». Польский историк Х. Ловмяньский утверждал, что именно он придал «наиболее законченную форму» норманской теории, хотя его работа, как ученый тут же уточнил, «не внесла в дискуссию ни новых аргументов, ни новых источников…»[469]. В нашей историографии вслед за И. П. Шаскольским принято считать, что «классическое изложение» основных положений и аргументов норманизма дал Томсен[470]. Но есть иная точка зрения. Д. И. Иловайский отмечал, что его труд — это «самое поверхностное повторение мнений и доводов известных норманистов, преимущественно А. А. Куника», причем Томсен, в силу «своей отсталости», повторяет такие доказательства последнего, от которых тот уже отказался. Затем норманист В. А. Мошин, говоря, что датский ученый «своим авторитетом канонизировал норманскую теорию в Западной Европе», особо подчеркнул, что он внес «в изучение вопроса мало такого, что не было бы ранее замечено в русской науке, в особенности в трудах Куника»[471].

Наблюдения Иловайского и Мошина очень важны, как важно и другое: по сути Томсен возродил тот «ультранорманизм», который критиковал Гедеонов, и от которого открестился Куник. И в таком вот виде он вновь «прописался» в конце XIX в. в российской историко-филологической науке, где его, начиная с того же времени и на протяжении двух последующих десятилетий, закреплял наш выдающийся летописевед А. А. Шахматов. Желая наполнить предложенную им схему сложения Сказания о призвании варягов конкретным содержанием и объяснить проводимую им мысль об отождествлении в ПВЛ руси и варягов, он прибег к теории двух колонизационных потоках норманнов в Восточную Европу. И в руси он увидел древнейший слой шведов («полчища скандинавов»), вначале обитавших в Северо-Западной Руси, а около 840 г. основавших Киевское государство, к которым затем присоединились новые выходцы из Скандинавии, известные уже как варяги. Подчинив себе южную Русь, они воспринимают ее имя. По словам ученого, в Киеве в начале XII в. помнили «об иноземном, варяжском происхождении Руси», отчего в основе ее отождествления киевским летописцем с варягами «лежат несомненно исторические явления…»[472]. Идея о двух волнах прибытия норманнов на Русь, в которую вдохнул новую жизнь высочайший научный авторитет того времени, получила развитие среди исследователей предреволюционной поры. К. Ф. Тиандер понимал под русью гётов (племя, жившее в Южной Швеции), унаследовавших власть над Приднепровьем от готов, а под варягами свеев (шведов). А. Е. Пресняков полностью повторял Шахматова, но только относил появление норманской руси на юге более к раннему времени, чем 30-е гг. IX в.[473]

Параллельно с этим норманистские настроения российской науки были многократно усилены трудами шведских ученых. В 1914 г. Т. Ю. Арне выпустил книгу «Швеция и Восток», где выдвинул теорию норманской колонизации Руси. По его утверждению, в X в. «повсюду в России расцвели шведские колонии». В 1915 г. Р. Экблом, будучи профессором славянских языков, постарался подкрепить теорию соотечественника лингвистическими данными, уверяя, что названия от корня рус- и вар- (вер-), имеющиеся в Новгородской земле, якобы являются доказательством расселения скандинавов в данном регионе. В 1917 г. Арне издал еще один свой труд «Великая Швеция», назвав так не только этот сборник статей по истории русско-шведских культурных связей с древнейших времен до XIX в., но и само государство восточных славян — Киевскую Русь, по его твердому убеждению, созданную норманнами и потому находившуюся в политической связи со Швецией. Важное место в этом труде было также отведено обоснованию идеи о наличии колоний шведских викингов на Руси[474].

Псевдоантинорманизм советского времени

И в силу названных причин были созданы все условия для полной реставрации норманизма в самом крайнем его проявлении (тому способствовало и отсутствие у него достойных противников). Как трактовался в науке варяжский вопрос в преддверии революции, а затем до середины 30-х гг. видно по работам М. Н. Покровского, проводившего мысль, что Киевская Русь не была результатом «внутреннего местного развития», а явилась следствием «внешнего толчка,

данного движением на юг норманнов
(разрядка автора. — В. Ф.)», ставших «создателями» Киевской державы. Ученый вначале следовал за летописным рассказом о призвании варяжских князей и вел речь о заключении с ними «ряда» «с целью купить мир», после чего они были приняты славянами для обороны «от прочих норманнских шаек». Затем Покровский стал настаивать на завоевании скандинавами Руси «в его более мягкой форме, когда побежденное племя не истреблялось, а превращалось в «подданных». На Руси норманны, утверждал он, промышляли захватом и продажей рабов, были «рабовладельцами и работорговцами», создавшими «рабовладельческую культуру, яркую и грандиозную»[475]. Позиция историка настолько выразительна, что не оставляет сомнений в ее характеристике даже у норманистов. По словам норвежского ученого Й. П. Нильсена, он был «отъявленным норманистом»[476].

Но в годы советской власти Покровский был не только, а точнее, не столько ученым, а сколько, по сути, главой советской исторической науки, тем самым определяя линию ее стратегического развития. Тому во многом способствовало его положение в иерархии партийно-советской номенклатуры высшего звена: с мая 1918 г. и до своей кончины, последовавшей в 1932 г., он был первым заместителем наркома просвещения РСФСР, а также председателем президиума Комакадемии РАНИОН, бессменным руководителем Государственного ученого совета, членом Комитета по заведыванию учеными и учебными заведениями при ЦИК СССР, ректором Института Красной профессуры, членом редколлегий ряда научных журналов, а в 1929 г. стал академиком. Все эти важные должности позволяли ему, как отмечается в литературе, держать «в своих руках все нити управления разветвленным научно-организационным аппаратом в области изучения и пропаганды знаний по отечественной истории»[477]. Поэтому, его взгляды на прошлое России получили в науке широчайшее распространение посредством прежде всего его пятитомной «Русской истории с древнейших времен» (в 1933–1934 гг. она вышла восьмым изданием), а советская творческая интеллигенция вырастала на его «Русской истории в самом сжатом очерке», основном учебном пособии тех лет, неоднократно переиздаваемом, начиная с 1920 г.

С позицией Покровского в варяжском вопросе были абсолютно согласны все тогдашние ведущие ученые, ибо они сами являлись убежденными сторонниками норманизма, также активно содействуя его закреплению в формировавшейся советской исторической науке. Так, академик С. Ф. Платонов в 1920 г., опираясь на мнение А. А. Шахматова о существовании в пределах Северо-Западной Руси до 839 г. шведской руси, говорил о древнейшем пребывании скандинавов в местности к югу от Ильменя. В 1930 г. археолог Ю. В. Готье рисовал картину, как норманны с середины IX в. разъезжали по Восточной Европе в разных направлениях, уводя в рабство славян. «Для инертного и пассивного славянского населения норманны были тем возбуждающим и вызывающим брожение элементом, — заключал он, — который было необходимо привить ему для перехода от разрозненного городского и племенного строя к более развитым общественным формам». Видя в руси одно из шведских племен (историческое бытие которого отрицал даже В. Томсен), ученый уверенно, но бездоказательно говорил, что жития Георгия Амастридского и Стефана Сурожского свидетельствуют о появлении в первой половине IX в. шаек норманнов на Черном море и опустошении ими малоазиатского берега[478].

Свое кредо в варяжском вопросе гуманитарная научная элита СССР выразила на рубеже 20-х — 30-х гг. тем, что объявила норманизм, видимо, по образцу марксизма-ленинизма, единственно правильным учением. В 1928 г. историк А. Е. Пресняков в сборнике, посвященном памяти В. Томсена, година со дня кончины которого была превращена у нас в чествование норманизма, сказал, что «норманистическая теория происхождения Русского государства вошла прочно в инвентарь научной русской истории». Через два года Ю. В. Готье еще более усилил этот тезис своим категоричным утверждением, что «варяжский вопрос решен в пользу норманнов» и что антинорманизм «принадлежит прошлому». Эти слова эхом отдавались в эмигрантской литературе. В 1931 г. В. А. Мошин констатировал, что «относительно варягов теперь уже почти нет разногласий» — именно так называли скандинавов. Против норманской теории, полагал он, «теперь уже нельзя спорить»[479]. И с ней, конечно, никто не спорил, ибо в эмиграции, как и в СССР, господствовал все тот же «ультранорманизм», который пропагандировали в своих исследованиях весьма авторитетные в зарубежной историографии историки-эмигранты, являясь тем же слепком российской исторической науки кануна Октябрьской революции, что и их коллеги, оставшиеся в советской России. При этом взаимно обогащая друг друга.

В 1922 г. Е. Ф. Шмурло проводил мысль, что в русской жизни норманны «сыграли роль фермента: дрожжи заквасили муку и дали взойти тесту». Вместе с тем он убеждал, говоря о принятии восточными славянами имени шведской «руси», что «история дает не один пример того, как чужое имя людей усваивалось страной, в которой они появлялись: славянская Болгария заимствовала свое имя от тюркских болгар, французская Нормандия — от скандинавских норманн; иберо-романская Андалузия — от германцев-вандалов». Ломоносов на подобные доводы Миллера, надобно напомнить, ответил, что «пример агличан и франков… не в подтверждение его вымысла, но в опровержение служит», ибо названия стран восходят либо к победителям, либо к побежденным, но только ни к третьей стороне. В 1931 г. В. А. Мошин уверял, что остатки скандинавских поселений ІХ-Х вв. «густой сетью покрывают целый край к югу» от Ладожского озера до Ильменя, что к югу от него «целая область кишит скандинавскими поселениями, рассеянным по всем важнейшим водным путям, идущим от Ильменя», что на рубеже VIII-ІХ вв. на черноморских и азовских берегах появляются норманские колонии, а Византия познакомилась со скандинавской «русью». В начале IX в. «русские норманны» объединили значительную территорию в Восточной Европе, а в его середине признали верховную власть скандинавского государя. Важно отметить одно любопытное основание, на котором, в числе прочих, Мошин возводил свои построения: говоря о захвате русами крепости Бердаа в устье Куры, он подчеркнул, что это событие весьма запоминает «завоевание норманнами областей в Западной Европе»[480].

Языковед М. Фасмер, подкрепляя концепцию Арне о норманской колонизации Руси, «открыл» в 1931 г. многочисленные следы пребывания викингов в Восточной Европе. Традиционно увидев эти «Wikingerspuren» в именах князей и их дружинников, в «русских» названиях днепровских порогов, в «скандинавских» археологических находках, к ним он прибавил еще 118 топо- и гидронимов Восточной Европы (в четыре с лишним раза больше, чем насчитал Экблом), крайне изумив тем самым даже своих единомышленников. Норманист А. Л. Погодин, указав, что система подсчета Фасмера не соответствует ряду важных методологических требований, вместе с тем подчеркнул: «случайность и произвол» в объяснении этих названий «с помощью древнесеверных имен и названий бросается в глаза на каждом шагу»[481]. Фасмер годом ранее, надо добавить, подобным образом отыскал не менее впечатляющие следы викингов среди южнобалтийских славян, а имя их божества Прове, т. е. Перуна, посчитал заимствованием из норманского Freyr[482]. В 1932 г. А. Л. Погодин отнес движение норманнов в южном направлении к началу IX в., подчеркнув при этом, что «напрасно искать объяснения» имени «русь» вне Скандинавии». В 1937 г. историк, обратившись к понятию «внешняя Русь», присутствующему в труде византийского императора Константина Багрянородного «Об управлении империей», пришел к выводу, что под ним скрывается Рослаген (Родслаген) в Швеции. На следующий год он не менее горячо доказывал, что «официальным культом варяжской династии оставалось язычество, принесенное из Швеции…», в связи с чем объявил Перуна и Волоса скандинавскими богами, которым славянские имена якобы были даны «славянскими толмачами». Вместе с тем утверждая, что язычество балтийских славян также сложился под влиянием норманнов[483].

Все с той же целью примирить непримиримое — византийские известия о руси, действующей в южных пределах Восточной Европы в первой половине IX в., с норманской теорией — в эмигрантской литературе продолжалась разработка темы о разновременных потоках скандинавов на Русь. В 1929 г. Н. Т. Беляев охарактеризовал конец VIII или самое начало IX в. как время первого появления и активных действий норманнов в Причерноморье. Вслед за Шахматовым он выделял «древнейший слой варягов» (только видя в них фризов) — руссов Рюрика, Аскольда и Дира, утвердивших свое имя в Киеве. Затем это имя принимает другая волна варягов — норвежцы во главе с Олегом Вещим. Во второй половине X в. появляются на Руси варяги, «главным образом скандинавского и англо-саксонского происхождения…»[484]. В 40-х гг. Г. В. Вернадский с многочисленными оговорками предположил, что варяги-шведы к 739 г. добрались до Азовского и между 750–760 гг. до Северокавказского регионов. Приняв название русов от рухс-асов (аланское племя), эти «русифицированные» шведы к концу VIII в. создали на территории Дона и Приазовья Русский каганат, контролировавший важнейшие пути международной торговли. К середине IX в. в Старой Русе возникла связанная торговлей с Русским каганатом община шведских купцов. А затем на Русь вместе с Рориком Ютландским прибыла «новая русь», состоявшая из датчан. В целом, лишь в Северной Руси ученый выделяет «три струи скандинавского потока»: «первые два были представлены шведами (Аскольдом и Диром) и датчанами (Рориком»), а третий олицетворяли норвежцы во главе с Олегом[485].

«Ультранорманизм» в советской науке просуществовал до середины 30-х гг., после чего был облачен, с учетом политического момента, в марксистские одежды, что повлекло некоторые изменения, преимущественно внешнего свойства, но при этом частично затронуло и его содержание. В 1932 г. в СССР было положено начало целенаправленному курсу на преодоление основных недостатков в деле преподавания истории в школе и ее изучения в научных учреждениях. В качестве причины неблагополучия в совместных постановлениях ЦК ВКП (б) и СНК СССР от 26 января 1936 г. и 14 ноября 1938 г. была названа «школа Покровского»[486]. В ходе борьбы с ее издержками наша историческая наука перешла на новые методологические принципы, ставшие в ней приоритетными. Рассматривая ранее Киевскую Русь как прямой продукт деятельности норманнов, она теперь приняла одно из главных положений марксизма, согласно которому определяющая роль в процессе складывания государства отводилась внутреннему фактору — социально-экономическому развитию общества, в данном случае восточных славян. Такой подход таил в себе, как показало время, много продуктивного, но он, к сожалению, был возведен в науке в абсолют (марксизм, как известно, не отрицает и не менее важной роли внешнего фактора в его образовании), что придало варяго-русскому вопросу ложное звучание.

Воцарилось представление, что советские ученые, разработав новую, подлинно научную марксистскую концепцию генезиса Древнерусского государства, тем самым доказали антинаучность норманизма[487], установили его «неспособность дать серьезное научное объяснение сложных процессов создания государства в ІХ-ХІ вв. на огромной территории восточнославянских земель»[488]. Подобная позиция проистекала из полнейшего отрицания участия в процессе классообразования восточных славян «воздействия внешних сил», из мысли, что «поиски внешних импульсов безрезультатны»[489]. Из данного посыла последовал непреложный вывод, что разговор об этносе варягов утратил свой прежний смысл и стал «беспредметным», а полемика норманистов и антинорманистов «потеряла всякий интерес и значительность»[490].

Ибо в рамках марксистской концепции возникновения классового общества и государства, излагал кредо советских ученых И. П. Шаскольский, «не находилось места для варягов — создателей русской государственности»: были ли они «скандинавами или другим иноземным народом, все равно не ими было создано государство в восточнославянских землях». Рассуждая так, исследователи, совершенно игнорируя ПВЛ, повествующую о многогранной и плодотворной деятельности варяжских князей и их значительного варяжского окружения в русской истории на протяжении длительного периода времени, в ходе которого сложилась, окрепла и мощно заявила о себе на внешней арене Киевская Русь, сохранили основополагающий тезис норманизма о скандинавском происхождении варяжской руси, при этом не считая себя норманистами. Как выразил этот общий настрой Шаскольский, марксистская наука, отвергая норманскую теорию, признает, что в ІХ-ХІ вв. в русских пределах «неоднократно появлялись наемные отряды норманских воинов, служившие русским князьям, а также норманские купцы, ездившие с торговыми целями по водным путям Восточной Европы. И, конечно, признание этих ф а к т о в (здесь и далее разрядка автора. — В. Ф.) совсем не тождественно согласию с в ы в о д а м и норманизма»[491]. В. В. Мавродин также разъяснял сомневающимся (а такие все же имелись), что «признание скандинавского происхождения династии русских князей или наличия норманнов-варягов на Руси, их активной роли в жизни и деятельности древнерусских дружин отнюдь еще не является норманизмом»[492].

И в своей массе ученые СССР, думая точно также, начали именовать себя антинорманистами, искренне полагая, что историк-марксист «всегда антинорманист»[493]. Вместе с тем не менее искренне веря, что они, показав происхождение Киевской Руси как этап внутреннего развития восточнославянского общества задолго до появления варягов, тем самым «добили норманскую теорию», видели в ней «труп»[494], а под «настоящими норманистами» понимали лишь только тех, «кто утверждал неспособность славян самим создать свое государство»[495]. В такой обстановке предшествующий антинорманизм, антинорманизм истинный, был объявлен, впрочем, как и его антипод, «антинаучным» и «тенденциозным», ибо их сторонники «стояли на одинаково ошибочных методологических позициях», признавая достоверность Сказания о призвании варягов» и споря лишь по поводу родины и этноса варягов[496]. К тому же внушалось, что от того и другого советская наука благополучно избавилась. В середине 30-х гг., утверждал Шаскольский, когда «советские историки доказали несостоятельность норманской теории, разработав марксисткое учение о происхождении древнерусского государства, норманизм целиком переместился на Запад». Туда же, по его мысли, «вместе с эпигонами русской буржуазной науки переместился» антинорманизм, где и «умер естественной смертью…»[497].

В умах советских ученых сформировалось свое видение «антинорманизма», в рамках которого только и мог теперь решаться варяго-русский вопрос. Помимо уже названных его черт, это еще своеобразное понимание борьбы с норманизмом, духом и содержанием которого была пропитана вся наша наука. Отчего борьба с ним, поставленным, как тогда говорилось, на службу «политическим целям антисоветской пропаганды в области истории»[498], свелась к дежурным обвинениям норманизма в «антинаучности». Этот посыл усиливали тем, что в руси видели исключительно славянское племя, издавна проживавшее в Среднем Поднепровье, а в Сказании о призвании варягов легендарный рассказ, не имевший (или практически) не имевший под собой никакой исторической основы[499].

Уверовав во все это, исследователи, исходя из примата внутреннего фактора, занялись отысканием элементов социального неравенства в восточнославянском мире, которое должно вести к образованию классов и государства. Такой ошибочный методологический подход к изучению истории Руси, по верному замечанию И. Я. Фроянова, надолго сковал историческую науку[500]. Сам же вопрос о составе социальной верхушки русского общества перестал быть существенным, хотя признание ее иноплеменной, как неоднократно объяснял коллегам А. Г. Кузьмин, «делает беспредметным рассуждение о возникновении государства как автохтонного процесса: представители крайнего норманизма как раз и настаивают на ведущем положении пришельцев-норманнов»[501]. Параллельно с этим, надлежит подчеркнуть, в науку вводились аргументы, от которых отказались ведущие норманисты прошлого. Так, например, Б. Д. Греков растиражировал мнение, что варяжская русь вышла из «Рослагена»: «Эта гипотеза кажется мне наиболее вероятной»[502].

В историографии в ранг аксиомы была возведена высказанная Грековым в 1936 г. мысль о том, что «варяги — лишь эпизод в истории общества, создавшего Киевское государство». С годами эта мысль стала звучать более жестче. Так, К. В. Базилевич в 1947 г. говорил, что «во всех главных явлениях исторической жизни Киевской Руси роль норманнов — выходцев из Скандинавии была совершенно ничтожной». Позже Б. А. Рыбаков, подчеркивая, что историческая роль варягов на Руси была не просто «ничтожной», а даже «несравненно меньше, чем роль печенегов и половцев», заключил: «Ни ускорить, ни существенно задержать исторический процесс на Руси они не могли»[503]. И чтобы в том не было и тени сомнений, в литературе красной нитью проводилась мысль, что на Руси присутствовала либо «горсточка», либо «незначительная кучка» норманнов, представлявших собой «каплю в славянском море»[504], в цифровом выражении Рыбакова получившую даже свою конкретность: число варягов, «живших постоянно на Руси, было очень невелико и исчислялось десятками или сотнями»[505]. Еще в дореволюционное время норманисты признали, что в культурном отношении скандинавы не были выше славян. В 1939 г. Е. А. Рыдзевская пришла к выводу, что те и другие стояли приблизительно на одной ступени общественного и культурного развития[506].

Но вскоре, дабы все также свести значимость варягов в русской истории или к нулю, или вообще к знаку минус, получил силу закона взгляд, согласно которому скандинавы «стояли на более низкой стадии общественного и культурного развития, чем восточные славяне, и уже по одному этому не могли принести с собой на Русскую землю ни новой и более высокой культуры, ни государственности»[507]. В разговор о варягах, воспринимавшихся с нескрываемой досадой («тень Рюрика… как и всякая нежить, только мешает живой работе»[508]), был привнесен негативно-пренебрежительный тон: они «вероломные», «жадные», «трусливые», «разнузданные», и совершали на Руси «неблаговидные действия»[509]. Время сгладит острые углы подобных рассуждений и утвердит окончательный приговор советской науки, звучащий, «что норманны, служившие русским князьям, сыграли лишь очень скромную, ограниченную роль участников глубокого внутреннего процесса, обусловившего возникновение древнерусского государства, и быстро ославянились, слившись с местным населением»[510], но одному из норманских предводителей, подчеркивалось при этом, удалось основать династию[511]. Тезис о быстрой ассимиляции скандинавов на Руси, также принятый советской историографией от предшествующей, дополнительно «гасил» интерес к проблеме этноса варягов.

В науке также возобладало мнение, что вопрос об этническом происхождении Руси, вопрос об этнической принадлежности и происхождении русской династии не имеют «прямого отношения к началу государства»[512], хотя их органическая неразрывность вполне понятна. Норвежский ученый Й. П. Нильсен, характеризуя Б. Д. Грекова в качестве основоположника советского антинорманизма, говорил, что он сделал уступку старым норманистам в вопросе этнической принадлежности варягов, который, в чем Нильсен солидаризируется с ним, «не является решающим»[513]. Как раз напротив, он-то и есть главный, и если его игнорировать, то варяжская проблема, независимо от самых благих пожеланий, будет разрешаться только в норманистском духе. Это настолько очевидно, что было подмечено видным норманистом датчанином А. Стендер-Петерсеном. Сопоставив в 1949 г. антинорманизм в советской исторической науке и норманизм в зарубежной, он констатировал, что «провести точную, однозначную грань между обоими лагерями теперь уже не так легко, как это было в старину. Нельзя даже говорить о двух определенно разграниченных и взаимно друг друга исключающих школах. От одного лагеря к другому теперь уже гораздо больше переходных ступеней и промежуточных установок»[514].

И, поэтому, абсолютно был прав А. Г. Кузьмин, многократно указывающий, начиная с 1970 г., на ту аномальную ситуацию в науке, когда ученые, видя в варягах скандинавов и приписывая им, по сравнению с норманистами прошлого, куда большую роль в русской истории, признавая скандинавской не только династию, но и дружину, в то же время «не считают себя норманистами». Наш выдающийся историк, прекрасно зная исторический материал, источники и предшествующую историографию по всему кругу вопросов варяго-русской проблемы, забытые советской наукой или игнорируемые ею (необходимо, подчеркивал он, учитывать «выводы немарксистских ученых прошлого и настоящего»), не только увидел, насколько не соответствует этим знаниям норманистская трактовка этноса варяжской руси, но и увидел те причины, в силу которых современная ему историография была не в состоянии выйти за рамки норманизма и была обречена на повторение тех доводов, от которых отказались именитые норманисты прошлого. Ошибочно полагать, правомерно говорилось им, «будто, отдав политическую историю Руси ІХ-ХІ вв. норманистам, можно остаться на позициях антинорманизма, опираясь на общий тезис о государстве как продукте внутреннего развития общества».

Отметив, что «ленинградские археологи Л. С. Клейн, Г. С. Лебедев, В. А. Назаренко ни в коем случае не отходят от принципов марксизма, признавая преобладание норманнов в господствующей прослойке на Руси», Кузьмин резюмировал: «Однако их концепция вызывает сомнения и возражения в конкретно-историческом плане». А именно, если признать норманскими многочисленные могильники эпохи Древней Руси, «то станет совершенно непонятным, почему синтез германской и финской культуры (на северо-востоке, например) дал новую этническую общность, говорящую на славянском языке, почему в языке древнейшей летописи нет германоязычных примесей…», «почему нет сколько-нибудь заметных проявлений германских верований в язычестве Древней Руси…». Если, продолжал историк свою мысль, в Сказании о призвании варягов говорится, что новгородцы «от рода варяжска», а варяги возводят славянские города Изборск, Новгород и Белоозеро, «то следует признать, что перед нами либо абсолютно недостоверная легенда, либо варяги — это тоже славяне». В связи с чем, справедливо заметил он, «необходимо более тщательное выяснение природы тех этнических элементов, которые многие археологи и отчасти лингвисты признают северогерманскими»[515].

Приведенные слова ученого содержали в себе не только объективную оценку состояния и перспектив разработки варяго-русского вопроса в советской историографии (точнее, их отсутствия), но и явную критику марксистской концепции начала государственности на Руси, точнее того, что под ней тогда понималось (как им было замечено позже, «действительный марксизм не содержал тех глупостей, которые ему хотели привнести под флагом антинорманизма»). Шаг по тем временам более чем мужественный. В 1986 г. Кузьмин пошел еще дальше, говоря, что в образовании Киевской Руси значительную роль сыграла власть внешняя, в том числе и варяги, выступив тем самым против практики абсолютизации каждого слова классиков марксизма, слепого доверия тому, что им приписывалось. При этом он указал на факт упрощенной трактовки известной мысли Ф. Энгельса, что «государство никоим образом не представляет собой силы, извне навязанной обществу», когда ее воспринимали в том смысле, «будто государства вообще не могут возникать в результате завоеваний…», что в действительности являло собой попытку «закрыть» спор норманистов и антинорманистов». Тезис этот, подчеркнул исследователь позже, совершенно несостоятелен: «возникновение государства в результате завоеваний не только не исключительные, а преобладающие случаи»: так возникали практически все империи («у Энгельса, — пояснил Кузьмин. — речь в действительности шла о независимости от каких-то запредельных сил»)[516].

В 1975 г. археолог Д. А. Авдусин выражал обеспокоенность по поводу того, «что ограничение норманского вопроса проблемой происхождения Древнерусского государства таит в себе ряд опасностей» и дает возможность советским ученым, активным проводникам идеи норманства варягов, называть себя антинорманистам и вместе с тем говорить в зарубежных публикациях, «что антинорманизм в советской исторической науке не моден» (Л. С. Клейн). В 1991 г. С. В. Бушуев и Г. Е. Миронов констатировали, что «советские антинорманисты» «сохранили в неприкосновенности исходную посылку норманской теории о тождестве варягов и норманнов». В 1999 и 2002–2004 гг. В. В. Фомин указал на причины, приведшие к тому, что со второй половины 30-х гг. норманизм, лишь прикрытый марксистской фразеологией, выступал под флагом «антинорманизма». Причем исследователи, выдавая норманизм за его антипод, создали основательную путаницу в понимание варяжской проблемы в целом и в своих концепциях ранней истории Руси, в своих конкретно-исторических выводах, «что только еще больше усиливало норманистские настроения в академических кругах, в преподавании отечественной истории в вузах и школах». По мнению Ю. Д. Акашева, высказанному в 2000 г., советские историки-антинорманисты остановились на полпути: «Признание Рюрика и всех варягов, а многими историками и народа русь норманнами… неизбежно ведет к возрождению и усилению» норманской теории[517].

Но сегодня утверждается, все также искажая суть антинорманизма, на ложном понимании которого выросло несколько поколений ученых, что в советское время верх в исторической науке взяли «патриоты» (А. П. Новосельцев), что там господствовал «воинствующий «антинорманизм», «примитивный «антинорманизм» (Е. В. Пчелов), «политический, патриотический антинорманизм», приглушавший при Сталине скандинавский фактор «как не отвечающий задачам патриотического воспитания» (А. С. Кан)[518]. При этом, конечно, никто не объясняет, какой «антинорманизм» и какой «патриотизм» заключается, например, в словах С. М. Дубровского, что М. Н. Покровский указал на «ошибочность норманской теории», считая, что было не призвание варягов-норманнов, а завоевание восточных славян в его более мягкой форме, когда побежденные не истреблялись, а превращались «в подданных». Или в выводе О. Д. Соколова, увидевшего «обстоятельную критику» Покровским норманизма в том, что он говорил о зачатках государственности у славян «до прихода норманнов»[519]. Или в твердом убеждении Б. А. Рыбакова о существовании в истории Руси «норманского периода», который, как он полагал, охватывал 882–912 гг. и который олицетворял собой Олег Вещий. Вряд ли наличие этого «антинорманизма» и «патриотизма» можно заподозрить в его же мысли, что буржуазные историки «излишне преувеличивали» рамки этого периода, растягивая на несколько столетий, и что княжение Олега в Киеве есть «незначительный и недолговременный эпизод, излишне раздутый некоторыми проваряжскими летописцами и позднейшими историками-норманистами»[520].

На деле это был чистейшей воды норманизм. Поэтому, глубоко заблуждается И. Н. Данилевский, полагая, что «глава советской «антинорманистики» Рыбаков, борясь с норманизмом, «сам оказывался вынужденным сторонником норманской теории»[521]. «Антинорманизм» Рыбакова кажущийся, ибо он был практически таким же «стопроцентным» норманистом, как и его оппоненты, и отличался от них только тем, что хотел максимально затушевать разговор о варягах, в которых видел скандинавов. Лишь полным господством в умах советских исследователей норманской теории объясняется тот факт, что мало кто из них услышал В. В. Мавродина, в 1946 г. констатировавшего: забыто то, на что обращали внимание М. В. Ломоносов и С. А. Гедеонов, — на связь поморско-славянского мира с восточными славянами. Через три года историк добавил, что казавшиеся в свое время странными попытки Забелина и Гедеонова связать варягов с западнославянским миром приобретают сейчас, в свете последних работ советских археологов и филологов, «особый смысл»[522].

Мавродин заметил не только эту аномалию советского «антинорманизма», совершенно не принимавшего в расчет наследие антинорманистов прошлого и сводившего весь разговор о варягах исключительно только к скандинавам. В 1945 г. он позволил себе некоторые отступления от принятых теперь норм в варяжском вопросе, сказав, что нет оснований отрицать «большую роль» варягов в деле создания государства у восточных славян, где они «выступают в роли катализаторов»[523]. Эти слова, конечно, нисколько не ставили под сомнение всеобщую убежденность в норманстве варягов, но они отступали от марксистской концепции начала государственности на Руси, да и не соответствовали политическому моменту[524]. Тут же последовала незамедлительная реакция на подобную «крамолу». Так, С. А. Покровский забил тревогу, что Мавродин «возрождает по существу норманистскую теорию», «попал в плен к норманизму, объявив, по сути дела, организаторами Киевского государства варяжских князей». К. В. Базилевич призвал бороться с пережитками норманизма, к которым принадлежит утверждение Мавродина «о весьма существенном значении скандинавов в истории Руси»[525]. Такого рода критика не носила принципиального характера, ибо велась в рамках норманизма и всецело работала на него. В связи с чем никак нельзя согласиться с норвежским исследователем Нильсеном, охарактеризовавшим кампанию против Мавродина «антинорманистским крестовым походом» и приписывающим ей «возрождение» антинорманизма XVIII века. Вместе с тем ученый полагал, надо отметить, что она была необходимой частью массивного наступления на космополитизм в советской историографии. И. Я. Фроянов также увидел в «критике» Мавродина веяние времени: «в стране начался сезон охоты на «космополитов»[526].

Пройдет совсем немного времени, и ситуация в науке в корне изменится, и в ней в первозданном виде воцарится норманизм со слабым налетом официального «антинорманизма». Во-первых, к тому неумолимо вели как непоколебимая убежденность советских ученых в норманстве варягов, так и жесткий диктат ортодоксального «антинорманизма», посягнувший на самое святое — на их творческую свободу, что уже само по себе не могло не вызвать его принципиального неприятия. Во-вторых, этот «антинорманизм» настолько явно противоречил себе и показаниям летописи, что просто не мог не породить даже у своих искренних первоначально сторонников самые серьезные сомнения в своей состоятельности, а, следовательно, крепкую веру в истинность того, против чего он был направлен. Недоверие к нему многократно усилили хрущевская «оттепель», ревизия наследия Сталина (в целом ценностей социализма) и неизбежное отсюда разочарование творческой интеллигенции в марксистской идеологии, что заставило многих из ее числа совершенно по-иному посмотреть на тот «антинорманизм», который зиждился на постулатах марксизма.

В-третьих, эта позиция значительной части советских исследователей получила, что было важно для той эпохи, обоснование в рамках все того же марксизма, в чем огромная роль принадлежит трудам И. П. Шаскольского. Характеризуя норманскую теорию, как и подобало для тех лет, «реакционной» и целиком направленной против советской науки, он вместе с тем указал на недостатки советского «антинорманизма». Это отрицание деятельности норманнов на Руси в ІХ-ХІІ в., вытекавшее из игнорирования «какой-либо роли внешних влияний» на русскую историю, хотя, отмечал ученый, марксистская наука признает определенную роль внешних влияний (но, как того требовал марксистский ритуал, Шаскольский убеждал, что государство на Руси возникло «в результате внутренних процессов развития, а не вследствие воздействия внешних сил»). Слова исследователя, произнесенные в 1960–1961 гг. в адрес тогдашнего «антинорманизма», были совершенно справедливы, но были сделаны в норманистском ключе (причем ученый не без умысла оперировал в основном термином «норманны», а не «варяги»). В 1963 г. Шаскольский сформулировал мысль о параллельности и синхронности процессов социального и политического развития на Руси и в скандинавских странах в период формирования классового общества и государства (ІХ-ХІ вв.)[527], что еще больше заставляло рассматривать их прошлое в неразрывной связи.

В условиях тотального господства норманизма тонкая и выдержанная в духе марксизма критика Шаскольским официального «антинорманизма» окончательно подорвала доверие к нему и качнула маятник симпатии советской науки в сторону норманнов, что вызвало настоящий «скандинавский бум» среди специалистов и резко возросшее число трудов по славяно-русским древностям, на которых увидели «многочисленные» следы норманнов. Будучи весьма последовательным, Шаскольский в 1965 г. под видом критики преподнес норманизм в качестве научной теории, имеющей «длительную, более чем двухвековую, научную традицию» и «большой арсенал аргументов», при этом также отмечая, что наука «не отрицает определенной роли внешних влияний». То же самое сказал историк в 1978 г., при этом подчеркнуто говоря о зафиксированном многими источниками участии «норманнов в процессе формирования государства на Руси»[528].

В 1988 г. Д. А. Авдусин справедливо заметил, что в трудах Шаскольского 50-х — 60-х гг. «норманизм выглядит даже респектабельнее противоборствующего течения», а его монография «Норманская теория в современной буржуазной науке» (1965) содержала основные положения критики антинорманизма, в 1983 г. только сведенные воедино, и «способствовала появлению серии работ ленинградских археологов, которые преувеличивали роль скандинавов на Руси…». В 1998 и 2003 гг. А. Г. Кузьмин сказал в адрес той же книги, что она «реабилитировала норманизм как определенную теоретическую концепцию, вполне заслуживающую серьезного к ней отношения», причем автор свел аргументы антинорманистов к словам Ф. Энгельса, будто «государство не может быть привнесено извне», оставаясь в остальном норманистом»[529]. Вместе с тем Шаскольский вводил в науку норманистские доводы. Критикуя мнения зарубежных коллег по поводу происхождения имени Русь от финского Ruotsi, ученый, например, подчеркнул, что «с лингвистической стороны переход» из Ruotsi в Русь «представляется возможным». Вслед за чем многозначительно указал, что этот вывод «не может рассматриваться как какое-то ущемление нашего национального престижа….Так, Франция и французы получили свое имя от германского племени франков, Англия и англичане — от германского племени англов, Болгария и болгары — от тюркского племени болгар и т. д. При этом французы, англичане, болгары не считают подобное происхождение названий недостаточно почетным». Или же горячо убеждал, что ничтожное количество рунических надписей, обнаруженных в Восточной Европе, и на чем правомерно заострялось внимание в науке, не может служить веским аргументом против норманской теории[530].

Чрезвычайно важная роль принадлежит Шаскольскому в деле дискредитации наследия антинорманистов прошлого и прежде всего С. А. Гедеонова, благодаря которому, по признанию крупнейших норманистов ХІХ-XX вв., наука избавилась от принципиальных заблуждений в варяжском вопросе. И творчеству ученого, а если быть более точным, антинорманизму в целом, советский «антинорманист» постепенно давал все более негативную оценку. В 1960 г. он, подчеркивая, что критическая часть его работы «представляет большую научную ценность», вместе с тем сказал, оставив свои слова без каких-либо объяснений, что «утверждение автора о происхождении варягов из славянского поморья на современном этапе развития исторической науки не выдерживает критики». Через пять лет историк говорил с высоты марксистских позиций, что Гедеонов и Иловайский, дав «серьезную и основательную критику главных положений» норманизма, «в силу своих идеалистических представлений о процессе возникновения государства не смогли противопоставить отвергаемой ими норманской теории сколько-нибудь убедительное положительное построение, не смогли дать убедительное научное освещение процесса формирования Древнерусского государства». А в 1983 г. Шаскольский фундаментальный труд Гедеонова «Варяги и Русь», составивший целую эпоху в русской историографии, уже охарактеризовал одной, весьма нелестной фразой: в этом произведении «чувствуется налет дилетантизма»[531].

Одновременно с тем Шаскольский своим авторитетом навязывал науке негативную оценку о работах историка В. Б. Вилинбахова, единственного из советских ученых 50-х — 60-х гг., кто занимал действительно антинорманистскую позицию, при этом не вступая с ним, что весьма характерно, в открытую полемику. Так, в 1964 г. он с нажимом говорил, что Вилинбахов пытается возродить «старую теорию» Гедеонова и других антинорманистов XIX в., «согласно которой летописные варяги были не скандинавами, а балтийскими славянами. Но нашему мнению, эта концепция уже не может оказаться жизнеспособной и вряд ли может быть полезной в деле развертывания критики современного норманизма». На следующий год исследователь подчеркнул, что Вилинбахов отстаивает «одно из совсем гипотетических построений», а именно «давнюю, но малоубедительную гипотезу» о переселении части южнобалтийских славян на Северо-Запад Руси. Суть подобных выпадов против себя и против концепции, подкрепленной большим количеством разнообразных источников, весьма точно выразил в 1980 г. сам Вилинбахов. Шаскольский, по его словам, полагает, «что несколькими ироническими фразами можно покончить с проблемой, над которой трудилось несколько поколений ученых»[532].

Но этих «иронических фраз», прозвучавших в атмосфере всеобщей убежденности в норманстве варягов, было вполне достаточно, чтобы в науке сформировался чуть ли не массовый скепсис к публикациям Вилинбахова и проводимым им идеям. В. В. Мавродин, Р. М. Мавродина и И. Я. Фроянов, например, утверждали, что его положения о переселении южнобалтийских славян в Восточную Европу и их активнейшем участии в образовании Киевской Руси «остаются на уровне более или менее остроумных догадок». Лингвисты Ф. П. Филин и Г. А. Хабургаев вообще считали, что сама мысль о появлении славян на Северо-Западе Руси из прибалтийских земель представляет собой «фантастическую» и «исторически недопустимую гипотезу». М. И. Артамонов в начале 70-х гг., хотя и заметил, что, вполне возможно, под варягами подразумеваются южнобалтийские славяне — «руги», но тут же добавил (вопреки имеющимся данным, в том числе и археологическим), «что в археологических памятниках времени формирования Русского государства никаких следов южнобалтийского славянского происхождения не отмечено»[533].

В-четвертых, советский «антинорманизм» основательно подтачивала, а, следовательно, равно в той же мере укрепляла доверие к норманской теории критика трудов ее западных приверженцев, которая прозвучала в нашей литературе во второй половине 40-х — начале 60-х годов. Представители отечественной науки, являясь норманистами, всю свою критику свели лишь к тому, что пытались детально разъяснить своим оппонентам, т. е. тем же норманистам, суть их главной ошибки, которая заключалась, с точки зрения советских «антинорманистов», не в понимании буржуазными коллегами марксистской концепции происхождения Древнерусского государства. Заостряя внимание преимущественно на этом пункте, в котором все больше разуверялась научная общественность СССР, они вместе с тем говорили о присутствии скандинавов в жизни восточных славян и недостоверности Сказания о призвании варягов, в котором якобы ошибочно варяги отождествлены со шведской русью[534], отчего эта критика, хотя и содержала ряд позитивных моментов, в целом же представлялась выхолощенной и имела обратный результат. По причине чего, а также в связи с уже названными факторами, усиливающимися по степени ослабления «хватки» марксистской идеологии, в советской историографии начался процесс возрождения «ультранорманизма». Тому же в значительной мере способствовали работы датского слависта А. Стендер-Петерсена, оказавшие огромное влияние прежде всего на воззрения наших археологов и филологов.

Этот именитый ученый отвергал, что особенно располагало в пользу его позиции, традиционный норманизм, утверждавший об однотипных завоевательных действиях викингов на Западе и Востоке. И проводил теорию о мирном и постепенном проникновении скандинавских землепашцев из центральной Швеции на восток, в ходе чего они вклинились «в пограничные области между неорганизованными финскими племенами и продвигающимися с юга славянами». По мысли исследователя, в треугольнике Белоозеро, Ладога, Изборск осело шведское племя русь, которое «сначала, может быть, и признавало верховную власть князя свеев в Упсале», т. е. было частью шведского государства, но эта зависимость продолжалась недолго. Со временем шведы, вступив в мирный симбиоз с финскими и славянскими племенами (передав последним «свое племенное название в финской передаче его») и втянувшись в балтийско-волжско-каспийскую торговлю, создают, в связи с угрозой, исходившей от булгарского и хазарского каганатов, и опираясь на «определенные традиции государственности», принесенные ими с родины, государство «Русь». Первоначально Стендер-Петерсен видел в нем Верхневолжский («русский») каганат, существовавший уже в 829 г. и образованный в районе названного треугольника и Верхнего Поволжья.

Затем все основные события он перенес в Приладожье, говоря, что в первой половине IX в. «возникло вокруг Ладоги, а затем при Ильмене под руководством свеев первое русское государство (курсив автора. — В. Ф.), в создании которого приняли участие и славяне и финны», и которое взяло в свои руки балто-каспийскую торговлю. Именно этот «Ладожский каганат» (ранее он в данном случае говорил о Верхневолжском каганате) заявил о себе в Константинополе и Ингильгейме в 839 г. Позже русско-свейские дружины «под предводительством местных конунгов» двинулись на завоевание Днепровского пути и захватили Киев, освободив местных славян от хазарской зависимости. Тем самым они завершили создание «норманно-русского государства», в котором весь высший слой — князья, дружинники, управленческий аппарат, а также купцы — были исключительно скандинавами. Но в короткое время они растворились в славянах, что привело к образованию национального единства и созданию в рамках XI в. «особого смешанного варяго-русского языка». В области Двины, как добавлял ученый, существовало еще одно «скандинаво-славянское» государство с центром в Полоцке, в 980 г. разгромленное «скандинавским каганом» Владимиром[535]. В 1955 г. Стендер-Петерсен высказал мысль о возникновении Киевской Руси в результате действия трех факторов: скандинавского (внешний импульс), византийского (культурное влияние) и славянского. При этом утверждая, что «внешнее влияние или импульсы того или иного рода необходимы для того, чтобы примитивный, живущий племенными порядками народ организовался в государство…»[536].

Наша наука, убедившись в несостоятельности советского «антинорманизма» (а эта негативная оценка распространилась и на труды истинных антинорманистов XVІІІ-ХІХ вв.) и пересмотрев свой взгляд на норманскую теорию, вскоре получила материальное подтверждение правильности своего выбора, гласящее о якобы массовом присутствии скандинавов в русской истории. И их «материализация» связана с археологией, посредством которой в научный оборот были введены доказательства норманства варяжской руси весьма сомнительного свойства: археологи-норманисты чуть ли не все неславянские древности объявляли скандинавскими (т. е. действуя все тем же способом, о котором говорил в 1872 г. Д. И. Иловайский) и приписывали их летописным варягам. При этом из всего огромного материала абсолютизируя т. н. «норманский», удельный вес которого и сегодня буквально микроскопичен, да к тому же он мало связан со скандинавами напрямую, ибо был привнесен в северо-западные пределы Восточной Европы в качестве предметов торговли, обмена, военных трофеев, в ходе сложных миграционных процессов, вобравших в себя представителей многих этносов, в том числе и неславянских, что придало культуре названного региона очень много оттенков (в какой-то мере и скандинавский).

Так, во многом именно торговлей объясняли И. П. Шаскольский и В. В. Седов присутствие скандинавских вещей в землях славянского и финского населения, а В. М. Потин — «необходимостью скандинавских стран расплачиваться за русское серебро». А. Г. Кузьмин справедливо подчеркивал, что вооружение и предметы быта «можно было и купить, и выменять, и отнять силой на любом берегу Балтийского моря»[537]. Но этим скандинавским и псевдоскандинавским вещам было придано основополагающее значение в разрешении варяжского вопроса. Как утверждал в 60-х гг. признанный авторитет в области славяно-русских древностей А. В. Арциховский, «варяжский вопрос чем дальше, тем больше становится предметом ведения археологии… Археологические материалы по этой теме уже многочисленны, и, что самое главное, число их из года в год возрастает. Через несколько десятков лет мы будем иметь решения ряда связанных с варяжским вопросом загадок, которые сейчас представляются неразрешимыми». При этом ученый поставил под серьезное сомнение возможности письменных источников в его разрешении, сказав, что для ІХ-Х вв. «они малочисленны, случайны и противоречивы»[538].

Уже более 40 лет минуло после столь оптимистического прогноза выдающегося археолога, предрекавшего решение «ряда связанных с варяжским вопросом загадок». Но этого не произошло. Более того, как констатировал в 1975 г. археолог Д. А. Авдусин, говоря об увеличении археологических данных именно по варяжской проблеме: «…Во многих случаях происходит топтание на месте и даже возврат на старые позиции». При этом он заметил, что в обсуждении захоронений знаменитого Гнездова под Смоленском «наиболее активно обсуждается именно проблема этноса — этнической принадлежности людей, погребенных в его курганах, — та самая проблема, которая якобы не играет роли в норманском вопросе». Причем ленинградские археологи, резюмировал Авдусин, стремятся «доказать наличие в Гнездове значительного количества» скандинавов. В 1986 г. А. Г. Кузьмин охарактеризовал археологию «главным прибежищем норманизма»[539], тем самым показав, что проблема заключается не в количестве археологических находок, возведенных Арциховским в абсолют, а в их интерпретации, на что справедливо указывал сам же ученый в 1962 г. на состоявшемся в Риме международном конгрессе историков[540].

Археологи и активные проводники идеи норманства варягов Л. С. Клейн, Г. С. Лебедев и В. А. Назаренко утверждали в 1970 г., что «определение скандинавского происхождения многих категорий вещей в настоящее время не представляет собой трудности» (специалист в области саг Т. Н. Джаксон считает, что эти ученые «выработали строго научную и логически последовательную методику определения этнической принадлежности археологических древностей и объективную систему подсчета «достоверно варяжских комплексов»)[541]. Но мнения коллег-археологов нисколько не позволяют разделить оптимизм Клейна, Лебедева и Назаренко. Так, И. В. Дубов в 1982 г. отмечал, что одной из сложнейших задач славяно-русской археологии ІХ-ХІ вв. как раз «является этническое определение древностей». Тогда же Р. С. Минасян констатировал, что этническая атрибуция археологических находок в Северо-Западной Руси не всегда убедительно обоснована. Отсутствие «надежных этнических индикаторов. — прямо пишет он, — позволяет манипулировать археологическими памятниками в зависимости от концепции того или другого исследователя»[542]. Именно это обстоятельство имел в виду Д. А. Авдусин, сказав в 1975 г., что статьи Л. С. Клейна, Г. С. Лебедева, В. А. Назаренко и В. А. Булкина «вызывают возражения… в методах привлечения источников и приемах освещения общеисторического фона», порождают «сомнительные «теории» с норманистским оттенком». При этом подчеркнув, что «для привлечения вещей к решению этнических проблем эти вещи должны быть сами этнически характерными или, по крайней мере, определимыми», и напомнив, что до работ Арциховского «каролингские мечи категорично объявлялись скандинавскими»[543].

По признанию А. А. Хлевова, введение в советскую науку корпуса археологических источников оказало «революционизирующее» воздействие на спор об этносе варягов[544]. Археологи-норманисты, ведя в 60-х — 80-х гг. раскопки древностей Северо-Западной Руси и интерпретируя их самую значимую часть только в пользу скандинавов, нарочито шумно вводили их в научный оборот, что было вызовом-протестом официальному «антинорманизму», который хотя и не мешал вести разговор о варягах-норманнах, но все же сильно сдерживал его тональность. Вместе с тем они начинают, идя в русле, как это кажется кому-то и сегодня, «провидческих и пророческих» слов А. В. Арциховского[545], формировать, если повторить за Авдусиным, «общеисторический фон» ІХ-Х вв., при этом не только превышая возможности своей науки, но и решая варяжский вопрос исключительно в духе старого времени — в духе «ультранорманизма» первой половины XIX столетия. Так, Клейн, Лебедев и Назаренко, исходя из археологических данных, по их же собственной оценке, недостаточно широких и полных, утверждали о значительном весе скандинавов в высшем слое «дружинной или торговой знати» Руси, а также о присутствии на ее территории некоторого числа скандинавских ремесленников. Норманны в X в. составляли, утверждали они, «не менее 13 % населения отдельных местностей». По Киеву эта цифра выросла у них уже до 18–20 %, но более всего, конечно, впечатляло их заключение, что в Ярославском Поволжье численность скандинавов «была равна, если не превышала, численности славян…». Одновременно с тем авторы говорили о представительном вкладе скандинавов в материальную культуру восточнославянского общества, куда ими якобы были привнесены многие виды оружия (прежде всего каролингские мечи)[546].

В 1978 г. В. А. Булкин, И. В. Дубов, Г. С. Лебедев высказали твердое мнение, что ладожский материал «раскрывает реальное содержание варяжской легенды». На следующий год А. Н. Кирпичников пояснял, что в 862 г. в Ладоге появился один «из норманских конунгов», в связи с чем она, «как сообщает летопись, становится столицей складывающейся империи Рюриковичей». В 1981 г. этот посыл стал уже ключом к раскрытию одной из сложнейших загадок русской истории. Кирпичников, Лебедев и Дубов, оперируя вещественными находками, в том числе и ими объявленными скандинавскими, известили, что «в ладожских материалах нашла свое решение варяжская проблема», суть которой они свели к тому, что в Ладоге в середине IX в. «на какое-то время» утвердился призванный норманский конунг со своим двором и дружиной, «обеспечивая безопасность города и охраняя его судоходство, в том числе и от своих же норманских соплеменников, неоднократно угрожавших Ладоге»[547] (такого рода «открытия» много раз звучали в прошлом). Насколько подобные утверждения расходились с конкретными историческими данными, видно по словам крупнейшего знатока древнескандинавской истории Е. А. Рыдзевской, в свое время отметившей, что самое раннее упоминание Ладоги в сагах относится лишь к концу X в., и что в них не находим «ни малейшего намека на какие-нибудь скандинавские поселения» в Ладоге и Приладожье[548].

В 1981–1984 гг. археолог Д. А. Мачинский уже характеризовал норманнов исключительно носителями «социально активного начала до 1030-х годов», как «организующую суперэтничную силу», сыгравшую роль «катализатора начавшихся процессов, роль дрожжей, брошенных в тесто, которому приспело время стать многослойным пирогом — государством». К сказанному он добавил в духе советского «антинорманизма», утверждавшего о преобладающей роли внутреннего фактора в образовании Киевской Руси, но уже с серьезным смещением привычного акцента, что «все социально-экономические предпосылки для возникновения государственности имелись к IX в. и в чисто славянской среде и можно было бы обойтись и своей закваской, но варяжскими дрожжами получалось быстрее и лучше»[549]. Вместе с тем ученый подчеркивал, что скандинавскую природу имени «Русь» подтверждает топонимом Roslagen[550]. Представители других отраслей наук, работая над варяжской проблемой и законно полагаясь на точность заключений археологов, не только уверовали под их влиянием в массовое и чуть ли не в повсеместное присутствие скандинавов на Руси, но и, в свою очередь, подгоняя собственные построения под их выводы, еще больше усиливали накал норманизма в историографии, прикрытого псевдоантинорманистской фразеологией.

Когда же псевдоантинорманистские рассуждения входили в противоречие со все более увеличивающимся археологическим материалом, выдаваемым за свидетельство массового присутствия норманнов в русской истории, и через призму которого смотрели на известия ПВЛ о деятельности варягов на Руси, то появлялись теории, долженствующие уберечь исследователей, активных проводников тезиса о их скандинавской природе, от весьма нежелательных обвинений в явном норманизме, т. е. отходе от марксизма. Так, известный историк В. Т. Пашуто, признавая исторической реальностью призвание «скандинава» Рюрика, в конце 60-х — начале 70-х гг. выдвинул идею о «славяно-скандинавском социальном и культурном синтезе», полагая, что его признание есть «общая платформа для дискуссии между учеными разных мировоззрений. Главное теперь — определить удельный вес синтезируемых элементов»[551]. Эта идея, где на первом плане все также продолжали стоять норманны, была принята наукой[552], хотя ее несостоятельность лежит на поверхности. Норманны, напоминал А. Г. Кузьмин общеизвестное, «всюду оставили след, и след кровавый, разрушительный» и «нигде не играли созидательной роли», что непременно должно, правомерно подчеркнул он, «учитываться нынешними приверженцами идеи норманно-славянского синтеза»[553].

В середине 80-х гг. археолог Г. С. Лебедев, многократно увеличив масштабы рассуждений Пашуто, выступил с «циркумбалтийской теорией» (окрещенной И. Я. Фрояновым «головокружительной»[554]). И он, естественно, утверждал, что предлагаемая им концепция является «наиболее перспективной альтернативой дискуссии норманистов и антинорманистов», и в свете которой историю народов Балтийского Поморья и Восточной Европы необходимо рассматривать в комплексе, взаимосвязи и взаимообусловленности. Но, как показывают работы самого Лебедева и его единомышленников, все также традиционно сводится лишь к анализу взаимоотношений восточных славян и скандинавов, и в которых главная скрипка опять-таки отдается в руки последних[555]. Вместе с тем, рождение «циркумбалтийской теории» есть свидетельство осознания археологами факта необходимости выхода в освещении истории Древнерусского государства из жестких рамок русско-скандинавских связей. И эти рамки рушил добываемый ими материал, указывающий на теснейшие связи Северо-Западной Руси с южным побережьем Балтийского моря, причем на связи более древние и более многосторонние, чем те, что существовали со Скандинавией. В ряде случаев, остается добавить, они же начинают предостерегать от переоценки познавательных возможностей археологических данных[556], отходя, таким образом, от ошибочного постулата А. В. Арциховского, отдавшего варяжский вопрос исключительно на откуп археологам.

Все более укрепляя свои позиции в науке, норманизм начинает в 70-х гг. борьбу с А. Г. Кузьминым, ставшим для него главной опасностью. И почин тому положил в 1974 г. историк А. А. Зимин. Учитывая заполитизированность науки и общества, он обвинил Кузьмина в непростительных, с точки зрения марксистской историографии, грехах. Заведя речь о методике изучения летописей, а именно в этом русле шла годом ранее дискуссия Кузьмина на страницах журналов «Вопросов истории» и «Истории СССР» с Л. В. Черепниным, Д. С. Лихачевым, В. Л. Яниным и Я. С. Лурье, Зимин его подход к данной проблеме предложил «отбросить решительно». И столь суровый приговор он обосновывал тем, что оппонент не стремится «понять классовую и политическую сущность летописания», «выяснить классовые корни идеологии летописца…». К сказанному им было присовокуплено, что у Кузьмина к тому же отсутствуют классовая характеристика деятельности князей и их идеологии, классовая оценка крещения Руси. Переведя научный спор в политическую плоскость и рисуя образ ученого, находившегося не в ладу с марксизмом, и мыслей которого, следовательно, надлежит чураться, Зимин подошел к главной теме своей весьма раздражительной «филиппики». Процитировав слова Кузьмина, что советские исследователи «не пересматривали заново многих постулатов норманской теории», историк, напротив, уверял, что они «вели ожесточенную борьбу с норманизмом» и своим «упорным и настойчивым трудом достигли крупных успехов в изучении проблемы возникновения древнерусской государственности». После чего сказал, серьезно сместив акценты в творчестве Кузьмина, стремившегося выяснить истоки варяжской руси, что его попытки «свести всю проблему к изучению династического вопроса и национальной (племенной) принадлежности первых князей следует признать несостоятельной». Зимин также утверждал, что Кузьмин теорию южнобалтийского происхождения варягов, которую, как известно, отстаивали многие российские историки XVIII-ХІХ вв., заимствовал у В. Б. Вилинбахова, но при этом дезавуирует его труды. В адрес коллеги с его «источниковедческой всеядностью» была также брошена реплика, что он «охотно прибегает к лингвистическим новациям, не обладая для этого необходимыми познаниями»[557].

В начале 80-х гг. не менее авторитетный в науке «антинорманист» И. П. Шаскольский предпринял куда более масштабную атаку на действительный антинорманизм, стремясь дискредитировать всякое сомнение в норманстве варягов, высказанное когда-либо, и окончательно навязать научному миру СССР не только ложный подход к разрешению варяго-русской проблемы, но и ее ложное понимание. И в 1983 г. он, о чем шла речь выше, отказал антинорманизму в научности, при этом придав своим словам политическую заостренность, смысл которой был вполне понятен: историки В. Б. Вилинбахов и А. Г. Кузьмин, эти истинные, а не кажущиеся антинорманисты, были обвинены им в недопонимании марксистской концепции происхождения русской государственности[558]. По тем временам такая характеристика, как минимум, превращала названных лиц в изгоев науки, а их позицию в варяжском вопросе представляла как политически неблагонадежную. Главной мишенью Шаскольского был Кузьмин. Ибо он, продемонстрировав принципиальную ошибочность концепции, которой следовали его коллеги и которая привела к торжеству норманизма в науке, снимал все ограничения в изучении этноса варягов и их далеко немалой роли в истории Руси, что давало ученым свободу мысли и позволяло, наконец, поставить вопрос о наличии и преодолении «исторических мифов». Чтобы пресечь подобное, норманисты под флагом «антинорманизма» и мощным прикрытием марксизма начали борьбу с настоящим антинорманизмом и его наиболее яркими и знаковыми представителями прошлого и современности, при этом избегая разговора по существу, а лишь стремясь априори навязать научной общественности представление о якобы научной и вместе с тем политической несостоятельности противостоящего им инакомыслия.

В 1988 г. Т. Н. Джаксон и Е. Г. Плимак, взяв в свои союзники Маркса и прежде всего его «Разоблачения дипломатической истории XVIII века» (или «Секретную дипломатию XVIII в.», которую на Западе называют «сборником явно антирусских статей»[559]), констатировали, что «Маркс глубоко прав, фиксируя воздействие внешнего, варяжского завоевательного и торгового импульса в складывании той же «империи Рюриковичей». Охарактеризовав Маркса «первым норманистом среди марксистов, причем норманистом достаточно ортодоксальным», говорившим о норманском завоевании Руси, авторы настоятельно рекомендовали коллегам, для которых все, сказанное основоположником марксизма, имело силу высшего закона, признать не только факт наличия внешнего фактора в образовании Древнерусского государства, но и его «весьма существенное значение». При этом Джаксон и Плимак утверждали, что с отходом (в чем они упрекали Б. Д. Грекова) в 30-е гг. «от тезиса Маркса о завоевании Руси норманнами, естественно, ушла из литературы и вся проблематика, связанная с взаимодействием народа-победителя и побеждаемого народа». Они же выразили протест по поводу того, что построения ленинградских археологов А. Г. Кузьмин и Д. А. Авдусин квалифицировали как норманизм, уверяя, что этот термин используется «в качестве ярлыка» и «клейма». Критикуя позицию советских исследователей и прежде всего Б. А. Рыбакова, за отрицание ими вовсе или за существенное занижение роли норманнов в деле создания Киевской Руси, авторы резюмировали, что «антинорманизм доведен до абсурда». В 1989 г. Е. А. Мельникова и В. Я. Петрухин, в свою очередь, очень четко изложили понимание того «научного антинорманизма», который бы им хотелось видеть в трудах своих соотечественников, и очертили тот круг вопросов, который они могут ставить, а которого не должны касаться вовсе. По их мнению, «продуктивность и научное значение антинорманизма заключается не в оспаривании скандинавского происхождения русских князей, скандинавской этимологии слова «Русь», не в отрицании присутствия скандинавов в Восточной Европе, а в освещении тех процессов, которые привели к формированию государства, в выявлении взаимных влияний древнерусского и древнескандинавского миров». В 1991 г. А. П. Новосельцев, негативно отзываясь о антинорманистах прошлого, напомнил, что происхождение термина «Русь» и династии киевских князей — второстепенные вопросы, навязанные науке «патриотами»[560].

С конца 80-х гг. была развернута мощная и явно неслучайная кампания по умалению значения М. В. Ломоносова-историка, ибо в нем традиционно принято видеть родоначальника антинорманизма, в связи с чем удар наносился в самое основание этого направления. Причем дело доходило до явной подмены понятий (вероятно, невольной, вызванной воспитанием в духе советского «антинорманизма»), также выставляющей его позицию в варяжском вопросе в ложном свете. По словам М. Б. Некрасовой, Ломоносов выступил против «норманской» (варяжской) концепции происхождения древнерусской государственности»[561]. Историк Ломоносов так вопрос примитивно не ставил и, что очень хорошо известно, связывал начало государства у восточных славян именно с варягами, с варяжской русью, но только не видел в ней норманнов и выводил ее не из Скандинавии. По причине того, что в 80-х гг. антинорманизм истинный олицетворял собой А. Г. Кузьмин, то параллельно с тем шел и процесс дискредитации научных воззрений этого ученого, в чем особенную активность проявляли археолог В. Я. Петрухин и филолог Е. А. Мельникова, рассуждавшие в тоне, заданном А. А. Зиминым. В 1985 г. Петрухин, совершенно не вдаваясь в суть дела, взгляды Кузьмина объяснил «недостаточным знанием источников…»[562].

И эти слова походя были произнесены в адрес крупнейшего источниковеда, прекрасного знатока русских летописей (в свое время он работал в группе по изданию их полного собрания), труды которого в области летописеведения кардинально изменили представление о нем, и вместе с тем прекрасного знатока древнегреческих, римских, византийских, западноевропейских и арабских памятников (многие из них советской историографии либо были не известны, либо получили в ней неверную трактовку), которые он публиковал и значительную часть которых по сути заново ввел в науку. И прежде всего среди них следует выделить «Сведения иностранных источников о руси и ругах», содержащие многочисленные известия (впервые сведенные воедино) о русских и Русиях, не связанных с Киевской Русью, что позволяло совершенно по-иному взглянуть на варяго-русский вопрос, а также первое издание полного перевода знаменитой Лаврентьевской летописи и ряда других выдающихся шедевров мировой и русской мысли[563]. В 1989 г. Петрухин и Мельникова, защищая скандинавскую этимологию названия «русь» и полагая, что мнения на сей счет могут излагать только «языковеды», и более никто, позицию Кузьмина в данном вопросе охарактеризовали довольно пренебрежительно и высокомерно: она высказана тем, кто не имеет «филологической подготовки». В 1994 г. они, все также целенаправленно стремясь бросить тень на концепцию историка, творчество которого вызывало неподдельный интерес у его западноевропейских и американских коллег, навесили на нее ярлык «историографического казуса»[564].

Под воздействие антинорманистской компании попал Д. А. Авдусин, все же искренне стремившийся быть, а не казаться антинорманистом, но чему мешал советский «антинорманизм». Он, что уже говорилось, совершенно верно констатировал зарождение в археологии «сомнительных «теорий» с норманистским оттенком», но причину тому видел лишь в поверхностном отношении «к источникам и работам предшественников», хотя верный диагноз заключался в ином. Но, не имея возможности его установить, ученый не мог принять и антинорманизм, который не вписывался в марксистскую концепцию образования Древнерусского государства. Поэтому, в 1987 г. он выразил сожаление о заблуждении Кузьмина, стремившегося «обойтись без скандинаво-финских корней названия «русь»…». На следующий год Авдусин, выступив против, как сам же подчеркнул, мало оправданного вывода Шаскольского «о деградации и «смерти» антинорманизма», по существу же оказался в плену его умозаключений. В отличие от норманизма, считал он, который был научно продуктивен вплоть до конца XIX в., антинорманизм того же периода «влачил жалкое существование». В послевоенное время произошло, продолжал развивать свою мысль Авдусин, по причине борьбы против «преклонения перед иностранщиной», «отступление от научной объективности грековского антинорманизма» и насаждение «вульгарного антинорманизма», «идеалистического в своей основе и непродуктивного с научной точки зрения», который «дискредитировал себя» и «умер» как научное направление в результате разработки марксистской концепции образования Древнерусского государства. При этом отнеся к «вульгарному антинорманизму» исследования Вилинбахова и Кузьмина, а к «научному» — все те работы, в которых утверждается норманство варягов и скандинавская этимология названия «русь»[565].

Сложившаяся на рубеже 80-90-х гг. ситуация в науке логично привела к возрождению в ней норманизма в той его крайности, от которого под воздействием критики оппонентов и прежде всего, конечно, С. А. Гедеонова отказались в свое время профессионалы высочайшего класса — историки и лингвисты, представлявшие собой цвет российской и европейской науки, и что расчищало путь для действительно научного разговора о варяжской руси. Как характеризуют это процесс сами норманисты, видно из слов А. А. Хлевова, который в 1997 г. заключал, что в нашей историографии «основой переворота в науке о варягах стала борьба ленинградской школы скандинавистов за объективизацию подхода к проблеме и «реабилитацию» скандинавов в ранней русской истории», приведшая к победе «взвешенного и объективного норманизма, неопровержимо аргументированного источниками как письменными, так и археологическими». Через два года скандинавист А. С. Кан резюмировал, что в российской историографии на смену «политического, патриотического антинорманизма» пришел «научный, т. е. умеренный, норманизм»[566].

Каковы «объективизм», «научность» и «умеренность» современного норманизма, а также степень его родства с «ультранорманизмом» первой половины XIX века, демонстрируют работы современных норманистов. Так, в 1991 году С. В. Думин и А. А. Турилов уверяли, что консолидация восточных славян шла при «активном» и «необходимом» участии скандинавского элемента, сыгравшего в создании Киевской Руси «очень важную роль». Характер взаимодействия восточных славян и скандинавов оценивается ими не как завоевание, а как «сотрудничество» и «синтез». В 1992 г. И. В. Ведюшкина вела речь о «чрезвычайно активном, и потому социально заметном скандинавском элементе». А. А. Хлевов говорил о «гальванизирующем» влиянии скандинавов, которое «они возымели на самом раннем этапе русской истории». Он же утверждал, что «Скандинавия и Русь составили исторически удачный и очень жизненоспособный симбиоз», в условиях, которого, словно дополняет его А. С. Кан, «древнерусское общество развивалось быстрее и успешнее, чем шведское, пока Киевское государство не распалось в середине XII века…». Исследовательница скандинавских источников Е. А. Мельникова отстаивает точку зрения о «многочисленных» отрядах викингов, приходивших на Русь в IX в. Посыл о «множестве шведов», ездивших на Русь и обратно, пропагандирует А. С. Кан[567]. Все приведенные суждения, по сути, повторяют заключения О. И. Сенковского и М. П. Погодина о численности и роли скандинавов на Руси, а также мнение А. Стендер-Петерсена, считавшего, что шведы шли «с незапамятных времен беспрерывно из Швеции на восток…». Один лишь только «наплыв» скандинавских купцов в середине ІХ-ХІ веков в Новгород, по его оценке, «был, по-видимому, огромный»[568].

Археолог В. В. Мурашова проводит в жизнь не только идею о большой иммиграционной волне из Скандинавии в земли восточных славян, но уже не сомневается, что «есть основания говорить об элементах колонизации» норманнами юго-восточного Приладожья[569]. Выше речь шла о теории шведского археолога Т. Ю. Арне о норманской колонизации Руси, которую он утверждал в науке в 10-х и 30-х гг. XX века. В начале 50-х гг. вышли еще две его статьи, в которых доказывалось, что в Гнездове под Смоленском, Киеве и Чернигове существовали «скандинавские колонии». Его соотечественник и археолог Х. Арбман выпустил монографии «Шведские викинги на Востоке» (1955) и «Викинги» (1961), где наиболее полно была изложена концепция о норманской колонизации Руси. По мнению Арбмана, главной областью колонизации военно-торгового и крестьянского населения Скандинавии «первоначально было Приладожье, откуда часть норманнов проникла в Верхнее Поволжье, а другая часть, двинувшись по днепровскому пути, основала норманские колонии в Смоленске-Гнездове, Киеве и Чернигове». В ходе расселения скандинавов по Восточной Европе были, утверждал ученый, установлено господство над ее славянским населением и создана Киевская Русь[570].

Разговоры о «множестве шведов» на Руси и ее колонизации норманнами строятся лишь на основе скандинавских находок (или того, что под ними понимается), обнаруженных в разных местностях Восточной Европы. При этом каждая из них признается за бесспорный след пребывания именно скандинава. Так, например, В. В. Мурашова, говоря о ременном наконечнике из Старой Рязани (слой XI в.), орнамент которого якобы «связан по своему происхождению с предметами в стиле Борре», заключает, что его «можно считать одним из немногих археологических свидетельств присутствия скандинавов на Руси в XI в.»[571]. Но материальные вещи (особенно оружие, предметы украшения и роскоши), независимо от того, где и кем они были произведены, живут своей самостоятельной жизнью, в течение которой они становятся, по разным причинам, собственностью представителей разных народов и перемещаются на огромные расстояния, в связи с чем не могут выступать в качестве атрибута этнической принадлежности ее владельца. Нельзя здесь не заметить, что норвежский археолог А. Стальсберг куда менее категорична в интерпретации скандинавских вещей на территории Древней Руси: по этим находкам трудно определить, констатирует исследовательница, попали ли они к восточным славянам «в результате торговли или вместе со своими владельцами»[572].

В 1930 г. археолог-норманист Ю. В. Готье справедливо указывал, что на одиночных находках норманских вещей, «тонущих в массе предметов иного характера и происхождения», нельзя построить доказательство длительного существования в данном месте скандинавского населения. Они могут свидетельствовать только в пользу того, подчеркивал он, что скандинавские вещи попадали на Русь, и только. Если же следовать логике современных сторонников норманской теории, выставляющих скандинавские находки в Восточной Европе «в качестве одного из наиболее весомых аргументов» пребывания здесь норманнов, «то и Скандинавию — справедливо замечает А. Н. Сахаров, — следовало бы осчастливить арабскими конунгами, поскольку арабских монет и изделий в кладах и захоронениях нашли там немало»[573]. Близко к тому говорил в 1982 г. крупный немецкий археолог Й. Херрман: что из распространения восточных монет «не следует делать вывод о непосредственных путешествиях арабских торговцев на Балтику»[574].

Археологи, повторяя мысли Стендер-Петерсена, преподносят Ладогу в качестве резиденции норманского хакана «Rhos» (Д. А. Мачинский, В. Н. Седых) Бертинских аннал, его «штаб-квартиры», а затем первой столицей государства якобы норманна Рюрика, в дальнейшем перенесенной на Рюриково городище (А. Н. Кирпичников)[575]. А. С. Кан с помощью топонима Roslagen указывает на скандинавскую природу имени «Русь»[576]. Как отнеслись норманисты А. А. Куник, М. П. Погодин и В. Томсен к этому, по характеристике И. П. Шаскольского, «примитивному построению»[577], уже говорилось. К тому же хорошо известно, что прибрежная часть Упланда — Роден — лишь к XVI в. получила название Рослаген[578], «и потому, — как заметил почти двести лет тому назад Г. Эверс, — ничего не может доставить для объяснения русского имени в 9 столетии». Г. А. Розенкампф в 20-х — 30-х гг. XIX в. отмечал, что слово Рослаген (корабельный стан) производно от rodhsi-гребцы (rо, ros, rod — грести веслами), и что еще в XIII в. этот термин употреблялся в смысле профессии, а не в значении имени народа. Поэтому, заключал исследователь, вооруженные упландские гребцы — «ротси» не могли сообщить «свое имя России», в связи с чем непонятно, говорил он, «как Шлецер мог ошибиться и принимать название военного ремесла за имя народа (курсив автора. — В. Ф.[579]. Норвежский ученый Х. Станг недавно напомнил, что «скандинавские филологи норманистской школы сами отрицали связь названия «Русь» с названием «Родслаген», или вернее с корнем *roPer «гребля», ибо в родительном падеже это дало бы *roParbyggiar, для обозначения населения указанного района, т. е. без — с, в слове Русь»[580].

А. С. Кан, не жалея красок, живописует, как Владимиру Святославичу, бежавшему от братьев в Швецию, вербовка воинов «была разрешена шведским королем и поддержана объединением (bolag) тамошних купцов. На их судах варяги были доставлены в Новгород, откуда Владимир двинулся на юг…». И здесь виден явный повтор мысли Стендер-Петерсена, оставившего не менее яркое описание набора Владимиром наемников в Швеции. Отмечая, что это предприятие «было делом отнюдь нелегким и непростым», т. к. для его подготовки требовалось не только «разрешение конунга», но и «хорошо действующий аппарат вербовки и организации вербовки войска и требовалась финансовая поддержка», ученый заканчивал свои рассуждения тем, что новгородский князь был отправлен на родину с «громадным войском»[581]. Следует заметить, что ни один источник не говорит не только об этих удивительных подробностях, которые, словно очевидцы, излагают Стендер-Петерсен и Кан, но и о пребывании Владимира в Швеции. ПВЛ лишь сообщает под 977 г., что он, находясь в Новгороде, «слышав же… яко Ярополк уби Ольга, убоявся бежа за море» (т. е. бежать он мог только от одного брата — Ярополка; а «за морем» тогда полагали все, что находилось вне пределов Руси вообще), да под 980 г. констатирует его возвращении: «Приде Володимир с варяги Ноугороду…»[582].

Е. А. Мельникова в наречении во второй половине XI в. именем Рюрик одного из русских князей усмотрела стремление «подчеркнуть преемственность правящей династии вместо ее «славянизированности»[583]. Она же, не соглашаясь с мнением об ассимиляции скандинавов на Руси к середине X в., на чем, кстати, настаивала еще в 1985 г.[584], уверяет, что вытеснение шведского языка в среде знати и жителей крупных городов завершилось в целом к концу XI в., причем на периферии государства потомки скандинавов, по ее мнению, образовывали «достаточно замкнутые группы, длительное время сохранявшие язык, письмо, именослов и другие культурные традиции своих предков». Такую скандинавскую общину Мельникова видит в 1115–1130 гг. в Звенигороде Галицком[585]. По логике исследовательницы выходит, что на Руси, где до конца XI в. и даже позже летописцы слышали шведскую речь и общались со шведами, скандинавов (русь) полагали славянами («словеньскый язык и рускый одно есть»[586]), или же, наоборот, славян причисляли к скандинавам! С выводами Мельниковой не позволяют согласиться даже исландские саги, указавшие на изменение языковой ситуации в Англии после ее покорения Вильгельмом Завоевателем, где «стали говорить по-французски, так как он был родом из Франции»[587]. Но ничего подобного не говорят саги в отношении Руси, хотя норманисты утверждают о наличии на ее территории «множества шведов», о шведской природе правящей династии, верхов киевского общества и княжеской дружины, языком общения которых должен был бы быть скандинавский язык. «Гута-сага», ведя речь о переселении части готландцев в Византию, подчеркивает, что они там «еще живут, и еще сохранили нечто от нашей речи»[588]. Присутствие шведов на Руси в первой половине XII в. (по времени это очень близко к моменту записи саг) в виде «замкнутых групп» непременно оказалось бы зафиксировано слагателями саг, интересовавшимися судьбой своих сородичей даже в далекой Византии, но при этом не видя их по соседству.

А. В. Назаренко недавно выдвинул удивительное объяснение отсутствия следов скандинавов в Среднем Поднепровье в IX веке. По его убеждению, «южные варяги натурализовались быстро и охотно (быть может, даже целенаправленно)…», что они «усиленно» славянизировались, предпочитая при этом «не просто говорить по-славянски (по крайней мере в международном общении), но и употреблять славянский вариант собственного этнического самоназвания (курсив автора. — В. Ф.)», т. е. русь[589]. Явно сказочная история. Но даже если и представить, что скандинавы «целенаправленно» и в срочном порядке стремились превратиться в славян, то и в таком случае они должны были бы оставить явственные и многочисленные свидетельства своего материального нахождения в данном районе, т. к. прибывали не только со скандинавскими вещами, но и с соответствующими верованиями, которые всегда отражаются в погребальном обряде и которые быстро не меняются. В отношении утверждений филологов-норманистов Мельниковой и Назаренко как нельзя кстати звучат слова С. А. Гедеонова, что «лингвистический вопрос не может быть отделен от исторического; филолог от историка». Актуален, вместе с тем, и вывод Д. И. Иловайского, что «филология, которая расходится с историей, никуда не годится и пока отнюдь не имеет научного значения»[590].

Е. А. Мельникова уверяет, что византийские и западноевропейские памятники «указывают на появление скандинавов на Черном море по крайней мере с начала IX века», к этому же времени она относит и наличие в самой Византии занимавших там уже высокое положение скандинавов. Устные предания, утверждает И. Г. Коновалова, сохранившиеся в древнескандинавской и древнерусской традиции, позволяют говорить, «что основными участниками каспийских походов были, с одной стороны, норманны, приходившие непосредственно из Скандинавии, а с другой — обитатели Верхней Руси: скандинавы, славяне и финно-угры, фигурирующие в восточных источниках под названием «русы». Причем, подчеркивает она, приходившие на Каспий в IX — первой половине X в. русы действовали, скорее, в своих собственных интересах, нежели в интересах Киева или, тем более, Константинополя[591]. Хорошо известно, что в природе нет источника, который бы содержал информацию о пребывании норманнов на Черном и Каспийском морях в названное исследовательницами время. Е. В. Пчелов, постоянно подчеркивая, что генеалогия русских князей была скандинавской, не объясняет, почему таковой ее не считают саги[592].

В 2000 г. византинист Г. Г. Литаврин, видя в варягах скандинавов, отметил, что В. Я. Петрухин и Д. С. Раевский несколько преувеличивают роль норманнов на Руси. Куда более твердо им было сказано, что Петрухин не имеет оснований для вывода о заметном «хазарском компоненте» в русской культуре, т. к. «нет решительно никаких доказательств того, что их влияние на духовную культуру и политическую систему Древней Руси был сколько-нибудь глубоким и длительным»[593]. Действительно, в науке непременной спутницей норманской теории давно выступает мысль, рожденная и проводимая норманистами, о масштабном воздействии на жизнь восточных славян хазар. Как полагал А. А. Куник, Кий, Щек и Хорив, с которыми летопись связывает начало Киева, были «хазарскими братьями». По мнению В. А. Мошина, Киев являлся окраиной Хазарии[594]. Сейчас особенно популярны в научном мире идеи Н. Голба и О. Прицака (окрещенные П. П. Толочко «мифом»[595]), согласно которым «Киев как город и поляне как клан основателя Кия связаны с хазарами», которые основали его в конце VIII — первой половине IX в., и что будущая столица Руси оставалась под властью Хазарии до 30-х гг. X в., пока не оказалась в руках князя Игоря. С. Франклин и Д. Шепард также не сомневаются, что в IX в. Киев находился под властью хазар, у которых был заимствован сам символ киевских князей — трезубец[596]. В 1999 г. М. Гольдельман уже уверял читателя о якобы «распространенном мнении» в исторической науке, «что Киев был основан около 830 г. как хазарский торговый центр на северо-западе»[597].

В современной российской науке популяризатором идеи об активнейшем участии хазар в русской истории является археолог Петрухин, «крайне произвольно», отмечает Е. С. Галкина, интерпретирующий источники[598]. По его словам, выходцы из Хазарии наряду с норманнами входили в русскую дружину, присутствовали среди населения русских городов. Он относит Тмутаракань к «хазарскому» фактору воздействия на Русь, под влиянием которого в пантеон Владимира были включены иранские божества, характеризует «хазарское наследие» как важнейший структурообразующий фактор формирования русского государства, и уверяет, что «хазарская традиция была актуальна для Руси не только в связи с претензиями на хазарское наследие, но и в связи с тем опытом государственного строительства, который позволил хазарам объединить разноязычные земли». Сложение русской культуры в X в. исследователь уподобляет воображаемому им процессу возведения черниговского кургана Черная могила: «славяне, норманны и хазары возвели своему предводителю единый монумент». Подобный взгляд ученого на русскую историю объясняется не только предшествующей историографией: к нему его подвигло и академическое издание ПВЛ 1950 г., в котором Д. С. Лихачев, на что неоднократно указывалось в литературе[599], преднамеренно дал неправильное чтение статьи ПВЛ под 945 г., в результате чего топоним «Козаре» был превращен в хазар-христиан. Основываясь на этом искаженном тексте, Петрухин говорит о существовании христианской соборной церкви Ильи в районе (квартале) Козаре (Хазары), где проживали представители еврейско-хазарской общины[600], и в которой, согласно летописи, клялась соблюдать заключенный с византийцами договор крещеная русь.

Но наиболее полно представлен нынешний «научный» норманизм в работах историка Р. Г. Скрынникова, вышедших в 1995–2000 гг. и доказывающих завоевание восточных славян норманской русью. По его утверждению, во второй половине IX — начале X в. на территории Руси «утвердились десятки конунгов», основавших недолговечные норманские каганаты. Говоря о постоянных и массовых наплывах скандинавов в русские земли, он без каких-либо пояснений утверждает, что «на обширном пространстве от Ладоги до днепровских порогов множество мест и пунктов носили скандинавские названия». Игорь, по его словам, был первым конунгом, который обосновался в Киеве, основанном хазарами и где «до начала X в. располагался хазарский гарнизон», положив «начало местному норманскому владетельному роду». Говорит Скрынников о «норманнском Полоцком княжестве на Западной Двине», о «норманских княжествах в Причерноморье», о «ранних норманских княжествах» в Прикаспии, об их неудачной попытке «основать норманское герцогство в устье Куры», об обширных опорных пунктах, создаваемые скандинавами на близком расстоянии от границ Византии.

Для него походы на Византию представляли собой совместные предприятия викингов, а русско-византийские договоры заключало норманское войско. Норманны же разгромили Хазарский каганат, благодаря им произошел перелом и в балканской кампании «старшего из конунгов» Святослава. Окончательному превращению «норманского княжества в Поднепровье» «в славянское Древнерусское государство» способствовало, по мнению Скрынникова, принятие христианства, совершенное «норманским конунгом» Владимиром, которому удалось при этом избежать «конфликта с норманской языческой знатью, поддержкой которой дорожил». Со временем норманская дружина киевского князя, поклонявшаяся Перуну и Велесу, «забыла собственный язык, саги превратились в славянские былины». Самим же восточным славянам, о которых говорится немного, историк отводит в их же собственной истории незначительную и вместе с тем незавидную роль: они либо данники норманнов, либо их рабы[601].

Скрынников хотя и заявляет, что «руссы не могли дать завоеванным ими славянам готовой государственности»[602], но русская история предстает у него точно такой же, какой ее рисовали норманисты первой половины XIX в., и что так едко высмеял И. И. Первольф, говоря о вездесущности норманнов на Руси и о пребывании во «скотстве» восточных славян. С. А. Гедеонов также заметил, что, согласно воззрениям норманистов, скандинавы «хозяйничали по произволу в земле восточных славян, приходили на Русь когда и когда им хотелось, то малыми партиями, то сотнями и тысячами, отправлялись через Новгород и Киев в Грецию без зова и дозволения русского князя и греческого императора; одним словом, видели в обреченных «на свое любезное земледелие славянах» своих поставщиков дарового провианта, в греках — своих природных банкиров»[603]. В рассматриваемом случае уместно будет привести мнение А. Стендер-Петерсена, сказавшего, что «вопрос русско-варяжских отношений часто используется для лженаучных обобщений. Можно привести заявления мнимых исследователей, гласящие, что древние скандинавы, так сказать от природы были одарены особой способностью создавать государственно-политические и административные организации, в то время как славяне, в частности русские, напротив, по врожденной им особой психике были лишены этой способности». Он же в 1960 г. оспорил точку зрения, что Русь была завоевана предприимчивыми и инициативными норманнами, а «их вожди, прежде всего Рюрик, создали государство из ничего»[604].

В середине 1990-х гг. в норманизации русской истории был сделан еще один показательный шаг, роднящий уровень разработки варяго-русского вопроса в современной науке с тем, что наблюдалось в ней в первой половине XIX века. В 1994 г. на страницах популярного литературного журнала «Новый мир» академик Д. С. Лихачев предложил называть Киевскую Русь «Скандославией». По его словам, «для Русской земли (особенно в первые века ее исторического бытия) гораздо больше походит определение Скандославии, чем Евразии…». При этом он утверждал, что «в возникновении русской культуры решающую роль сыграли Византия и Скандинавия, если не считать собственной ее (т. е. Руси. — В. Ф.) народной, языческой культуры». В 2001 г. вышла посмертная книга ученого «Раздумья о России», в которой «новомировская» статья продублирована, хотя и под другим названием, что еще раз многотысячно растиражировало идею о Киевской Руси как о «Скандославии». Это новообразование, выдаваемое в качестве исторической реалии, надо заметить, уже перекочевало в научные труды[605]. В тех же 90-х гг. Р. Г. Скрынников настойчиво проводил на страницах учебных и академических изданий мысль о существовании в нашей истории не Киевской Руси, а «Восточно-Европейской Нормандии»[606].

О. И. Сенковский, стоит напомнить, именовал Русь «Славянской Скандинавией» в 1834 г., «в эпоху расцвета, — по характеристике норманиста В. А. Мошина, — «ультранорманизма», который, как он же полагал, «похоронен» С. А. Гедеоновым и «давно уже сделался одним из прошлых моментов в истории вопроса, с тех пор, как вопрос о начале русского государства стал изучаться в связи с историей русской территории и с историей русской культуры»[607]. Но приведенные примеры из нынешней норманистской историографии убеждают в том, что «ультранорманизм» (или, по оценке Ю. И. Венелина, «скандинавомания») вновь на правах хозяина распоряжается нашей историей. Они же убеждают в справедливости заключения А. Г. Кузьмина, стремившегося разрешить варяго-русский вопрос с привлечением максимального круга источников и на самом широком поле европейской истории, что современные норманисты, не зная предшествующей историографии, в том числе норманистской, ничего нового в современную науку не привнесли, т. к. их аргументы находятся на уровне XVIII — начала XIX века[608].

Справедливость слов историка в полной мере подтверждает тот же Скрынников, по примеру своих давних предшественников доказывающий норманство варягов еще и тем, что действия Святослава ничем не отличались от действия конунгов в любой другой части Европы. Поход руси на Каспий начала X в. (между 911 и 914 гг.), говорит В. Я. Петрухин, «сильнейшим образом напоминало морские набеги викингов на Западе, в империи Каролингов: разграбив побережье Каспия, русы укрылись на близлежащих островах, и неопытные в морских сражениях местные жители были разбиты, когда попытались на своих лодках сразиться с русами». И за границей звучит тот же аргумент. Так, С. Франклин и Д. Шепард в 1996 г. утверждали, что финны не совершали набеги такого рода, подобный тому, что потряс патриарха Фотия в 860 г.: «В то же время хорошо известны успешные и опустошительные набеги, которые совершали скандинавы» (заметьте, славяне ими вовсе исключены из числа даже гипотетических участников такого действия). Поэтому, этот поход могли совершить только норманны-русы под руководством хакана, чья резиденция располагалась на Рюриковом городище. Зверства русов в 941 г., по их же тонкому наблюдению, «того же рода, которые чинились при набегах викингов в Западной Европе»[609].

В советское и постсоветское время норманизму в науке противостояло самое малое число исследователей, среди которых прежде всего следует назвать В. Б. Вилинбахова, А. Г. Кузьмина и Н. С. Трухачева. Демонстрируя высокую эрудицию, знание широкого круга источников и историографического материала, во многом неизвестных их коллегам, данные историки своими изысканиями довольно органично дополняли друг друга. Вилинбахов, первым выступивший против общепринятого мнения по поводу этноса варягов, все свое внимание сосредоточил на доказательстве серьезного участия балтийских славян в этногенезе «северной группы восточного славянства», а варяжскую легенду рассматривал как память об их участии в древнейших событиях новгородской истории. Извлеча из исторического небытия народ, игравший огромную роль в судьбах Северной Европы, но полностью игнорируемый исследователями, он на конкретных примерах показал, что балтийские славяне были прекрасными мореходами и принимали активное участие в походах викингов. Но главное, о чем говорил ученый, это то, что именно с ними связано заселение в VIII–XI вв. территории Северо-Запада Руси, вызванное их интенсивной торговой деятельностью по Балтийско-Волжскому пути и натиском на них со стороны германцев.

Генетические связи Южной Балтики и Северо-Западной Руси Вилинбахов обосновывает очень важными данными: лингвистическими, топонимическими (центральный географический пункт Новгородской земли оз. Ильмень «полностью соответствует р. Ильменау в земле венедов»), археологическими, нумизматическими, керамическими, фольклорными (былинный Вулын-город — Волин, важнейший торговый центр балтийских славян), письменными (сказание о Гостомысле перекликается с преданиями балтийских славян о правлении «короля» Гостомысла, VIII–IX вв.), этнографическими. При этом он заострял внимание на деление только городов Северо-Западной Руси (Новгорода, Ладоги, Пскова) и балтийских славян на «концы». Связывая возникновение Ладоги с Балтийско-Волжским торговым путем и с балтийскими славянами, историк отмечал, что они же совершали крупные военно-торговые экспедиции в район Каспийского моря, напомнил о находках в Гнездове большого количества «различных вещей, имеющих полную аналогию с археологическим материалом из земель балтийских славян», на основании которых археолог В. И. Сизов в 1902 г. предположил, «что среди жителей этого поселения имелись выходцы с балтийского Поморья». Вместе с тем Вилинбахов напомнил о существовании южнобалтийской Руси (о. Рюген, Russia, Rutheinia, Ruzia западноевропейских источников, жители которого именовались Ruzzi, Rutheni), обстоятельно осветил историографию южнобалтийской версии происхождения варягов, что позволило ряду советских ученых увидеть иные подходы к решению варяго-русского вопроса[610].

В целом, проделанная им работа, хотя она и подвергалась очень жесткой и зачастую неконструктивной критике у нас и за рубежом[611], была действительно масштабной, и результатом ее стал тот важный факт, что, как резюмировал сам Вилинбахов в 1980 г., «после многих лет забытья» проблема «Балтийские славяне и Русь», имеющая «чрезвычайно важное значение» для русской истории, вновь стала предметом изучения, и выразил уверенность, что она «заставит пересмотреть многие, казалось бы, уже устоявшиеся и всеми принятые положения, по новому взглянуть на целый ряд процессов в Восточной Европе ІХ-ХІ вв.»[612]. В том же 1980 г. Н. С. Трухачев, решая проблему варяжской руси, также обратился к южнобалтийскому материалу. По его убеждению, ПВЛ локализует Русь на о. Рюген, где проживало славянское племя раны, руги, русские, вымершее к концу XIV в., хотя и после этого их страну источники продолжали называть Русью. Считает, что это и есть остров русов арабских писателей. В факте сознательного отождествления немцами киевских и прибалтийских русов ученый видел свидетельство признания их этнического родства, доказательство того, что они представляли собой одну этническую группу[613].

Но более всего урон норманизму нанес в последней трети XX и первых годах нынешнего столетия А. Г. Кузьмин, вместе с тем подняв разработку варяго-русского вопроса на совершенно иной уровень: он резко расширил горизонты русской истории и углубил ее древности, обосновал необходимость поисков корней русского народа во многих областях Западной и Восточной Европы. Как и многие антинорманисты, свою принципиальную позицию в данном вопросе ученый сформулировал далеко не сразу, а лишь только «переболев» норманизмом, принятым им под воздействием историографической традиции. Но по мере работы с источниками он стал осознавать его несостоятельность, и чему в первую очередь способствовало, конечно, изучение ПВЛ. И в конце 60-х гг. историк выразил некоторые сомнения в правильности взгляда на варягов как на норманнов, отметив, что в летописи варяги понимаются не всегда одинаково — это либо скандинавы, либо европейцы-неславяне вообще, и указав, что норманское происхождение имен Игорь и Олег (Ольга) «вовсе не доказано», причем, как заметил он, летописцы никогда не смешивают «Игорей» со скандинавскими «Ингварами», а «имя Olga было известно у чехов, которые с норманнами непосредственно не соприкасались…»[614]. Но окончательно Кузьмин порвал с норманизмом в 1970 г., когда прямо сказал о методологической ущербности советского «антинорманизма».

Установив этот неутешительный диагноз, Кузьмин тогда и позже на широком материале показывал, что русская история не ограничивается одной Киевской Русью, и что параллельно с ней и даже задолго до нее, существовали другие русские образования (территории). И он приводит многочисленные свидетельства иностранных источников, зафиксировавших в Восточной и Западной Европе (исключая Скандинавию) применительно ко второй половине I — к началу II тысячелетия н. э. более десятка различных «Русий» (вначале ученый говорил о близких и родственных Русиях, но затем пришел к выводу, что они этнически разнились). Это прежде всего четыре Руси на южном и восточном побережьях Балтийского моря (о. Рюген, устье Немана, устье Западной Двины, западная часть нынешней Эстонии — провинция Роталия-Русия и Вик с островами Эзель и Даго), Русь Прикарпатская, Приазовская (Тмутаракань), Прикаспийская, Подунайская (Ругиланд-Русия). И, как объяснил исследователь, основная часть известий о руси (первоначально ругов, но со временем почти повсеместно вытесненное именем «русы») почти не задействована учеными из-за того, что «они не укладываются в принятые норманистские и антинорманистские концепции начала Руси». Особо выделяя из балтийских Русий Роталию, он отмечал, что о ней много говорит Саксон Грамматик, и что именно с ней датчане вели многовековые войны на море и на суше. В 1343–1345 гг. именно эти «русские», напомнил историк, возглавили восстание против Ливонского ордена, а «русские» села и позднее будут упоминаться в документах, касающихся этой территории. В 2002–2003 гг. Кузьмин локализовал здесь «Руссию-тюрк» комментатора Адама Бременского и в ее пределах поместил «Остров русов» восточных авторов, видя в нем о. Саарема (Эзель), называемый сагами «Holmgardr» (калька обозначения «Островная земля», исландское «Ейсюсла», искаженное немецкое «Эзель») и переносившими иногда это имя по созвучию на Новгород. В «Руссии-тюрк» он видел Аланскую Русь (или Норманский каганат), созданную в IX в. русами-аланами после их переселения с Дона из пределов разгромленного хазарами и венграми Росского каганата.

Проблему варягов и руси Кузьмин рассматривал в тесной связи с процессом образования государства у восточных славян, специфика которого заключалась в том, что форма организации племенных союзов в VI–IX вв. выросла на почве территориальной общины и представляла собой стройную, созданную снизу, прежде всего в хозяйственно-экономических целях систему, в которой высший слой еще не отделился от низших звеньев. Но эта естественная государственность, говорил Кузьмин, «экономически целесообразная земская власть не могла простираться на обширной территории». Поэтому возвыситься над ними и объединить их могла лишь власть внешняя, выступившая в Поднепровье в лице полян-руси, а затем «рода русского», видимо, объединявшего выходцев из Поднепровья, Подунавья и Прибалтики и являвшегося паразитарным по своей сути, и главное занятие которого были война и торговля. Но объединение, созданное руссами, оказалось прочным по причине взаимной заинтересованности: они, довольствуясь в основном лишь номинальной данью с подвластных славянских племен, взяли на себя обязанность их защиты, «столь важную вообще в эпоху становления государственности и особенно важную на границе степи и лесостепи внешнюю функцию».

Видя в варягах вообще поморян (вар — одно из древнейших обозначений воды в индоевропейских языках), собственно варягами, варягами в узком смысле слова Кузьмин считал вагров-варинов, населявших Вагрию (Южная Балтика), племя, принадлежавшее к вандальской группе, к IX в. ославянившееся, и имя которых распространилось на всех балтийских славян между Одером и южной частью Ютландского полуострова, а затем на многих западноевропейцев. Колонизационный поток с южного побережья Балтики на восток, вобравший в себя как славянские, так и неславянские народы, в том числе фризов и скандинавов, начался под давлением Франкской империи с конца VIII века. Варяги, прибыв на Русь, привнесли сюда свой тип социально-политического устройства. По заключению ученого, «это в конечном счете тот же славянский… основанный полностью на территориальном принципе, на вечевых традициях и совершенно не предусматривающий возможность централизации». И именно для этого типа характерна большая роль городов и торгово-ремесленного сословия, в связи с чем на Севере и была создана полисная система.

Подчеркивая, что современный норманизм держится главным образом на прямой подмене (русь противопоставляется варягам, а для доказательства германоязычия последних используются факты, относящиеся к руси), исследователь констатирует, что «никаких данных в пользу германоязычия собственно варягов вообще нет». Традиционный норманизм, пояснял Кузьмин, исходил из их тождества и ему была присуща, следовательно, определенная логика. Говоря, что русь, истоки которой не были связаны ни с германцами, ни славянами, он пришел к выводу, что последними русь была ассимилирована примерно в VІ-ІХ веках. В связи с чем воспринималась соседями в качестве славян, да и сама осознавала себя славянским, хотя и аристократическим родом. Тот же процесс наблюдался и в других районах Европы, где входили в соприкосновение русский и славянский миры. В целом, подводил черту историк, «ни один источник Х-ХІV веков не смешивает русь ни со шведами, ни с каким иным германским племенем». Вместе с тем значительный исторический, археологический, антропологический, нумизматический и лингвистический материал в поисках варягов и руси выводит, демонстрирует Кузьмин, на южное и восточное побережье Балтийского моря.

Кузьмин доказал, с опорой прежде всего на саги, что норманны, с которыми связывают варяжскую русь, стали появляться на Руси лишь при Владимире Святославиче, в конце X в., причем их действия не выходили из пределов Прибалтики, и только при Ярославе Мудром они вливаются в состав варягов-наемников, а затем проникают в Византию. Во-вторых, отмечая весьма сложный, полиэтничный состав древнерусского именослова (славянский, иранский, иллиро-венетский, подунайский, восточнобалтийский, кельтский и другие компоненты), историк на широком материале продемонстрировал, что в нем «германизмы единичны и не бесспорны», а норманская интерпретация, которая сводится лишь к отысканию приблизительных параллелей, а не к их объяснению, противоречит материалам, «характеризующим облик и верования социальных верхов Киева и указывающим на разноэтничность населения Поднепровья»[615]. В целом, как справедливо подытоживал исследователь свои наблюдения над работами современных норманистов, «они идут от извне привнесенной презумпции: сначала провозглашается, что варяги — скандинавы, а потом подтягиваются какие-то аргументы»[616]. В соответствующем духе, добавлял Кузьмин, они интерпретируют и показания главного источника по ранней истории варягов и руси — ПВЛ.

Загрузка...