«В истории нашей науки, — справедливо говорил М. О. Коялович, — на первом месте должны быть поставлены, как это всеми и делается, наши летописи как первый, надежный и содержательный источник». К сожалению, сейчас приходиться констатировать: то, что когда-то было нормой, сегодня стало чуть ли не исключением. Сторонники норманского происхождения варяжской руси демонстрируют совершенно иное отношение к летописям, предпочитая чтениям ПВЛ, приоритетным в изучении Киевской Руси и вступающим в разрез с их концепцией, свидетельства иностранных источников, говорящих о восточных славянах со стороны, с понятными отсюда многочисленными ошибками и невнятностями, а зачастую и вовсе не имеющих никакого отношения к русской истории. А. Н. Сахаров недавно заметил, что норманисты, слабо разбираясь «в русских источниках, в первую очередь в летописных текстах», сделали западноевропейские и восточные памятники «по существу наиболее важными свидетельствами по истории древних славян»[787]. А именно в этом обстоятельстве кроется причина наличия и постоянного репродуцирования в науке разного рода «исторических мифов», заслоняющих собой действительную историю Древнерусского государства.
Начальная летопись представляет собой сложнейший памятник, сводчики которого с определенными целями, отражавшими либо их собственные позиции, либо настроения тех или иных общественных сил, постоянно его перерабатывали, не только включая в него разновременные и разнохарактерные источники, но и выбрасывая все то, что противоречило их взглядам на прошлое и настоящее Руси. Именно от понимания характера и конкретного содержания летописей, заключал А. Г. Кузьмин, «от определения условий происхождения и изменения записей во много зависит достоверность наших знаний о породившей их эпохе»[788]. ПВЛ лежит в основе Лаврентьевской и Ипатьевской летописей до 1110 года. В НПЛ в иной редакции отражен примерно тот же материал. Древнейшей редакцией ПВЛ считается та, что содержится в Лаврентьевском списке (1377), и в Радзивиловской летописи, восходящей к началу XIII в. (она представлена двумя списками XV в. — Радзивиловским, доведенным до 1206 г., и Академическим, в котором после указанного года следует продолжение иной, нежели Лаврентьевская, традиции). Близок Радзивиловской летописи Летописец Переяславля Суздальского, известный в списке XV в. (составлен в период между 1216–1219). К традиции Лаврентьевской летописи примыкают сгоревшая Троицкая летопись начала XV в. и Симеоновская рукопись XVI столетия. Другая редакция ПВЛ находится в составе Ипатьевской летописи (южнорусский летописный свод конца XIII — начала XIV в., доведенный до 1292 г.), дошедшей в ряде списков, среди которых особое место занимают Ипатьевский (ок. 1425) и Хлебниковский (XVI в.). Ныне принято признавать обе редакции «равноценными» и видеть в их основе один и тот же памятник[789].
Вопрос о начале летописания, подчеркивал М. Н. Тихомиров, вопрос не только историографический: «он имеет громадное значение и для характеристики достоверности исторических сведений о древней истории Руси в ІХ-Х вв.»[790]. Первое мнение в отношении создателей ПВЛ и времени ее сложения принадлежит великому В. Н. Татищеву. Связав летопись с именем Нестора[791], он полагал, что тот создал ее в 1093 г., а его продолжатель Сильвестр придал ей окончательный вид в 1116 г. Вместе с тем историк впервые поставил вопрос о предшественниках Нестора: «…Он не со слов, но с каких-либо книг и писем из разных мест собрав и в порядок положил…». Мысли, высказанные Татищевым, пали вначале на благодатную почву. Вслед за ним Г. Ф. Миллер говорил, что «Нестор уже застал письменные известия, по которым сочинил он свою летопись…». И. Н. Болтин также затем отмечал, что «были прежде Нестора летописцы…»[792]. Это верное заключение, к сожалению, было вскоре забыто и виной тому был А. Л. Шлецер, отрицавший существование летописей до ПВЛ. В 1802 г. ученый в первой части «Нестора» полно изложил свой взгляд на ПВЛ, утверждая, что она была испорчена позднейшими малограмотными переписчиками, и потому необходимо стремиться к восстановлению «чистого, неиспорченного» Нестора (эту задачу он поставил перед собой еще в 1768 г.)[793]. Выход с «ложного пути поисков «очищенного Нестора» начался лишь после того, как Г. Эверс в 1814 г. и П. М. Строев в 1820 г. установили сводческий характер летописей, вобравших в себя предшествующий разновременный и разнохарактерный материал. При этом Эверс заметил, что «восстановление истинного Нестора… остается по крайней мере сомнительным…»[794].
После принципиально важного вывода Эверса и Строева начался процесс выделения из состава летописи ее источников[795]. В 1853 г. С. М. Соловьев предположил, что основой ПВЛ являлось Сказание о призвании варягов, первоначально представлявшее собой «отдельный сплошной рассказ без годов, которые внесены после…», а также предисловие «о дорюриковском времени…». В 1861 г. Н. И. Костомаров сказал то же самое, только уточнив, что эта, по его словам, «Повесть древних лет», написанная христианином, оканчивалась за несколько лет до смерти Ярослава Мудрого. В 1868 г. К. Н. Бестужев-Рюмин выразил убежденность в том, что еще ранее XII в. велись письменные записи о событиях. И ядром летописи он посчитал «Повесть откуда пошла Русская земля», написанную, вероятно, в Киеве с целью объединить историю Южной Руси с Северной: начало самостоятельности Киева с захватом варягами Новгорода. В 1896 г. И. Филевич, не сомневаясь, что название Начальной летописи относится лишь к какой-то ее части, говорил о «Повести о русской земле», не обнимавшей годовых записей и существовавшей в виде цельного рассказа, главным содержанием которой было показать «переход имени Руси с Дуная и Карпат в Киев». Вел ученый и речь о древнейшем своде, заканчивающемся вторым десятилетием X в. и уцелевшем, как он полагал, в Никоновской летописи. Этот свод начинался карпато-дунайскими преданиями, за которыми следовали предания Полянские, а затем события на славянском севере[796].
Н. М. Карамзин был уверен, что одним из источников Нестора являлись «записки церковные», по которым он «означал дни (курсив автора. — В. Ф.) представления некоторых древних князей». М. П. Погодин, развивая эту мысль, утверждал, что до Нестора были «кроткие записки, подобные новгородскому летописцу, состоящему, особенно в начале, из самых кратких простых известий…»[797]. В 1853 г. И. И. Срезневский пришел к выводу, что летописные заметки на Руси «начинались с пометок на пасхальных таблицах» (эта идея оказалась весьма продуктивной, и ее поддержали многие исследователи[798]). В 1862 г. он же, вернувшийся к теме о таблицах как основе летописи и источнике ее хронологии, и исходя из наличия в ПВЛ перечня русских княжений под 6360 г., сказал, что таблицы могли быть как церковные, с годами от сотворения мира, так и нецерковные, с годами княжения князей. В те же годы ученый, отнеся появление первых летописных записей к началу X в., заострил внимание на том, что поддерживать преданиями годы событий с 860 по 1110 г. «народная память не могла», поэтому у сводчика летописи были заметки погодные, сделанные тогда, когда «именно случилось происшествие». Наши ранние летописи, заключал он, «составлены из частей еще более древних, — и некоторые их этих частей принадлежат довладимировому времени». М. И. Сухомлинов в 1856 г. указал, что читаемые только в Никоновской летописи записи под 6372, 6373, 6375 (о совете Гостомысла призвать князей, о первоначальном приходе Рюрика именно в Новгород, о Рюрике и Вадиме) «близки по времени к событиям». В связи с чем высказал мнение, что летописец XI в. пользовался более древними источниками, в том числе и письменными[799]. В 1862 г. Срезневский, рассматривая эти же известия, предположил, что они, возможно, древние, а не представляют собой позднейшую вставку в летопись. Затем И. Е. Забелин доказывал, что краткие летописные заметки 864–867 гг. в Никоновской летописи могут содержать отрывки из древних, не дошедших до нас летописей[800].
В 1856 г. А. А. Куник выдвинул идею, «что первые начатки нашего летописания возникли в Киеве еще в ІХ-м веке, вслед за первым крещением руси, — в виде кратких заметок о туземных событиях…». Редактор ПВЛ, по его мнению, «совокупил воедино прежние летописные заметки и продолжал их до своего времени». Позже он добавлял, что многие известия летописи о варяжской руси были «отчасти уже во времена Олега и Игоря записаны киевскими грамотеями…». В 1876 г. И. Е. Забелин высказался в пользу того, что первые летописные известия о начальных событиях русской истории были связаны с первой христианской общиной в Киеве, появление которой он относил к 60-м гг. IX века. Каждый переписчик, как констатировал ученый окончательный отказ науки от взгляда Шлецера на историю летописания, становился в свою очередь летописцем, в связи с чем «чистого Нестора» не существует: «Он создан воображением Шлецера»[801]. В 1853 г. С. М. Соловьев подчеркивал, что «во второй половине XI века открываем мы следы автора известий начальной Киевской летописи, как в том же веке, но ранее, открыли след составителя начальной Новгородской летописи». Тогда же И. И. Срезневский заметил, что события в Новгороде записывались «скоро после того, как случилось» не только в XII, но и в XI и даже в X столетии[802]. В 1857 г. митрополит Макарий расширил перечень летописных центров на Руси, придя к выводу, получившему поддержку в науке, что летописи велись в X в. «в разных местах России — Киеве, Новгороде и на Волыни»[803].
Важнейшим достижением науки XVІІІ-ХІХ вв., наряду с признанием факта раннего начала летописания на Руси, наличия предшествующих ПВЛ летописей и ведения летописного дела сразу же в нескольких центрах, стало заключение о воздействии на летописный текст мировоззрения их создателей и духа эпохи. Первым на этом внимание заострил В. Н. Татищев, отметив, что летописцы писали «за страх», «по страсти, любви или ненависти». В XIX в. мнение о тенденциозности наших книжников в освещении как прошлых, так и современных им событий, становится для многих исследователей нормой, требующей для установления исторической истины привлечения широкого круга источников. В 1847 г. А. Н. Попов указал, что «в истории летописей видны изменения, соответствующие изменениям общественной жизни России». В 1878 г. И. П. Хрущов установил, что «древний русский летописатель иногда выступал из области идеального христианского миросозерцания и погружался в страстные волны житейского моря». В 1885 г. К. Н. Бестужев-Рюмин окончательно сформулировал важный принцип, которым необходимо руководствоваться при обращении к летописному наследию: составные элементы летописей приобретут самостоятельное значение лишь при учете идеологической жизни эпохи. «Понять, какими идеями жило известное время, — подчеркивал ученый, — первая обязанность историка, без того все века смешаются»[804].
Многие позитивные наработки в области летописеведения, сделанные его предшественниками, к сожалению, не были учтены А. А. Шахматовым. По схеме, предложенной им в начале XX в., отправной точкой ПВЛ (а значит, и всего русского летописания) являлся Древнейший свод 1039 г., составленный при Софийском соборе. Затем он был включен в свод 1073 г., созданный в Киевском Печерском монастыре, а тот, в свою очередь, был положен в стенах этой же обители в основу Начального свода 1095 г., уже имевшего хронологическую сетку и также включавшего в себя Новгородский свод 1050 г., выполненный при Софийском владычном дворе, с продолжением до 1079 года. На основе Начального свода 1095 г. была создана в Печерском монастыре в 1110–1113 гг. несохранившаяся первая редакция ПВЛ, автором которой якобы является Нестор. Ее вторую редакцию Шахматов связывал с игуменом Выдубицкого монастыря Сильвестром, работавшим около 1116 г. по поручению Владимира Мономаха. Третью редакцию летописи, выполненную в том же Печерском монастыре на основе материала Сильвестра летописцем, близким сыну Мономаха Мстиславу, он относил к 1118 г. (в 1904 г. Шахматов в авторе ПВЛ видел Сильвестра. Начиная с 1908 г., таковым считал Нестора. Рассматривая Сильвестра как редактора летописи, ученый полагал, а эта точка зрения принята его последователями, что он главным образом переработал заключительную часть ПВЛ, не отвечавшую интересам Мономаха, и добавил ряд статей, наоборот, благоприятствующих ему). Вторая редакция, по мнению исследователя, читается в Лаврентьевской летописи, а третья в Ипатьевской. В итоге получалось, что ПВЛ — это результат пятикратной переработки (с 1073 по 1118 г.) и периодического пополнения одного и того же материала, осуществляемого в Киевском Печерском монастыре. Начальный свод 1095 г. Шахматов видел в текстах НПЛ младшего извода, на основании которого он реконструировал его состав[805].
Даная схема развития русского летописания была принята советской наукой (и современной тоже), но в серьезной редакции. Во-первых, было обосновано доказано, что Древнейшего свода 1039 г. не существовало[806] (из крупнейших профессионалов-летописеведов его признавали, наверное, только М. Д. Приселков и А. Н. Насонов[807]; ссылка на Древнейший свод также встречается в работах либо неспециалистов в области летописания, либо только начинающих входить в круг его сложнейших проблем[808]). Затем ее основательно отредактировал Д. С. Лихачев. Ученый отрицал существование Новгородского свода 1050 г., в связи с чем свел русское летописание лишь только к киевской традиции, начав ее историю со свода 1073 г. (далее он во всем следует Шахматову)[809], что невероятно обедняло и сужало не только его истоки, но и его влияние на общественно-политическую жизнь Руси вообще и ее отдельных областей, в частности. А, главное, значительное «омолаживание» времени сложения летописи поставило под серьезное сомнение доверие к ней как историческому источнику, «ибо она в таком случае слишком далеко отстоит от излагаемых событий, что непременно должно породить не только искажения в их передаче, но и преднамеренный вымысел»[810].
Сомнения в ПВЛ как историческом источнике присутствуют в науке давно, и ими в той или иной мере были заражены многие известные исследователи. Родоначальник «скептической школы» М. Т. Каченовский, видя в летописях памятники, созданные в XIII или даже XIV в., утверждал, что отсюда степень их достоверности невелика, и «что до конца XI ст. все повествования летописей основаны на преданиях, уже искаженных в устах четырех или более поколений, на поэтических (часто самых нелепых) вымыслах…». Ученик Каченовского С. М. Строев также был уверен, что многие известия летописи до середины XI в. выдуманы летописцем[811]. Д. И. Иловайский весьма отрицательно отнесся к большинству известий ПВЛ второй половины ІХ-Х вв., считая, что летопись, начавшись легендами и баснями, «становится полнее, достовернее, обстоятельнее» лишь по мере приближения к началу XII в., и упрекал оппонентов в том, что они «ограничиваются голословными фразами о правдивости Нестора вообще». Точно также думал Н. И. Костомаров: ему вымышленным казалось многое из записей ІХ-Х веков[812]. Перед революцией В. А. Пархоменко предостерегал, что нельзя «верить нашему так называемому «Нестору» на слово во всем», надо «относиться к показаниям его осторожно-критически». М. Д. Приселков, в свою очередь, убеждал, что историческая память в XI в. сохраняла лишь имена князей конца IX–X вв., «обросшие целым рядом легенд, в которых летописцу иногда не удавалось счастливо разобраться». А. А. Шахматов также говорил о полной недостоверности летописных событий до 945 года[813].
Подобные настроения были перенесены в советскую историографию. В 1939 г. М. Д. Приселков осудил историков, которые доверяют датам и сообщениям ПВЛ при изучении X века. Через два года он сказал более жестко: в пределах IX — начала XI вв. ПВЛ является для нас «теперь источником искусственным и малонадежным», построенным, главным образом, на устной традиции, и что лишь только с 1061 г. идут точные даты. До этого же времени, заключал ученый, все немногочисленные точные даты летописи извлечены из памятников культовой письменности. Тогда же В. А. Пархоменко подчеркнул, что время ІХ-Х вв. для летописца второй половины XI — начала XII в. «очень раннее», на которое он смотрел сквозь призму легенд, песен, сказаний, туманных и отрывочных данных, и что ряд исторических деятелей той эпохи — эпические личности. В 1962 г. Я. С. Лурье поддержал точку зрения Приселкова, предупреждая, что надо осторожно относиться к ПВЛ, составленной в начале XII века. В 1973 г. он был более категоричен в своем мнении, говоря, что для истории ІХ-Х вв. ПВЛ «является недостаточно надежным источником»[814]. Столь явный «скепсис» Лурье в отношении ПВЛ и совершенное отсутствие в научных кругах реакции на него проистекали во многом из построений Д. С. Лихачева, начинавшего летописание лишь с 1073 г.
М. Х. Алешковский, также следуя за Лихачевым, пошел дальше его. Начало киевской, а, следовательно, и русской письменной истории, он связал с летописью, написанной, по его предположению, в конце 60-х — начале 70-х гг. XI в. в основном на устных преданиях. Этой летописью и Хронографом по великому изложению, помимо других источников, воспользовался Нестор, который в несколько приемов, начиная с 90-х гг. XI в., к 1115 г. завершил работу над ПВЛ, где уже имелась хронологическая сетка (Алешковский был убежден, что до 1091 г. летопись в Печерском монастыре не велась вовсе). Летопись Нестора в чистом виде не сохранилась и дошла до нас с некоторыми изменениями в НПЛ младшего извода. В 1119 г. в Киеве по заказу Владимира Мономаха и его сына Мстислава летописец Василий, побывавший в 1116 г. в Новгороде и в Ладоге, с помощью Хроники Георгия Амартола отредактировал летопись, поставил не только даты с 852 по 920 г., но и уточнил хронологию до 945 г., в результате чего возник ее Ипатьевский вариант. Около 1123 г. переяславский епископ Сильвестр по заказу все тех же лиц переписал для Переяславля текст Василия, и эта копия читается в составе Лаврентьевской летописи[815].
Отрицание историзма ПВЛ проистекает прежде всего из тех методов, которыми руководствуются исследователи при изучении летописания. В 1922 г. С. В. Бахрушин подметил, что А. А. Шахматов, интересуясь летописью прежде всего как литературным памятником, «стремится восстановить его в чистом виде, не задумываясь над тем, какие выводы может сделать в будущем историк по его порой гениальной реконструкции». В 1930 г. Н. К. Никольский прямо указал на ущербность абсолютизации Шахматовым текстологического метода: историю сводов XI в. он рассматривает только как преемственную литературную работу сводчиков, редакторов, писцов, а избранный им метод изучения ПВЛ повел его по предвзятому направлению таких наблюдений, «которые исключали необходимость признавать как преднамеренность пропусков и умолчание, так и влияние идеологической тенденциозности на состав летописей»[816]. Шахматов вначале считал неудачной саму мысль о тенденциозном «вычеркивании», в связи с чем, отмечает А. Г. Кузьмин, в его представлении «летописание как единое вековое дерево было оторвано от породившей его общественной среды, замкнуто само в себе»[817]. Лишь только в 1916 г. ученый пришел к мысли, высказанной еще в XVIII в. В. Н. Татищевым, о тенденциозности летописания, о том, что, как он сам уже образно и емко выразился, «рукой летописца управляли политические страсти и мирские интересы». А это означало, констатировал В. Т. Пашуто, что все написанное им «прежде о летописях совершенно ненадежно, ибо он-то в своих исследованиях исходил из предположения, что летописцы и правдивы и непристрастны; во всяком случае, их действий, как тенденциозных, Шахматов не учитывал»[818]. Когда же он стал принимать во внимание этот фактор, то, естественно, осознал всю условность предлагаемых им ранее реконструкций и признал, например, что первая редакция ПВЛ, которую исследователь связывал с Нестором, не может быть восстановлена[819]. Вместе с тем это было признанием ограниченных возможностей текстологического метода в изучении русского летописания, сторонником и популяризатором которого Шахматов являлся всю свою творческую жизнь.
Но многочисленные приверженцы Шахматова либо игнорируют эту принципиальную эволюцию нашего выдающегося летописеведа от сравнительно-текстологического изучения летописей к собственно историческим методам их критики, либо пытаются ее затушевать. Так, Н. Л. Рубинштейн утверждал о «чисто механическом соединении отдельных частей в сложном памятнике, который мы называем летописным сводом». И. П. Еремин, развивая мысль Рубинштейна, вместе с тем поставил под сомнение вывод Шахматова о политической направленности летописания. По его словам, летописец «неизмеримо проще, он не так хитер, не так обуреваем «политическими страстями», как в этом пытаются нас уверить… правдиво описывал он все, что знал, что считал необходимым рассказать», что он «скорее моралист, чем политик, по умонастроению…»[820]. Против такой оценки ПВЛ, отказывавшей ей во внутреннем единстве и обеднявшей ее как памятник исторической мысли, содержавший определенные концепции, выступили историки М. Н. Тихомиров и Л. В. Черепнин, показавшие, что Начальная летопись есть единое целое, а не механическое соединение разнообразных источников, что ее составитель, «используя большой круг разнообразных исторических источников, приводил их с известным отбором, давал им свои оценки»[821].
Сторонники сравнительно-текстологического принципа расслоения текста не замечают, как далеко от конкретных фактов, а, следовательно, и от истории отстоят их рассуждения. Сегодня В. К. Зиборов, например, утверждая, что самый результативный прием анализа письменных исторических источников это сравнительно-текстологический, требующий «от исследователя широкого интеллектуального фона», привел весьма странно звучащий в устах человека, профессионально занимающегося изучением летописания, аргумент против доводов в пользу существования летописи в конце X века. По его мнению, эти доводы есть «общего характера, идущие вразрез с такими известными фактами, как письменность восточных славян появилась в связи с принятием христианства в 988 г., следовательно, требовалось время для распространения грамотности; что церковные люди (священники, монахи) были первыми грамотными людьми, так как первые русские книги были богослужебными или богословскими»[822]. Но утверждать так, значит, не видеть хотя бы русско-византийских договоров X в., само существование которых давно уже признано за свидетельство наличия письменности на Руси задолго до 988 г., не видеть в них статей, где речь идет о практике письменных завещаний русских, находящихся в Византии («кому будет писал наследити именье», договор 911 г.), о «грамоте», с которой в обязательном порядке должны были прибывать к императору русские послы и купцы («да приносять грамоту, пишюче сице: яко послах корабль селико, и от тех да увемы и мы, оже с миром приходять», договор 944 г.)[823]. Зиборов, делая упор в распространении грамотности на Руси на «церковных людей» и связывая их появление только с возведением в 996 г. Десятинной церкви, которую он характеризует «первой церковью в Киеве»[824], не заметил наличия там же в предшествующее время «соборной церкви» святого Ильи, упомянутой летописью в связи с заключением договора 944 года. В науке давно отмечается, «что церковь названа «соборной», т. е. главной, что предполагает наличие других христианских храмов»[825], и в службе в которых была задействована, конечно, немалая часть грамотных священнослужителей.
О значительном числе христиан среди киевлян в первой половине X в. говорит тот факт, что большинство трупоположений того времени именно христианские, находящие себе абсолютные аналогии в могильниках Моравии[826]. В Моравии, как известно, трудами просветителей Кирилла и Мефодия была изобретена славянская грамота и там же впервые были переложены на славянский язык книги священного писания. В связи с выявлением тесных связей Руси с Моравией, в пользу чего свидетельствует также Сказание о славянской грамоте, читаемое в ПВЛ под 6406 г., следует начало письменности среди восточных славян относить к очень раннему времени, иначе тогда не объяснить наличие грамотных русских уже на заре X в., удивительный взлет и расцвет литературы и общественно-политической мысли Руси XI в., невозможные без длительного по времени накопительного периода, в течение которого должно было вырасти несколько поколений просто грамотных людей. Как предельно точно сказал Г. В. Вернадский, без учета факта раннего проникновения христианства в среду восточных славян «расцвет христианской культуры в одиннадцатом веке на Руси мог бы показаться неожиданным чудом»[827]. Впрочем, цену сказанному Зиборовым о появлении письменности на Руси лишь в связи с ее крещением полно, думается, определил еще В. Н. Татищев, ответив на подобные слова Г. З. Байера: «Ложь от неведения, якобы в Руси письма до Владимира не было»[828].
Взгляд большинства дореволюционных исследователей на летопись выразил М. П. Погодин, подчеркнув, что ПВЛ «достоверна в главном, подтверждаясь свидетельствами иностранными». Следовательно, заключал ученый, наша древнейшая история достоверна, и что «ее должно начинать с 9… а не с 12, не с 11, даже не с 10 столетия, как бредят некоторые»[829]. Позицию части советских историков по отношению к летописи озвучил Б. Д. Греков, указав, что она «наш наиболее полный и достоверный источник», и что творчество ее создателей было «основано на совершенно точных документах… а не на фантазии…», в связи с чем она «заслуживает большего доверия, чем ей часто оказывают многочисленные скептики». Взгляд М. Д. Приселкова на ПВЛ он назвал «априорным», несоответствующим действительной значимости ее как источника, и отметил «крайний и ничем не оправданный скептицизм» В. А. Пархоменко к летописным известиям за IX–X века. В. В. Мавродин, солидаризируясь с Грековым, призвал «к защите источника от «источниковедов», радостно, захлебываясь, сообщающих, по их мнению, о недостоверности того или иного документа, того или иного сообщения». При этом он констатировал, что даже в работах Шахматова и Приселкова «чувствуется непомерное, нездоровое, граничащее со снобизмом, стремление во что бы то ни стало построить свою гипотезу и даже в том случае, если указание летописи не вызывает никаких сомнений в его достоверности»[830]. Вместе с тем, советские историки были далеки от абсолютизации показаний Начальной летописи. Как совершенно справедливо говорил, например, Греков, летописец преследовал «определенные политические задачи. Поэтому отношение наше к летописи как к историческому источнику должно быть сугубо осторожным»[831].
Исчерпывающим ответам «скептикам», выражающим недоверие ПВЛ, являются труды выдающихся историков XX в., доказавших раннее возникновение летописи, а следовательно, достоверность большинства ее известий. Н. К. Никольский показал, что повести о полянах, следы которых сохранились в ПВЛ, складывались еще в дохристианский период. Эмигрант В. А. Мошин отстаивал давно высказанную точку зрения, что летописные записи в Киеве велись с середины IX в.[832] М. Н. Тихомиров, заостряя внимание на том факте, что летописные известия за вторую половину X в. «более точные и более подробные», чем за первую половину XI в., убедительно продемонстрировал наличие произведений летописного жанра в конце X — начале XI в., составивших затем первоначальное ядро ПВЛ. Таковыми, по его мнению, были «Сказание о русских князьях X в.», ведшее свой рассказ от Игоря до вокняжения Владимира, и «Повесть о начале Русской земли», излагавшая события от основания Киева до смерти Олега. При этом ученый справедливо подчеркнул, что «летописные своды были не начальной, а заключительной стадией исторических обобщений…», завершали собой итог многолетней предшествующей работы[833]. Л. В. Черепнин выделил свод 996 г., в основе которого лежала, по его мнению, старинная повесть о полянах-руси. Б. А. Рыбаков считал, что первые летописные записи появились в 60-х гг. IX в., уделяя при этом оправданное внимание статьям Никоновской летописи за 860-880-е гг. и видя в них отражение «Оскольдовой летописи». Затем они велись (не систематически) на протяжении всего последующего столетия. А в 996–997 гг. в Киеве был создан первый летописный свод, вобравший в себя предшествующие годичные записи, сведения из византийских источников, придворную эпическую поэзию, информацию самого летописца, отдельные сказания, записанные в X веке. Исследователь также не сомневался, что в 1050 г. в Новгороде была создана летопись, доведенная затем с продолжением до 1079 г., в основу которой был положен киевский свод конца X в. (997 г.), и названная им «Остромирова летопись»[834].
А. Г. Кузьмин, твердо полагая, что «какие-то записи исторического характера неизбежно возникали уже в IX веке», говорил о начале русского летописания во второй половине X в., причем, по его словам, оно велось сразу же в нескольких центрах. Недавно он, подчеркнув, что «живые рассказы о событиях X в. могли быть записаны только в X в.», увязал внесенный в летопись рассказ о расселении славян вообще и полян-руси, в частности, с Дуная с христианской общиной в Киеве при Ильинской церкви первой половины X в, имевшей археологически прослеживаемую связь с Моравией. На конкретном материале Кузьмин продемонстрировал необходимость использования при изучении летописей, наряду с традиционным текстологическим анализом, и анализ исторический (выяснение идейного содержания летописей), доказал, что летопись не является, как это полагают и сейчас, чередой записей, сменяющих друг друга летописцев, а есть свод «нередко противоречащих друг другу летописных и внелетописных материалов», отразивших «множественность», по его словам, историографических традиций и идейных течений времени расцвета Киевской Руси, отстаивал принципиально важный вывод о связи текста с породившей его общественной средой, выявлением которой и должен заниматься в первую очередь исследователь. В связи с чем сам вопрос о начале летописания ученый ставил более широко, чем это принято в литературе, ибо на Руси, правомерно отмечал он, кроме летописей существовали разные формы исторических сочинений, и в них не обязательно могла присутствовать хронологическая сетка.
Доказывая, что начало летописания относится к первой половине княжения Владимира (до 996), Кузьмин обосновал наличие в Киевской Руси нескольких летописных традиций, которые ошибочно сводят только к традиции Киевского Печерского монастыря. Само оформление Начальной летописи во втором десятилетии XII в. он связал с другим киевским монастырем — Выдубицким. Применительно к XI в. ученый выделил два этапа редакторской работы: 50-60-е и 70-80-е годы. На первом из них была создана, по его мнению, основная редакция ПВЛ, где были поставлены проблемы начала Руси, читались повести о русских князьях, и была введена абсолютная хронология. Тогда же в нее был впервые привлечен с большими сокращениями новгородский источник. Автором этой редакции Кузьмин считал летописца, отстаивавшего интересы сыновей Ярослава Мудрого против Всеслава Полоцкого. Второй этап работы над летописью исследователь объяснял частой сменой владений киевского стола (1068–1078) и связал его с Десятинной церковью, с летописцем — «западником», симпатизировавшим Изяславу Ярославичу и его сыну Ярополку. И этот летописец создал труд, в котором были представлены основные сюжеты ПВЛ, многие чтения которого были сокращены или даже изъяты в редакции летописи начала XII века. При этом Кузьмин не исключал, что какая-то часть текстов заново была внесена в состав ПВЛ в 20-е гг. XII века. Он обращал внимание на то важное обстоятельство, что все ее редакции сохранились именно там, где княжили потомки Мономаха. Идею о существовании Начального свода 1095 г., который А. А. Шахматов видел в НПЛ младшего извода, историк отверг, показав, что «никакого рубежа около 1095 года в летописях нет»: ибо до 1110 г. совпадают тексты Лаврентьевской и Ипатьевской летописей, до 1115 г. использован киевский источник в НПЛ[835]. Ныне П. П. Толочко, идя в русле рассуждений прежде всего Б. А. Рыбакова, приводит дополнительные соображения в пользу возникновения «киевской исторической письменности» во времена Аскольда и создания в Киеве в 996 г. летописного свода[836].
Варяжскую легенду рассматривают на основании и в противопоставлении чтений Лаврентьевской, Ипатьевской и НПЛ. НПЛ принято подразделять на два извода (редакции): старший, Синодальный список которого датируется второй четвертью XIV в., и младший, сохранившийся в нескольких списках, два из которых — Комиссионный и Академический — относятся к середине XV века. Синодальный список, начало которого (до 1016) утеряно, доведен до 1330 г. с позднейшими приписками до 1352 г. Часть его до 1234 г. написана, согласно одному и весьма давнему мнению, двумя почерками, охватывающими соответственно 1016–1200 и 1201–1233 гг. Первый из них в XIX в. был отнесен к самому началу XIII в., второй или к первой его половине, или к 50-60-м годам[837]. Б. М. Ляпунов оба почерка датировал второй половиной ХІII в. А. А. Шахматов в конечном итоге отнес часть до 1234 г. к XIII столетию[838]. Из современных специалистов Н. Л. Подвигина датирует почерки 50-60-ми гг. XIII в., Б. М. Клосс и Я. С. Лурье его концом. В 2000 г. Клосс отнес появления части Синодального списка до 1234 г. ко второй половине XIII в.[839] Недавно Т. В. Гимон и А. А. Гиппиус пришли к выводу, что эта часть списка написана либо в 1234, либо в каком-то ближайшем последующем к нему году «одним почерком, а не двумя, как считалось ранее»[840].
Оба списка младшего извода НПЛ совпадают до 1439 г. Академический доведен до 1443 г., Комиссионный до 1446 года. Младший извод очень близок к старшему, только последний в ряде случаев отличается большей подробностью и содержит некоторые известия, отсутствующие в списках младшего. Тексты обоих изводов частью тождественны, частью близки с 1075 по 1333 год. Совпадают они также в пределах с 1017 по 1037 год. Киевские известия в них идут до 1115 г., а общерусский материал — до 1238 года[841]. В XIX в. разгорелся спор по поводу того, что содержалось в утерянной части Синодального списка. Одни исследователи, видя в списках младшего извода ПВЛ, считали оба извода идентичными друг другу[842]. Другие утверждали, что там читалась не ПВЛ, а самостоятельная новгородская летопись[843]. Шахматов, исходя из своей гипотезы, что в младшем изводе отразился Начальный свод 1095 г., видел в утраченной части Синодального списка «более или менее полный текст» третьей редакции ПВЛ, соединенный в 1167 г. с текстом древнейшей новгородской летописи, которая, по его мнению, представляла собой старший епископский свод XI в., основанный на Древнейшем своде 1039 г. Склонялся он также к тому, что знакомство новгородцев с ПВЛ могло состояться несколько раньше: в 30-х гг. XII века. В 60-80-х гг. свод. 1167 г. был переписан Германом Воятой, сократившим при этом много киевских известий. В XII в. список был дополнен по архиепископской летописи и доведен до второй половины названного века. Около 1333 г. был составлен список на основе копии летописи Вояты с продолжениями по архиепископской летописи до 30-х гг. XIV в. и гипотетическому «Владимирскому полихрону» начала XIV в.[844] (М. Д. Приселков доказал, что «Владимирского полихрона» в действительности не существовало[845]).
По мнению Д. С. Лихачева, третья редакция ПВЛ была соединена с новгородской летописью не в 1167 г., а в годы княжения в Новгороде внука Владимира Мономаха Всеволода Мстиславича (1118–1136). Но в результате политического переворота 1136 г., когда Новгород был провозглашен боярской республикой, «Мономашья» летопись была заменена «антикняжеским» Начальным сводом 1095 г., соответствовавшим политическим настроениям новгородцев. В начале XIII в. был составлен новый свод архиепископской летописи, привлекший известия киевского летописания[846]. М. Х. Алешковский считал, что первый новгородский свод, отразившийся в НПЛ младшего извода, был создан в Новгороде в 1116–1117 г. (свод Мстислава) на основе текста Нестора 1115 года. В ходе работы над сводом 1225–1228 гг. была привлечена редакция ПВЛ 1119 г., сохранившаяся в Лаврентьевской летописи[847]. Б. М. Клосс утверждает, что Начальный свод был привлечен в Новгороде «лишь в XIII в.»[848]. Т. В. Гимон и А. А. Гиппиус, совмещая позиции прежде всего Шахматова и Лихачева, полагают, что оба извода НПЛ самостоятельно восходят к новгородской летописи, возникшей около 1116–1117 гг. при Мстиславе Владимировиче. Она вобрала в себя материалы Новгородского свода середины XI в. и ПВЛ, по их уточнению, в виде списка Начального свода конца XI в., продолженного записями до 1115 года. Княжеская летопись в 1132 г. стала владычной и велась из года в год при Новгородском Софийском соборе на протяжении ХІІ-ХІV веков[849].
Как уже говорилось, А. Г. Кузьмин доказал, что Начального свода 1095 г. не существовало. Он также обосновал, что нельзя считать начальную часть НПЛ (до 945 г.) первичной по сравнению с ПВЛ. При этом подчеркнув, что НПЛ содержит иную версию начала Руси, нежели та, что читается в Начальной летописи. И совершенно иной характер, по его заключению, имеют известия летописи в части с 945 г., которая, наоборот, явно первична по отношению к ПВЛ и отражает тот же киевский источник, что вошел в Лаврентьевскую летопись, и доходивший до 1115 г. и привлеченный в Новгороде при Всеволоде Мстиславиче. Общий вывод Кузьмина состоит в том, что «с начала XII до середины XIII века в Новгороде неоднократно составлялись своды. Но настоящий вид летописи придан в наибольшей степени, видимо, одним этапом начала XII века, когда был привлечен киевский источник до 1115 года, и переработкой начальной части летописи, вероятно, во второй четверти XIII века, когда был привлечен южнорусский свод, самостоятельно восходящий к ранним русским историческим сочинениям, и использованы хронографические материалы»[850].
Дополнительные сведения о варягах ІХ-ХІ вв. содержатся в софийско-новгородских сводах XV–XVІ вв., представленных Софийской первой и второй, Новгородской четвертой и пятой. Древнейшие списки Софийской первой летописи относятся к XV в., а общий текст софийско-новгородских сводов доходит до 1418 г., т. е. их основа древнее младшего извода НПЛ, но моложе старшего. Эту летописную традицию А. А. Шахматов первоначально связывал со сводом 1448 года. Позднее, отказавшись от мысли о существовании подобного свода, он выделял софийско-новгородский свод 30-х гг. XV в., соединивший «Софийский временник» 1432 г. и «Полихрон Фотия» 1423 г., и частично, Ростовский владычный свод (возражая Шахматову, М. Д. Приселков относил тот же «Полихрон» к 1418 г.). Свод 30-х гг. XV в. дошел в Софийской первой и Новгородской четвертой летописях. Софийская вторая летопись отразила свод 1518 г., опиравшийся на некий летописный свод 80-х гг. XV в., составленный в неофициальных церковных кругах. Новгородскую пятую летопись, доведенную до 1446 г., Шахматов охарактеризовал как соединение Новгородской четвертой с НПЛ, а в качестве ее третьего источника называл все тот же софийско-новгородский свод 30-х гг. XV века[851].
В софийско-новгородских сводах помещен ряд оригинальных известий, в основном касающихся эпохи Ярослава Мудрого, которые либо отсутствуют, либо даны в сокращении в ПВЛ и НПЛ. По мнению А. Г. Кузьмина, в этих памятниках в части с 1016 по 1060-е гг. выделяются новгородские записи, которые при соответствующих параллельных чтениях ПВЛ и НПЛ являются определенно первичными по сравнению с ними. Анализируя взаимоотношения новгородско-софийских сводов и ПВЛ, он пришел к выводу, что первый новгородский источник, доведенный до середины XI в., был очень скоро (в 50-60-е гг.) привлечен в Киеве, когда там создавалась основная редакция Начальной летописи. Исследователь не сомневается, что источник этот был использован лишь частично и небрежно, т. к. киевского летописца «интересовала не столько новгородская история, сколько вопрос о происхождении династии русских князей, и ее он постарался связать с Новгородом». Вместе с тем Кузьмин подчеркивает, что привлеченный памятник полнее сохранился не в ПВЛ, «а в софийско-новгородских сводах, которые ведут нас к новгородской летописи, составленной в последней трети XII века и использовавшей староростовское летописание». Завершая свои наблюдения над новгородским летописанием, историк отмечает неоднозначность новгородского летописания, естественно вытекавшую из долговременного существования различно ориентированных политических институтов: княжеской власти, представлявшей внешнюю для Новгорода силу, архиепископской кафедры (тоже не вполне новгородской) и собственно городской, связанной с институтом посадничества. При этом добавив, что различались по направленности и местные монастыри, в которых велась литературная работа и где, в условиях более благоприятных, чем для всей Руси, «могли держаться разные традиции в течение длительного времени»[852].
В отношении Сказания о призвании варягов были высказаны разные точки зрения, большей частью сводящиеся к двум вопросам: достоверно ли оно или нет, и в какой степени его текст испорчен позднейшими переписчиками. Но, вместе с тем, во многом оказалась обделенной в науке тема истории его изучения, что не только обедняет историографию по варяжской проблеме в целом, но и весьма негативно сказывается на ее разрешении. Видимо, первым, кто затронул эту тему, был Н. П. Загоскин. В 1899 г. он, проанализировав взгляд Д. И. Иловайского на Сказание, пришел к выводу, что отрицание исследователем этого памятника как источника стоит в прямой связи с его позицией, утверждавшей исконную самобытность руси на юге, в Приднепровье и в Азовско-Черноморском Поморье. Г. М. Барац в 1913 г., рассмотрев схему складывания варяжской легенды, предложенную А. А. Шахматовым в 1904 г., констатировал, что его «ученые доводы», опираясь на которые «он считал возможным восстановить первичный текст и объяснить истинный смысл трактуемого Сказания, в сущности составляют лишь ряд крайне сомнительных гипотез»[853]. Те поправки, что внес Шахматов в 1908 г. в эту схему своими «Разысканиями о древнейших русских летописных сводах», Барац почему-то не учел.
Е. А. Рыдзевская в 1930-х гг., взяв во внимание работы Шахматова с 1904 по 1916 г., конкретно показала, как, согласно его представлениям, шло постепенное складывание легенды. Выделяя мысль исследователя, что на ее создание повлияли новгородские порядки (традиция приглашать и изгонять князей), Рыдзевская подчеркнула, что так думал еще Иловайский. В целом, Рыдзевская приняла все доводы Шахматова и согласилась, что в памятнике соединяются предания исторического характера и тенденциозное сочинительство летописца. Мнение К. Ф. Тиандера, что в летописи зафиксированы варианты переселенческих скандинавских сказаний, она решительно отвергла[854]. В 1960-х гг. И. П. Шаскольский, отметив, что русские ученые XVІІІ-ХІХ вв. «были твердо убеждены в достоверности» Сказания о призвании варягов, говорил, что Шахматов доказал поздний и искусственный характер происхождения Сказания о призвании варягов, что подорвало «одну из основ норманской теории». В советское время, утверждал он далее, М. Д. Приселков, Д. С. Лихачев, Л. В. Черепнин, Б. А. Рыбаков, А. Н. Насонов, М. Н. Тихомиров (не раскрывая при этом их аргументации), «основываясь на марксистско-ленинской методологии», дали «еще более обоснованное и углубленное доказательство искусственности и недостоверности летописного сказания…». Опираясь на эту вводную, Шаскольский критикует взгляды А. Стендер-Петерсена на Сказание как скандинавский памятник, критикует его за доверие к нему и тем текстам летописи, которые, как полагал историк, явились «исходным пунктом для создания норманской теории». В 1978 г. он вкратце изложил теорию Шахматова о нескольких волнах переселения на Русь скандинавов[855].
В начале 1990-х гг. И. Я. Фроянов примерно в тех же словах, что и Шаскольский, сказав о Шахматове и его предшественниках, впервые в науке проанализировал состояние разработки варяжской легенды в советской историографии. Как крайность он квалифицировал позицию В. А. Пархоменко, призывавшего не придавать ей серьезного научного значения. В целом, в позиции исследователей по отношению к ней он увидел стремление «не замечать конкретных реалий в летописном рассказе о призвании варягов или же свести их к минимуму». В выводе Д. С. Лихачева, что легенда была создана киевскими летописцами с определенной политической целью, Фроянов увидел «хронологическое переключение», в результате чего ее историческое зерно «искалось не в событиях, каким она посвящена, а в политических коллизиях времен внуков Ярослава…». Указав, что археологи А. Н. Кирпичников, И. В. Дубов, Г. С. Лебедев к Сказанию о призвании варягов относятся с полным доверием, ученый отметил их «преувеличенное представление о Ладоге «как первоначальной столице Верхней Руси». Обзор он завершил выводом, что в науке наличествуют три подхода к оценке известий варяжской легенды. Первый, что в основе своей они исторически достоверны. Второй, что они абсолютно легендарны, т. к. были сочинены «в пылу идеологических и политических страстей, волновавших древнерусское общество конца XI — начала XII в.». Третий, что в предании о Рюрике слышны «отголоски действительных происшествий, но отнюдь не тех, что поведаны летописцем, и что эти предания были использованы в идейно-политической борьбе рубежа ХІ-ХІІ веков. По мнению Фроянова, последняя точка зрения более конструктивна[856].
В 1999 г. В. В. Фомин, специально посвятив свою работу анализу варяжской легенды, уделил значительное внимание истории ее изучения предшественниками А. А. Шахматова (тем самым преодолевалось обманчивое впечатление, что до него в этой области ничего не было сделано), им самим и учеными XX в., в том числе и зарубежными, что дало возможность рассмотреть этот процесс в его взаимосвязи и непрерывности, во всех его положительных и отрицательных проявлениях. Как считает исследователь, «не имеет под собой никаких оснований как умеренный, так и самый крайний скептицизм в отношении Сказания о призвании варягов, который проистекает не из самой природы этого действительно сложного памятника, а лишь из той позиции, которую занимают ученые прежде всего в вопросе принадлежности варягов к тому или иному народу». Результаты его изысканий не позволяют согласиться с некоторыми мнениями, приведенными выше (прежде всего с тем из них, что в дошахматовский период не сомневались в достоверности Сказания). В 2001 г. Е. В. Пчелов дал довольно обстоятельное освещение историографии изучения варяжской легенды и ее ключевой фигуры Рюрика как в дореволюционное, так и послереволюционное время, включая эмигрантскую литературу[857].
Дошахматовский период, несмотря на пристальное внимание ученых к этносу варягов, характеризуется слабым интересом к природе образования Сказания о призвании варягов. Подобное объясняется как уровнем постановки самой летописеведческой работы в тогдашней науке, так и долгим вызреванием в ней понимания того, что в показаниях источников есть не только правда, но и полуправда и явный вымысел, имеется тенденциозное умолчание, которое бывает красноречивее слов, и что все это находит объяснение во времени, в котором жили их авторы, в целях и задачах, которыми они руководствовались (в силу собственных взглядов на прошлое, настоящее и будущее своей страны или под чьим-то непосредственным и очень сильным воздействием), и что эти цели и задачи не оставались неизменными и кардинально разнились даже у современников. Причем источники несут на себе глубокий отпечаток не только эпохи и общественных сил, их породивших, но и специфики менталитета населения разных русских земель, областей и городов, где они были созданы.
У нашего выдающегося летописеведа А. А. Шахматова были замечательные предшественники, чьи наработки в исследовании Сказания о призвании варягов во многом отразились на его творчестве и на творчестве ученых XX в. Главный вопрос, который они ставили прежде всего, это вопрос достоверности или, напротив, легендарности памятника. Эти два взгляда в историографии всегда неразлучны друг с другом и параллельно присутствуют в трудах исследователей, независимо от того, кого они видят в варягах. Более того, норманисты и антинорманисты порой сходились в том, в чем они расходились в рамках своих направлений. Следует также отметить, что среди норманистов, принимавших Сказание за прямое свидетельство прибытия скандинавов в Восточную Европу, существовали сомнения в точности передачи им основной канвы событий. Такой взгляд связан с именем А. Л. Шлецера, который полагал, что летописец начала XII в. в их изложении опирался на верные, но «краткие и неполные» предания[858]. Но при этом он абсолютно отрицал факт призвания, считая его вымыслом, т. к. был убежден, что на Руси норманны выступали, как и в Западной Европе, в качестве завоевателей (вслед за Шлецером, что скандинавов не приглашали, а они явились сами и поработили восточных славян, а призвание «недостоверно и несообразно», утверждали XIX в. многие, например, Н. А. Полевой, Е. Е. Голубинский[859]; этот тезис весьма распространен по сей день в зарубежной науке).
Идею о народных преданиях, лежащих в основе варяжской легенды, затем проводили норманисты и антинорманисты. Так, Н. М. Карамзин, будучи твердо уверенным в том, что летописец не имел никаких письменных записей, заключал: «Самая краткость его в описании времен Рюриковых и следующих заставляет думать, что он говорит о том единственно по изустным преданиям, всегда немногословным». А. А. Куник вначале также считал, что призвание Рюрика есть народное предание, соединенное, на чем он настаивал, с известием Видукинда Корвейского[860]. М. А. Максимович видел в варяжской легенде мнение историческое, «народное славянское предание». По мысли И. Е. Забелина, ее нельзя определять временем прихода Рюрика на Русь, как об этом говорит летопись: она представляет собой, «вероятно, очень далекое предание о варяжской славянской колонизации на нашем финском севере из балтийского славянского Поморья особенно». Н. И. Костомаров, отмечая, что для событий с середины IX в. может быть только один источник — народные предания «в форме рассказов, песен, простых воспоминаний», подчеркивал, что хотя известия об изгнании варягов и несут на себе печать «старинного воспоминания», но при этом Сказание, даже если бы и было «в самом деле древнее предание, то… уже не дошло до летописца в своей древней чистоте»[861].
Шлецер, глядя на Начальную летопись как на произведение исключительно только Нестора, по этой причине приписывал ему отождествление руси с варягами. По его словам, летописец, понимая под варягами скандинавские народы, как раз настаивал на том, что на Русь прибыла именно скандинавская (шведская) русь, составлявшая, наряду со шведами, норвежцами, англичанами и датчанами, часть («пятый вид») варяжского мира. Это мнение о сознательной роли Нестора в отождествлении руси с варягами, уже и после того, как был установлен сводческий характер ПВЛ, разделяли практически все исследователи, в том числе и антинорманисты. Так, С. М. Строев и Ф. Морошкин, видя в руси и варягах изначально разные этносы (русь — это южный народ, живший по берегам Черного моря, а варяги — это либо южнобалтийские вагры, либо преимущественно норманны), уверяли, что до Нестора их резко различали, и лишь только им они были соединены, по выражению Морошкина, «мертвым узлом». По факту проживания руси среди западноевропейцев, по понятиям того времени, «варягов», утверждал Ф. Святной, Нестор и назвал ее этим именем[862].
Подобные представления вылились у антинорманиста С. А. Гедеонова в 1862–1863 гг. в определенную теорию, согласно которой Нестор был «в состоянии соображать исторические системы; на системе основано и его сказание о происхождении Руси». Это было обусловлено тем, что летописец писал около двух с половиной веков после основания государства, поэтому «откуда мог он узнать что достоверное о началах Русской земли?». И он, заключал ученый, отождествил русь с варягами согласно своей «исторической системе», хотя народные предания всегда отделяли русь от варягов. А. А. Куник, вначале не согласившийся со словами своего оппонента, в 1877 г. уже сказал, что «сам Нестор из стремления ли к системе, или из другого какого тайного побуждения намеренно русов сделал варягами…»[863]. С. М. Соловьев в 60-е гг., полемизируя с Гедеоновым, напротив, полагал, что «в известиях же о призвании князей и первоначальной их деятельности нет возможности найти систему или какое-нибудь мудрование». В 1864 г. М. П. Погодин в споре с Гедеоновым, а в 1872 г. с Иловайским отвергал способность Нестора к какой-либо системе. По его словам, летописец «не имел никаких задних мыслей, преднамеренных целей», и передает лишь то, «что знает и что слышал, по прос-ту, не без толку, ибо явную неправду опровергает». В. О. Ключевский твердо говорил, что варяжская легенда представляет собой «не народное предание, а только составленная по народному преданию ученая теория русского книжника начала XII в.», превратившего «следствия захвата в причины призвания князей, скандал княжеской узурпации покрыл политической проблемой народного договора с князем»[864].
Другая, не менее важная тема, к которой обращались ученые XIX в. и которая вытекает из предыдущей, связана с вопросом реальности призванных варяжских князей. Норманисты, видимо, первыми усомнились как в их родстве, так и в самом факте существования братьев Рюрика. Н. М. Карамзин, обратив внимание на летописные известия — об основании Киева тремя братьями, о двух братьях-родоначальниках радимичей и вятичей, о прибытии на Русь трех братьев-варягов, заметил: «сие братство (курсив автора. — В. Ф.) может показаться сомнительным». В 1829 г. Н. А. Полевой, не отвергая существование братьев Рюрика, вместе с тем не только подчеркивал, что «оно весьма подозрительно» и что их «тройство… явно походит на миф», коими полна всемирная история, но и прямо называл Рюрика «мифическим». Антинорманист С. А. Гедеонов, возражая антинорманисту Д. И. Иловайскому, относившему Рюрика, Синеуса и Трувора к изобретению летописца, утверждал противоположное: «Тройственное число призванных варяжских братьев-князей имело бы, при других доказательствах их легендарности, более уважительное значение. При своей уединенности, оно остается случайным историческим явлением. Около эпохи призвания нам известны три князя у моравлян: Святополк, Ростислав, и Коцел. Или они тоже мифические личности?». С этими словами полностью соглашался И. Е. Забелин, подчеркивая при этом, что «качеством легенды может быть отмечена братская троица с ее именами», хотя эти имена не представляют собой поздний вымысел. Вероятно, заключал он, летопись передает древнюю запись. Наконец, в 1887 г. антинорманист Ф. И. Свистун выдвинул мнение, так популярное в современной литературе: Рюрик — это лицо реальное, но его братья «кажутся вымыслом летописца»[865].
Но в науке с самого начала отсутствовала определенность в том, где первоначально сел Рюрик, придя в пределы Северо-Западной Руси. Выше были приведены известия двух групп летописей, по-разному определяющих этот пункт. Ипатьевская летопись и два списка Радзивиловской летописи таковым называют Ладогу. В Лаврентьевской летописи в этом случае имеется пропуск, а в Троицкой летописи, примыкающей вместе с Радзивиловской к традиции Лаврентьевской редакции ПВЛ, также наличествовал пропуск, в котором, как констатируют исследователи, что работали с ней до ее гибели во время пожара Москвы 1812 г., было приписано «Новгород». В НПЛ младшего извода и в новгородско-софийских сводах XV в. Рюрик, конечно, сразу же садится в Новгороде[866]. Согласно противоречивым показаниям источников распределились мнения ученых. В пользу Ладоги как первоначального местонахождения Рюрика говорили многие именитые историки. Впервые об этом сказал В. Н. Татищев, затем этой точки зрения придерживались Г. Ф. Миллер, М. В. Ломоносов, Ф. Г. Штрубе, В. П. Перев, С. М. Соловьев, И. Д. Беляев[867] и другие. Не менее представительным выглядит и список тех исследователей, которые утверждали, начиная с А. И. Манкиева, приоритет Новгорода перед Ладогой. Последнее направление преобладало, что объяснялось весьма активной позицией его сторонников. Еще в 1815 г. в пользу этой идеи со специальной статьей выступил К. Ф. Калайдович. Вскоре Н. М. Карамзин, ссылаясь на показания новгородских летописей, Кормчей книги, Я. Длугоша, С. Герберштейна, еще больше развил и упрочил своим авторитетом это положение, считая, что Ладога была вставлена поздним переписчиком «для того, что она, по народному преданию, уже существовала во времена Рюрика, и что в ней доныне есть место называемое Рюриковым домом (курсив автора. — В. Ф.)»[868].
В первой четверти XIX в. было поставлено под сомнение существование еще одного окружения Рюрика — руси, явившейся вместе с ним к восточнославянским и угрофинским племенам. В 1825 г. дерптский историк И. Г. Нейман, обратив внимание на существенные разночтения летописей в изложении варяжской легенды: «реша русь» и «реша руси», «к варягом, к руси» и просто «к варягам», согласно которым выходило, что «русь» не могла находится «за морем» и была в состава посольства, направленного к варягам, увидел в том довод против ее скандинавского происхождения[869]. В ответ ему М. П. Погодин небезосновательно возразил: «Заключу — в сем важном месте Несторовой летописи по всем спискам нет даже разноречий… кроме немногих очевидных описок, кои решительно исправляются последующими словами, в тех же (курсив автора. — В. Ф.) списках находящимися». Еще ранее А. Л. Шлецер близкую к фразе «реша варягом русь» выражение поздних летописей «идоша за море к варягом из Руси» связал с «глупейшими» переписчиками, «которым никак не могло вместиться в голову, что бы название их народа и земли принадлежали некогда другому какому народу…»[870]. М. А. Максимович в разночтениях, в которых исчезала варяжская русь, увидел дело рук позднейших переписчиков, уточнив при этом, что данное мнение утверждалось митрополитом Макарием, «от которого особенно распространилось это и под влиянием которого в Степенной книге сказано: «послаша русь к варягом… и приидоша из-за моря на Русь»[871].
В XIX в. в науке укрепился взгляд, перешедший в последующую историографию, об ошибочности начальных дат летописи. Таковыми А. Л. Шлецер вначале признал чуть ли не до княжения Игоря, а несколько позже «неверными» посчитал лишь «большую часть» тех, что идут до смерти Рюрика. Н. А. Полевой полагал, что летописец «годы для первых событий русских, кажется, выдумал, по какому-то таинственному расчету, наудачу» В 1837 г. знаменитый словацкий ученый П. Й. Шафарик говорил, что летоисчисление ПВЛ прежде всего применительно ко второй половине IX в. «нельзя признать верным»[872]. Н. И. Костомаров был уверен, что «все годы до принятия христианства Владимиром имеют очень слабую степень исторической достоверности…». Саму разбивку на годы он связывал с именем Сильвестра (в нем историк видел автора ПВЛ[873]), который положил все события, за исключением лишь только тех, что отразились в византийских источниках, «на числа приблизительно, по своему соображению и измышлению»[874]. Н. М. Карамзин высказал мысль, что «Нестор по одной догадке, по одному вероятному соображению с известиями византийскими (имеется в виду известие о первом нападении руси на Константинополь при императоре Михаиле III. — В. Ф.), расположил начальные происшествия в своей летописи». Не принимали летописной даты 862 г. ни С. М. Соловьев, ни А. А. Куник. В. О. Ключевский, исходя из того, что в летописи нападение на Царьград, в действительности произошедшее в 860 г., отнесено к 866, предложил изгнание и призвание варягов, «отодвигать несколько назад, к самой середине IX в.»[875].
В 1853 г. С. М. Соловьев, говоря, что Сказание о призвании варягов первоначально представлял собой «отдельный сплошной рассказ», лишь позже разбитый на годы, и который положил начало ПВЛ, заметил: «Затрудняться вопросом, откуда начальный летописец почерпнул известие о призвании не следует: можно ли предположить, что сыновья Ярослава, правнуки Рюрикова внука, забыли о своем происхождении, об обстоятельствах появления своего предка в стране, ими владеемой, забыли, когда еще находились в живых люди, помнившие крещение Русской земли, помнившие правнука Рюрикова?». В 1877 г. А. А. Куник предположил, что многие известия ПВЛ о варяго-русах были записаны «отчасти уже во времена Олега и Игоря…», а саму варяжскую легенду охарактеризовал как предание династии Рюриковичей. В 1888 г. Ф. И. Успенский одной строкой отметил, не вдаваясь в подробности, что она сложилась в XI веке[876]. Нельзя не указать и на тот важный факт, что задолго до Шахматова, а тем более советских историков, которые возведут ее в абсолют, прозвучала мысль о политической подоплеке легенды. «Очевидно, — а эти слова принадлежат декабристу М. С. Лунину, — что добрый инок, по простоте или из собственных видов, обновил одну из сказок, которые потомкам Рюрика нужно было распространить, чтобы склонить умы на свою сторону и придавать законность своему владычеству»[877].
Приведенный материал показывает, что практически каждый исследователь XIX в., стоило ему задержать взор на Сказании о призвании варягов, выражал серьезные сомнения в отношении либо правдивости его в целом, либо отдельных его сюжетов. Но особенно мощно выступили против признания Сказания историческим источником «скептики», а затем Д. И. Иловайский и Н. И. Костомаров. «Скептики» О. М. Бодянский и М. Перемышлевский в 1830-х гг. перенесли на варяжскую легенду взгляд своего учителя М. Т. Каченовского, утверждавшего о возникновении летописания лишь в ХІІІ-ХІV веках. В свете чего Бодянский рассматривал ее как очень поздний вымысел новгородца, обеспокоенного отсутствием у родного города «древности, происхождения и первородства» и потому создавшего его «родословную» по примеру предания об основании Киева тремя братьями, внеся затем этот подлог в киевскую летопись, оказавшуюся в Северо-Западной Руси. Перемышлевский считал, что повествование о начале Новгорода — «суть отголосок мнений» конца XIII в. или даже более позднего времени[878].
По справедливому замечанию Д. И. Багалея, Иловайскому «принадлежит историческая заслуга в основании скептической школы по вопросу «о призвании варягов»[879]. Такой характеристики ученый удостоился по той причине, что со всей силой своего очень яркого таланта отстаивал вставной характер варяжской легенды, опровергал ее достоверность и признавал ее «басней», «сказкой», совершенно лишенной народных основ, домыслом новгородских книжников. Этот гиперкритицизм исследователя был продиктован противоречием ПВЛ (на которое он первым в науке обратил внимание) по поводу начала Руси, связывающей его либо с Севером (с варяжской русью), либо с Югом (с полянской русью), его ошибочным посылом о недостоверности основной части сообщений летописи по X в. включительно (события второй половины IX в. он объявил «гносеологическими баснями и тенденциозными домыслами»), наконец, его взглядом на этническую природу варягов и руси. Иловайский, встав на платформу поляно-русской версии происхождения Руси, полностью отрицал варяго-русскую, отрицал историчность Рюрика, говорил об искусственности соединения этого мифического лица с реальным Игорем. Большое значение при этом придавая тому факту, что такие памятники, как, например, «Слово о законе и благодати» Илариона, «Слово о полку Игореве» ничего не сообщают ни о призвании варяжских князей, ни о Рюрике. Нет имени основателя княжеской династии, отмечал он, и в расчете русских княжений под 6360 г., где первым упомянут Олег, следовательно, старший в княжеском роду, а не опекун Игоря.
Рассматривая варяжскую легенду как плод многолетней работы летописцев, как «сплетение книжных домыслов и недоразумений», Иловайский предложил несколько вариантов ее сложения. В 1871 г. он выразил уверенность, что окончательный вид она приобрела во второй половине XII или первой половине XIII в., когда новгородские книжники, придав местной практике призвания князей вид рассказа о трех братьях-князьях, вывели начало русской государственности, в пику слабеющему Киеву, из Новгорода. В 1872 г. историк пришел к выводу, что уже в труде Сильвестра (его он считал автором ПВЛ) имелось известие о варягах, которое при создании свода конца XII в., сохранившегося в составе Ипатьевской летописи, получило завершенный вид и статус исторического факта. В 1873 г. Иловайский определил период между 1160 и 1190 гг. как приблизительное время создания дошедшей до нас редакции легенды, где впервые было указано на варяжское (норманское) происхождение руси, хотя до этого их различали как два совершенно особых народа. А последующие события (распад Руси и монгольское иго), уверял исследователь, «еще более замутили источники древнейшей истории и перепутали нити национальных преданий», в связи с чем и возобладало смешение руси с варягами.
В 1876 г. Иловайский, признавая, что когда и как впервые была пущена в ход варяжская «басня» навсегда останется неизвестным, появление ее датировал второй половиной XI или первой половиной XII в. и связывал со средневековой традицией «выводить свой род от знатных иноземных выходцев…». В связи с чем мысль о скандинавском происхождении русских князей «могла возникнуть в те времена, когда в Европе еще гремела слава норманских подвигов и завоеваний… когда на Руси еще живы были воспоминания о тесных связях Владимира и Ярослава с варягами, о храбрых варяжских дружинах, сражавшихся во главе их ополчений». И эта мысль, полагал ученый, «естественнее всего могла возникнуть при сыновьях и внуках честолюбивой и умной норманской принцессы Ингигерды, супруги Ярослава», и, возможно, «первоначально явилась не без участия обрусевших сыновей или потомков тех норманнов, которые нашли свое счастье на Руси». В текст ПВЛ варяжскую легенду, которой «первое зерно, по всей вероятности, пришло из Новгорода», внес Сильвестр, сделавший это с одобрения Владимира Мономаха, связанного, как и его старший сын Мстислав, со скандинавами. Но тогда этот домысел, говорил Иловайский, не был еще общеизвестным преданием, и на него не встречается намека ни в одном произведении того времени. В причислении же руси к варягам виновны «невежество и небрежность позднейших списателей Сильвестра».
В 1880–1882 гг. историк Сказание о призвании варягов уже непосредственно связал с супругой Ярослава Мудрого шведкой Ингигердой, а дальнейшее развитие приурочил ко второй половине XI в., к эпохе ее сыновей и внуков. Также приписывая его внесение в ПВЛ Сильвестру, он заключал, что не ранее второй половины или конца XII в. в некоторых ее списках русь, отправившая послов к варягам, была спутана с варягами. В искажении первоначального текста, повлекшем «за собой смешение туземной руси с заморскими варягами в один небывалый народ», что превратило варяжскую легенду из династической в этнографическую, Иловайский видел «корень варяго-русского вопроса». Причину такого смешения он объяснял тем, что летописцы, взяв за образец популярный в средневековье сюжет вывода многих народов из отдаленных мест и прежде всего из Скандинавии, проделали то же самое в отношении своего народа, увязав «исход» русских оттуда с мифическими братьями-норманнами. Легенда, не имевшая изначально даты, позже была приурочена, полагал он, к 862 г. лишь для того, чтобы соединить князей-норманнов с появлением народа русь в византийских хрониках «и вместе с тем объяснить происхождение Русского государства… русского народа». В связи с чем на задний план было оттеснено киевское предание о Кие, Щеке и Хориве, также отвечавшее на вопрос откуда пошло Русское государство? и знавшее не пришлых князей, а «туземных» и связывавшее их память с Византией и дунайскими болгарами.
Испорченный вид Сказания, говорил Иловайский, вошел не во все списки ПВЛ и, возможно, утвердился лишь в тех, что «распространились преимущественно в Северо-Восточной России», а также в древнейших новгородских и западнорусских летописях. Искусственное отождествление руси с варягами ученый опровергал, ссылаясь на показания памятников (прежде всего польских хронистов XV и XVI вв. Я. Длугоша и М. Стрыйковского, посла Габсбургской империи С. Герберштейна, на русскую редакцию XIII в. «Никифорова летописца вскоре», помещенного в Новгородской Кормчей 1280 г., на летописи XVІ-XVІІ вв.), которые не смешивали русь с варягами, ибо в их основе, по его мнению, лежали древние и неиспорченные своды (при этом придавая исключительное значение разночтениям «варягом, к руси» и «к варягам», «реша руси» и «реша русь»). Отсюда он не сомневался, что именно вариант Ипатьевской летописи «реша русь» представляет собой первоначальную редакцию. «Реша руси» — это ошибка какого-то писца, принятая и повторенная его преемниками за истину, «послужила одним из источников искажения текста». Для дополнительного обоснования своей концепции Иловайский обратился к статье 1043 г. софийско-новгородских сводов XV–XVI вв., которая, на чем он заострял внимание, прямо говорит об антагонизме варягов и руси[880]. В названных летописях в рассказе о походе руси и варягов под предводительством новгородского князя Владимира Ярославича на Византию в 1043 г. его участники действительно резко противопоставлены друг другу: по совету варягов Владимир пошел к Царьграду от Дуная «с вои по морю», но начавшаяся буря «разби корабли, и побегоша варязи въспять». Русь же настаивала, по подходу войска к Дунаю, «станем зде на поле». В ПВЛ этот рассказ был сильно сокращен, и в нем отсутствуют варяги, по вине которых дружину постигла неудача. Как доказал К. Н. Бестужев-Рюмин, софийско-новгородские своды XV–XVI вв. дают, по сравнению с ней, первичное чтение статьи 1043 года[881].
Филолог А. А. Потебня в 1879 г. согласился с Иловайским, что изначально Сказание звучало иначе, например, так, как читается в «Никифоровом летописце вскоре»: «придоша русь, чюдь, словене, кривичи к варягом, реша: земля наша велика и обилна…»[882], следовательно, варяги не были русью[883]. При этом указав (здесь, видимо, не обошлось без влияния Н. И. Костомарова) на вставной характер текста ПВЛ, читаемого сразу же после слов «идоша за море к варягом»: «к руси; сице бо тии звахуся варязи русь, яко се друзии зовутся свие, друзии же урмане, анъгляне, друзии гьте, тако и си. Реша руси чюдь и словене и кривичи и весь», сказав, что эта глосса принадлежит составителю Начальной летописи[884]. В свою очередь Иловайский принял данный вывод. Позднейшие переписчики, говорил он в 1880 г. и позже, пытаясь пояснить непонятных «варяго-руссов», внесли в летопись вставки «сице бо тии звахуся варязи русь, яко се друзии зовутся свие, друзии же урмане, анъгляне, друзии гьте, тако и си» и «от тех варяг прозвася Руская земля, новугородьци, ти суть людье новогородьци от рода варяжьска, преже бо беша словени». Следы первоначального текста историк видел и в словах Сказания о славянской грамоте, помещенного в летописи под 6406 г.: «поляне, яже ныне зовомая русь» и «словеньский язык и рускый одно есть». Своей позиции ученый оставался верным до конца. Как он вновь произнес в 1911 г., «норманская теория держится на испорченном летописном тексте»[885].
Костомаров, хотя и вступил на научное поприще раньше Иловайского, свой взгляд на варяжскую легенду изложил лишь в 1873 г., т. е. уже после того, как отношение к ней в своей принципиальной основе сформулировал в статьях за 1871–1873 гг. его более молодой коллега. В связи с чем он во многом оказался под влиянием изысканий Иловайского, отсюда близость их позиций в оценке рассматриваемого памятника. Эту близость во многом усиливало то еще обстоятельство, что Костомаров не менее скептически, чем Иловайский, относился к известиям ПВЛ за IX–X вв. и видел в варягах скандинавов (тогда ученые кардинально расходились только в своем отношении к руси). И он, конечно, отстаивал мысль, что легенда имеет искусственный характер и новгородское происхождение: сходство основных черт в событиях, относимых к IX в., с событиями, происходившими в конце X и начале XI в., и также сохранившиеся в изустных преданиях, говорит о том, «что впечатление, произведенное позднейшими событиями, отразились на воспоминаниях о событиях отдаленных времен». К этому выводу им было добавлено, что «фантазия приплела сюда трех братьев по привычке к сказочным приемам». В свете чего Сказание о призвании варяжских князей «не имеет значения объективной исторической правды». Его появление историк связывал с тем, что «при умножении князей, развилось понятие, что князья должны быть избраны по ряду и володеть по праву, которое заключалось в народной воле». Время записи сведений о событиях IX в. он относил ко времени никак не ранее второй половины XI века.
Костомаров также говорил о позднем характере отождествления варягов и руси, утверждая, что в первоначальном новгородском варианте легенды варяги не назывались русью, и лишь в позднейших списках к фразе «идоша за море к варягом» было прибавлено «к руси», «отчего и происходит в них бессмыслица». В словах летописи, что именно от варяг прозвалась Русская земля, он видел позднейшую приписку, представлявшую, по его словам, «крайнюю нелепость». Факт отождествления руси с варягами ученый объяснял тем, что позднейшие книжники, заметив, «что нигде не видно начала названия Руси нашей, и слышав, что на варяжском побережье есть Порусье — от литовского названия Немана Русом, вообразили себе, что призванные варяги пришли именно из этой Руси…». Но, полагал он, мог быть и тот случай, когда летописец, первым записавший «миф о призвании князей, на том же основании назвал призванных варягов Русью, не думая, однако, этим указывать, что варяги впервые принесли название Руси в тот край, куда пришли». Своим размышлениям по поводу варяжской легенды Костомаров подвел черту в 1874 г., сказав, что для него вымышленным «кажется и призвание 3-х братьев…»[886].
Под воздействие взглядов Д. И. Иловайского и Н. И. Костомарова на варяжскую легенду попала определенная часть научного мира последней трети XIX — первых двух десятилетий XX века. В 1891 г. М. С. Грушевский, например, подчеркивал, что она «едва ли имеет какую-нибудь историческую основу». В 1914 г. Д. И. Багалей полностью отверг саму мысль о достоверности и народных истоках легенды, увидев в ней «научный домысел» летописца рубежа ХІ-ХІІ вв., пытавшегося связать начало Руси с Новгородом. Признавая норманство варягов, исследователь отстаивал славянский характер поляно-руси, которая, по его мнению, положила начало государственности среди восточных славян, принявших в связи с этим ее имя[887]. Но особенно эти взгляды приживутся в советской историографии, правда, не в чистом, а в комбинированном виде, впитавшем в себя концепцию ранней истории Руси Иловайского вообще (включая соображения его последователей) и ту позицию, которую занял в отношении памятника А. А. Шахматов.
Шахматов очень много вобрал в своей оценке Сказания о призвании варягов из Иловайского, в том числе и его гиперкритицизм. Он также отрицал варяжскую концепцию происхождения Руси и также признавал ее «ученой фикцией», но только начала XII в. Соглашался с Иловайским ученый и в том пункте, что в первоначальном варианте легенды отсутствовало отождествление руси и варягов. Специально обратившись к изучению этого памятника в 1904 г., Шахматов до конца жизни не выпускал его из поля зрения, в связи с чем его взгляд на Сказание претерпел закономерную эволюцию. Вначале он полагал, что в первой половине XI в: (до 1043 г.) в Новгороде была литературно оформлена запись о его прошлом, содержащая варяжскую легенду, построенную на материалах фольклора. Она была включена в Древнейший свод 1039 г., где отсутствовала еще хронологическая сетка, а затем, с некоторыми прибавлениями, в Начальный свод 1095 г., где уже обрела дату — 854 год. Тогда же было произведено, по мысли Шахматова, отождествление ильменских словен с варягами и было сказано о варяжском происхождении новгородцев.
В 1908 г. исследователь несколько скорректировал свое видение начальной истории варяжской легенды. Он теперь говорил, что некоторые сведения о варягах-норманнах (покорение ими северо-западных племен; дань, взимаемая с них; прозвание словен варягами; захват варяжскими князьями Киева и возложение дани в его пользу на те же племена; наличие у Игоря, севшего в Киеве, лишь варягов) уже читались в Древнейшем своде 1039 года. И когда этот свод в середине XI в. попал в Новгород, то там имевшуюся в нем информацию о варягах развили в «самостоятельный и цельный рассказ о древнейшей судьбе родного города», куда была введена оформленная эпическим мотивом о трех братьях-основателях часть местных известий (новгородские, белозерские, изборские) об изгнании варягов и о последующем призвании князей. Причем новгородский летописец, внеся в свой текст мнение киевлянина, что словене «прозвашася варяги», вместе с тем сказал иное: новгородцы «от рода варяжьска». В результате чего родилась фраза, в измененном виде сохранившаяся в НПЛ младшего извода и в Лаврентьевской редакции ПВЛ: «И от тех варяг, находник тех, прозвашася варяги, и суть новъгородьстии людие до днешняго дни от рода варяжьска, преже бо беша словене». Вставку «от рода варяжьска» Шахматов понимал в том смысле, что среди новгородцев того времени находились потомки норманнов. Не ставя под сомнение достоверность преданий о варягах и варяжских князьях, сидевших в разных центрах Северо-Западной Руси и лишь стараниями новгородца объединенных узами братства, ученый отрицал сам факт призвания, полагая, что он был «сконструирован» новгородским сводчиком середины XI в., отразившим тем самым политические устремления Новгорода, тяготившегося зависимостью от Киева.
Это новгородское Сказание было включено в киевский Начальный свод 1095 г., ибо оно абсолютно соответствовало его «историко-политической концепции», порожденной княжескими усобицами и ставившей единство Русской земли в связь с единством княжеского рода. В духе этой идеи составитель свода внес в памятник некоторые коррективы, нарушавшие его целостность: Рюрик, в результате соединения с историческим Игорем, был признан первым князем и родоначальником киевской династии, ее же боковые линии в лице бездетных Трувора и Синеуса были пресечены, а князья-нерюриковичи либо были признаны самозванцами (Аскольд и Дир), либо были лишены княжеского достоинства (Олег стал воеводой). В своде также отмечалось, что варяги прозвались русью только тогда, когда они осели в 882 г. в Киеве. Во втором десятилетии XII в., когда ПВЛ приобретала завершающий вид, Сказание было подвергнуто основательной обработке, в чем была повинна тенденциозность ее составителя, настойчиво проводившего мысль о тождестве руси и варягов. Именно он вставил ее имя в перечень народов «Афетова колена»; к словам «идоша за море к варягом» прибавил «к руси; сице бо тии звахуся варязи русь, яко се друзии зовутся свие, друзии же урмане, анъгляне, друзии гьте, тако и си. Реша руси чюдь и словене и кривичи и весь»; фразу Начального свода «и пояша со собою дружину многу» исправил на «и пояша по собе всю русь», пояснив тем самым, почему руси в его время нет на побережье Варяжского моря, т. к. «она вся без остатка переведена к славянам»; подчеркнул, что от варяг «прозвася Руская земля». Тогда же варяжская легенда обрела свою хронологическую нишу — 6370 год.
Вскоре появилась ее вторая, ладожская версия, согласно которой Рюрик сел в Ладоге и лишь затем перебрался в Новгород, и чтение которой дают Ипатьевская и Радзивиловская летописи (ее первоначальный вариант — новгородский — Шахматов видел в НПЛ и в Лаврентьевской летописи). В истоках ладожской версии, полагал он, лежали ладожские предания, утверждавшие приоритет Ладоги перед Новгородом, и которые сообщили ладожане составителю третьей редакции ПВЛ, близкому семье Владимира Мономаха, во время его пребывания в 1114 г. на Северо-Западе Руси. Исследователь предположил, что при работе над этой редакцией было опущено «не совсем вразумительное место», читаемое в Лаврентьевской летописи: «ти суть людье новогородьци от рода варяжьска, преже бо беша словени», вставленное новгородским летописцем середины XI в. во время переработки Древнейшего свода. Подтверждение искусственного соединения руси и варягов ученый видел, как и Иловайский, в статье 1043 г. поздних софийско-новгородских сводов, где вина за неудачный походе на Византию возложена на варягов. При этом он, полагая, что подробное известие об этих событиях, сохранившееся в поздних летописях, принадлежит киевскому летописцу[888].
Историю появления Сказания о призвании варягов, время и причины его внесения в ПВЛ Шахматов рассматривал согласно своей схеме складывания летописи, т. е. с позиций приоритета НПЛ младшего извода перед Лаврентьевской и Ипатьевской редакциями Начальной летописи, в которых Сказание, по его убеждению, дошло в сильно измененном виде. Но предложенная им схема во многом носила условный характер. По справедливым словам М. Н. Тихомирова, «восстановленные им летописные своды являются настолько предположительными, что у нас нет возможности с твердой уверенностью сказать об их действительном тексте, а порой даже и о существовании подобных сводов». В отношении же взгляда Шахматова на формирование Сказания о призвании варягов полно выразился Г. М. Барац, сказав, что он старается все возвести «к тому или другому воображаемому его первоисточнику»[889]. Не стоит забывать, что сам ученый видел в своих выводах лишь «рабочие гипотезы» и «научные фикции», в связи с чем требовал относиться к ним «с большой осторожностью» и предостерегал против поспешного и доверчивого отношения к ним по причине их «чисто временного характера»[890]. А эти слова ставят под очень большой вопрос все то, что было предложено им в качестве истории сложения варяжской легенды.
Изучением Сказания о призвании варягов во время жизни Шахматова и некоторое время после него, видимо, занимался только Барац, предложивший довольно оригинальное понимание этого сложного памятника. Видя в варягах скандинавов, а в руси восточнославянское племя полян, он считал, что причиной его возникновения послужила «некоторая сбивчивость» текста летописного известия и, главным образом, слово «варязи», вставленное в заканчивающий этнографическое введение к летописи перечень «Афетова колена». По мнению Бараца, в первоначальном своем виде Сказание сообщало лишь о том, что новгородцы и союзные им племена, освободившись от иноземного варяжского ига, отправили посольство в Киев, к полянской, днепровской Руси с просьбой о присылке к ним князя. После вокняжения в Новгороде южнорусского славянина Рюрика с братьями новгородцы, называвшиеся прежде словенами, стали, подобно полянам, называться русью. Барац согласился с выводом Шахматова, что появление руси во фразе летописи «и идоша за море к варягом, к руси… тако и си» произошло под влиянием перечня «Афетова колена». Но вместе с тем он оспорил его мысль, что в тот же перечень имя «русь» было вставлено под воздействием южного предания о варяжском происхождении русских князей, утверждая, что перечень «Афетова колена» целиком заимствован из еврейского источника, в котором имя «русь» также поставлено среди шведов, норвежцев, датчан и англичан. И этим источником является родословная таблица народов, происходящих от Иафета, содержащаяся в книге «Иосифа бен Гориона или Иосиппона-Псевдо-Иосифа»[891]. По заключению Бараца, либо автор перечня «Афетова колена» использовал Иосиппон непосредственно, либо «приходиться признать, что оба памятника почерпнули свои сведения из одного общего, нам неизвестного источника».
Отделяя варягов-скандинавов от полянской руси, Барац особо обращал внимание на тот факт, что у Иосиппона руссы обозначены как отличный от англян и датчан народ, который жил именно на юге, а не на скандинавском севере. В целом он заключал: «Сказание о призвании скандинавских варягов, не имея никакой исторической достоверности, а также не отражая элементов народного эпоса, является изложенным библейским слогом рассказом, сочиненным применительно к чертам еврейской истории периода «судей» — до царского…»[892], в своей канве заимствовано «из истории еврейского израильского народа», и что отождествление в нем варягов и руссов произошло «вследствие привязки сводчиком к заимствованному из Иосиппона или «Книги Яшар», либо из их источников, перечню потомков Афета». Литературную обработку этого новгородского предания на основе еврейской письменности он связывал с именем пресвитера Григория, духовного наставника княгини Ольги и создателя Древнейшего свода, доведенного до 972 года[893]. По верному замечанию А. Г. Кузьмина, Барац, «конечно, преувеличивал, когда из иудейской литературы выводил всю письменность киевского периода, но его указание на Иосиппона… как писателя, использованного одним из редакторов «Повести временных лет», можно отнести к числу ценных наблюдений». Вместе с Н. А. Мещерским Кузьмин относит влияние Иосиппона лишь на статью 1110 г. Ипатьевской летописи, хотя, по его же словам, следы «влияния некоторых иудейских представлений» заметны и в некоторых других статьях конца XI — первых десятилетий XII века[894].
Во втором десятилетии XX в. неприятие варяжской легенды еще более усиливается, причем в равной степени в трудах норманистов и их оппонентов. К. Ф. Тиандер утверждал, что в ней «едва улавливается историческая правда», которая заключается в том, что варяги-норманны действительно подчинили себе Северо-Западную Русь, чему способствовали распри между славянскими и финскими племенами, и что в дальнейшем произошло объединение «варяжских областей» под одной властью. При этом, как полагал ученый, легенда «притянула» к себе имена исторических деятелей. Новгородский летописец, составляя по устному преданию свой рассказ и заботясь лишь об интересах своего города, придумал родство Рюрика с Трувором и Синеусом «нарочно для сказания о трех братьях», а чтобы вывести из Новгорода киевскую династию, он в центре своего повествования поставил новгородского князя Рюрика, превратив его в отца Игоря и унизив до роли воеводы «славного ладожского героя» Олега. А. Е. Пресняков считал, что Нестор, отождествляя русь и варягов, опирался на византийские свидетельства о норманстве руси, и что само «предание о Руси, восстановленное нашим летописцем едва ли не по византийским сведениям, только искусственно связано с историей Новгорода». Мотив призвания, предупреждал он, не подлежит исторической оценке, т. к. «это мотив литературный». Л. В. Падалко, в свою очередь, не сомневался, что путаница в варяжском вопросе связана только с ПВЛ, отождествившей варягов и русь и утверждавшей, что именно от варяг прозвалась Русская земля[895].
В послереволюционную эпоху работ, специально посвященных Сказанию о призвании варягов, уже не было. В целом это проистекало из той ситуации, что сложилась тогда в историографии вокруг варяжского вопроса, к которому, по сути, был потерян всякий интерес, что, в свою очередь, сказалось на уровне внимания к самому памятнику. Во-первых, потому, что ученые в большинстве своем были «заражены» перешедшим от их предшественников конца XIX — начала XX в. скепсисом к известиям ПВЛ, особенно за вторую половину IX и начала X в. и прежде всего, конечно, к Сказанию. Во-вторых, а эта причина главная, которая заключалась в тотальном господстве в советской науке норманизма, выдаваемого за «антинорманизм». Весь же их «антинорманизм» в случае со Сказанием сводился к тому, чтобы, повторив преимущественно мнение Шахматова о позднем и искусственном его образовании, придать ему еще более негативный характер, по существу, ставящий варяжскую легенду вне науки.
В 1922 г. Н. М. Петровский, сказав о полной легендарности Сказания, вместе с тем оспорил мнение Шахматова о двух скандинавских колонизационных потоках в Восточную Европу[896]. М. Д. Приселков в работах 1923, 1939 и 1940 гг. популизировал оценку Шахматова, данную им варяжской легенде. Он лишь настаивал на том, что еще предшественники Нестора указали, никак не пояснив это, на прозвание Руси от варягов, отчего тот поместил русь среди варяжских племен, затем выведя ее оттуда с Рюриком полностью, и что ее ладожская версия была введена в третью редакцию ПВЛ по инициативе Мстислава, сына Владимира Мономаха, долго сидевшего в Новгороде. В 1941 г. историк, заостряя внимание на традиции летописцев именовать Русью прежде всего Киев, пределы «Русской земли» определял территориями Киевского, Черниговского и Переяславского княжеств[897]. В 1924 г. В. А. Пархоменко утверждал, что Сказание «носит на себе все черты предания неясного, легендарного, даже тенденциозного…», низвел факт призвания до уровня второстепенного эпизода в русской истории. Свою убежденность в том, что в Киеве в XI в. не знали Рюрика, его призвания и его связи с княжеской династией, ученый подкреплял ссылками на Илариона и Иакова мниха, у которых отсутствует эта информация. И в его представлении существовала лишь южная русь (так именовали восточных славян византийцы). В 1938 г. историк вновь подчеркнул, что легенда, автором которой он считал Нестора, полна «несуразностей» и очень близка к аналогичным западноевропейским сюжетам, что уже ставит под сомнение ее историзм[898].
С. В. Бахрушин в 1922 г. выделял из НПЛ младшего извода «Повесть о первых русских князьях», которая начиналась с Кия, Щека и Хорива и обрывалась на известии о смерти Игоря, и в которой читался рассказ о призвании варягов. Время ее создания ученый относил к первой половине XI в., говоря при этом, что она «тенденциозна, и это заставляет с особой осторожностью относиться к фактической стороне ее рассказа». Главная мысль Повести, по мнению Бахрушина, состояла в том, «что законными князьями всей Русской земли являются потомки Рюрика», легендарного выходца из варягов. Киевские сводчики второй половины XI и начала XII в., включая Повесть как основной свой источник в летопись, дополнили и переработали ее на основании вновь открытых источников[899]. В предвоенные годы Е. А. Рыдзевская утверждала, что варяжская легенда «заключает в себе и некоторые исторические черты и тенденциозное сочинительство летописца». Ее историческую основу исследовательница видела в набегах норманнов, в борьбе местного населения с ними, приведшей к приглашению одних скандинавов «для борьбы с другими, соплеменными им же, или с соседними местными племенами». И этот материал летописец XI в. использовал «для историографической схемы», которой он объяснял происхождение Русского государства и княжеской власти, обосновывал власть Рюриковичей «как прямых потомков первых правителей на Руси». Рыдзевская полагала, что, возможно, из народных преданий летописец взял имена каких-то варяжских вождей, за которыми скрываются «конкретные исторические фигуры», и их носителей превратил в братьев Рюрика в целях той же «династической унификации». Сказание о призвании варягов, подчеркивала она, не получило «никакого распространения» в литературе, и что имя Рюрик среди русских князей ХІ-ХІІ вв. «встречается сравнительно редко». Причина отождествления варягов и руси, по ее объяснению, связана «с той историографической концепцией, в которую входит и легенда о призвании князей»[900].
В череде мнений, высказанных в довоенный период в отношении варяжской легенды, особняком стоит мнение Н. К. Никольского. Уделяя внимание именно идейному содержанию летописных текстов, он в 1930 г. выявил в ПВЛ полянославянскую концепцию начала Руси, противостоящую варяжской, и доказывал, что последняя появилась взамен первой. Из наличия в летописи двух схем начала Руси ученый сделал вывод, что на рубеже ХІ-ХІІ вв. в Киеве «существовали неодинаковые опыты построения древнейшей русской истории». Основу полянославянской концепции, отождествлявшей историю Руси с историей полян, он видел в Сказании о славянской грамоте. Характеризуя его как мораво-паннонский памятник, возникший у западных славян в конце IX в., когда за Норик шла борьба Моравии с Баварией, историк считал, что на Руси оно было соединено с появившимися в дохристианскую эпоху сказаниями о полянах. Этот утраченный источник ПВЛ, поднимавший «три главные темы» (о начале Русской земли, о первых русских князьях и об устроении Русской земли), говорил Никольский, попал в летопись в переработанном виде во второй половине XI века. Редактируя Сказание, летописец внес в него комментарии, доказывающие кровное и духовное родство полян-руси со славянским миром. Сводчик ПВЛ Сильвестр, как сторонник и проводник идеи варяго-руси, постарался примирить на ее страницах «разноречивые по своим задачам легенды о начале русской истории», составить на их основе свою собственную «историографическую канву событий». С этой целью он не только собирал и дополнял прежние записи, но и отбрасывалось из них все то, что его не устраивало. Сопоставляя варяжскую и полянославянскую концепции начала Руси, исследователь не считал последнюю более достоверной. Отметив тенденциозность варяжской концепции, Никольский поставил вопрос, чем была вызвана такая тенденциозность и против кого она была направлена[901].
Предвоенные, военные и послевоенные годы знаменуются в СССР возросшим интересом представителей науки к ранней истории Руси, что во многом было связано как с небывалыми изменениями, происшедшими за короткий срок в политической, экономической и социальной жизни СССР, так и с победой в Великой Отечественной войне, где главным героем был именно русский народ. В комплексе вопросов, которые поднимали тогда ученые, одним из главных была проблема начала и развития летописного дела. Часть исследователей, занимаясь на протяжении длительного времени этой проблемой и предлагая в целостном виде свой взгляд на нее, давали оценку, естественно, и варяжской легенде. Другая часть в той или иной мере затрагивала ее в работах общего характера, посвященных начальной истории Руси, и где невозможно было избежать темы варягов. И все их объединяло прежде всего то обстоятельство, сказавшееся на качественном уровне предлагаемых ими характеристик, что они смотрели на этот памятник глазами людей, убежденных в норманстве варягов, при этом признавая их за случайное явление в русской истории, и утверждавших своими трудами славянский характер руси, обитавшей на Среднем Днепре. Это первое, что надо иметь в виду, говоря об отношение ученых тех лет к Сказанию о призвании варягов.
Во-вторых, с середины 30-х гг. они неправомерно сместили акцент в его изучении, где на первое место вышел не анализ самого Сказания и тех событий, о которых он ведет речь, а поиск причин, которые якобы привели к его возникновению, а затем и внесению на страницы ПВЛ. Результатом чего стало, по верному замечанию И. Я. Фроянова, выхолащивание конкретного содержания «летописных известий о призвании варягов. В них вкладывался лишь идейный смысл, приуроченный к историческим событиям конца XI — начала XII в.»[902]. Но только начало этому процессу дал не Д. С. Лихачев, на чем настаивает Фроянов, а Б. Д. Греков, который повторил и развил идею А. А. Шахматова, что варяжская легенда, утверждая собой идею единства Рюриковичей, служила целям борьбы с княжескими усобицами. Постоянно говоря об этом с 1936 г., он менял лишь свое отношение к легенде, что было связано, во-первых, с переходом историка, совместно с тогдашней историографией, с позиций признания Киевской Руси прямым продуктом деятельности варягов, в которых видели норманнов, к полному отрицанию их роли в ее образовании, во-вторых, с возражениями его оппонентов, и, в третьих, с тем, что норманская теория использовалась за границей, по словам Грекова, с целью «оклеветать славное прошлое великого русского народа»[903].
В 1936–1945 гг. ученый утверждал, что «в достоверности Рюрика у нас нет никаких оснований сомневаться. Мы только не можем признать за ним той роли, какую ему приписывают норманисты», т. е. создание русского государства. По его мнению, норманская дружина с Рюриком была приглашена одной из борющихся сторон в Северо-Западную Русь, «когда там обострилась борьба, в качестве вспомогательного войска» (как это было при Владимире и Ярославе), но Рюрик, воспользовавшись обстановкой, захватил власть. В 1953 г. позиция Грекова в отношении варяжской легенды, которую он выразил в академическом издании «Очерки истории СССР», была уже крайне негативной: «Предание это лишено исторической достоверности и ни в какой мере не может служить источником при изучении образования Древнерусского государства». При этом говоря, что нет оснований отрицать появление норманнов на Северо-Западе Руси: «Однако это не имеет никакого отношения к вопросу об образовании Русского государства». В издании «Киевской Руси» 1953 г. он, хотя и повторил свою идею о возможности найма новгородцами варяжского вспомогательного отряда, вместе с тем подчеркнул, что это «гипотетический вывод». Со второй половины 40-х гг. Греков уверял, что призвание трех братьев — «ходячая теория» о происхождении государств.
Греков связывал включение и обработку материала о варягах с Сильвестром, переделавшим летопись Нестора по заказу Владимира Мономаха. Проводя мысль о тенденциозности летописца, ученый полагал, что факт призвания «пресловутых трех братьев», о которых дотоле не знали киевляне, был взят им из Новгородского летописного свода первой половины XI в. и приспособлен к «центральной политической задаче», смысл которой сводился к тому, что «отсутствие твердой власти приводит к усобицам и восстаниям». И Сильвестр показал, говорил историк, что общество в IX в. спас Рюрик, но в конце XI в. повторились старые времена, поэтому, приглашение местным боярством в 1113 г. Мономаха в Киев «оправдано, и долг киевлян подчиняться призванной власти, а не восставать против нее». Из той же новгородской летописи Сильвестр перенес в свой труд известие о выплате дани варягам, об их изгнании, о вспыхнувших затем усобицах, сделавших призвание князей «целесообразным и даже необходимым», но пропустил при этом сообщение о насилиях, чинимых над новгородцами варягами, «как отнюдь не способствующее поставленной… задаче прославления династии Рюриковичей», а также информацию о неудавшемся восстании новгородцев во главе с Вадимом против Рюрика. Он же произвел отождествление руси с варягами. В целом, как подводил черту исследователь, к сообщению летописца надо относиться «весьма и весьма осторожно»: «Если даже он и передал нам факты, насколько умел, добросовестно, то использовал их в своих целях, соответственно осветив их»[904].
Рассмотренное новое явление в изучении варяжской легенды, когда внимание специалистов сосредотачивалось не на событиях середины IX в., о которых она повествовала, а на событиях начала XII в., будто бы приведших к ее рождению, И. Я. Фроянов назвал «хронологическим переключением», которое, по его словам, «конечно, сглаживало остроту проблемы (варяжской. — В. Ф.), но придавало ее изучению некоторую односторонность, недоговоренность и расплывчатость»[905]. Думается, это весьма мягкая оценка. На самом деле такой подход способствовал переносу центра тяжести с критики норманизма на критику, если так можно сказать, ни в чем не повинных летописцев, которых в советское время стало нормой характеризовать «первыми норманистами», что позволяло, по сути, списывать на них существование досадного для нашей истории (и, конечно, историографии) варяжского вопроса, при этом конкретно им не занимаясь. И это тупиковое направление в историографии поглотило массу сил и энергии большого числа высокопрофессиональных специалистов.
Д. С. Лихачев в 1945 г. в вопросах складывания ПВЛ и варяжской легенды полностью следовал за А. А. Шахматовым, повторяя, что она была внесена в Начальный свод 1095 г., видимо, «из новгородской летописи, где живы были еще предания о приглашении наемных дружин варягов». Через два года он, в целом оставаясь верным приверженцем шахматовской концепции, предложил свою схему начальной истории летописания, несколько по иному вписав в нее варяжскую легенду, в будущем добавив к сказанному незначительные детали. Теперь он полагал, что именно составитель первого русского летописного свода 1073 г., будучи заинтересованным в проведении идеи братства князей, внес в летопись новгородско-изборско-белозерские предания, в которых фигурируют Рюрик, Синеус и Трувор, сообщенные ему новгородцем Вышатой, объединив их в один рассказ и связав его главных героев узами родства. Лихачев, развивая тезис Шахматова, что легенда служила целям борьбы с усобицами (ибо все князья «единого деда внуки»), подчеркивал, что именно по этой причине ее и воспринял Нестор. Пойдя при этом дальше, и отождествлением варягов-скандинавов с восточнославянской русью обосновал «норманское происхождение княжеского рода и самого названия Руси», направленное против Византии.
Важнейшая задача Нестора, указывал Лихачев, состояла в том, чтобы дать объяснение названию «Русь», что он и сделал, но только не «в своем месте» (т. е. там, где он объяснял названия славянских народностей), а в варяжской легенде. Видя в НПЛ отражение Начального свода 1095 г., ученый полагал, что Нестор, прочитав у своего предшественника: «И седе Игорь, княжа, в Кыеве; и беша у него варязи мужи словене, и оттоле прочии прозвашася Русью», раскрыл название руси следующим образом: русь — это варяги, название которых передалось славянам, призвавшим к себе представителей руси. К такому домыслу его подтолкнули византийские источники (Симеон Логофет, Константин Багрянородный), где русскими именовали не только славян, но и нередко норманнов[906]. Сами варяги, приходя из Руси в Константинополь, заявляли, что они «от рода руського» и их называли «русскими» — людей, признававших своей родиной Русь и представительствовавших собой Русское государство». Как заключал исследователь, объяснение, которое дал Нестор слову «Русь», еще более искусственного происхождения, чем варяжская легенда, что видно по статье 1043 г. НПЛ, где русь прямо противопоставлена варягам. Антагонизм же между ними был снят Нестором при включении этого известия в ПВЛ. Вслед за Шахматовым и по тем же самым причинам Лихачев приписывал Нестору вставку имени «Русь» в принадлежавшее его предшественнику перечисление северных племен и народов «Афетова колена», добавление к словам Начального свода 1095 г. «идоша за море к варягом» фразы «к руси… тако и си», утверждение, что три брата явились к призвавшим их племенам, «пояша по собе всю русь». Ладожскую версию легенды он также отнес к третьей редакции ПВЛ, как и Шахматов, связывая ее со статьей 1114 г. Ипатьевской редакции Начальной летописи, в которой один из летописцев говорит о себе в первом лице и о своем посещении в названном году Ладоги.
Хотя Лихачев и вел речь о возможности существования Рюрика, Синеуса и Трувора как князей племен соответственно словен, мери и кривичей, что отразилось в местных преданиях, историческое ядро варяжской легенды все же свел практически к нулю. Ибо она складывалась, по его представлениям, постепенно и являлась продуктом искусственного, «ученого» происхождения, возникшего в своей основе «в узкой среде киевских летописцев и их друзей на основании знакомства с северными преданиями и новгородскими порядками». Сам же сюжет о призвании князей со стороны Лихачев оценивал как «наиболее примитивную, отсталую часть» Сказания, воспринятую «псевдоучеными норманистами». А создано оно было, по его мнению, «исходя из обычной практики в Новгороде призвания князей», и его «скромное историческое зерно» состоит лишь в том, что в нем получила отражение новгородская практика «призвания» варягов-наемников[907].
В те же 40–60-е гг. в историографии наличествовало направление, которое отказывало Сказанию о призвании варягов и даже в этом «скромном историческом зерне». Из специалистов, профессионально занимавшихся в те годы историей летописного дела на Руси в целом и варяжской легендой, в частности, ее полностью не принимал М. Н. Тихомиров. Находясь под несомненным влиянием Д. И. Иловайского, он абсолютизировал полянославянскую концепцию начала Руси и полностью отрицал варяжскую, именуя ее ученой фикцией, «вызванной навязчивой идеей о реальности факта призвания варягов». Сказание о призвании варягов историк рассматривал через призму непрерывной (X — начала XI в.) борьбы Новгорода и Киева, в которой верх одержали новгородские князья, опиравшиеся на варягов. И после того, как Ярослав Мудрый 1019 г. окончательно утвердился в Киеве, в Новгороде был написан, в противовес киевским, свой рассказ о начале Руси, где на первое место были выдвинуты варяги, и им же было приписано создание русского государства. Там же утверждалось, что русские князья вначале появились в Новгороде, откуда они перешли в Киев, что противоречило киевским источникам ПВЛ, где Русью первоначально называлась Киевская земля.
В 60–70-х гг. XI в., когда в Киеве создавался свод, по мысли ученого, отразившийся в Устюжской (Архангелогородской) летописи, составленной в первой четверти XVI в., то в нее был включен новгородский рассказ о начале Руси, откуда он затем попал в Начальный свод 1095 г. Сказание о призвании варягов повествует, утверждал Тихомиров, не о начале Русской земли, а о происхождении княжеской династии, которая выводилась, согласно средневековой традиции, из зарубежных стран. В новгородской и киевской редакциях легенды, а также в первой редакции ПВЛ варяги еще не прозывались русью, хотя в Начальном своде говорилось, что «от тех варяг, находник тех, прозвашася Русь, и от тех словет Руская земля». Именно эта фраза, не поясненная летописцем, привела позднее к появлению комментария, объясняющего, кем все же была русь: «Идоша за море к варягом, к руси. Сице бо ся зваху тьи варязи русь… тако и си». Свою убежденность в отсутствии в истории варягов-руси исследователь черпал, как и Иловайский, из чтений Лаврентьевской, Троицкой и Ипатьевской летописей, русской редакции «Никифорова летописца вскоре», где русь названа в числе племен, приглашавших варягов, из показаний польского историка Я. Длугоша, что «русские племена… приняли от варяг трех князей»[908].
Тихомиров был полностью уверен в том, что источником отождествления руси и варягов явился отрывок о народах «Афетова колена», где русь упоминалась наряду со свеями, урманами, англянами и готами. Этот отрывок историк датировал первой половиной XI в., аргументируя свой вывод тем, что в нем отсутствуют датчане. К такому заключению его подвиг С. М. Соловьев, указавший, что в перечне народов «Афетова колена» и в перечне варяжских народов под 862 г. «летописец смешивает… датчан с англичанами вследствие тесной, постоянной связи, которая издавна существовала между этими двумя народами». Именно факт отсутствия датчан в этих перечнях Тихомиров назвал датирующим признаком, беря «во внимание непрерывную связь Англии с Данией до 1041 года»[909]. Историк оспорил точку зрения Шахматова, что русь была вставлена летописцем в перечень народов «Афетова колена» с целью оправдания своей теории о варяжском происхождении русских князей, полагая, что она попала туда «по своего рода недоразумению», ибо при его составлении пользовались скандинавскими памятниками того времени, где Русь обычно помещалась в соседстве со Швецией, Готией и Норвегией, но восточнее их. «Найдя в своем северном источнике Русь, помещенную в соседстве со шведами и готами, — подытоживал Тихомиров, — автор рассказа о призвании князей уподобил Русь варягам». Отнесение варягов в договорах с Византией к «роду рускому» ученый объяснял, как и его коллеги, тем, что они были представителями русского князя. По этой же причине, убеждал он, византийцы в X в. нередко отождествляли «Русь» с норманнами[910].
С такой же силой негативная оценка варяжской легенды звучала в трудах тех исследователей, которые, если так можно сказать, не слишком долго задерживали на ней внимание. В 1948 г. Л. В. Черепнин предложил свою трактовку ее появления, которую он сам же охарактеризовал как «новый сильный удар» по норманской теории. Ученый увидел в ней легендарный и тенденциозный рассказ, политический смысл которого заключался не в утверждении идеи о варяжском происхождении Русского государства, а в апологии новгородских «вольностей», в доказательстве их «извечности» и в провозглашении правовых начал государственности, на которые посягнули варяги-наемники. В связи с чем возникновение памятника он связал известными событиями 1015–1016 гг., в ходе которых новгородцы получили от своего князя Ярослава Правду, боровшуюся «с произволом варягов». «Итак, — резюмировал Черепнин, — ссылкой на историческую традицию обосновывая политические притязания, новгородская политическая мысль середины XI в., в качестве прецедента остановилась на договорной грамоте 1016 г., известной под именем Правды Ярослава, и события, связанные с ее получением новгородцами, положила в основу легенды, перенесшей в далекое прошлое появление «правды» как акта добровольного соглашения (курсив автора. — В. Ф.) новгородских славян с приглашенными ими князьями. Не замалчивались и кровавые столкновения, предшествовавшие этому «добровольному» соглашению»[911].
С. В. Юшков в 1949 г. Сказание о призвании варягов, составленный, по его словам, «с большим искусством», без всяких оговорок охарактеризовал легендой «с начала до конца», «ученым домыслом» составителя ПВЛ Сильвестра, внесенным в летопись для предотвращения начавшегося распада государства, с целью чего возвышалось значение правящей династии и подчеркивалось, что без единой сильной власти неизбежны междоусобицы. Но при этом историк не согласился с мнением Грекова, говорившего о приглашении одной из борющихся сторон в Новгород норманна Рюрика во главе воинского отряда и последующей узурпацией им власти. В 1963 г. К. Д. Лаушкин предположил, что родиной Рюрика как литературного персонажа является Ладога, там же он перешел из фольклора в историческую литературу. Имя Рюрика ученый посчитал модификацией имени святого Георгия, патрона Ладоги, «отразившего отчасти скандинавское влияние». Со святым Георгием были связаны представления о солнечном божестве как родоначальнике славян и устроителе русской земли, которые затем перешли на Рюрика, ставшего самостоятельным мифологическим образом. Поэтому в ладожской фольклористике Рюрик считался не только предком славянского племени, но и старшим братом двух подобных ему мифологических персонажей — Синеуса и Трувора, родоначальников соответственно угро-финнов и свеев. И легенда об этих братьях легла позднее в основу династического предания о призвании варягов, уже освобожденного от сказочных образов, и дополненного новой, политической темой, подчеркивающей целесообразность и необходимость княжеской власти: беспорядок до Рюрика объяснялся тем, что люди «почаша сами в собе володети»[912].
Но, несмотря на наличие в науке тех лет ярко выраженной скептической струи по отношению к варяжской легенде, в ней все же было куда больше сторонников Б. Д. Грекова и Д. С. Лихачева, точнее их подхода к ее оценке. И среди высокопрофессиональных специалистов прежде всего следует назвать имена В. В. Мавродина и Б. А. Рыбакова, на протяжении десятилетий утверждавших в историографии свое видение этого памятника. В 1945 г. первый из них подчеркивал, что рассказ о призвании варягов «в искаженном и отредактированном бесчисленными летописцами виде, часто выполнявшими определенный политический заказ, отразил… конкретные исторические события…». Прибывший на Русь варяжский конунг Рюрик садится в Ладоге, а затем, совершив переворот, в Новгороде. После чего варяги объединяют восточнославянские племена по пути «из варяг в греки». Исследователь, говоря, что не знает, существовали ли реальные Рюрик, Синеус и Трувор, вместе с тем справедливо заметил: «…Но нет никаких оснований обязательно считать их легендарными». Признание полной реальности сообщаемых Сказанием о призвании варягов известий вполне закономерно привело Мавроди на к мысли о большой роли варягов в жизни восточных славян, в деле создания у них государства[913]. Обрушившаяся затем резкая критика, как уже отмечалось, обвинившая ученого в норманизме, заставила его подвести свои взгляды на варягов под общий знаменатель.
И в 1949 г. он уже утверждал, что историческое ядро этой «конструктивной выдумки» сводится лишь к «эпизоду… в истории северозападной Руси» — приглашению одной скандинавской дружины для борьбы с другими скандинавами или с соседними местными племенами. И они, конечно, имея «известное значение в жизни древней Руси», не могли создать государство. В 1951 г. историк уже прямо говорил, что Рюрик — легендарная личность, и что часть варягов-норманнов, возможно, входившая в славянские дружины, быстро ассимилировалась. Тогда же он подчеркнул, что из тенденциозной летописной легенды выросла в XVІІІ-XX вв. «антинародная, космополитическая теория, утверждавшая, что возникновение русского государства и его культуры было обязано пришельцам — варягам…». В 1958 г. Мавродин к сказанному добавил, «что не рассказ о призвании вытекает из предыдущих сообщений о «руси», а, наоборот, все предшествующие сведения о ней летописцу необходимо было подогнать под повествование о призвании братьев-варягов». Через двадцать лет ученый, также полностью отрицая роль варягов в процессе создания Древнерусского государства, отметил, что скандинавы «являлись одной из случайностей конкретного исторического развития. И не больше».
Разговор о сложении варяжской легенды Мавродин вел, комбинируя воззрения Иловайского, Шахматова, Грекова и Лихачева, при этом не очень беспокоясь об их стыковке и о логике своих рассуждений (он не менял своего взгляда на этот процесс, который изложил в 1945 г., а просто добавлял к нему мнения, высказанные в науке, но которые никак не согласовывались с его позицией). Вначале историк довольно четко распределил роли между Нестором и Сильвестром. С первым Мавродин связывал лишь отождествление руси и варягов, вслед за Шахматовым повторяя, что в Начальном своде 1095 г. содержалась информация о прозвании варяжских дружин «русью» только по их приходу в Киев. Дошедший же до нас вид легенды он приписал Сильвестру, который, редактируя летопись по велению Владимира Мономаха, красной нитью проводил мысль о «приглашении» князей на престол. В связи с чем приход князя к власти в 1113 г. был освящен «исторической традицией», а также доказывалось, что династия Рюриковичей стала у власти «по воле народа». Как подытоживал Мавродин, варяжское происхождение династии, ее скандинавские связи, та роль, которую играли варяги при дворе киевских князей, припоминания о временах викингов на Руси, реальные норманны времен Ярославичей и Владимира Мономаха, англосаксонские и ирландские предания, — все это в совокупности послужило той основой, на которой летописец создал легенду, связав единодержавные политические устремления Мономаха с теорией «призвания варягов», с вопросом о роли варягов и, наконец, с вопросом происхождения самого термина «Русь»[914].
Но в те же 40–50-е гг. он говорил о внесении варяжской легенды либо в свод 1073 г, либо просто в летопись в XI в., утверждал, что Нестор развил идею независимости Киева от Константинополя, подчеркнув варяжское происхождение Русского государства. В 1971 и 1978 гг. историк уже полностью принял схему Лихачева внесения в ПВЛ Сказания о призвании варягов, опять же упирая на антивизантийскую версию Нестора происхождения государственности на Руси. Затем, ведя речь о политической направленности редакции ПВЛ, приписываемой Сильвестру, повторил о последнем абсолютно все ранее им сказанное. Перегрузив свой взгляд на памятник механическим соединением разных версий его возникновения, отчего он выглядел весьма путанным и противоречивым, Мавродин в какой-то мере показал бесперспективность сведения варяжского вопроса к рассуждениям о политических потребностях княжеской власти начала XII в., ибо они, в сущности, ничего не давали. Это прекрасно понимал исследователь, вот почему в 1971 г. он в чем-то вернулся к сказанному в 1945 г., когда совершенно справедливо поставил вопрос о важной роли варягов в жизни восточных славян. И ученый, хотя все также дежурно заключая, что пресловутый рассказ о призвании является легендой, включавшей в себя некоторые исторические черты, «лишь тенденциозным сочинительством летописцев», вновь признал реальность Рюрика (отожествив с Рориком Фрисландским), приглашенного одним из новгородских «владык» на помощь в борьбе с другими «старейшинами», но затем захватившего Новгород[915].
Варяжскую легенду Б. А. Рыбаков напрямую увязывал с событиями 1015–1019 гг., когда новгородцы помогли своему князю Ярославу сесть на киевский престол. И эта победа над Киевом «поставила Новгород в глазах самих новгородцев как бы впереди побежденного Киева. Отсюда был только один шаг до признания новгородцами в своих исторических разысканиях государственного приоритета Новгорода…». Историк не сомневался, что легенда была известна новгородским летописцам «еще в первой половине XI века». Затем она в том первоначальном варианте, о котором говорил А. А. Шахматов и который виделся ему в НПЛ младшего извода, была внесена новгородским посадником Остромиром в новгородский свод 1050 г. (именуемый Рыбаковым «Остромировой летописью»). Ее появление на страницах данного свода Рыбаков объяснял его идейной направленностью, т. к. он последовательно и целенаправленно противопоставлял Новгород Киеву, умаляя и замалчивая значение последнего. Свод к тому же враждебно относился к варягам и резко противопоставлял их руси, подтверждением чему являются статья 1043 г. поздних новгородских летописей, которую ученый охарактеризовал «яркой антиваряжской статьей», и Правда Ярослава Мудрого. В отличие от Шахматова исследователь считал, что статья 1043 г. имеет новгородское, а не киевское происхождение.
Вначале Рыбаков полагал, что именно при работе над третьей редакцией ПВЛ из нее был выброшен раздел о русских князьях IX в., вместо чего было вставлено Сказание о призвании варягов, посредством которого пытались «объяснить происхождение княжеской власти как власти добровольно призванной народом», что невольно связывалось с именами таких «призванных» князей как Владимир Мономах и его сын Мстислав. Позже исследователь склонился к мысли Шахматова, что оно вошло в киевскую летопись в конце XI в., а затем Нестор, по его мнению, наделил варягов отрицательными чертами. Историк утверждал, что ладожский вариант памятника, неизвестный дотоле киевлянам, был включен в ПВЛ при работе над ее третьей редакцией либо Ладожанином (так он называл летописца, посетившего в 1114 г. Ладогу), доверенным лицом сына Владимира Мономаха Мстислава, либо самим Мстиславом (как его характеризует ученый, «полуварягом-полуновгородцем»), поправки которых «носят явно проваряжский характер». Именно тогда (здесь Рыбаков расходился с Шахматовым и своими коллегами, приписывающими это действие либо Нестору, либо Сильвестру) и были «придуманы» варяги-русь. «Неожиданное отождествление» руси и варягов он объяснял тем, что редактор третьей редакции ПВЛ, неправильно истолковал это место в полуисправленной рукописи Сильвестра и что у него оказался извлеченный из княжеского архива договор с Византией 911 г., начинающийся словами: «Мы от рода русьскаго», вслед которым дан перечень имен членов посольства, среди которых были варяги-норманны. «Нелепое» отождествление руси с варягами, убеждал Рыбаков, «ничего иного не означало, кроме того, что если варяги оказывались в столице Руси, в Киеве, если поступали на русскую службу, то их и считали русью, включали в состав людей русской державы».
Внимание, обращенное Владимиром Мономахом на Сказание о призвании варягов, в связи с чем оно получило «совершенно иное толкование», Рыбаков объяснял двумя причинами. Во-первых, оно полностью было созвучно как его собственному приглашению на киевский стол в 1113 г., нарушившему «отчинный принцип Любечского съезда», так и избранию новгородцами в 1102 г. князем, вопреки желанию великого князя Святополка Изяславича, Мстислава, сына Мономаха. В связи с чем в нем на первый план была выдвинута идея всенародного избрания, приглашения «князя со стороны» (Нестор же проводил мысль об исконности княжеской власти «с незапамятных времен»). Во-вторых, Сказание абсолютно отвечало желанию столь высокого заказчика оттеснить Киев в начальной фазе русской государственности, заменив его Новгородом, возвеличить роль варягов и, тем самым, «дезавуировать киевские, русские традиции». Что было вызвано обидой Мономаха на киевское боярство, отвергшее его в 1093 г. и два десятилетия не позволявшее ему сесть в столице. Результатом чего стала «грубоватая и неумелая фальсификация русской летописи», в ходе которой основательной переработке и сокращению подверглась ее вводная историческая часть, и на место рассказа о полянах и Киеве была вставлена новгородская легенда о мнимом призвании варяжских князей в Новгород.
Видя в Рюрике реальное историческое лицо, его призвание Рыбаков считал то легендарным, то говорил, когда связывал Рюрика с Рориком Фрисландским, что предание о призвании «вполне исторично»: население Северо-Западной Руси, «желая защитить себя от ничем не регламентированных варяжских поборов… могло пригласить одного из конунгов на правах князя с тем, чтобы он охранял его от других варяжских отрядов. Приглашенный князь должен был «рядить по праву», т. е. мыслилось в духе событий 1015 года. Вместе с тем он утверждал, что «самолюбивый новгородский патриот» мог изобразить реальные набеги норманнов как добровольное призвание варягов для установления порядка: «Такое освещение варяжских походов за данью было менее обидно для самолюбия новгородцев, чем признание своей беспомощности».
Свидетельство ПВЛ о народах вокруг Балтийского моря и народах Западной Европы Рыбаков признавал за отрывок какого-то географического описания, составленного не ранее 1066–1077 гг., видя здесь ошибку в одновременном упоминании и варягов, и шведов. Историк был уверен, что фраза новгородцы от «рода варяжьска» объясняла лишь наличие среди новгородцев шведов. Сама же дань, которую платили новгородцы варягам-скандинавам вплоть до смерти Ярослава Мудрого, представляла собой, по его мнению, «откуп от набегов, но не повинность подданных…»[916].
Несколько замечаний, получивших отражение в науке, в отношении летописных сообщений о варягах сделал в 50–60-х гг. А. Н. Насонов. Так, фразу, что «от тех варяг прозвася Руская земля», он охарактеризовал как «не вполне самостоятельную догадку составителя ПВЛ», работавшего с византийскими источниками, употреблявшими термины «варяги» и «русь» как синонимы. Летописец, например, широко использовал Хронику Амартола, переведенную в Киеве в конце первой половины XI в., где прямо говорится, что русь «от рода варяжеска». Отождествление руси с варягами, полагал ученый, позволило дать объяснение происхождению имени «Русь», соответствующее общей тенденции летописи. Ее составитель, считая, что это имя идет от варяжской династии, упорно проводит мысль, что род Рюрика — «единственно законный княжеский род». На рубеже ХІ-ХІІ вв., когда династия Игоря пыталась распространить свое влияние на другие территории, эта мысль «получала значение актуальной политической тенденции, в известном смысле политической программы». Также Насонов утверждал, что варяги, прибывая в Киев и там оставаясь, называли себя русью. Позднее он посчитал, что вставка в ПВЛ «к руси; сице бо ся зваху тьи варязя русь… тако и си» принадлежит не Нестору, а была внесена при работе над третьей редакцией летописи[917].
М. Х. Алешковский в конце 60-х — начале 70-х гг. варяжскую легенду связал с летописью, созданной, как он полагал, на рубеже 60–70-х гг. XI в. Ее автор, основываясь на устных преданиях, попытался выяснить генеалогию княжеского рода, в связи с чем включил в свой труд рассказ о призвании князей, который Нестор перенес в 1115 г. в ПВЛ, поместив его под 854 годом. Когда в 1119 г. по воле Владимира Мономаха и его сына Мстислава осуществлялась переработка Начальной летописи, то ее редактор (летописец Василий) распределил материал варяжской легенды в рамках 859–882 гг. и отождествил русь с варягами. При этом Алешковский затруднялся точно сказать, являлся ли Василий создателем ладожской версии варяжской легенды. Но в переяславской копии ПВЛ, сделанной в 1123 г. епископом Сильвестром, о Новгороде уже говорилось как о месте прибытия Рюрика, а также шла речь о варяжском происхождении новгородцев. Ученый, видя противоречие летописи в том, что она ведет речь о руси и как о восточноевропейском народе и как о западноевропейском народе, не сомневался, что ее рассказ о западноевропейской, «варяжской» руси возник у Василия под влиянием хроники Амартола, в которой она прямо названа «сущей от рода варяжска». В новгородскую летопись, основанную на тексте Нестора, сведения о варяжском происхождении руси и новгородцев попали в ходе работы в Новгороде над сводом 1225–1228 гг., когда «для целей местной политики» была привлечена редакция ПВЛ, представленная в Лаврентьевской летописи. Эта вставка, считал Алешковский, была вызвана тем, что, в связи с резким обострением на рубеже XII–XIII вв. отношений со Швецией, «требовалось приравнять новгородцев к современным шведам-варягам», сплотить их перед лицом внешней опасности со стороны шведов[918].
А. Г. Кузьмин до конца 60-х гг. в своих выводах шел практически в русле историографии тех лет: признавал норманство варягов, по примеру своих старших коллег именовал автора варяжской легенды «норманистом», «редактором-норманистом», создателем «норманской концепции», придерживался мнения, что исконно географическая Русь — это Среднее Поднепровье. Но тогда он доказывал, что ее ладожский вариант, включенный из-за своей антиновгородской направленности в ПВЛ около 1118 г., является первозданным. В Новгород ладожская версия попала либо посредством третьей редакции летописи, где была произведена, чтобы не отдавать старейшинство «пригороду», замена Ладоги на Новгород, либо НПЛ и ПВЛ, имея общий письменный источник, получили ее уже в измененном виде. Появление памятника (или его элементов) в Киеве пока еще как семейного предания историк относил ко второй половине XI в., при этом акцентируя внимание на имени первого южнорусского князя, носящего имя Рюрик, внука Владимира Ярославича, Рюрика Ростиславича, умершего молодым в 1092 г., полагая, что именно с этим именем пришла на юг сама легенда. Но ее окончательное оформление он связывал с Владимиром Мономахом и его потомками. Кузьмин также отмечал, что варяжская легенда и тексты, связанные с ней, более полно представлены, за исключением лишь начала рассказа о призвании варягов, не в НПЛ младшего извода, а в ПВЛ.
По его убеждению, с комментарием-уточнением к Сказанию, что варяги — это «русь», «перекликается» вставка о народах «Афетова колена», целиком заимствованная из какого-то западного источника. При этом он пояснял, что перечень народов был сориентирован также на вставку, но сделанную ранее, об «Афетовой части». На фразу, отождествлявшую новгородцев с варягами, Кузьмин предлагал смотреть через призму ладожской версии варяжской легенды: она служила напоминанием о том, что Новгород был якобы построен Рюриком и его варягами. Говоря, что Сказание — легенда, и что редактор 1118 г., отождествивший русь с варягами, хотя и пользовался какими-то устными преданиями, но исходил из заведомо ложных положений, ученый вместе с тем не сомневался, что оно все же содержит какие-то реальные черты и элементы ІХ-Х веков. Важно отметить, что историк рассматривал варяжскую легенду в тесном единстве со Сказанием о славянской грамоте, содержащим полянославянскую концепцию начала Руси, выделенную Н. К. Никольским. Само время соединения Сказания о славянской грамоте с русским летописанием Кузьмин определял как не позднее третьей четверти XI в., утверждая, что оно представляло собой либо болгарский памятник, либо его болгарскую редакцию. Выделив к нему комментарии русского летописца, где русь отождествляется с полянами и связывается с легендарными учителями славян Павлом и Андроником, исследователь читающееся здесь же пояснение, что название Руси идет от варягов («от варяг бо прозвашася русь, а первое беша словене»), приписал редактору 1118 г., настойчиво стремившемуся заменить полянославянскую концепцию начала Руси варяжской, но в данном случае пытавшемуся их примирить. Сопоставляя варяжскую и полянославянскую концепции начала Руси, Кузьмин пришел к выводу, что первая из них менее достоверна и более поздняя и наслаивается на вторую, признанную им, в отличие от Никольского, не только историографической, но и исторической реальностью. Вместе с тем он заострил внимание на наличие в источниках еще одной концепции начала русской истории, содержащейся в «Слове о полку Игореве» и занесенной в него из «поэтико-песенной традиции», согласно которой прошлое Руси связано с Причерноморьем, а основателем княжеской династии выступает Троян[919].
Польский историк X. Ловмяньский, работы которого были широко известны в СССР, в 1957 и 1963 гг. представил процесс формирования Сказания о призвании варягов, скомбинировав по своему усмотрению построения прежде всего Шахматова, Лихачева и Черепнина. Подчеркнув при этом, что памятник содержит «определенные исторические данные», а имена братьев «почерпнуты из местной традиции или из фольклора…». И видел вымысел лишь в связывании их имен «в эпическое целое легенды о трех братьях», опирающийся на мотив «странствования», определив его, вслед за А. Стендер-Петерсеном, как исключительно скандинавский. Ловмяньский отдавал предпочтение ладожской версии Сказания и был готов «рассматривать Рюрика как отца Игоря». Связывая отождествление варягов-скандинавов с русью именно с Нестором, ученый видел в том не какой-то политический расчет летописца, а лишь стремление, распространенное в средневековье, объяснить происхождение своего народа миграцией из чужих земель. Летописца к идее вывода руси из Скандинавии подтолкнули русско-византийские договоры, где имена русских послов по преимуществу скандинавские. Фраза ПВЛ «новугородьци, ти суть людье новогородьци от рода варяжьска, преже бо беша словени» казалась ему либо какой-то конструкцией летописца, либо его ошибкой. Предложил два варианта ее прочтения: варягами, возможно, называли новгородцев в других русских землях в обиходной речи, «поскольку среди них был варяжский элемент, в особенности же поскольку у них были варяжские наемники», либо так называли себя новгородцы, что не являлось «постоянным определением или прозвищем, а следом случайных ссылок новгородцев на их связи с варягами»[920].
Согласно взглядам на варяжскую легенду специалистов 40–70-х гг. распределились мнения исследователей той поры, занимавшихся историей Киевской Руси и русско-скандинавскими связями ІХ-ХІ веков. Часть их привычно отвергала как ее историзм, так и само существование Рюрика[921]. Другая часть, несколько снижая скептическое отношение к памятнику, привычно говорила о его малодостоверности и предостерегала, что текст легенды «нельзя понимать буквально»[922]. Но с середины 60-х гг. в науке, что было связано с начавшимся процессом реабилитации норманизма и отхода от «антинорманизма», появляются настроения в пользу реальности сообщаемых в ней фактов, облекая их, естественно, в норманистскую «упаковку». Так, в 1965 г. В. Т. Пашуто подчеркивал, что факт призвания есть следствие внутреннего общественного развития, и, возможно, «что Древнейшая Правда хранит в себе следы подобного ряда, обеспечивающего взаимные права славянской знати и их защиту от произвола и самого князя, и сопровождающей его иноземной дружины». И хотя через три года историк еще стандартно для тех лет произнес, что предание о Рюрике лишено прочных исторических корней, то в 1970 г. уже прямо признал его основой «исторический факт» вокняжения по «ряду» скандинава, положившего начало династии Рюриковичей[923]. Параллельно с этим историки Б. А. Рыбаков и В. В. Мавродин говорили об отождествлении летописного Рюрика с Рориком Ютландским, что еще больше вселяло убежденность в истинность норманистской интерпретации варяжской легенды.
Но особенно заставляли признать якобы несомненную связь летописного рассказа о призвании князей со скандинавами труды археологов, возведенных А. В. Арциховским на высоту высших судей в вопросе, кем все же была варяжская русь. Но они не ограничиваются собственным материалом. В 80-х гг. Д. А. Мачинский, А. Н. Кирпичников, И. В. Дубов, Г. С. Лебедев, Е. Н. Носов берут в свои руки инициативу в толковании варяжской легенды, превратив ее в иллюстрацию к своим построениям и создав тому соответствующий фон. Тиражируя как доказанный факт тождество Рорика Фрисландского и летописного Рюрика, они характеризовали призвание датчанина «хорошо рассчитанной политической акцией», позволившей славянской знати Ладоги найти «выход из политического межплеменного и международного кризиса», охватившего, по их представлениям, практически всю Балтику, и прочно закрыть дорогу к Ладоге шведам. Столь же широко и столь же декларативно преподносили они пребывание Рорика на Руси, утверждая, что его деятельность соответствовала прежде всего интересам славянской, племенной знати, «стремившейся обеспечить прочный контроль над основными центрами и путями, равным образом как и стабильность экономических отношений на Балтике»[924]. Тогда же названные исследователи начали высказывать мнения, лежащие в плоскости летописеведения. Так, Мачинский в 1986 г. сказал, что варяжская легенда была записана не позже 1052 г., когда Новгород, по его мысли, превратился «во владение Киева», и связал ее с новгородским сводом 1050 г. В том же году Кирпичников, Дубов, Лебедев заговорили о «возможности существования не дошедшего до нас, созданного на древнесеверном языке источника летописного «Сказания о призвании варягов»…»[925] (данную мысль разовьет затем Н. Н. Гринев).
В 1986 и 1990 гг. Е. Н. Носов предложил свое видение этого памятника. Он уверен, что его исторической сутью «явились действительные события вдоль балтийско-волжского пути», и не исключает реальность «самого факта призвания» вступившими во временный союз мери и славянскими группировками «на договорных условиях одной из групп скандинавов для обеспечения… нормального функционирования северной части» этого пути (отрицая при этом весьма распространенную в науке идею о существовании «славяно-финской» федерации или конфедерации). В вопросе истории формирования варяжской легенды исследователь полностью придерживается взгляда А. А. Шахматова (говорит о ее сложении в начале XI в. в Новгороде с целью объяснения происхождения Русского государства и княжеской власти). Принимая как подлинный текст легенды, якобы читаемый в Начальном своде 1095 г. (т. е. в НПЛ), он вместе с тем утверждает, что Рюрик по своему приходу на Русь сел в Ладоге, но вскоре перешел на уже существовавшее Городище в истоке Волхова (т. н. Рюриково городище, в 2 км к югу от Новгорода), построив там княжеский замок. Именно этот центр Приильменья, а не Ладога, считает Носов, взял на себя роль «в административной организации земель Северной Руси…». По его мнению, Городище выступает в позднейшей письменной традиции под названием Словенск, и было известно восточным географам, сообщавшим применительно ко второй половине IX в. данные о трех группах русов, под именем ас-Славийя[926].
В 1988 г. А. Н. Кирпичников утверждал (добавив к тому в 1990 и 1995 гг. незначительные детали), что события, которые излагаются в варяжской легенде, реально происходили в Ладоге — «федеративной» столице Верхней Руси, и поддержал мысль А. Г. Кузьмина о первичности ее ладожской версии. Полагая, что легенда и «Житие святого Ансгария» о нападении датчан в 852 г. на некий город, расположенный в славянской земле, «определенным образом дополняют друг друга», Кирпичников таковым видит Ладогу. При этом абсолютизируя тот факт, что ладожские слои, датируемые 842–855 гг., сохранили следы тотального пожара (если следовать такой логике, то на роль города, захваченного датчанами, может претендовать любое славянское поселение той поры на огромном пространстве от Дании до Волхова, исключительно деревянные и постоянно сгоравшие до тла). И датчане, по его предположение, разграбив в 852 г. Ладогу, обложили данью славяно-финскую конфедерацию, что привело к призванию советом племен в 862 г., возможно, Рорика Фрисландского «к власти по ряду», т. е. на определенных условиях и договорных началах. В дальнейшем Рюрик «приобрел или узурпировал власть» над всей территорией Северо-Западной Руси, выступая в интересах новой родины как славянский, а не как скандинавский князь, а Ладога стала столицей новообразованного государственного объединения, которая затем была перенесена в Новгород, а после в Киев[927].
Во второй половине 1990-х гг. Кирпичников уже специально обратился к анализу Сказания о призвании варягов. Справедливо подчеркивая сложный состав памятника, ученый говорит, что он был записан впервые при Ярославе Мудром «для подтверждения единства и законности княжеского дома и родства со скандинавскими правителями» (не объясняя, что это могло дать русскому правящему дому в тот момент, когда, как уже отмечалось, в Европе не было кого-либо ненавистнее норманнов[928]), побудительной причиной чему было предложение о женитьбе, сделанное шведской принцессе Ингигерде. А около 1113 г. Нестор внес его в летопись. Позднее, добавляет Кирпичников, текст варяжской легенды претерпел изменения, характер которых оставил без пояснения. По его словам, она зафиксировала «реальное событие»: появление на Северо-Западе Восточной Европы скандинавских пришельцев, приглашенных для отражения «нового натиска скандинавов». Признавая историчность Рюрика (видя в нем Рорика Фрисландского), он не сомневается, что этот выбор «в военном отношении, похоже, себя оправдал. Вплоть до конца X в. скандинавы не нападали на области Ладоги и Новгорода, предпочитая войне торгово-транспортные и межгосударственные связи». Столицей новоорганизованного княжества (государства) стала Ладога. И толчок к его образованию дали скандинавы, которым «без особых трудностей и в короткий срок, иными словами, на подготовленной почве, удалось организовать новую систему властвования и наладить механизм ее работы».
Твердо теперь полагая, что во времена Рюрика Новгорода не было, Кирпичников считает, что его название было внесено в текст варяжской легенды под влиянием новгородского приоритета и амбиций местного боярства, «чтобы не отдавать старейшинство в династических и политических делах «пригороду» Ладоге». Далее он повествует, что Рюрик, покинув Ладогу, основал в середине IX в. не Новгород, а Рюриково городище (скандинавский Холмгард), и видит в нем «Предновгород». После смерти братьев (которых, как до этого убеждал исследователь, в действительности не существовало) Рюрик совершил переворот: наемник стал самовластным вождем, а племенные старейшины утратили свою власть. В результате чего «было закреплено образование многонационального государства». Весь этот рассказ венчает вывод Кирпичникова об использовании летописцем начала XII в. при работе над легендой договора, заключенного Рюриком с призвавшими его славянскими и финскими старейшинами, и якобы написанного по-старошведски[929]. При этом его нисколько не смущает парадоксальная ситуация, заложником которой он стал: ладожане (славяне и финны) заключают договор с датчанином Рориком почему-то на старошведском языке (к тому же оставив без объяснений знание этого языка как приглашавшими Рорика, так и им самим, а также летописцем начала XII в., в данном случае логичнее речь вести о датском языке). Полную несостоятельность разговоров о скандинавской основе легенды показали, о чем уже шла речь, норманисты Е. А. Мельникова и В. Я. Петрухин. Автор настоящих строк, говоря в 2003 г. о древностях Старой Ладоги, с которыми уже более трех десятилетий работает Кирпичников, отмечал, что их интерпретация выходит «за рамки возможностей археологии…»[930]. Пример со Сказанием о призвании варягов свидетельствует, что предубежденный в норманстве варягов археолог Кирпичников свою манеру в толковании источников пытается перенести и в область летописеведения.
Е. А. Мельникова и В. Я. Петрухин в работах конца 1980-х — конца 1990-х гг. проводили мысль, в своей основе близкую заключениям Гринева и Кирпичникова и разнящуюся от них лишь формой. Ядром варяжской легенды, исходный вариант которой, как они считают, имел, очевидно, новгородское происхождение, также является «ряд» между верхушкой северной конфедерации племен и одним из норманских предводителей, но он был заключен не на скандинавском, а на древнерусском языке[931]. Вместе с тем, Петрухин в 90-х гг. не только напомнил, но и придал новый импульс идее Г. М. Бараца о ветхозаветных истоках Сказания о призвании варягов. И в качестве источника ПВЛ он называет не только еврейский хронограф «Книга Иосиппон»: источником как рассказа о Кие и его братьях, так и одного из сюжетов легенды является Книга Юбилеев Библии, повествующая о трех сыновьях Ноя, основавших три города, о вражде потомков Ноя (ее следы Петрухин обнаруживает в других частях летописи — космографическом введении, Речи философа, повествовании о трех Ярославичах). В целом же, у него нет сомнений, что библейская традиция была для летописца образцом «понимания и адекватного описания собственной истории». При этом он говорит, что «возводить весь сюжет призвания к Библии невозможно……Если и допускать влияние книжной (славянской или библейской) традиции, то оно явно вторично». Заканчивал свою мысль Петрухин выводом, что «разительные (эрзянские и корейские фольклорные. — В. Ф.) параллели легенде о призвании варягов подтверждают ее фольклорные истоки и делают неубедительными любые (не основанные на прямых текстологических изысканиях) предположения об искусственности легенды»[932].
В ряде работ конца прошлого — начала нынешнего столетия М. Б. Свердлов подчеркивал, «что имело место не «призвание» Рюрика… а его избрание, и «реально заключенный ряд» с ним «мог регламентировать условия его княжения…». В 1998 г. И. Н. Данилевский утверждал, что в варяжской легенде летописец стремился не столько точно описать конкретные события, как передать «с м ы с л (разрядка автора. — В. Ф.) легендарного призвания Рюрика с братьями». Реальные обстоятельства образования государства у восточных славян, по его мнению, интересовали русского книжника гораздо меньше. А само призвание для него было связано «с первыми шагами к обретению правды (курсив автора. — В. Ф.) — истинной веры, слова Божия». Окончательный вердикт ученого гласит: к зарождению государства рассказ о призвании князей «не имеет отношения. Он — лишь первое упоминание о властных институтах, действовавших (и видимо, достаточно давно) на территории Северо-Западной Руси». Не прошел, конечно, Данилевский и мимо идеи, что в основе легенды лежит библейский мотив. Только в отличие от Бараца в последнем он видит не текст I Книги Царств, а текст третьего стиха 111 псалма: «Блажен муж, боящийся Господа и крепко любящий заповеди Его. Сильно будет на земле семя его; род правых благословится. Обилие и богатство в доме его, и правда его пребывает вовек (курсив автора. — В. Ф.). Во тьме восходит свет правым». На данную выдержку из Библии, заключает Данилевский, опирался как Видукинд Корвейский, рассказывающий о приглашении саксов бриттами, так и автор Начальной летописи, что объясняет близость их текстов[933].
В 1991–1992 гг. варяжскую легенду рассмотрел в двух плоскостях историк И. Я. Фроянов: идейно-политического звучания конца XI — начала XII в. и исторического содержания, относящегося ко второй половине IX в. Не принимая мнения об антивизантийской направленности памятника и полагая, что мотив братьев, представленный в нем, нельзя ограничивать идеей «родового единства русских князей» и «династической унификации», ученый дал собственное толкование идейного содержания легенды, при этом чрезмерно перегрузив его. Подчеркивая новгородское происхождение легенды, он отмечает, что в Новгороде и Киеве ее по-разному воспринимали. Так, для последнего, в свете княжеских усобиц, «идея братства и единения князей была актуальной». Но для Новгорода, стремившегося к независимости от Киева, главными были две проблемы, реализованные в ней посредством информации о том, где сели варяжские князья по приходу на Русь, и какие города роздал Рюриком «мужем своим» после смерти братьев. А именно, его стремление к господствующему положению, во-первых, в своей волости, ибо Ладога и Псков тяготели «к отделению от Новгорода и образованию собственных волостей», и, во-вторых, на территории Верхней Волги, что было продиктовано «торгово-экономическими и геополитическими соображениями». Отсюда, считает Фроянов, названия городов Белоозера, Ростова, Полоцка, отсутствовавших в первоначальном варианте варяжской легенды, были внесены тогда, «когда предание стало записываться и переписываться» во второй половине XI — начале XII в., в момент «интенсивного формирования городских волостей-земель, или городов-государств, в процессе которого возникали межволостные территориальные конфликты»[934].
Принимая в целом схему складывания легенды Б. А. Рыбакова и его мысль об идеологическом противостоянии в XI в. Новгорода и Киева в вопросе происхождения русского государства, ученый подчеркивает, что ее политическое содержание «не оставалось однозначным, а усложнялось по ходу времени». Так, в «Остромировой летописи» она обосновывала борьбу Новгорода за независимость от Киева. После редакторской работе над ПВЛ некоего новгородца по поручению Мстислава, сына Владимира Мономаха, Сказание о призвании варягов приобрело «полифоническое звучание», одновременно отвечая запросам и Новгорода, и Киева. Для первого оно превратилось в своеобразный манифест о его политической вольности, проводило идею первородности княжеской власти в Новгороде. Летописную фразу «новугородьци, ти суть людье новогородьци от рода варяжьска, преже бо беша словени» Фроянов предлагает рассматривать через призму мировоззрения древних людей, превращавших своих правителей в родоначальников племен. Таковыми для новгородцев стали варяжские князья, «положившие начало их политического бытия с его особенностями, основанными на свободе призвания и изгнания правителей». Вместе с тем «новгородские патриоты» выдумали трех братьев-родоначальников, уравняв тем самым Новгород с Киевом, где также почитали трех братьев. Отвергает историк предлагаемое Лихачевым понимание выражения русско-византийских договоров «мы от рода рускаго», полагая, что речь здесь идет о представительстве, а не о принадлежности: «мы от народа русского».
По-своему интерпретировали Сказание киевские летописцы, проводя, в чем исследователь соглашается с Рыбаковым, идею «всенародного избрания, приглашения князя со стороны», но связывая ее с возобладавшим к тому времени в Киеве правом вечевого призвания князей (освятив его, таким образом, стариной). И Фроянов убежден, что эта «идеологическая акция» была проведена в соответствии с потребностями киевской общины. Историческое содержание памятника он свел, как это утверждала часть советских ученых, например, В. В. Мавродин, к призванию не трех мифических братьев, а к приглашению новгородскими словенами норманского конунга с дружиной для помощи в борьбе за лидерство в родственном словенском союзе племен, позднее превращенному в призвание варягов на княжение. Рисуя картину захвата конунгом власти в Новгороде, Фроянов обращается к материалам Никоновской летописи, признавая Вадима Храброго за словенского князя, убитого Рюриком и присвоившего княжеский титул. Подводя черту, он отмстил, что «полностью отрицать причастность Сказания к фольклорной традиции и утверждать сугубо литературное его происхождение нет достаточных оснований»[935].
Как показывает изложенный материал, мнения специалистов (а это представители разных областей научного знания — историки, филологи, археологи) о варяжской легенде, по причине их полнейшей убежденности в норманстве варягов, оказываются очень схожими. Суть их воззрений состоит в том, что во главе раннегосударственного образования в Поволховье и Приильменье, согласно, как подчеркивается при этом, Сказанию о призвании варягов, «встал — по приглашению местных вождей — предводитель одного из викингских отрядов по имени Рюрик, обосновавшийся, вероятно, в Ладоге или на Городище»[936]. Но в качественно ином свете предстает памятник, когда на него смотрят без норманистского пристрастия, что видно по творчеству А. Г. Кузьмина. Решая крупные источниковедческие задачи и все больше входя в круг проблем, которые принято именовать варяжским вопросом, ученый в конце 60-х гг. начинает преодолевать устоявшиеся стереотипы в области летописеведения, а также в оценке варяжской легенды. Вместе с тем, приступив тогда к конкретному разрешению варяго-русского вопроса и действуя при этом, как и раньше, одновременно в двух плоскостях — источниковедческой и собственно исторической, он порывает с норманизмом. Теперь историк классифицирует Сказание о славянской грамоте как западно- или южнославянский памятник, попавший на Русь посредством Болгарии, и в конце X в. привлеченный киевским летописцем при создании первого исторического труда о начале Руси (где его интересовала прежде всего история полян-руси) и о первых киевских князьях. Это недатированное повествование, включавшее в себя все этнографическое введение будущей ПВЛ, обычно относимое к началу XII в., и имевшее заголовок «Се повести времяньных лет…», вошло в состав летописи в середине XI в., когда формировалась ее основная редакция, в результате чего была создана полянославянская концепция начала Руси, отразившаяся во многих текстах Начальной летописи. Затем летописец Десятинной церкви в 80-х гг. XI в., видимо, соединил два типа письменных памятников: повествование, куда входило Сказание о славянской грамоте, и летописец Юго-Западной Руси, каждый из которых самостоятельно использовал Повесть о полянах. В последующие годы в этот материал вносились либо сокращения, либо добавления, а в 20-х гг. XII в. заново на основе юго-западных источников были восстановлены ранее исключенные тексты.
В ПВЛ ранняя концепция начала Руси и династии русских князей перебивается вставкой рассказа о призвании варягов и их утверждении в Северо-Западной Руси, а затем установлении варяжской династии в Киеве. Для согласования разных версий начала Руси летописцем был введен малолетний Игорь, не имевший никакого отношения к Рюрику, и именем которого правит Олег. Кузьмин подчеркивал, что варяжская легенда, «истоки которой пока не удается проследить», но которая, несомненно, отражает какие-то новгородские предания, пережила не один этап в своем развитии и могла длительное время «существовать вне летописания вообще и киевской летописи, в частности». Проникновение легенды на страницы киевской летописи историк увязывал с князьями Ростиславичами Галицкими, потомками Ростислава Владимировича, ставшими изгоями после смерти Владимира Ярославича в Новгороде в 1052 г., и которые могли хранить новгородские предания, где наличествовало имя Рюрик, среди русских князей впервые появившееся в их семье (на данный факт он указывал и раньше). Определяя идейную направленность концепций начала Руси, исследователь отмечал, что в полянославянской концепции главный и основной вопрос — это вопрос происхождения руси-народа, для выяснения которого посредством схемы Ной-Иафет-словене-поляне-русь был совершен экскурс в глубину веков. И согласно ей поляне-русь появились в Среднем Поднепровье, выйдя из Норика — римской провинции, расположенной между верховьями Дравы и Дуная, из области средневекового Ругиланда-Руссии.
Более поздняя варяжская концепция стремится объяснить название «Русь» и выносит на первый план проблему происхождения династии русских князей, настаивает на монопольном праве «Рюриковичей» княжить в Русской земле. С точки зрения новгородского летописца, русь — это варяги, а сами новгородцы происходят «от рода варяжьска». Последнее прямо свидетельствует, что новгородцы, относя себя к потомкам варягов Рюрика, считали их славяноязычным населением, и что «славянский элемент был преобладающим компонентом у пришельцев». Подтверждение тому историк видел также в том факте, что варяги в Северо-Западной Руси основывают города со славянскими названиями, в том числе и Белоозеро, вообще расположенное, на чем он правомерно заострял внимание, на неславянской территории, в землях угро-финского племени веси, куда еще не проникли славяне. Противоречия между двумя концепциями начала Руси Кузьмин, считая их достоверными, снимал тем, что в Среднем Поднепровье оказались как выходцы из Норика-Ругиланда (гунны, руги и независимо от них ветви славян), так и с южного побережья Балтийского моря, только первые появились в Восточной Европе в VI, а вторые в IX веке.
Позже ученый, основываясь на археологических данных, уточнил, что с Дуная в Поднепровье были две заметные волны переселений: в VI и в середине X в., связав с последней летописную версию «о выходе славян вообще и полян-руси, в частности, из Норика-Ругиланда». Соперничество на страницах летописи двух концепций, по словам Кузьмина, «как-то связано с этими двумя волнами» (отделяя варягов и русь, он видел в них славяноязычные, но изначально неславянские племена). В 1993 г. им было добавлено, что в НПЛ младшего извода иначе, нежели в ПВЛ, передано начало Руси, «причем, — акцентирует внимание исследователь, — речь идет не просто о более раннем или более позднем, а о совсем другом представлении об этом «начале». Занесение в летопись первых сообщений о варягах (о местожительстве, о участии в захвате Киева в 980 г.) историк относил к концу X в. «вместе со всем этнографическим введением», хотя тогда «с преданием о призвании варягов летописец, похоже, не был знаком». По поводу времени записи Сказания о призвании князей он заметил: «Указанная в летописи дата основания Новгорода — 864 год — достоверна: ее подтверждает археологический материал. А точность датировки предполагает запись, близкую ко времени события». В целом Кузьмин констатировал, что летописный рассказ о призвании варягов в середине IX в. «ради прекращения усобиц на огромной территории от Балтики до Средней Волги не просто сказка, а отражение представления о правах и обязанностях власти, которые как бы признают все стороны».
Говоря о статье 1043 г., историк подчеркивал, что, во-первых, это бесспорный случай первичности чтений софийско-новгородских сводов XV в. по сравнению с ПВЛ, и, во-вторых, «необходимо считаться с вероятностью отражения в сводах XV в. сразу несколько редакций древних памятников (в том числе и Повести временных лет)». При этом он согласился с мнением Б. А. Рыбакова о новгородском происхождении этой статьи, а также указал, что ее автор, видимо, не был знаком с варяжской легендой и не отождествлял русь с варягами. В ПВЛ, считал ученый, она попала из новгородского источника середины XI в., привлеченного в Киеве в 50–60-е гг. того же столетия во время создания основной редакции Начальной летописи. Но в Киеве этот источник был использован с сокращениями, и Софийская первая и Новгородская четвертая летописи в подавляющем большинстве случаев дают первоначальное чтение. Как добавлял Кузьмин в 1998 г., в 1043 г. «наемные варяжские дружины включали довольно много скандинавов, а русские источники отзываются о варягах с явной недоброжелательностью»[937].
В 1999 г. В. В. Фомин, обращаясь к конкретному материалу, доказывал, что порожденное в новгородской среде, генетически связанной с варягами («ти суть людье новогородьци от рода варяжьска»), Сказание о призвании варягов могло обрести во многом свой окончательный вид «и послужить защите жизненноважных интересов Киевской Руси уже во второй половине X в., когда она делала один из важнейших и непростых своих исторических выборов — принятие христианства», и было внесено в киевский летописный свод конца X века. После событий 1015–1019 гг., в ходе которых Ярослав Мудрый с помощью новгородцев сел в Киеве, эта победа была закреплена созданием в Новгороде целостного рассказа, включенного в местную летопись в середине XI в., «не разбитого на годы, о призвании варягов, также когда-то захвативших Киев, и где было подчеркнуто, что новгородцы, в отличие от киевлян, ведут свое начало от варяг и что с ними связано само название Руси». В конце жизни Ярослава или вскоре после его смерти с целью монополизации власти над всей Русью за ним и за его наследниками варяжская легенда была внесена в ПВЛ, а Игорь, представитель полянорусской династии, был «породнен» с варяго-руссом Рюриком. Опираясь на многочисленные исторические, археологические и лингвистические источники, Фомин доказывает, что переселение на территорию Северо-Западной Руси определенной части населения южнобалтийского побережья, занятого славянами и ассимилированными ими народами, получило свое отражение в варяжской легенде, при занесении в ПВЛ помещенной под 859, 862 и 882 годами[938].
Итак, современные норманисты и их оппоненты сходятся в очень важном вопросе — в вопросе исторической реальности основы Сказания о призвании варягов. Исключением из этого, видимо, является позиция антинорманиста А. Л. Никитина, с 1991 г. проводящего мысль, высказанную еще «скептиками», что рассматриваемый памятник повествует о событиях не из истории Северо-Западной Руси, а из истории южнобалтийских славян, и в которых, по его мнению, участвовал Рорик Ютландский. Русский же летописец заимствовал сюжет истории западных славян для отечественной династической легенды, адаптировав ее «к новой историко-географической реальности» (ученый вообще убежден, что многие сообщения ПВЛ, связанные с Киевом и, особенно, с Новгородом, для них «могут иметь стороннее происхождение…»). Отсюда исследователь очень категоричен в своем выводе: «Раз и навсегда мы должны смириться с тем, что Рюрик ПВЛ в реальной истории Новгорода на Волхове — всего только легенда…». По его заключению, Рорик, никогда не бывший в Северной Руси, стал родоначальником русских «Рюриковичей» на страницах киевской летописи в середине XI в., при Ярославе Мудром, стремившемся к возможно большему авторитету княжеской власти, что затем без возражений было принято в Новгороде. Окончательно легенда оформилась в Киеве в XII веке.
Никитин, говоря о миграции на восток южнобалтийских славян под давлением германцев и франкского государства, а также набегов викингов, уверен, что именно они перенесли к своим восточнославянским сородичам рассказы о Рорике. Скепсис ученого к Сказанию о призвании варягов во многом проистекает из того факта, что митрополит Иларион и Иаков мних в своих произведениях не называют Рюрика, молчит о нем, указывает Никитин, и «Слово о полку Игореве». При этом он подчеркивает, что, если имена Олега и Игоря становятся традиционными в конце X в., то имя Рюрик появляется только во второй половине XI в. и при этом не пользуется популярностью. Полагая, что вряд ли это случайно, ибо имя действительного основателя династии «всегда пользовалось особенным вниманием его потомков», Никитин не находит объяснения «беспрецедентному» факту полного забвения этого «основателя», во всяком случае, до середины XI века. Вместе с тем он указывает, что из числа источников, не связанных прямо с летописью, Рюрика впервые называет «Задонщина» (вторая половина XV в.)[939].
Сказанное Никитиным в отношении позднего появления имени Рюрик среди русских князей и его полного отсутствия в ряде важнейших памятников эпохи Киевской Руси — далеко не новость. Эти факты давно стали в науке аргументами, позволяющими жестко ограничить нижнюю временную шкалу «рождения» варяжской легенды (или появления ее в Киеве) сроком не ранее середины XI века. А это, с учетом огромного хронологического разрыва между событиями, излагаемыми легендой, и временем их фиксации в памятнике, ставит под весьма серьезное сомнение, независимо от утверждений исследователей, достоверность этих событий. Эти сомнения, как и сомнения в реальности существования Рюрика, в частности, сильно выразил Д. И. Иловайский, говоря, что ни Иларион, ни «Слово о полку Игореве» не содержат никакой информации как о призвании варяжских князей, так и о самом Рюрике. На том же обстоятельстве заостряли внимание в 1920–1930-х гг. XX в. В. А. Пархоменко и Е. А. Рыдзевская. В 40-х гг. М. Н. Тихомиров также упор делал на то, что ни Иларион, ни Иаков мних совершенно не упоминают Рюрика, хотя первый из них, по его словам, «дает краткую характеристику русских князей, от их родоначальника «старого Игоря» вплоть до Ярослава Мудрого, к которому обращена его проповедь». Дополнительно он указал, что в перечислении лет от начала Русской земли (статья под 6360) легендарный Рюрик с братьями совершенно не упоминается. Первым русским князем «записи о начале Руси», утверждал Тихомиров, считали Олега и вели отсчет русской истории с того времени, как он сел княжить в Киеве[940].
Затем Д. С. Лихачев констатировал, что ни одно литературное произведение XI в. («Слово о законе и благодати» Илариона и «Память и похвала Владимиру» Иакова мниха) не знает Рюрика как родоначальника династии и считают таковым Игоря, в силу чего именуют его «Старым» (появление Рюрика как предка русских князей в «Задонщине» он объяснял влиянием ПВЛ). К тому же, говорил ученый, вплоть до конца XII в. имя Рюрик отсутствовало среди русских княжеских имен, обычно дававшихся в честь предков, что свидетельствует против того, что Рюрик осознавался основоположником династии «и в живой традиции»[941]. Увлекшись стремлением вычеркнуть из истории Рюрика, Лихачев не заметил, что это имя носил правнук Ярослава Мудрого Рюрик Ростиславич, впервые упомянутый в летописи под 1086 г. и умерший в 1092 г.[942] Б. Д. Греков отмечал, что митрополит Иларион, ставя своей «целью прославить династию русских князей, Рюрика даже не вспомнил…», проигнорировав вместе с тем его связь с Игорем. Польский историк X. Ловмяньский не сомневался, что в Киеве не знали предания о Рюрике, о чем свидетельствует отсутствие его в качестве предка Владимира Святославича в «Слове о законе и благодати» Илариона. А. Г. Кузьмин также утверждал, что ни Иларион, ни Иаков мних, ни «Слово о полку Игореве» не были знакомы с варяжской легендой вообще, а династию начинали с Игоря «Старого». Абсолютизируя факт имени первого южнорусского князя, носящего имя Рюрик — Рюрика Ростиславича, ученый полагал, что с этим именем пришла на юг сама легенда[943].
Конец 90-х гг. прошлого столетия — это время, когда представители разных взглядов на этнос варягов обоснованно опротестовали подачу факта отсутствия информации о Рюрике у Илариона и у Иакова Мниха в качестве аргумента как в пользу признания его исторического небытия, так и очень позднего появления варяжской легенды. Так, Е. А. Мельникова верно заметила, что, «согласно древнерусскому литературному этикету, в характеристике прославляемого (или упоминаемого) лица, как правило, указывались его отец и дед, а не более дальние потомки». Будучи убежденной, что сказание о Рюрике зародилось в дружинной (скандинавской) среде в конце IX — начале X в., она заключила: до середины XI в. в этом эпическом (локальном) повествовании образ Рюрика «не содержал представлений о нем как об основателе великокняжеской династии». В связи с чем, полагает исследовательница, «авторы середины — второй половины ХІ в. не упоминают его имени в родословии Владимира, а дети князей не нарекаются его именем». В. В. Фомин, выявив ту же закономерность в перечне предшественников князей, о которой говорит Мельникова, вместе с тем показал, что ученые завышают свои требования к названным авторам и ищут в их произведениях того, чего там не может быть. Дело в том, что Иларион и Иаков мних «не ставили перед собой задачу осветить генеалогию Владимира Святославича, а тем более ее прославить. Они лишь попытались очертить место князя в русской истории, причем, прежде всего по факту крещения им Руси». С точки зрения Е. В. Пчелова, отсутствие имени Рюрик у Илариона объясняется тем, что он «перечислял лишь великих киевских князей», а появление этого имени среди его потомков лишь в середине XI в., равно как и редкое использование при дальнейшем наречении князей связал с некоторой его «сакрализацией»: «имена предков не становятся родовыми именно из-за мифологизированной значимости их носителей…»[944].
«Слово о законе и благодати» митрополита Илариона дошло до нас в большом количестве списков, что говорит о его широком распространении. Как заключил Н. Н. Розов, чья точка зрения получила поддержку многих историков и литературоведов, «Слово» было впервые произнесено киевским священником, будущим митрополитом 26 марта 1049 г. в честь завершения строительства киевских оборонительных сооружений. И прозвучало оно перед Ярославом Мудрым и его ближайшим окружением[945]. Специалисты выделяют несколько его основных идей — это противопоставление христианства иудаизму[946], это мировое значение крещения Руси, духовное превосходство Нового Завета над Ветхим Заветом, величие Русской земли, занявшей законное и равноправное положение среди христианских народов[947]. Митрополит Макарий отмечал, что Иларион восхваляет Владимира, «просветившего Русскую землю». А. Н. Робинсон утверждал, что Иларион славит Владимира за христианский долг, за государственную деятельность, за военные успехи[948].
Действительно, Иларион, обратившись в контексте своих глубоких рассуждений о христианстве к личности Владимира, подчеркивает, что он по собственному почину совершил дело «великое и дивное» — крестил Русь, благодаря чему «вера бо благодатьнаа… и до нашего языка рускааго доиде», в связи с чем сравнивает его с императором Константином Великим. Ведя речь о том, что «хвалить же похвалныими гласы Римьскаа страна Петра и Паула, има же вероваша в Иисуса Христа, сына божиа; Асиа и Ефес, и Пафм — Иоанна Богословьца, Индиа — Фому, Егупет — Марка», что все страны и народы хвалят своего учителя, что научил их православной вере, Иларион ставит подобную задачу перед русскими людьми: «Похвалим же и мы… нашего учителя и наставника великааго кагана нашеа земли Володимера, вънука старааго Игоря, сына же славнаага Святослава». В том же духе оценивает Иаков мних (третья четверть XI в.) заслуги князя перед Русской землей: «Память и похвала князю русскому Владимиру, как крестился Владимир и детей своих крестил, и всю землю Русскую от края и до края…», как он «языческих богов, вернее, бесов, Перуна и Хорса и многих других попрал…», «всю землю Русскую привел к Богу…», называя при этом имена его отца Святослава, деда Игоря и «бабки» Ольги[949]. Сразу же обращает на себя внимание тот момент, который не берут в расчет ученые, что Иларион не упомянул не только Рюрика, но и более близких Владимиру по родству и по времени не менее значимых в истории русской державы и ее правящего дома Олега и Ольги. А Иаков мних «проигнорировал» Олега. Конечно, этот факт умолчания не подлежит абсолютизации. И объяснить его, как и случай отсутствия информации о Рюрике у названных авторов, все-таки можно.
Хорошо видно, что Иларион и Иаков мних глубже третьего «колена» предков Владимира (отец-дед/бабка) не идут. Тем же правилом руководствовались составители документа, прямо связанного с именем и эпохой Владимира Святославича. Устав князя о десятинах, судах и людях церковных начинается словами: «В имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Се яз, князь великии Василеи, наречаемыи Володимер, сын Святославль, оунук Игорев, блаженыя Ольгы…». Здесь перечень предков Владимира также обрывается на третьем «колене» — на Игоре и Ольге. В уставе Ярослава Мудрого о церковных судах запись такого же рода носит еще более скромный характер: «А се аз, князь великыи Ярослав, сын Володимеров…». В подобных памятниках встречаются, конечно, исключения. Так, в уставе новгородского князя Всеволода о церковных судах, людях и мерилах торговых сказано: «Се аз, княсь великыи Всеволод… правноук Игорев и блаженныя прабабы Олгы, нареченыя в святом святемь крещении Елена и матере Володимеровы, нареченнааго в святем крещении Василие…». Такое глубокое «вхождение» в родословную Всеволода Мстиславича вызвано тем, что приведенный устав был соединен в конце XIII в. с уставом Владимира Святославича. В другом уставе этого князя, данном им купеческой организации церкви Ивана на Опоках (1135–1136), перечень его предшественников не выходит за рамки принятых норм: «Се аз, князь великыи Гавриил, нареченыи Всеволод, самодержець Мстиславець, вноук Володимеров…»[950].
Летописный и иной материал за вторую половину ХІ-ХІІІ вв. (зафиксированный в этих же временных рамках) при упоминании старших в роду также соблюдает жесткое правило. Несколько тому примеров приводит Лаврентьевская летопись: 1057 г. — «преставися Вячеслав, сын Ярославль»; 1060 г. — «преставися Игорь, сын Ярославль»; 1076 г. — «преставися Святослав, сын Ярославль»; 1078 г. — «убьен бысть Изяслав, сын Ярославль»; 1093 г. — умер Всеволод, «сын Ярославль, внук Володимер»; 1125 г. — умер Владимир Мономах, «сын благоверна отца Всеволода»; 1174 г. — убит Андрей Боголюбский, «сын великаго князя Георгия, внук Мономаха Володимера»; 1201 г. — упомянут Всеволод Юрьевич, «внук Володимерь Мономаха». В «Поучении» Владимира Мономаха первой строкой записано: «Аз худый дедом своим Ярославом, благословленым, славным, нареченыи в крешении Василий, русьскымь именемь Володимир, отцемь възлюбленымь и матерью своею Мьномахы…». В Первоначальной редакции Жития Александра Невского его автор говорит: «Я, жалкий и многогрешный, недалекий умом, осмеливаюсь описать житие Александра, сына Ярославова, внука Всеволода». НПЛ старшего извода под 1180 г. сообщает о смерти Мстислава Храброго: «Переставися кънязь Мьстислав Ростиславиць, вънук Мьстиславль». В начале «Слова о полку Игореве» читается: «Слово о плъку Игореве, Игоря сына Святъславля, внука Ольгова»[951].
В поздних летописях, напротив, очень подробно говорится о предках князей ХІ-ХІІ вв., что, несомненно, было связано с династическими спорами их потомков, а также с явным желанием летописцев разобраться в степени родства героев русской истории того времени. И при этом генеалогической точкой отсчета в основном выступает Владимир Святославич (его дед Игорь «Старый» и отец Святослав в этих перечнях отсутствуют совершенно, словно их и не существовало в истории). Так, в Никоновской летописи названы: под 1067 г. «Всеслав, сын Брячиславль, полотский, внук Изеславль, правнук великаго Владимера»; под 107? и 1073 гг. Изяслав, Святослав, Всеволод «сынове Ярославли, внуци великаго Владимера»; под 1078 г. «Изяслав, сын Ярославль, внук великого Владимера»; под 1093 г. «Всеволод, сын Ярославль, внук Владимер»; под 1094 г. «Ростислав, сын Мстиславль, внук Изяславль, правънук Ярославль, праправнук великого Владимера»; под 1096 г. Изяслав, «сын Володимеря Манамаха, внук Всеволож, правнук Ярославль, праправнук великого Владимера»; под 1108 г. «князь великий Святополк, сын Изяславль, внук Ярославль, правнук великого Владимера»; под 1114 и 1125 гг. «Володимер Манамах Всевелож, внук Ярославль, правнук великого Владимера», и т. д. И с каждым поколением этот перечень будет все больше удлиняться. В той же Никоновской летописи, например, читается: под 1270 г., что «преставися князь Василей Александровичь, внук Ярославль, правнук Всеволож, праправнук Юрья Долгорукаго, препраправнук Владимера Маномаха, пращур Всеволож, прапращур Ярославль, препрапращур великого Владимера»; под 1353 г. «Семен Ивановичь, внук Данилов, правнук, блаженнаго Александра, праправнук Ярославль, препраправнук Всеволожь, пращур Юрья Долгорукаго, прапращур Владимера Маномаха, препрапращур Всеволожь Ярославича Владимеричя»[952].
Приведенный материал показывает, что перечень предков здравствующих и упокоившихся князей, являющийся обязательным атрибутом письменной традиции эпохи Киевской Руси и периода политической раздробленности, не имеет никакого отношения к проблеме начала русской династии. Именно в русле данной традиции рассуждали Иларион и Иаков мних. Поэтому они, даже зная Сказание о призвании варягов, все равно из самых дальних предков Владимира могли назвать только Игоря и Ольгу, хотя те, конечно, не были «вторыми Адамом и Евой» (к тому же князь и княгиня олицетворяют собой Русь языческую и Русь уже начавшую приобщаться к христианству, и приход которой в лоно церкви восторжествует при их внуке Владимире). Поэтому, отсутствие в произведениях названных авторов Рюрика не может служить доказательством как небытия этой личности в нашей истории, так и легендарности Сказания (или его очень позднего «появления на свет»). Вместе с тем, совершенно ничего не значит, с точки зрения начальной точки отсчета родословной русских князей, и тот факт, что Иларион прилагал к Игорю прозвание (эпитет) «Старый». Это подтверждает «Слово о полку Игореве», автор которого, определяя хронологические рамки своего повествования, говорит: «Почнем же, братие, повесть сию от стараго Владимера до нынешняго Игоря». В другом месте он с горечью восклицает, устремляя свой взор на славное прошлое: «О! стонати Руской земли, помянувше пръвую годину и пръвых князей! Того стараго Владимира нельзе бе пригвоздити к горам Киевским!».
В обоих случаях, как подчеркивает В. И. Стеллецкий, термин «старый» означает «давний и прославленный» (знаменитый, известный всем)» Владимир (под ним обычно понимают Владимира Святославича). «Старым» автор «Слова» называет вместе с тем и Ярослава Мудрого, параллельно именуя его в том же значении как «давный великыи Ярославль». В том же смысловом ряду стоят выражения «старые словеса», «старое время» и, конечно, «минули лета Ярославля»[953]. Исходя из того, что «Слово о полку Игореве» «старыми» одновременно именует и отца и сына, нельзя, конечно, выводить, что русские конца XII в. родоначальником русских князей в равной степени мыслили то одного, то другого, то обоих сразу. Особое место этих действительно великих людей и великих князей в русской истории, что объясняет постоянную апелляцию к их авторитету на протяжении многих веков наших книжников, выразительно определил на страницах ПВЛ неизвестный летописец. В статье под 1037 г, говоря об Ярославе Мудром, он подчеркивает, что «при семь нача вера хрестьяньска плодитися и расширяти, и черноризьцы почаша множитися, и манастыреве починаху быти…. Якоже бо се некто землю разореть, другый же насееть, ини же пожинають и ядять пищю бескудну, тако и сь: отець бо его Володимер землю взора и умягчи, рекше крещеньемь просветив, сь же насея книжными словесы сердца верных людий, а мы пожинаем, ученье приемлюще книжное»[954].
То, что Иларион, называя Игоря «старым», не только не думал ставить его первым в ряд русских правителей, но и вообще не касался истоков их генеалогии, видно на примере других источников, дающих очень близкие по смыслу чтения. Так, в «Слове о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича», написанном вскоре после смерти Донского, говорится, что он выступил против Мамая, «акы древний великий князь Ярослав Володимеровичь (здесь и далее курсив мой. — В. Ф.)…»[955]. В «Сказании о Мамаевом побоище» (Основная редакция XVI в. и ее варианты — Ундольский список второй четверти XVI в. и Забелинский конца XVII в.) отмечено, что по завершению Куликовской битвы князья и воеводы обратились к Дмитрию Ивановичу со следующими словами: «Радуйся, князю нашь, древний Ярослав (великий, древний Ярослав — Забелинский; «другии Ярослав» — Ундольский. — В. Ф.), новый Александр, победитель врагом»[956]. Перед самим сражением московский князь, как согласно утверждают Основная редакция и ее варианты — Ундольский, Забелинский и Ермолаевский (список конца XVII — начала XVIII в.), «въздев руце на небо, нача плакатися, глаголя: «Владыко Господи человеколюбче, молитв ради святых мученик Бориса и Глеба, помози ми, яко же Моисию на Амалика и пръвому Ярославу на Святополъка, и прадеду моему великому князю Александру на хвалящегося короля римъскаго, хотящаго разорити отечьство его»[957].
В ряде списков «Сказания о Мамаевом побоище» (Основная редакция, ее Забелинский и Ермолаевский списки, Распространенная редакция, редакции Синопсиса 1680 г. и 1681 г. Пантелеймона Кохановского) Дмитрий Иванович, обращаясь к русским князьям с призывом на борьбу с Мамаем, напомнил им, что все они «гнездо есмя князя Владимера Святославича киевъского»[958]. В «Задонщине» дважды подчеркивается, что Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич — «внуки святаго великаго Владимера Киевского», поминавшие «прадеда своего великого князя Владимера Киевского»[959]. Но в то же время в ней сказано, что Боян «пояша руским князем славы: первую славу Игорю Рюриковичу, вторую — великому Владимеру Святославичу Киевскому, третью — великому князю Ярославу Володимеровичю»[960]. В «Слове о житии и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича» из князей эпохи Киевской Руси назван опять же только один Владимир: «Сий убо великый князь Дмитрей родися от благородну и от пречестну родителю, великого князя Ивана Ивановича и матере великые княгини Александры, внук же бысть князя великого Ивана Даниловича, собирателя Русьской земли, и корени святага и Богом сажденнаго саду отрасль благоплодна и цвет прекрасный царя Владимира, новаго Костянтина, крестившаго Русьскую землю…»[961]. В Кирилло-Болозерском списке «Задонщины» сказано, что «вещий Боян… пояше славу русскыим княземь: первому князю Рюрику, Игорю Рюриковичу и Святославу Ярославичу (так в тексте. — В. Ф.), Ярославу Володимеровичю…». В Синодальном списке в этой же части читается, что Боян пел славу «первому князю рускому на земли Киевской Рурику, великому князю Володимеру Святославичу, великому князю Ерославу Володимеровичу»[962]. Книжники позднего времени, рисуя значимость Куликовской битвы, конечно, не могли не апеллировать к прославленным князьям прошлого (причем, к разным), абсолютно при этом не думая о начале правящего дома, как об этом не думал их дальний предшественник Иларион, подчеркивающий значимость обращения Руси к христианству и роль в том Владимира Святославича. Отсутствие «варяжской» версии начала династии киевских князей в «Слове о полку Игореве», видимо, связано с давним противостоянием двух ветвей Ярославова дома, идущим со времени Владимира Мономаха и Олега Святославича, деда Игоря Святославича, центральной фигуры «Слова». Его автор, у которого исследователи отмечают «очевидную» близость к Ольговичам, «глубокую симпатию» к своему герою[963], и в центре внимания которого не только он, но вообще все «Ольгово хороброе гнездо…»[964], мог, в связи с этим, проигнорировать Сказание о призвании князей и его главного действующего лица Рюрика. А именно Мономаховичами, заключал А. Г. Кузьмин, насаждалась варяжская легенда, и, «похоже, что, кроме них, никто и не выводил свое начало от Рюрика»[965].
Нельзя принять и позицию, которую отстаивал Кузьмин как в отношении способа проникновения легенды из Новгорода в Киев, так и времени ее занесения на страницы южнорусской летописи. Как полагал ученый, она могла попасть на юг лишь посредством князей Ростиславичей Галицких, потомков Ростислава Владимировича, ставших изгоями после смерти старшего сына Ярослава Мудрого Владимира в Новгороде в 1052 году. Именно они и могли, по его убеждению, хранить новгородские предания, где наличествовало имя Рюрик, среди русских князей впервые появившееся в их семье. Речь идет, следует напомнить, о Рюрике Ростиславиче, умершем молодым в 1092 году. Историк уверен, что с этим именем пришло в Южную Русь Сказание о призвании варягов. Потому он берет начало функционирования имени Рюрик среди южнорусских князей (а это где-то несколько позже середины XI в.) в качестве датирующего признака появления в Киеве и внесения в ПВЛ Сказания. Данный вывод весьма логичен, но он не так безупречен, как это может показаться на первый взгляд. Принимая его во внимание, надо, вместе с тем, задуматься над фактами, не согласующимися с ним. Во-первых, действительно имя Рюрик фиксируется среди потомков родоначальника русского правящего дома очень поздно: лишь в седьмом колене и по линии Владимира Ярославича. Затем оно вновь появляется, кстати, опять же с большим интервалом, но уже среди потомков Всеволода Ярославича. Так был назван сын Ростислава (ум. 1167), внук Мстислава Великого, правнук Владимира Мономаха Рюрик, князь черниговский и великий киевский князь, умерший в 1215 г. Больше это имя никогда не окажется востребованным среди русских князей вообще[966] и князей Вяземских, в частности, своим родоначальником считавших именно Рюрика Ростиславича[967], но при этом не перестававшего, естественно, быть их предком.
Во-вторых, великий киевский князь Игорь погиб в 945 г. И это имя появляется среди его потомков только в четвертом колене: так был назван один из последних сыновей Ярослава Мудрого Игорь, родившийся в 1036 году[968]. Естественно, опираясь на этот факт, нельзя утверждать, что предание о Игоре, как родоначальнике киевских князей возникло лишь в 30-х гг. XI в. и примерно в те же годы было занесено на страницы летописи. Затем это имя было дано в шестом колене по линии Святослава Ярославича Игорю Ольговичу (второй сын в семье, ум. 1147) и в седьмом колене Игорю Святославичу (также второй сын в семье, ум. 1202), герою «Слова о полку Игореве». Во всех перечисленных случаях обращает на себя внимание то обстоятельство, что Игорем нарекали в княжеских семьях не первенцев, т. е. потенциальных претендентов на великокняжескую власть, а младших представителей правящих домов.
Также следует сказать, что в именослове южных князей не часто встречается и имя Олег. Олег Вещий умирает в 912 г., следующий носитель этого имени — Олег Древлянский, сын Святослава Игоревича погибает в 977 г. Затем этим именем через много лет будет назван внук Ярослава Мудрого Олег Святославич («Гориславич», ум. 1115). Это же имя будут носить его внук Олег Святославич (ум. 1180) и правнук Олег Святославич (ум. 1204). По каким-то причинам самым популярным в X–XII вв. было имя Святослав. Первый из носителей этого имени — Святослав Игоревич — погиб в 972 г. Затем так будет назван его старший внук Святослав Владимирович (ум. 1015), затем правнук Святослав Ярославич (ум. 1076), затем два прапраправнука: Святослав Давыдович (ум. 1142) и Святослав Ольгович (ум. 1164), затем два прапрапраправнука: Святослав Владимирович (ум. 1166) и Святослав Всеволодович (ум. 1194), т. е. оно регулярно появлялось вначале через поколение, а потом — уже в каждом поколении.
В-третьих, нельзя, конечно, утверждать, что династия Романовых не ведала о своем родоначальнике Михаиле Федоровиче (ум. 1645), если брать во внимание факт, что имя Михаил будет дано его далекому потомку лишь в 1798 г., т. е. через 153 года после смерти первого Романова и в шестом колене (лишь на одно поколение меньше по сравнению с появлением имени Рюрик среди его возможных потомков). Так своего четвертого сына и десятого ребенка в семье назвал Павел I. Затем это имя будут носить еще три представителя дома Романовых: Михаил Николаевич (1832–1909), четвертый сын и седьмой ребенок (последний) Николая I, Михаил Михайлович (1861–1929), второй сын и третий ребенок Михаила Николаевича, и Михаил Александрович (1878–1918), четвертый сын и пятый ребенок Александра III. Причем, как и в случае с именем Игорь, имя Михаил никогда не давалось наследникам престола, хотя и символизировало собой начало династии. Оно давалось и не второму и не третьему сыну, его носил лишь четвертый сын императора, не имевший даже гипотетических шансов на престол. В силу сказанного, долгое отсутствие имени Рюрик в именослове русских князей не может выступать в качестве датирующего признака занесения варяжской легенды на страницы ПВЛ. Само же объяснение этой ситуации, видимо, связано, как заметил Е. В. Пчелов, с «сакрализацией» имени Рюрик. Как можно думать, по представлениям русского общества Х-ХІ вв., появление имени родоначальника княжеской династии среди его потомков могло замкнуть историю этой династии: она начиналась и заканчивалась одним и тем же именем. Такие опасения были тем более актуальны, что в названное время на Руси, кроме Рюриковичей, имелись другие претенденты на главенство в Русской земле, между которыми шла, как показывает летопись, непрекращающаяся и кровопролитная борьба, счет в которой был открыт Олегом Вещим, убившим Аскольда и Дира.