История человека — это его дыхание и мысли, поступки и раны, любовь, безразличие и пристрастия; это также его раса и нация, земля, кормившая его и его предков, камни и пески знакомых мест, давно умолкнувшие битвы и борьба с собственной совестью, улыбки девушек и шамкающая речь старухи, несчастные случаи и постепенное действие неумолимых законов, — все это и нечто еще, — одинокое пламя, которое во всем повинуется законам самого Огня, и все же оно зажигается и гаснет на один только миг, и никогда не может возгореться опять во всей бездонности будущего.
Рандолф Генри Аш — вымышленный персонаж из романа А. С. Байятт «Обладание»[316]. Ему принадлежат слова, поставленные эпиграфом к этой главе. Аш — поэт Викторианской эпохи, близкий, впрочем, и по духу, и по судьбе таким русским поэтам, как Баратынский, Фет, Тютчев. Этот ряд можно продолжить, распространив его на художников разных времен и народов, и тогда в него неизбежно встанет и Василь Владимирович Быков. Действительно, «поступки и раны, любовь, безразличие и пристрастия» Аш — это же он, его творчество, его жизнь. А то, что история человека — «это также его раса и нация, земля, кормившая его и его предков, камни и пески знакомых мест, давно умолкнувшие битвы и борьба с собственной совестью, улыбки девушек и шамкающая речь старухи», — под такими словами он бы подписался без всякого сомнения.
«Но это же очевидные истины!» — может воскликнуть читатель.
Между тем в советские времена их надо было доказывать. В их непреложном существовании надо было убеждать — и читателя, и, не в последнюю очередь, тех, кто «присматривал» за литературой. Потому как предки предками, земля землей, нация нацией, но за время, прошедшее после Великой Октябрьской социалистической революции, сложилась новая общность — советский народ. И никто не позволит ставить национальные, а тем более индивидуальные ценности выше ценностей этой общности.
Такова была руководящая идеологическая установка. Ни одному мало-мальски честному писателю принять ее было не под силу. Но и спорить с ней публично мало кто мог себе позволить. Даже человек с таким положением и таким гражданским темпераментом, как Василь Быков.
Был ли у него дар публициста? О да. Собственно, начинал Быков как журналист, однако медленно, но верно литература вытесняла и журналистику, и публицистику. Впрочем, «вытесняла», наверное, не совсем подходящее слово — публицистический накал его прозы всегда был очень высок. Таким образом, слово и мысль Быкова-публициста находили себе иной, «художественный» выход. Позже, когда пришли времена «перестройки и гласности», публицистический дар Быкова заговорил в полную силу, и писатель обрел славу подлинно народного трибуна.
Однако пока, на протяжении почти трех десятков лет (1957–1985), Быков если и выступал публично или с журналистской статьей, то в основном по вопросам, связанным с литературой. Однако это вовсе не означало, будто в общественной жизни писатель смирился и вел себя «паинькой». Так, его речь на V съезде Союза писателей Белоруссии в 1966 году повлекла за собой демонстративный уход со съезда лидера Коммунистической партии Белоруссии Петра Мироновича Машерова. У хозяина Беларуси тех лет была и осталась в народной памяти репутация «коммуниста с человеческим лицом». Действительно, Машеров отличался от других первых секретарей отсутствием барского эгоизма и «троекуровских замашек». О чем говорил Быков? По сути, о том же, о чем говорил Солженицын примерно в то же время в своем нашумевшем письме к IV съезду Союза писателей СССР, — о необходимости снять с литературы удавку цензуры и позволить ей развиваться своим путем без вмешательства партийного руководства и карательных органов. Такого, понятно, не мог стерпеть даже «либеральный» партийный босс.
Это выступление Быкова было напечатано только в 1992 году, в небольшом сборнике «На Крестах», где были собраны речи, публицистика, короткие интервью и некоторые журналистские статьи Быкова. Небольшая книжка мгновенно стала бестселлером в Беларуси: давно уже, со времени большевистской победы в стране, белорусы не знали трибуна такого ранга, какого они нашли в Быкове[317]. Более расширенный вариант книги появился пятью годами позже, под названием «Крестный путь»[318], и открывала его речь Быкова, произнесенная на митинге в Минске 24 марта 1996 года. Эта речь была посвящена основанию и годовщине Белорусской народной республики (БНР), задушенной большевиками в 1919 году после Слуцкого восстания, о котором мы говорили в связи с рассказом «На черных лядах»[319].
Упомянутый выше инцидент с Машеровым — лишь один из многих примеров непокорности Быкова. Его несгибаемая поддержка Солженицына и Сахарова, не говоря о других, менее знаменитых инакомыслящих, не была секретом ни для знавших его писателей, ни для государственных чиновников, ни для компетентных учреждений. Когда, невзирая на его несогласие подписать письмо, одобряющее исключение Солженицына из Союза писателей, имя Быкова все-таки вставили, он заявил громогласный протест.
Тем не менее ни диссидентом, ни борцом за права человека его не называли. Не входил он в эту категорию нетерпимых для власти лиц. Судя по всему, и не стремился — в ту пору это прочно отрезало бы его от читателя, а Быкову было что сказать. Это — с одной стороны. С другой, если, например, Даниэль и Синявский были известны только узкому кругу советской интеллигенции, то произведения Быкова знала и любила вся огромная страна. Признав его диссидентом, советские руководители неминуемо вызвали бы последствия, которые вполне могли обернуться против них же самих. Решив не вступать в партию, Быков тем самым сохранял доброе имя и некоторую независимость от прямых партийных взысканий. Власти предержащие это прекрасно понимали, но у них была масса возможностей портить жизнь неугодным им людям — вот они и продолжали ему мелко, но постоянно пакостить через своих чиновников. На это у них были все умения, средства и возможности, которыми они широко пользовались.
В этой книге мы много говорили об идейных расхождениях Быкова с советской властью, которые прочитываются в его художественных произведениях. Среди многих других острых вопросов, поднимавшихся Быковым на протяжении его долгого пути в литературе, был один — пожалуй, самый больной для него как писателя белорусского — вопрос о положении родного языка на родной земле.
До середины 1980-х аудиторию, к которой он обращал этот вопрос, можно было поделить на две группы: его коллег, белорусских писателей, и руководителей страны. Из-за странной особенности положения белорусского языка на его родине это были единственные группы, которые выслушивали Быкова. Писатели, полностью разделявшие взгляды Быкова, конечно, ему сочувствовали, а те, кто действительно мог что-то сделать, вели себя совершенно иначе. Руководящие лица республики, сами воспитанные в основном на русской культуре, не стремились поддерживать свою национальную, разве что на каких-то специальных международных форумах. На эти случаи были задействованы фольклорные, псевдофольклорные и эстрадные ансамбли, имевшие гарантированные аплодисменты.
Начало перестройки в Беларуси вселяло надежду на то, что аудитория, настроенная на родной язык, станет значительно шире, чем коллеги-писатели, кое-кто из партийных лидеров и часть интеллигенции. Вдохновленный этой надеждой, Быков вступил в наиболее плодотворный период своей общественной, политической, публицистической, журналистской и ораторской деятельности. Этот период достиг апогея в 1989–1994 годах и резко пошел вниз с приходом в 1994-м к власти нового белорусского президента. К 1996-му все уже стало ясно: страной правит диктатор. К этому времени Лукашенко объявил Быкова своим главным идеологическим противником и запретил ему доступ ко всем без исключения средствам массовой информации. Его чиновники попробовали приклеить писателю клеймо «националиста», однако на подобные обвинения Быков ответил еще в 1991 году:
Патриотизм, национализм и космополитизм — все эти идеи тесно связаны, порой они следуют одна за другой. Я нахожу, что здоровый и умеренный национализм — достаточно естественное явление. Национальное чувство дается человеку, по-видимому, от рождения. На основе именно этого чувства создана национальная культура народов и многое другое. Очевидно, национальная идея — одна из самых древних и самых сильных из всех жизнеорганизующих идей, дожившая до нашего времени. Она питает многие современные демократические государственные образования Европы, Азии. Другое дело, что существует экстремальный национализм. И здесь я делаю следующее разделение: «нормальный» национал любит свою национальность, Родину, свою культуру. Националист, впадающий в крайности, не столько любит собственное, сколько ненавидит соседское, чужое[320].
Космополитизм же — это, видимо, состояние будущего. Но опять же — к нормальному космополитизму нет другого пути, кроме как через нормальный национализм. И основа космополитизма — совокупность национального[321].
Такой подход к национальной идее и национальному самосознанию находит поддержку у многих специалистов по соответствующей проблематике[322]. В 1987 году Быков через журнал «Дружба народов» объяснил русскому читателю, почему белорусы боятся или стесняются пользоваться родным языком[323]. В этой статье он рассказывает о судьбе тех, кто называл в качестве родного белорусский язык, и о страшных репрессиях, которым белорусы были подвержены за это «преступление». Он напомнил, что преследования начались еще в начале 1920-х годов и, достигнув первого пика в 1930-х, а второго в 1950-х, негласно продолжались до начала 1980-х годов. Готовым «материалом» для обвинения в «национализме» были учителя белорусского языка и литературы. Геноцид учителей белорусского языка оставил глубокий шрам концентрированного страха на психологии белорусов и сказался на развитии современной национальной культуры. Здесь Быков говорит, конечно, не о качестве этой культуры, для развития которой он и его коллеги сделали так много. Проблема, которую выделяет писатель, состояла и продолжает состоять в том, что в силу исторических обстоятельств его родная культура оказалась изгнанной из массового сознания. Мы не раз отмечали, с каким болезненно личным чувством подходил Василь Быков к этой теме в своих художественных произведениях. Репрессированные учителя белорусского стали символом позорного прошлого Беларуси и в его общественных выступлениях.
Вопрос о значении языка — один из центральных в публицистике Быкова. В статье 1988 года «Вчера и сегодня» он говорит «о языке души и душе языка» так: «Когда в старые времена жница возвращалась одна домой поздно вечером, она пела. Единственная душа, с которой у нее была потребность общаться, была ее собственная. На каком же языке мы выражаем свою душу? Является ли душа продуктом родного языка или язык является наследием души?»[324]. Эмоциональная, потаенная, трудно объяснимая часть языка, его «потерянная душа» — Быков твердо знал, что она существует, воздействует на человека даже тогда, когда он этого не осознает, и всем своим творчеством старался оживить эту душу.
Он не считал себя историческим писателем, но его поиски языкового «корня» национальной культуры были всегда завязаны на истории Беларуси. В языке его собственных произведений замечательным образом синтезируются «мужицкий» и «высокий» пласты родного языка. Но вот что интересно: в этом синтезе практически отсутствуют архаизмы и диалектизмы. Такой подход делает его язык понятным для всех; этим стиль Быкова разительно отличался от языка других замечательных белорусских авторов (Короткевич — хороший пример), насыщавших современный белорусский архаизмами и диалектизмами. В работах Быкова о языке отчетливо слышится ностальгия по двум группам белорусского социума как носителям наиболее явно выраженных языковых традиций — белорусским крестьянам и их учителям. Будучи реалистически настроенным по отношению к современной белорусской деревне, из которой почти ушла жизнь, Быков рассчитывал на образование новых учителей, патриотов, признающих свою национальную данность и уважающих другие национальности так же, как они хотят, чтобы уважали их собственную.
Именно поэтому он беспрестанно, но с большим тактом подчеркивал в своих публикациях и выступлениях важность воспитания учителей белорусского языка и их роль в последовательном формировании независимой нации. В то же время следует помнить, что Быков был одним из немногих лидеров оппозиции, кто настаивал на постепенном и демократическом переходе к белорусскому языку как государственному. Не терпя насилия над личностью ни в чем, белорусский трибун считал, что минимум четверть века нужно дать нации (а возможно, и сорок библейских лет), чтобы она в массе осознала абсолютную необходимость возрождения родного языка. Эта идея прозвучала и на Первом съезде Белорусского народного фронта в 1989 году:
Наше движение за перестройку является национальным по форме и демократическим по содержанию. В нем найдется место для всех наций, из которых состоит белорусский народ. Мы не выделяем из него наших старых братьев по земле и судьбе — русских людей, которые давно и без вины страдают вместе с нами. Так же как и трагичную по судьбе еврейскую нацию, с которой на протяжении всей нашей истории мы делили небогатые плоды нашей земли. Поляки и литовцы — наши исторические братья, и у нас есть бесконечные свидетельства совместного, по-настоящему братского существования — в рамках одной экологии, одной культуры и даже одного государства. Коль это было возможно на заре нашей истории, то почему невозможно сегодня?![325]
Основные положения этой речи, включая возрождение белорусского языка в качестве массового и затем общегосударственного, все еще не осуществлены в Беларуси, которая и в этом отношении, и в области демократии находится много дальше от цели, чем была двадцать лет назад. Быков, однако, жил с надеждой и работал для осуществления своей высокой идеи до последнего дня жизни. При этом он не обманывался мечтой о возвращении Золотого века, он просто прокладывал в своей личной, художественной и общественной жизни дорогу, которая могла бы оказаться приемлемой для других. На этом пути не было места диктатуре и ненависти.
Василь Быков всегда называл ненависть сильнейшим врагом человечества. Он говорил об этом и на Всемирном съезде писателей в Риме![326] В своей речи Быков остановился на ненависти как могучей идеологической силе на государственном уровне. Обратившись к примеру Советского Союза, он показал, как ненависть управляла страной и в сталинские, и в послесталинские времена. Развивая эту тему в публицистике и ораторской деятельности, Быков не уставал приводить примеры того, что ненависть отнюдь не стремится сдавать свои позиции, что она продолжает пронизывать властные структуры и пропитывать собой деятельность белорусского руководства, что ведет к нравственному банкротству страны. В его мире находится только одно противоядие против ненависти: людям необходимо вспомнить свою личную природную доброту и терпимость к ближнему.
Василь Быков, как и Пастернак, верил, что «силу подлости и злобы одолеет дух добра». Его понятие справедливости никогда не было ограничено какими-либо рамками, включая национальные. По мнению Томаса Бэрда,
Быков писал с захватывающей философской глубиной о национальных особенностях и соотношении политических убеждений с историей нации… Критики восхваляют словесное богатство его характеристик, его способность концентрироваться на веских деталях и нравственную безусловность его правил[327].
В то же время Быков страстно защищал права белорусских писателей писать по-русски и бросался в бой против националистов, пытавшихся дискредитировать его любимого художника — Марка Шагала[328]. Безусловно, идея белорусскости и необходимости объединения в новой Беларуси на демократической платформе белорусов всех вероисповеданий не противостояла в мировоззрении Быкова приятию других национальностей, рас, государств. Томас Бэрд подчеркивает: «Система его ценностей основана на глубоком гуманизме, простирающемся далеко за пределы национальной преданности и идеологических антагонизмов»[329].
Следующая книга публицистики Быкова вышла в 1999 году. Наряду с публикациями из предыдущей книги в нее вошли статьи, интервью, эссе, доклады, речи, собравшиеся за 1992–1999 годы[330]. Вот названия работ, составивших эту книгу: «Права белорусского человека»; «Огромная беда»; «Испытание демократией»; «Не останавливаться»; «Дожить до победы»; «Будущее Беларуси»; «Наша тревожная память»; «Несколько слов про „Альпийскую балладу“»; «Гуманизм невозможно учредить»; «Наши сила и воля»; «Выступление на пленуме СП БССР»; «Куропаты — дорога смерти»; «Вчера и сегодня»; «Выступление на VII съезде СП БССР»; «Речь на I съезде Белорусского народного фронта (БНФ)»; «Обращение к выборщикам»; «Вперед или назад?»; «Выступление на Шагаловских чтениях в Витебске»; «Вступление к сборнику „Инакомыслящие“»; «Выступление на II съезде Белорусского народного фронта (БНФ)»; «Будущее республики»; «Выступление на конгрессе общества „Бацькаўшчына“»; «Выступление на конгрессе белорусистов»; «Правда жизни»; «Чтобы сохранить власть»; «Чего не может никто сказать»; «Национальное единство — инстинкт выживания»; «Исповедь Ларисы Гениюш»; «Народная поэзия»; «С нами остается»; «Лидер!»; «Проснемся же, наконец…»; «Судьба и шанс»; «Боже, дай нам волю и мудрость»; «Поиски оптимистического пути»; «У него была огромная потребность в свободе»; «Война и победа»; «Горький вкус победы»; «Привычное царство абсурда»; «Культура и постсталинское гражданство»; «Черные ляда белорусской государственности»; «Цель и средства»; «Беларусь пляшет и поет»; «Красно-коричневые»; «Надо искать выход»; «Беларусь стала жертвой своей неразборчивости, но и Россия может заблудиться»; «Иллюзии и реальность»; «Всякая диктатура кончает запретом на жизнь»; «Слово и власть».
Говорящие названия, не правда ли? По одному этому списку можно увидеть, что более всего болело у писателя в те годы и какие ценности стояли у него на главном месте. Василь Владимирович Быков этой книги — зрелый трибун и оригинальный мыслитель. Он ставит перед аудиторией и перед самим собой злободневные вопросы (большая часть которых стоит и сегодня) и отвечает на них в лучших традициях добра, правды и гуманизма. Его ответы просты, прекрасно сбалансированы и понятны. Они далеко не всегда утверждающие или позитивные. Так, в «Крестном пути» Быков произносит твердое «НЕТ» фанатизму, расизму, ультранационализму, империализму и любому другому проявлению несправедливости. Вот, например, позиция автора по поводу русских демократов его поколения.
ЗГ: Я знаю, какое-то время вы были довольно тесно связаны с русскими демократами:.
ВБ: Не со всеми. Современное русское демократическое движение так же неоднородно и сейчас, как оно было и в начале перестройки. Думаю, мои взгляды на эту тему предельно ясно выражены во многих моих публичных выступлениях. Вот, посмотрите, пожалуйста, отрывок из одного такого… (Василь Владимирович открыл страницу «Крестного пути», где написано следующее: «Мы любим и уважаем великую русскую нацию с ее выдающейся культурой и тяжкой историей. Мы — за Россию Сахарова и Ковалева, ее ведущих демократов и гуманистов прошлого и современности. Но мы никогда не примем красно-коричневой России, которая безжалостно уничтожает прежде всего самих русских, истребляет свободолюбивый и героический чеченский народ и намеревается подчинить себе другие нации. В том числе и белорусов. Мы не можем поддерживать русских империалистов уже хотя бы потому, что мы полностью на стороне русских демократов».) Такой была моя позиция в 1996 году, и она остается неизменной сегодня.[331]
В публицистике — и письменной, и устной — Быков не скрывает своей задачи: не только объяснить, но и убедить. В конце концов, привлечь на свою сторону. Но при всем том она совершенно лишена догматизма, поскольку взгляды автора предполагают не только его личную внутреннюю свободу, но и свободу читателя. Писатель не навязывает и не диктует своих взглядов, но он их и не скрывает. Быков — определенно талантливый педагог: прекрасно знает предмет и прямо, но тактично передает свой опыт и свои знания. Быков твердо понимает — кто друг и кто противник, и верит в то, что «имеющий уши да услышит».
Давайте остановимся на его последней работе из сборника «Крестный путь», «Слово и власть», которая начинается так: «Сначала было Слово, и Слово было Бог — это известно человечеству из Библии со времен возникновения христианства; так же, как и евангельская истина, что каждая власть — от Бога»[332]. Весь смысл этого выступления на Третьем конгрессе ПЕН-клуба состоит в остроумном противоборстве Быкова заученным постулатам и истинам, принимаемым «на веру» только оттого, что они утвердились в исторической памяти человечества. Быков удачно полемизирует с мыслью Серена Кьеркегора о том, что если есть свобода мысли, то не нужна свобода слова, иронизируя с легкой издевкой как над абсурдностью этой идеи известного философа, так и над расхожим употреблением тютчевского «мысль изреченная есть ложь». Быков утверждает обратное: свобода слова — это Богом сотворенная данность, подаренная им человеку как венцу своего творения. Белорусский трибун напоминает коллегам, что долгое время его земля была лишена этого дара, и теперь наступил тот час, когда белорусский народ тяжелым трудом (к которому ему не привыкать) может заслужить право на возвращение его на родную землю. Быков критикует белорусскую интеллигенцию, которая, по его словам, перестала быть народной с той самой поры, когда у нее исчезло право на родное слово. Однако он напоминает членам ПЕН-клуба, что другой интеллигенции у белорусов нет, следовательно, жить и работать совместно следует с той, что есть. В конце своей речи писатель предлагает коллегам работать над тремя вопросами в течение трех дней конгресса: «Что же такое — божественный дар слова?; Что такое власть и кто ее подданные?; А главное — что такое современные мастера слова нашего постсоциалистического пространства?»[333].
Полемика Быкова по поводу значения родного языка для развития здорового демократического государственного начала, культуры нации и ее спокойной и взвешенной самооценки не ограничивается, конечно, его работами, опубликованными в сборниках «На перепутье» и «Крестный путь». Сказанное Быковым интересным образом корреспондирует с одной из революционных программ компании «Майкрософт» 2005 года. Авторы этой программы видят будущее в образе огромного традиционного древа жизни, на котором на разной высоте располагаются ветви, а на них, в свою очередь, произрастают почки. Из почек вырастают следующие программы. Одна из самых высоко расположенных ветвей названа «культура», а на ней вырастает только одна почка — «язык». Приведенное сравнение наглядно объясняет страстное желание писателя и его единомышленников сохранить свой язык и свою культуру, несмотря на все исторически и политически обусловленные трудности. В самом деле, что еще является основой культуры, если не родной язык? Этнические обычаи перерастают в традиции, но они все же вторичны по отношению к языку.
В интервью 2001 года Быков, как бы подводя итоги своей публицистической деятельности во время и после перестройки, говорит о том, что единственное, что ему осталось в деле служения своему народу, который на данный момент не разделяет его убеждений, — литература на родном языке:
ЗГ: Василь Владимирович, больше двух десятилетий вы активно участвовали в политике. Сейчас вы стараетесь избегать этого вида деятельности. Можно спросить — почему?
ВБ: А почему я не в Беларуси, а здесь? (В Германии. — ЗГ). Когда появилась надежда на положительные изменения на родине, я действительно старался поддержать эту надежду реальной работой. Я принимал участие в руководстве Народным фронтом, много писал, выступал на митингах и демонстрациях, которые могли помочь делу… А когда понял, что наш народ на этот момент предпочитает старый образ жизни, близкий к советскому, если не хуже, я решил остановиться. Стало невозможно и бессмысленно продолжать такого рода работу. Белорусское руководство отрезало все пути общения с народом, постаралось создать мне репутацию буквально преступника. Тогда я уехал за границу, чтобы продолжить писать. Может быть, таким образом я смогу быть полезным нашему народу. Время рассудит…
ЗГ: Оно уже сейчас все расставляет на свои места. Вы занимаете законное почетное место в белорусской истории и белорусской литературе.
ВБ: Я в этом не уверен. А если вы об известности, так ведь она в действительности не имеет значения. Я настроен продолжать писать, и это единственная моя цель в жизни.
ЗГ: Василь Владимирович, вы уж извините меня за патетику, но ведь и вправду многие русские читатели считают вас гордостью послевоенной литературы. И у вас великолепный русский литературный язык. Тем не менее вашим рабочим языком был всегда белорусский, и прежде вы никогда не думали менять его на русский. Может быть, сейчас, когда в Беларуси создалась для вас такая тяжелая ситуация, а в России больше читателей открыты вашему слову, вы бы подумали о том, чтобы переключиться на русский?
ВБ: Я никогда этого не сделаю. Конечно, мой русский вполне соответствует тому, чтобы на нем писать. Он улучшился благодаря моей переводческой практике. Но зачем мне это делать? Для чего? Я считал бы такое «переключение» чудовищным предательством по отношению к моему родному слову и, конечно, в первую очередь к себе самому.
ЗГ: Вы были всегда терпимы к белорусским писателям, пишущим по-русски.
ВБ: Я и продолжаю думать так: у каждого белорусского писателя есть право на выбор языка: русский, еврейский, татарский или белорусский. Лично я выбрал себе право писать на своем родном, белорусском.
В нашем кратком экскурсе в гражданско-политическое мировоззрение Василя Быкова нельзя не отметить и еще одну важную черту писателя-гуманиста: совершенное отсутствие каких-либо предрассудков как в личной, так и в общественной жизни. Гордон Аллпорт, специалист по предубеждениям и предрассудкам, в своей книге по этому предмету заявляет, что «предрассудок — это беспричинное и безосновательное отрицательное отношение к предмету»[334]. На той же странице автор предлагает читателю еще более беспристрастное определение предрассудка из словаря философских терминов: «Предрассудок — это благосклонное или отрицательное чувство по отношению к человеку или предмету, не основанное на личном опыте и знании»[335]. В предисловии профессора В. Кларка к книге Аллпорта высказана мысль, очень хорошо приложимая и к художественному, и к публицистическому творчеству Быкова. Правда, прикладывать ее следует «от противного». Речь идет об иррациональном мышлении, движущей силой которого часто являются именно предрассудки: «Человечеству потребовались годы работы и биллионы долларов, чтобы познать секрет атома. Нам понадобится гораздо больше усилий, чтобы понять секреты иррациональной природы человека»[336].
Нам кажется, что чтение Василя Быкова может сильно облегчить этот труд. Писатель вполне рационально показал нам, что значительная часть секретов «иррациональной природы человека» происходит из естественного или внушенного чувства страха, сознательного и, большей частью, бессознательного, который давит на человека тем сильнее, чем меньше он готов к его преодолению. Он также показал пути к победе над страхом, где основными вехами являются понимание его причин, человеческая доброта, элементарные навыки нравственности и стремление понять другого.
Довольно часто иррациональность мышления и поведения человека связывают со злом, разного рода дьявольскими проявлениями, с чем-то потусторонним или даже с безумием, тогда как рациональность соответствует добру, часто соотносится с Богом, а когда мы применяем это понятие к мышлению человека, то в основном ассоциируем его с ясностью и неопровержимой логикой. Для большинства людей (и мы будем говорить об этом подробнее в связи с темой экзистенциализма) рациональность и иррациональность, как и добро и зло, — две стороны одного и того же явления. Для других добро и зло, — несмотря на то что они были созданы одним Богом, — явления противоположного и несвязанного характера, которым было дано равное количество силы и власти в нашем мире. Василь Быков относился к числу тех, кто видит свою задачу или, если угодно, миссию, в том, чтобы силой данного им таланта бороться со злом — независимо от его происхождения и принятого им образа. Однако, будучи реалистом, Быков всегда отдавал предпочтение рациональной логике. Рациональной — но не плоской и не прямолинейной.
Этой логике он старался следовать в своей жизни. Этой логике следуют его любимые герои. Трезвость мышления, явленная в литературной работе, — одна из наиболее привлекательных характеристик Быкова для его многочисленных читателей, которые нуждаются именно в трезвом взгляде на вещи. И, конечно, немаловажный фактор — нравственная чистота автора, не знающая ни предубеждений, ни предрассудков. В этом отношении показательна глубина уважения к Быкову еретика советского времени Венедикта Ерофеева, человека духовно свободного, не выносившего ни авторитета власти, ни любой другой формы давления на свое личное мировоззрение[337].
Ерофеев однажды оценивал членов Союза писателей СССР количеством алкоголя, которое он налил бы каждому из них. Одним он налил бы десять граммов, другим — пятьдесят. Только двоим из своих коллег он не пожалел бы полного стакана, оба — белорусские писатели, Алесь Адамович и Василь Быков. — Василю, — добавил, подумав, Ерофеев, — я налил бы стакан с полушкой (через край).
«Стена», 1997
Прошло несколько лет после выхода последнего тома шеститомника, прежде чем земляки Василя Быкова смогли прочитать его новые произведения по-белорусски: они если и появлялись, то, во-первых, все реже и реже, во-вторых, только в периодике. Но и этот источник, начиная с 1994-го, тоже иссякал. «Стена» явилась первым литературным сборником художественных работ, появившимся после большого перерыва и отдельной книгой на родном языке писателя[338]. Сборник был сдан в печать в 1995 году. В 1997-м Белорусский государственный комитет по книгопечатанию выбросил этот сборник из плана публикаций. Василь Быков оказался в хорошей компании «отказников», куда попала книга ведущей белорусской поэтессы XX века Ларисы Гениюш «Сборник поэзии» и книга лучших интеллектуальных историков Беларуси Владимира Орлова и Геннадия Сахановича — «Десять веков белорусской истории». Книги Быкова и Гениюш, однако, были изданы небольшим тиражом в конце 1997-го в издательстве «Наша Нiва»[339].
«Стена» включает в себя семнадцать произведений разного жанра: короткий роман, четыре повести, десять рассказов и два эссе (одно из них — авторское вступление к сборнику). Большинство литературных материалов, собранных в «Стене», уже печатались в периодических изданиях, в основном в журнале «Полымя», Быков их только слегка отредактировал для книги. Соответственно эти произведения успела заметить критика. Короткий роман «Полюби меня, солдатик», хоть он и является третьим по счету, открывает литературную часть сборника[340]. Мне сильно повезло — писатель подарил ксерокопию романа, когда он только-только вышел из печати, во время интервью 2001 года. В процессе разговора я узнала, что сюжет романа имеет биографическую подоплеку:
ВБ: Это не точно биографическая повесть, но некоторые события и фон взяты из действительности.
ЗГ: А Франя? Она из реальной жизни?
ВБ: Была девушка с похожей судьбой… но на самом деле все было далеко не так. Во-первых, мы не были влюблены, да и в реальности история была другой. Было очень много таких девушек, как Франя, по всей Австрии и Германии. Большинство из них жили в трудовых лагерях. Некоторые сами приехали добровольцами в Германию, но большая часть их была насильно привезена. С другой стороны, мы были уверены, что все они были захвачены в плен и посланы выполнять трудовую повинность в качестве рабов своими врагами, немцами, Вот однажды, когда мы уже были в Австрии, мы с другом пошли искать место, где бы мы могли расквартироваться. Так, на берегу речки, неподалеку от артиллерийской батареи, находилась двухэтажная вилла, весьма подходящая — внешне приличная и, знаете, такая славная, типичная для Австрии того времени. Ну мы и направились туда в надежде поживиться, так как были еще и ужасно голодны. Мы знали, что в последние дни войны у австрийцев самих было негусто… Я расскажу позже вам реальную историю, случившуюся со мной в последний день войны. Так вот, все было закрыто, и мы стали стучать в дверь. Когда дверь распахнулась, на пороге стояла молодая девушка, которая спросила нас по-русски: «Что вам нужно?» Мы опешили. «А ты кто?» — спросили мы, придя в себя. «Я здесь живу, — ответила она уверенно, — с семьей доктора, скажем, N (я забыл имя)». — «И что ты здесь делаешь?» — мы с другом не могли никак оправиться от изумления. Она сказала, что работает здесь и что она родом из Липецка. Мы попытались войти внутрь дома, но она отказалась впустить нас. Мы стали настаивать и, надо признаться, грубить. Тут она начала умолять нас, уверяя, что люди, на которых она работает, очень хорошие, что это старая, беспомощная и безобидная супружеская пара. Мол, хозяин — какой-то ученый, всемирно известный профессор, ну и т. д. Короче говоря, несмотря на то что девушка была всего лишь домашней прислугой, она пыталась защитить от нас своих хозяев, как если бы они были ее родителями. Мы не знали, что и подумать тогда… Так или иначе, часть этих эмоций и чувств я постарался передать в сюжете «Полюби меня, солдатик».
Итак, служанка Франя и лейтенант Змитрок Барэйка. Лейтенант — типичный герой Быкова: родился в деревне, в крестьянской семье, и дальше его жизненный и военный путь практически повторяет биографию автора: село — учеба — фронт — военное училище — фронт. Возможно, его внутренний мир несколько красноречивее и богаче, чем у некоторых его предшественников, поэтому ему отведена роль повествователя.
У Франи иная судьба. Ее отец был главой минского НКВД и близким другом легендарного Феликса Дзержинского, учредившего в 1917-м первые, еще ленинские (с Лениным ее отец тоже был дружен) карательные органы — ЧК. Как и многие другие работники органов, отец Франи был арестован и расстрелян своими бывшими приспешниками в 1938-м. Мать Франи, публично отказавшаяся от мужа, тайно призналась дочери, что вынуждена была это сделать, боясь за свою и ее жизнь. Когда началась война, мать Франи, коммунистка, связанная с подпольем, была схвачена при выполнении задания, повешена гестаповцами и белорусской полицией. Франю сначала спрятали в городе, потом в деревне, откуда она переправилась в партизанский отряд. Быков не пожалел реалистических красок, чтобы устами Франи описать дикие нравы, царившие в отряде, откуда ей едва удалось унести ноги, чтобы спастись от неминуемой гибели. Опасаясь, что партизаны будут мстить ей за побег, Франя согласилась подменить дальнюю родственницу, которую должны были увезти в Германию на трудовую повинность. После того как она вместе с теми, кому удалось пережить дорогу в вагонах для скота, вышла на перрон, судьба неожиданно улыбнулась ей. Вместо того чтобы, как многие другие, погибнуть в подземных химических заводах гитлеровской военной промышленности, она попала на работу служанкой в очень славную семью: прямо на перроне армейский офицер выбрал ее в качестве помощницы для своих престарелых родителей. Там, в семье старого профессора доктора Шарффа и его жены Сабины, Франя прожила несколько спокойных лет. Старики, которые сразу стали по-доброму относиться к ней, привыкли к девушке и приняли ее в семью как дочь после смерти на фронте единственного сына.
Вот такую девушку встречает лейтенант Змитрок Барэйка, занимаясь поисками места для постоя в последний, как оказалось, день войны. Молодые люди узнают, что они не только земляки-белорусы, но родились и выросли недалеко друг от друга. Между ними проскакивает искра — и вот они уже без памяти влюблены друг в друга.
Как видим, тому, что было в реальности, соответствует только завязка, Дальше писатель дает волю фантазии, мыслям, знанию и опыту, по-своему типизируя характеры и ситуации. Фамилию Франи читатель никогда не узнает — как нам видится, за таким решением автора стоят как минимум два художественно оправданных соображения: первое — это то, что герою Быкова, впервые охваченному любовью, не до фамилий, и второе — что за судьбой Франи стоят судьбы многих тысяч девушек, угнанных фашистами в Германию или приехавших туда добровольно в поисках работы и лучшей жизни.
Быков не был бы Быковым, если бы несчастья Франи кончились партизанским отрядом и изнуряющей дорогой в Германию. И если бы в «последний день войны и в первый день победы» для его героев началась бы розовая и безмятежная жизнь. Встреча с Змитроком Барэйкой для нее оказалась прощальной улыбкой фортуны. Первый день победы обернулся последним днем жизни. Она была изнасилована и убита воинами Советской армии. Эти же люди прикончили беспомощную чету Шарффов, которые, видимо, пытались защитить свою Франю. Все это произошло после того, как Змитрок и Франя признались друг другу в любви и расстались, так как взвод Барэйки получил приказ передислоцироваться.
Читатель до конца не узнает, кто ответствен за убийство Франи. Возможно, это наглый сержант, с которым Барэйка сцепился по поводу расквартирования своих солдат: сержант тоже облюбовал эту виллу. А возможно — армейские карательные органы, смершевцы, получившие в конце войны название контрразведчиков, которым полагалось «бдеть» и в отношении лейтенанта из столь долго оккупированной Белоруссии, и этой непонятной то ли пленной, то ли перебежчицы.
За все время работы в литературе у Быкова не нашлось ни одного доброго слова в адрес «политических работников фронта», наоборот, он прямо говорил об их преступлениях (вспомним героев «Мертвым не больно»). Эта позиция с годами только крепла и все резче обозначалась в его художественных работах и в журналистско-гражданской деятельности. Эссе «Война и победа», поставленное в книге перед романом, — одно из самых ярких и убедительных исследований военного времени, принадлежащих перу очевидца и мыслителя[341]. В этом эссе Быков еще раз подчеркивает пагубную роль политорганов на всех уровнях армии. «На период фронтового затишья выпадала особая активность политорганов. В это время в окопах появлялись малознакомые, чисто выбритые, со скрипучими портупеями майоры и подполковники, которые заводили с солдатами теплые, „задушевные“ разговоры»:
«Ну, как дела? Как кормят? Получаете ли письма из дома?» Отвечали им сухо и неприязненно — этих приветливых офицеров не уважали и не очень боялись (не то что крикливых матерщинников, своих строевых командиров); молча, без вопросов слушали их торопливую информацию о международном положении и о задачах, поставленных в последнем приказе товарища Сталина[342].
Несмотря на свою молодость (Барэйке, как и Быкову, в конце войны был только 21 год), он научился остерегаться этих политических комиссаров. Страшась и ненавидя их за то, что они собой представляли, Барэйка не стремился скрывать перед ними ни свое, ни Франино происхождение. Наоборот, его национальная принадлежность давала ему силы преодолеть естественный страх перед политико-карательными органами. Как и многие другие персонажи Быкова, Змитрок черпает силы из воспоминаний о белорусской природе:
Вдалеке из-за снеговых вершин как-то внезапно выкатилось солнце и снова, как недавно, ударило в лицо ярким ослепляющим пламенем. Солнце с восхода. Там была моя родина — без гор и красивых построек, со своим милым для меня зеленым простором. Теперь я вернусь туда. И не один[343].
Эти воспоминания придают Змитроку мужество и надежду на то, что они с Франей преодолеют все трудности и будут вместе. Как мы знаем, этим надеждам не суждено было сбыться. Теперь единственное, что ему остается сделать, — достойно, по обычаю церкви, похоронить Франю и ее опекунов.
Как и многие другие персонажи Быкова из военного времени, Змитрок Барэйка несет в себе многие положительные черты национального характера. В одном из психологических трактатов о белорусском характере специфические черты белоруса разделены на две группы: в одной собраны типично положительные, в другой — типично отрицательные характеристики[344]. Первая группа включает терпимость, исключительную работоспособность, дружелюбие, миролюбие, семейственность, любовь к родине. Вторая группа является, по мнению авторов статьи, последствием российского и польского владычества. Это: неуверенность, недоверие, консерватизм и национальный нигилизм. В романе «Полюби меня, солдатик» Василь Быков придерживается привычного для себя правила: если место действия находится вне Беларуси, его главные герои не обнаруживают отрицательных черт национального характера. Более того — проявляют личное мужество и порядочность. Мужество и особенно героизм на первый взгляд не кажутся врожденными качествами этих героев, они приходят к ним как бы помимо их воли, в силу сложившихся экстремальных обстоятельств, которые выявляют в одних худшие, а в других лучшие черты. Большинство этих персонажей — люди не из интеллектуального десятка, однако склонные учиться и у книг, и у жизни, и у людей, а главное, способные принимать эти уроки и даже жадные до них. Они открыты миру, мы это видим из их внутренних монологов, но при этом они всем сердцем чувствуют свою белорусскость, с которой ассоциируется пусть порой легендарное, романтическое или даже мифическое представление о национальной идее своей родной страны, но которая тем не менее воспринимается ими как данность. Все они носят в своем сознании образ родины в виде белорусских озер, рек, полей и лесов.
Быковские положительные герои белорусского происхождения, чья жизнь протекает в Беларуси, интерпретируют романтическую национальную идею по-другому: она вычеканена в них, и соответственно национальная принадлежность для них очевидна и статична. Белорусская природа, как мы не раз подчеркивали, постоянно играет значительную роль в их жизни, однако она в основном далеко не благосклонна к ним, будучи холодным, а подчас и враждебным фоном для тяжелой, порой безысходной жизни. Вопрос о национальной, самостоятельной государственности очень редко занимает героев Быкова. Его герои — в своем роде космополиты, борющиеся за свободу для всех, и белорусская свобода становится частью общей свободы. Преобладающие темы литературно-художественного творчества Быкова, таким образом, в отличие от публицистики, — не государственность, а нравственные ценности и осознание национальной принадлежности. «Полюби меня, солдатик» (особенно последнее издание) в этом отношении такое же исключение, как «На Черных лядах». Этот роман не только проводит мысль о необходимости самостоятельной государственности для Беларуси, но устанавливает сходство между сталинской и гитлеровской тоталитарной государственностью. Так, профессор биологии доктор Шарфф объявляет обескураженному Барэйке свой постулат: «Русские должны понять, что нацизм и коммунизм — два конца одной палки»[345]. Эти слова взволновали лейтенанта и вызвали следующий внутренний монолог у Барэйки:
Такого рода рассуждения я слышал впервые, и они показались мне странноватыми — одной меркой мерить Россию и Германию. У нас таким образом даже под хмелем никто не рассуждал, за такие слова каждый мог далеко оказаться. Мы не отваживались даже подумать так. Да и нужды не было так думать — все ж таки мы воевали с фашистской Германией за свободу своей страны. При чем тут два конца одной палки?[346]
Тем не менее Змитроку не только не пришло в голову донести на доктора Шарффа новым властям, но довелось на горьком опыте судеб четы Шарфф и его любимой — Франи убедиться, что и сталинское, и гитлеровское государство устраивает только насильников, убийц и их прислужников. Да и в его собственной жизни еще до встречи с Франей было много доказательств, что доктор Шарфф абсолютно и непререкаемо прав.
В отношении художественно-философском этот роман ярко проявляет многие типичные черты экзистенциализма. В последние годы XX столетия литературные критики в России и даже более того, в Беларуси (например, Валентина Локун[347] и Ева Леонова[348]), заметили возрастающий интерес Василя Быкова к экзистенциализму. Быков сам заявил о своей увлеченности этим философским мировоззрением, отмечая особо Сартра[349] и Камю[350] в интервью 1992 года, которое он дал Юрасю Залоске[351]. Писатель инстинктивно использовал идеи и методы экзистенциализма еще в своих ранних произведениях. Особенно близкой его творчеству оказалась идея об основополагающей роли случая. Согласно теориям экзистенциалистов, не суть важно, насколько иррационален или мимолетен случай (шанс) в наших глазах, — важно, что он управляет нашей жизнью так, что становится единственной реальностью, на которую мы можем опереться. В более поздний период литературного творчества Быков разрабатывал более общие методы и темы экзистенциализма, знакомые по работам Сартра и Камю: сумасшествие и абсурдность нашего мира. Правда, Быков подчеркивал в своих работах и другие идеи экзистенциализма: человеческая данность и нужда в нравственных ценностях.
Две «Стены»
Самое дорогое у человека — это жизнь.
Те, кому довелось учиться в советской школе, помнят, что за фразой, поставленной в эпиграф к этой главке, следовало продолжение: «Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…» Автором этого до боли заученного пассажа был Николай Островский (1904–1936), чей роман «Как закалялась сталь» на протяжении десятилетий входил в обязательную программу по литературе и в темы выпускных сочинений.
Быков останавливал цитацию на первой фразе. Видимо, ее содержание было для него аксиомой, а вдолбленное в советские головы продолжение либо, с его точки зрения, мельчило мысль, либо делало ее слишком уж нравоучительной. Каковым, впрочем, было и название канонизированного романа (кстати, неизвестно, сам ли автор его придумал).
Быков не раз признавался, что выбор названия — для него процесс мучительный. Иногда его названия говорят сами за себя («Последний шанс», например), порой они сходны по смыслу («Волчья стая», «Волчья яма»); видимо, не случайны также и названия, заимствованные у достаточно известных или даже знаменитых писателей. В сборник «Стена», например, включен рассказ «Бедные люди» (о нем мы уже говорили), название которого взято у Достоевского, почитаемого всеми без исключения экзистенциалистами в качестве своего учителя. Да и само название «Стена» пришло, вероятнее всего, не без ассоциации с Сартром: «„Стена“ и другие рассказы» назывался сборник рассказов Сартра 1949 года[352].
Приведем пятнадцать наиболее типичных черт экзистенциализма, часть которых отмечалась Валентиной Локун и Евой Леоновой в статьях, посвященных Быкову (см. сноски 346, 347):
1. Страсть к жизни и необходимость индивидуальной свободы в качестве первичной предпосылки для существования (existence) и выживания индивидуальности, личного «Я».
2. Бога нет. Вселенная безразлична к людям. Существование (жизнь) предшествует сущности (идее), так как человек — в первую очередь — создание природы, а затем уже — продукт социальных условий.
3. Свобода существования человека ограничена внешним миром. Несмотря на то, что жизнь подвержена случайностям и случай (шанс) всегда страшен в окружающем нас мире абсурда, самая главная предпосылка существования индивидуума состоит в его праве на выбор.
4. У человека всегда есть выбор. Каждый должен быть в ответе за свой выбор потому, что любой выбор создает цепную реакцию, которая влияет на судьбу человечества.
5. Первичность трагедии — фундамент каждого свободного выбора. Так как все взаимосвязано, коллектив («Мы», внешний мир) подавляет и сдерживает свободу выбора человека. «Человек проклят данной ему свободой, и свободный выбор — его проклятье».
6. Любой индивидуум ценится только тем, что он/она лично создал/а.
7. Воображение — одна из необходимых предпосылок существования индивидуума.
8. Антагонизм между личным «Я» и социальным, коллективным «Мы» создает диктатуру коллектива (внешнего мира).
9. Единственная реальная ответственность человека — это его собственная внутренняя свобода, так как внешний мир живет интересами коллектива. Этот внешний мир не переносит свободу по существу и, следовательно, не в состоянии предоставить индивидууму свободу выбора. Следовательно, по отношению к свободному «Я» этот внешний мир абсурден.
10. Внешний мир иррационален, бессмыслен и полон абсурда. Абсурд победить невозможно, однако долг каждой индивидуальности — восстать против абсурда, так как противоборство абсурду — единственное средство, поддерживающее существование человечества и наполняющее жизнь смыслом.
11. Индивидуальная борьба индивидуума с абсурдом — необходимое условие для существования жизни. В этом отношении экзистенциалисты не столько за абстрактную идею свободы, сколько против преград, которые абсурд выстраивает на пути человечества.
12. Гордость, стоицизм, достоинство, свобода выбора, честность, нравственная порядочность и необходимость борьбы с абсурдом, несмотря на всевозможные трудности, — вот основные предпосылки экзистенциализма.
13. Крах надежды индивидуума в его борьбе с абсурдом, часто переходящий в отсутствие будущего для таких людей, нередко подчеркивается в работах экзистенциалистов.
14. С другой стороны, экзистенциалисты всегда провозглашают превыше всего силу разума, социальной справедливости, свободы и равенства для каждого.
15. Экзистенциалисты часто используют в своем литературном творчестве жанр притчи и сказки, вводят в повествование легенду, миф и сказание.
Следует отметить, что перечисленные здесь «пункты» ни в коем случае не исчерпывают всего богатства экзистенциализма, однако достаточно ясно показывают, почему его философия и эстетика оказались столь «заразительны» для многих писателей минувшего века и почему это направление уже далеко перешагнуло пределы Франции.
Может быть, главное, что привлекало писателей в экзистенциализме, — это отсутствие догматизма и широчайшая свобода импровизаций на заданные его философией темы.
Как всякий настоящий художник, Быков не только «осваивал» экзистенциализм, но и по-своему раздвигал его границы, обращаясь к наиболее близкому для себя материалу. Исходя, как и все экзистенциалисты, из того, что единственная вселенская реальность — это существование, жизнь.
…Итак, «Стена» Жана-Поля Сартра и «Стена» Василя Быкова. Интересно, что в последних изданиях книги Сартра «Стена» ее начинает, у Быкова же — заканчивает. Место действия в обоих произведениях одно и то же — тюрьма, тема тоже совпадает — диктат внешнего мира, однако сюжеты не имеют ничего общего. Главный герой Сартра, Пабло Иббиета, находится в камере с двумя другими заключенными, тоже, как и он, приговоренными к казни, которая должна состояться утром. Для Иббиеты один из смертных грехов человека — это отсутствие воображения (внутренней свободы мыслей). Его собственное воображение может поспорить с воображением любого экзистенциалиста; собственно, по натуре он и есть экзистенциалист. Его борьба с диктатурой абсурда состоит в основном в том, что, используя воображение, он стремится овладеть собственной судьбой. В результате личной трагедии герой сартровской «Стены» проходит через испытание крахом всех своих надежд. Казнь на время отодвигается, но это мало что меняет: у такого человека нет будущего в стране победившего абсурда. И все же, несмотря на внешнее поражение, он как личность одерживает победу: его воображение, гордость, страсть к жизни по самому высокому счету оказываются сильнее неуязвимого мира абсурда.
В рассказе Быкова «Стена» повествование ведется от третьего лица — «он». Имени этого «он» мы так и не узнаем. Так же как не узнаем названия страны, где находится тюрьма, в которой томится «он», хотя и можем предположить, что это та же Беларусь. С теми же основаниями, впрочем, можем предположить, что это какая-то другая страна — важно, что в ней установлен режим диктатуры (кстати, эта тема — тема диктатуры в разных ее проявлениях — объединяет большинство произведений сборника, придавая ему редкостную цельность).
И у Быкова, и у Сартра (мы об этом уже говорили) «Стена» — это не просто название отдельного сочинения, вошедшего в книгу, но название той и другой книги целиком. И в нем, разумеется, трудно не увидеть метафоры. У Сартра «стена» — это то, во что упирается человек в своей борьбе с абсурдом. Если он и может ее пробить — то лишь в каком-то высшем, метафизическом смысле. У Быкова «стена» тоже является незыблемой частью абсурда, однако она не только изолирует героя, находящегося в одиночной камере, но подчас и охраняет его от внешнего мира — того, где друзья главного персонажа «Стены» продолжают вести борьбу с тиранией.
Как и герой Сартра, быковский «он» наделен богатым воображением. Как и Сартр, Быков прибегает к приему «вспышек» — вспышек памяти, озаряющих героя и выстраивающих сюжет рассказа. Так, мы узнаем, что «он» стал борцом за свободу родины из-за своей неуемной любви к землякам. Вспоминает «он» и свою любимую, которая была членом того же освободительного движения. Эта женщина — единственный человек из внешнего мира, по которому он искренне скучает и в конце концов решается на побег. Стены камеры — первое, что привлекает внимание заключенного, когда он переступает ее порог. Ясно, что этот интерес сопровождал нашего героя на протяжении долгих лет заключения в разных тюрьмах:
Сколько и где бы он ни сидел, он всегда интересовался стенами, тем, из чего они были сделаны, а особенно тем, что было по другую сторону, за стеной. Обычно по другую сторону была очаровательная и недоступная для него свобода, о Которой он никогда не переставал мечтать. Ну а сделаны стены были прекрасно, как когда-то умели их делать: камень, кирпич, штукатурка — все спрессованное, твердое и неразрушимое — не драпанешь[353].
Как граф Монте-Кристо, «он» пробивает туннель через стену, которая в течение этого процесса обретает для него разные значения. Порой он чувствовал, что стена — его молчаливый союзник. В начале же работы стена для него была символом постоянной несвободы в его стране: «Стена была каменная, закоптелая, очень старая, как и все это тюремное здание, которое досталось диктатору страны от предыдущего диктатора. Диктаторы в этой стране не переводились никогда»[354].
Во время работы «он» успел так свыкнуться со стеной, что порой начинал одушевлять ее, считая своим соратником по борьбе. Однако когда туннель наконец прорыт, оказалось, что за той стеной стоит другая, а на другой построена виселица. С таким трудом продолбленный путь к свободе увенчался крушением всех надежд. Можно ли вырваться на свободу из мира, где всем заправляют стены? И где у человека остается единственная свобода — свобода выбора, но этот выбор может оказаться продиктован иллюзией?
Экзистенциалисты, бичуя абсурдность и пороки действительности, часто оказываются жестоки к своим героям. Но не менее жестоки они и к «вывертам» этого мира. В схватке с ним их герои чаще всего проигрывают, но — парадоксальным образом — это не означает, что схватки следует избегать, что от нее следует уклоняться. Тем более что нередко — это вытекает и из характеров героев, и из неумолимости обстоятельств — последнее от них не зависит.
Как и герой Сартра, «он» Быкова пробует выбраться из смертельной петли, уготованной ему обществом; однако он оказывается игрушкой в руках враждебного ему мира — не столько из-за своей невезучести, сколько оттого, что этот, созданный людьми и их коллективным мышлением, мир так нелепо и дико устроен. И при этом весьма охотно подчиняется воле очередного диктатора. Так, Пабло у Сартра становится предателем по воле того же случая. Он, думая, что дезинформирует наемного убийцу, находящегося на службе у диктатора, случайно направляет его прямо на место, где прятался его лучший друг, руководитель повстанцев Рамон Гриз. Пабло знает настоящее место его укрытия, но указал на другое, куда Гриз, по его убеждению, никак не должен был пойти, а тот пошел и был схвачен. Виселица, символизирующая судьбу героя Быкова, вроде бы призвана убедить нас в том, что его труд оказался сизифовым трудом: действительно, к чему ему было долбить эту стену?
Экзистенциалисты, однако, по-своему интерпретируют знаменитый греческий миф. Альбер Камю в своем «Мифе о Сизифе» (1942, перевод на английский — 1955) переработал на свой экзистенциальный лад этот известный миф Древней Греции, рассказывающий о судьбе Сизифа, о наказании и проклятии, которые он получил от богов, — ежедневно и до скончания мира вручную поднимать тяжеленный камень на вершину горы. Словосочетание «сизифов труд» стало нарицательным для любого бесполезного труда. Согласно трактовке Камю, мы все до определенной степени Сизифы. В его версии Сизиф — человек высокой духовности и морали, прекрасно осознающий самоценность своего «я». Он свободно сделал свой выбор: выполнять работу со страстью и любовью, как это и должен делать любой порядочный человек. Для него не имеет значения, что внешний мир — мир абсурда и осознанной необходимости — воспринимает его труд в качестве бесполезного. Для него самого этот труд наполнен смыслом и, следовательно, полезен.
«Он» Василя Быкова демонстрирует те же качества, что и Сизиф у Камю. Фактически та же философия пронизывала произведения Василя Быкова 1960-х, которые мы называли «оптимистическими трагедиями». В тех вещах его персонажи тоже выявляют свое внутреннее «я», не считаясь с абсурдом войны. «Оптимистическая трагедия» была жанром большинства произведений Быкова до середины 1980-х (см. критические работы Лазарева и Дедкова). «Стена», пожалуй, — первая книга Быкова, в которой «оптимистическая трагедия» полностью растворилась в философских и художественных подходах экзистенциализма.
«Афганец», 1998
А если что не так — не наше дело,
Как говорится, родина велела…
Весной 1998 года Быков закончил работу над повестью «Афганец». Однако обнародовать ее отнюдь не торопился. Более того, рукопись решил понадежнее спрятать — от чужих вездесущих глаз.
Вот как в предисловии к русскому изданию повести[355] об этом вспоминает близкий друг писателя, Михась Тычина[356]:
В конце апреля 1998 года мне сообщили, что Василь Владимирович хочет со мной встретиться. Не ожидая, когда окончатся очередные посиделки нашего ПЕН-центра, мы вышли во двор.
Так случилось, что по пути встретили Станислава Станиславовича Шушкевича, бывшего спикера белорусского парламента, и он предложил Быкову подвезти нас на своих «Жигулях». Меня («ради конспирации») посадили рядом с водителем — самим Станиславом Станиславовичем. Конспирация так конспирация — меня, еще школьника, этому учила мать Алеся Адамовича, подпольщица, да и сам Алесь, — мы проехали мимо моего дома, обогнули квартал, очутились около почтамта. Остановки не было, но водитель рискнул. Мы с Быковым прошли вперед и оказались в подъезде моего дома. По пути Василь Владимирович огорошил меня известием, что вынужден уехать из Беларуси: знаков близкой беды, кружившей вокруг него самого и его близких, было слишком много, чтобы не реагировать на опасность.
В подъезде, у почтовых ящиков — от приглашения зайти в квартиру Быков отказался — он передал мне на сохранение цвета морской волны папку с повестью: «Эту повестушку публиковать пока не время. Пускай подождет. Я вам доверяю. Говорить никому не нужно». От такого — самого Быкова — доверия у меня кругом пошла голова, но я удержался от соблазна поделиться с кем-либо тайной. Вообще-то мы, белорусы, поголовно подпольщики. Где следует и где нет особой нужды. Впоследствии, отвечая на телефонные, «с другого берега», вопросы Василя Владимировича: «Что нового? — Как Лицей? (речь шла о закрытом властью Белорусском гуманитарном лицее, „гнезде оппозиции“, в котором я преподавал литературу. — М. Т.) — Как дети?» — считал своей обязанностью сообщить, что «Час Ш. поджидает своего часа». Так сокращенно звучало название повести, написанное на бумажной обертке последнего варианта самим автором[357].
Писателя можно понять — провозить такую рукопись через границу?!
Дело в том, что ее героем был человек, задумавший совершить покушение на жизнь руководителя страны.
Задумавший. Но не совершивший. Почему? Вот об этом и повесть.
Ступак, ее герой, в прежние времена воевал в Афганистане. Ветеран, орденоносец — а теперь он стал никто. Безработный. Один из тысяч бедолаг, не сумевших встроиться в новую жизнь. При том, что пребывает в расцвете лет, сил и желания работать.
Быков с выработанным годами мастерством доводит ситуацию до предела.
«В последние две или три ночи, вконец разругавшись с женой, Ступак ночевал в гараже. А потом и дневал там же, твердо решившись не возвращаться к себе на пятый этаж силикатной хрущевки»[358], — начинается повесть.
Жену, дочь и жилье Ступак потерял во многом из-за того, что прежде потерял работу. Дальше с железной последовательностью у него исчезают последние средства к существованию, ему становится нечего есть, не на что выпить (залить тоску), не у кого занять денег. Как и главное — зачем жить? Однако попытка свести счеты с жизнью не удается. Но и это еще не предел. В состоянии полной безысходности, голодный, он бредет по центру города и случайно попадает под разгон демонстрации, устроенной оппозицией, где получает от ОМОНа дикий удар по плечу, раненному еще в Афганистане, после чего едва уносит ноги и без сил доплетается до своего гаража. Вот это уже близко к пределу.
Все же как-то Ступак пережил ту ночь. Спал тревожным сном подбитой птицы — то засыпал, то просыпался, пытаясь поудобнее пристроить болевшую руку. Душу жгли обида и злость: что же это делается? За что? Разве он нарушил закон или причинил кому-то вред? За что его хотели покалечить? Врезали по тому самому плечу, где еще виднелся шрам от душманской пули. Но это ж не душманы, это же свои. Кто их натравил на мирных людей, почему они стали карателями?
Впрочем, кто натравил, было известно. В этой стране все хорошее и плохое делалось по команде одного человека. Все зависело от него. Проснувшись под утро, голодный, измученный болью, Ступак вдруг понял, что его надо убить[359].
У доведенного до отчаяния человека появилась отчаянная идея. Надо добыть оружие. За полтысячи долларов (для Ступака это огромные деньги) он продает гараж, договорившись, что до конца месяца в нем поживет. Но оружие, оказалось, добыть непросто, а деньги, предназначенные для покупки, в руках голодного человека быстро тают. И вот у него уже совсем ничего нет. Кроме его идеи — убить «самого» (так Быков называет диктатора — «сам» с маленькой буквы).
Диктатор — и гордое «я» маленького человека. Маленького, но несломленного, вышедшего на бой. Хотя шансы на успех равны нулю.
И тут выступает на сцену случай. Ступак встречает своего сослуживца по Афганистану, преуспевающего, судя по всему, сотрудника спецслужб. И тот, видя бедственное положение товарища, предлагает устроить его на работу. В охрану «самого». Значит, он окажется при оружии и сможет осуществить свой план.
Быков рисует своего героя не то чтобы с симпатией, но дает читателю увидеть его изнутри, проникнуться его бедами и жаждой хоть какой-то справедливости. Понятно, что его план неосуществим, и вообще: террористический акт — это не метод… Дело не в том, что Ступак в конце концов отказывается от своей идеи, а в том, отчего это происходит и почему.
Писатель без нажима, но очень твердо ведет свой анализ. Интересно, что, когда его герой голоден, пребывает в состоянии безнадежности и отчаяния, он всецело готов к осуществлению своего плана. И даже предпринимает для этого вполне весомые практические действия. Гараж продал — фактически сжег мосты. Реально искал оружие, ходил, присматривался, как охраняют «самого»… Но стоит ему поесть, сделать кое-какие запасы — наступает расслабление, и ему приходят в голову мысли, что, может быть, это и к лучшему, что не удается добыть оружие. Нет, он не отказывается осуществить свой замысел, но не его же вина, что все оказалось так сложно. «Гаражные» деньги кончаются, на оружие их уже не хватит, что еще остается? — только дотрачивать их на жратву…
Поступив на спецслужбу и увидев, что ему не торопятся выдавать оружие, он как-то даже успокаивается. «Ну и черт с ними, думал Ступак, зачем ему оружие? Разве в Афгане не настрелялся? Ему уже хотелось, чтобы не давали как можно дольше, хоть бы месяца два — он бы отъелся на милицейских харчах, отоспался на белых простынях. А может, и квартиру получил бы»[360]. Оружие ему в конце концов выдают. И даже назначают лично охранять «самого». И наступает такой момент, когда он может осуществить свой план. Но он уже не хочет его осуществлять. И не только потому, что его элементарно «купили». Процесс идет постепенно. Вот Ступак вместе с собратьями по ОМОНу в «красном уголке» отдыхает перед телевизором.
…в определенное время телевизор переключали на местный канал, и тогда все замолкали и слушали самого. Ступак тоже слушал, и, что удивительно, теперь и речи, и жесты, и облик того не вызывали былой неприязни. О прежних планах он старался не вспоминать, отыскав для себя отговорку: посмотрим. Поживем — увидим, как оно все будет складываться[361].
А вот он уже вживую слышит «самого», выступающего перед строем:
Ступак за свою жизнь наслушался немало разных агитаторов-пропагандистов, в том числе и военных, и никогда не воспринимал их всерьез, слушал вполуха. Но постепенно, исподволь какая-то неодолимая сила мало-помалу заставляла его прислушаться, поверить этой искренности и сердечности, посочувствовать: а ведь, и в самом деле, как трудно быть руководителем такого масштаба, как опасно и ответственно[362].
А вот «сам» выделил Ступака, уважительно назвал его имя — воин-афганец, отмеченный наградами… «Удивительный, редкий человек, — смешавшись, думал Ступак. Не сказать, однако, что эти теплые слова обрадовали его. Смутили — это точно»[363].
«Смутили». Одно это слово показывает, как тонко писатель чувствует настороженную душу современного белоруса.
Это, конечно, повесть о Беларуси. И о том, почему в настоящий исторический период белорусский народ не способен выступить против тирании. Но не только об этом. «Афганец» — это экзистенциальная повесть о современном человеке. О человеке, которого жизнь то и дело испытывает на прочность духа. И которому очень трудно выдержать эти испытания — может быть, потому прежде всего, что он легко готов отступиться от своего личного «я», отдать его в распоряжение общему «мы», чтобы не быть одиноким и ни за что не отвечать.
Именно поэтому им так легко манипулировать.
«Волчья яма», 1998, 2001
…придает силы надежда не превратиться в атомных мутантов, не только сохранить современный высокорациональный разум, но и не потерять душу, способную на доброту, человечность, а порой и на слабость. Время от времени так и бывает в истории, что кроме силы нужна и слабость, ибо слабости необходима справедливость. Силе же ничего не нужно.
На родине Быкова, пока он там жил, публикации о Чернобыле не поощрялись. Тем не менее писатель был одним из первых, кто вышел с этой темой в литературу. Быков настолько натурально изобразил протекание лучевой болезни и процесса мутации в «Волчьей яме», что по прочтении произведения возникает чувство мучительной жалости и тоски. Та же мысль о перемене экологии и неразрешенных социальных проблемах, появившихся вследствие Чернобыльской катастрофы, доказывается и учеными разных дисциплин, и официальными органами власти.
Тимоти Мусо из университета Южной Каролины (США) и Андерс Моллер из французского Национального центра научных исследований изучают различные виды животных и растений в районе Чернобыльской катастрофы на протяжении многих лет. Результаты их работы часто идут вразрез с представлением о том, что экологическая обстановка в регионе полностью восстановилась, сообщает РИА «Новости» 18 марта 2009 года. Кроме того, ученые обнаружили различные деформации у животных, живущих поблизости от реактора. «Обычно такие существа быстро оказываются добычей хищников, поскольку не могут быстро скрыться из-за того, что их крылья имеют меньшую длину. В этом случае мы наблюдали избыточное количество существ с уродствами», — говорят ученые. Мусо и Моллер также отметили, что плотность популяций лесных птиц снижалась с увеличением уровня радиации[364]. В настоящий момент, несмотря на желание белорусского правительства приукрасить ситуацию с последствиями Чернобыльской катастрофы, даже МИД Беларуси вынужден был констатировать (21 июля 2009 года):
Экономический ущерб от чернобыльской аварии прогнозируется в 235 млрд долл. Сумма средств, потраченных Беларусью и международным сообществом на преодоление последствий катастрофы, составляет лишь около 8 процентов от объема этого колоссального ущерба[365].
Василь Быков своей повестью предварил данные независимых ученых. Но его заслуга как литератора состоит, понятно, не только в этом.
Если практически каждое из произведений Быкова способно перевернуть душу читателя, то «Волчья яма» — одно из самых «переворачивающих».
И самых экзистенциальных, если возможно употребить этот «академический» термин к произведению, написанному на материале, и по сию пору остающемся для многих людей незаживающей раной.
Война, впрочем, тоже для многих еще «не зажила». Как и коллективизация и другие преступления коммунистического режима. В этом смысле писатель остался верен своей традиции.
Сюжет развивается на территории, именуемой зоной. Но это не та «зона», к которой мы привыкли, читая, допустим, Шаламова или Солженицына. Здесь нет колючей проволоки (вернее, была, да ее посрезали и вывезли); нет вышек, бараков с заключенными и лагерной охраны. Здесь вообще не должно быть людей, поскольку это зона, зараженная радиацией. Гиблое место, «волчья яма». Даже птицы повывелись.
Здесь мы и встречаем героя повести — солдата, мыкающегося по зоне вот уже полтора месяца. Быков не дает ему имени — прием, с одной стороны, типичный для экзистенциалистов, с другой — совершенно оправданный по ситуации: зачем солдату имя, коли нам его не с кем спутать?
Тем не менее оказывается, что он здесь не один. После долгих блужданий он встречает еще одного обитателя зоны — человека средних лет, который, знакомясь, представляет себя как «бомж». Под этим именем он и просуществует до конца повествования (один раз назовет себя «Жорик», но это вряд ли соответствует действительности)[366].
Два человека, загнанные в зону обстоятельствами. В чем-то похожие на прежних героев Быкова, в чем-то — другие.
Солдат. Простой крестьянский парнишка, рано осиротевший, выросший под присмотром старой и больной бабушки в одном из беднейших колхозов района. Все дворовые ребята были старше его, а потому сильнее, участь «слабака» он познал с самого детства. Друзьями стали книги. Одно время казалось, что любовь к книгам изменит его будущее: он поступил в университет, блестяще там занимался, но подошел его срок, и юношу забрали в армию. Солдат, кстати, с охотой туда шел: «Он чуть не с малолетства хотел в армию, в книжках и кино ему нравилось все военное — оружие, обмундирование, техника. Он даже мечтал защищать родину, проявить героизм. Он радовался, когда в военкомате его определили в ракетные войска, и не думал, что эта радость вскоре вылезет ему боком»[367].
Сначала это была «учебка», которая запомнилась ему непрерывной муштрой, гнетом, издевательством старших над младшими, сильными над слабыми и полной бессмыслицей всего этого. Правда, были и светлые моменты ночных дежурств, когда солдат оставался наедине с природой, но их было немного. Солдат надеялся, что на регулярной службе вся эта накипь «учебки» испарится. Но его жизнь в полку оказалась полным кошмаром: здесь царили все те же мордобой, унижения, дедовщина и неуемный беспредел из-за анархии, царившей на местах: офицеров было мало, их мораль и жизненный уровень находились далеко за пределами полной нищеты.
Солдатами же верховодили свои, кто выделился из общей массы, и руководили по своим криминальным навыкам. Самыми авторитетными среди них были те, кто уже посидел в тюрьме, откуда они принесли тюремную мораль и обычаи[368].
В конце концов солдата изнасиловал главный его мучитель, сержант Дробышев. Ночью солдат ударил сержанта его же финкой и сбежал из части. Долго прятался по разным местам и наконец укрылся в Чернобыльской зоне.
Таков один из героев «Волчьей ямы». Неглупый, пытающийся разобраться в жизни, невезучий, в общем-то терпеливый и мягкий, совсем не мстительный, но не согласный терпеть «полный беспредел» — тут его чувство справедливости и собственного достоинства не выдерживает и начинает бунтовать.
По сути, это тот же бунт, что и у Ступака, с той лишь разницей, что Ступаку суждена хоть и ублюдочная, но все-таки жизнь (долго ли он будет помнить о том, что она ублюдочная, — иной вопрос), а солдат обречен на гибель. Но, ткнув финкой своего мучителя и сбежав из части, он об этом, конечно, не знает.
Бомж. Его побег в зону тоже связан со службой в армии, вернее, с тем, что его оттуда выгнали. А служил он, в отличие от солдата, больше двадцати лет. Был офицером, зампотехом в одной из заполярных частей, незаменимым человеком, дело свое любил, выпивал, в общем, не больше других, но попал под горячую руку амбициозного генерала и был с треском отправлен на гражданку. Здесь, может быть, и сумел бы себя найти, но жизнь обернулась к нему жестокой стороной — бросила жена, гаишники отобрали права и т. д., — и он ударился в запои. Один раз ему удалось даже вылечиться, но не удержался и снова запил. Сначала с собутыльником прятался на заброшенной даче возле зоны, потом их оттуда вытурила милиция, да еще хотела навесить дело об ограблении этой самой дачи — так он и оказался в зоне.
Совсем неплохой, до увольнения из армии худо-бедно вписывавшийся в систему и уж вовсе не заслуживающий уготованной ему гибели человек.
Оба героя совсем не похожи один на другого. И оба оказались в одинаковой ситуации — выброшенными за борт жизни. Причем в самом что ни на есть буквальном смысле: Чернобыльская зона — это и есть «за бортом жизни». Корабль уплыл, и надеяться не на что.
Светлана Алексиевич[369], автор переведенной на многие языки книги «Чернобыльская молитва», и в самой книге, и в устных и печатных выступлениях говорила, что после Чернобыля мы стали жить в новой реальности.
Правда, очень многие этого не заметили.
Быков заметил.
Вспомним его «военные» произведения. Пусть его замечательные герои безвинно гибнут во цвете лет или даже совсем юными — но им, по крайней мере, есть за что сражаться. Или против кого — будь то фашисты или собственные политруки, предатели, трусы, карьеристы.
Ни у солдата, ни у бомжа на зоне нет никакого конкретного врага (по большому-то счету, не было и за ее пределами, но это отдельный разговор). Есть радиация, которая не щадит ни правых, ни виноватых — никого. Вот он — враг. Но что она такое и как с ней бороться — не знает никто. Смерть может нести все что угодно — и в первую очередь родная природа, столь любимая прежде солдатом.
Хвойный лес между тем был полон шума ветра, который постоянно шел сверху и старался приглушить все остальные лесные звуки. Солдат, однако, уже научился в привычных голосах леса ловить отдельные звуки, слух у него был всегда насторожен. Но внизу под хвоями, среди молодой поросли было почти тихо, только деликатно трепетала свежая зелень березок. Забросанная мелкими шишками земля была еще по-весеннему голой и серой, разве что там-сям зеленел черничник, да, как всегда, на возвышенностях выступали лапки белого моха, ступать по которым было мягко, словно дома по ковру[370].
Дома!.. Хотя описания красоты и очарования окружающего мира не уходят со страниц романа до его конца, ни лес, ни река, ни озеро, ни звери, ни насекомые — никто и ничто не проявляет дружелюбия к человеку. Обоим несчастным природа кажется какой-то сверхъестественной силой, привидением, а то и всемогущим комендантом пожизненной тюрьмы. Почему нет птиц в этом весеннем лесу? Рыба, когда-то переполнявшая голубые белорусские озера, почти полностью ушла из них, а та, что осталась, стремительно мутирует. Приятели по несчастью обосновались около брошенного поля, где остался невыбранный зимний картофель. Однако и вид этой картошки свидетельствовал о биологической мутации. Жабы, которых с голодухи они научились ловить и есть, тоже изменились, они противоестественно огромны и агрессивны.
Что остается делать людям в таких условиях? Либо сразу сдаться (но как? — они же сбежали сюда, чтобы сохранить себе жизнь), либо продолжать изо дня в день добывать себе смертоносное пропитание и надеяться на то, что как-нибудь пронесет.
Голод, мучающий солдата с момента его первого появления перед читателем, продолжает его преследовать до последних минут существования, уступив место перед самым его концом страшному чувству одиночества. Так, вместо эпитафии читаем: «Солдат остался один в этом прекрасном и страшном лесу»[371].
Бог, вера, обряды и потусторонняя сила до 1970-х годов были нечастыми гостями на страницах произведений Быкова, получившего образование в советскую эпоху. Как мы отмечали раньше, в эти работы вера в Бога если и входила, то только в финале повествования, вселяя надежду в души обездоленных. Явление Бога в «Волчьей яме» отличается во всех отношениях от предыдущих работ Быкова — и по времени, и по функции, и по месту. Во-первых, в романе имя Бога появляется в самом начале произведения, и оно неотделимо от окружающей природы. Во-вторых, солдат думает, что функция Бога — наказать его, солдата, за его грехи голодом. Однако очень скоро понятия и мысли о Боге исчезают из произведения, словно подтверждая постулат экзистенциалистов о том, что Бога нет. Место Бога мгновенно заступает мощная система суеверий, причем часть из них — наследство культуры солдата, часть придумывает он сам, а некоторые приходят от бомжа, его временного компаньона.
Дезинформация окружала всех и вся как в советском, так и в постсоветском пространстве. Произведя сонм знаков, примет, мифов и легенд, она заменила веру большинству населения бывшей советской земли. Суть этой системы суеверий — в ее детальных — частных и общих — противоречиях. Так, бомж искренне считает, что его радиация не коснется, так как он законсервирован количеством выпитого в его жизни алкоголя. Солдат верит в то, что его защитит от радиации его трезвенность. Вездесущая и неведомая, невидимая радиация — главный предмет фольклора этих напарников по несчастью.
«Волчью яму» можно прочитать как беспощадное социальное произведение — и тогда мы увидим, откуда взялся и к чему привел «духовный Чернобыль» — тот, который вел к Чернобыльской катастрофе и, увы, ею не завершился. Как вместо того, чтобы очиститься, общество еще сильней озверело.
В повести есть такой персонаж — дед по имени Карп, живущий на хуторе на границе зоны. Из деревни все уехали, он, наоборот, остался и даже завел неплохое хозяйство. Солдат с удовольствием вспоминает, как в начале бродяжничества тот его приютил. Для солдата Карп — символ душевного здоровья и сопротивляемости радиации. Он не пьет, его урожай и животные не подвержены мутациям, радиация его не берет — чудо! Значит, есть надежда… Для Быкова Карп — символ потенциала белорусского крестьянина: как только Советы и колхозы от него отцепились, он достиг финансовой независимости и материального благополучия.
Однако, спасаясь от милицейского наряда, который мог его «замести», солдат был вынужден бежать из дома гостеприимного старика. И вот, уже дойдя до края, когда уже нет ни еды, ни последней спички, чтобы развести костер, а бомж катастрофически теряет силы, солдат решился отправиться к старику снова. Увиденная картина его потрясает — хутор дочиста разграблен и разрушен. Безутешный дед сидит на крыльце. Стоило человеку впервые в жизни зажить так, как мечтала его крестьянская душа, приехали нелюди с наганами, увезли все добро, телку, коня, а пса Кудлатика пристрелили.
Все связалось в один клубок: криминал и дедовщина в армии, злобный бардак на гражданке, атомная катастрофа, мародеры с наганами, отнимающие последнюю надежду на пристойную жизнь, добытую такими трудами… Действительно — «духовный Чернобыль».
Таков социальный приговор писателя.
Но в повести есть еще и иной, экзистенциальный план. Чуть выше мы говорили, что, по большому счету, ни у солдата, ни у бомжа не было настоящих врагов — ни в зоне, ни за ее пределами. И это правда. Ведь недаром бомж не держит зла на генерала, уволившего его из армии, — мог быть этот, мог другой, не в генерале дело. Сержант Дробышев, тупое и злобное животное, который довел солдата до того, что тот пырнул его финкой? Но такова природа этих людей. Если зажать их крепко в тиски, возможно, будут вести себя по-другому. А если не зажимать — Быков показал, как это бывает. Можно ли с ними бороться? Вот отрывок из диалога солдата и бомжа на тему, что же с такими делать.
— Достоевский что! Достоевскому и не снилось, что у нас творится. Сын отца убивает. Отец дочку малолетнюю насилует. А ты — Достоевский… (бомж).
— Так что же тогда — делай, что хочешь? Есть такие, — они все могут (солдат).
— Да, могут. На все способны. Но их способом против них нельзя. Ни за что нельзя.
— Каким же тогда способом можно?
— А против них нету способов, — глубокомысленно закончил бомж.
— Вы уверены?
— Абсолютно. Они сами себя прикончат. Рано или поздно. Как пауки в банке. Если в банку к паукам бросить, например, шмеля, они все набросятся на него и прикончат в один момент. А если их там не трогать, подождать, — сами себя сожрут. Потому что никого не жрать они не умеют[372].
Подонок Дробышев делает то, на что он запрограммирован. А солдат делает то, на что запрограммирован он. Как это происходит в природе: волк должен охотиться, птица — летать, лягушка — квакать. Такова экзистенция. Милая старая экзистенция, сказали бы мы… Потому что классики экзистенциализма не дожили до новой реальности, когда птицы в лесу не только не летают — их просто нет. Лягушки молчат. А волки… Но об этом чуть позже.
Солдат и бомж все же совершенно необходимы друг другу. В первую очередь как свидетели того, что они были, жили, существовали… Бомжу в предсмертные часы невыносимо стало без солдата, ушедшего за спичками и пропитанием. И не потому, что в солдате было спасение от голодной смерти, совсем наоборот. Ему хочется предупредить солдата, объяснить ему что-то главное, что и сам-то никогда не понял.
Что бы он сказал солдату? В общем на то, чтобы сказать все, не хватило бы жизни… Но сначала — попрощаться. Попрощаться, ничего не рассказывая. Вот так, ничего он не успел в жизни — ни для себя, ни для других. Жизнь, еще недавно представлявшаяся нестерпимо долгой, оказалась вдруг коротенькой, как заячий хвостик. А этого неудачника-парня ведь тоже скрутит эта самая радиация, что доконала его. В самом начале его молодой жизни… Все же жизнь, какая она ни есть, — самое ценное на свете перед черным провалом конца. И все-таки ему хотелось дождаться солдата. Может, он принесет хоть глоток… А так… Что значило это «А так…», он уже не додумал. Его затемненное, с видениями, сознание угасало…[373]
Бомжу непривычно жаль солдата, каким-то образом он у него переплетается с образом сына, Дениски, по отношению к которому у него почти такое же чувство вины: не помогал, не уберег, недодал душевного тепла, отцовского опыта.
Бомж и солдат погибают от лучевой болезни, испытывая все ее признаки на последней стадии: рвоту, кровь и ненасытную жажду. Быков так же подробно описывает эти признаки болезни, как и разные формы мутации, которые солдат наблюдает вокруг себя. Сначала ему кажется, что насекомые хорошо переносят радиацию, в чем он позже разубеждается (последнее подтверждено западными учеными Мусо и Моллером). Потом солдат наблюдает червяка гадкого кирпично-розового цвета, который выглядит почти как уж, только много тоньше. И в конце концов волка, которого мы помянули чуть выше:
Он благополучно перешел заросшее сорняком поле, снова вышел к обросшим крапивой колеям брода. Недолго передохнул в тени под орешником, разулся. Переходил брод не спеша, с наслаждением побултыхал босыми ногами в холодной воде. На другом берегу стал обуваться. И тогда какая-то сила заставила его взглянуть под сучья близкостоявших елей. Сперва он ничего там не заметил, но, взглянув во второй раз, сжался от испуга. Меж елями, рядом с бродом стоял худой, будто облезлый, с беловатыми проплешинами по бокам волк. Что это волк, а не собака, он сразу ощутил: такими настороженными и неподвижными собаки не бывают. А у этого — поза, уши торчат, опущен… хвост. Но в нем не было какого-либо признака агрессивности, — может, больше было удивления и недоумения от неожиданной встречи с человеком…. В позе волка по-прежнему не было желанной приметы страха — скорее — отчаяние и бессилие. Может, как и человек, он голодал и ждал какой-нибудь помощи. А если он бешеный? И солдат сначала потихоньку, а потом все быстрее заторопился отойти от реки. Волк за ним не побежал[374].
Этого волка вспоминает солдат в свой предпоследний час: «Никто нигде не откликался, да никого поблизости и не было. Не было даже волка. Вспомнив на миг вчерашнего доходягу, солдат мысленно промолвил: где ты, браток по несчастью? Волк ты мой, волча… Приди, может, попробуем вместе спасаться…»[375] Солдат, как и все герои экзистенциалистов, оказался игрушкой случая, шанса. Это он, который «не хотел жить бессовестно, стремился к чистоте и справедливости. Все получилось наоборот»[376].
Это уже даже не экзистенциализм. Быть может, постэкзистенциализм. Поскольку Быков не фантазирует. Экзистенциальная схема воплотилась не в литературу, а в самое жизнь. Борьба идет уже не за честь, достоинство и прочее в таком духе. За каждый день, час, а в конце концов и минуту жизни. Реальная ситуация, последовательно убивающая надежды одну за другой. Вот солдата, похоронившего бомжа, все еще пугает мысль, что его самого уже похоронить будет некому. И тогда он пошел, побрел к людям, не жалея последних сил:
Начала сильно донимать жажда. Но река и болото остались позади, в бору воды не было. Он понимал это и терпел. Он шел. От дерева к дереву, от сосны к сосне. Однако все отчетливее стал понимать, что не дойдет.
Неужели и в самом деле не дойдет? Страх немного придал ему сил. Но ненадолго. Шатко протопав десяток шагов, падал навзничь, лежал. Как же так получилось, за что? — мучил неотвязный вопрос. Все тот же безответный вопрос. Кто погубил его жизнь? И за что? А может, все предопределено судьбой? Тогда он не виноват. Сам он уже бессилен что-нибудь изменить.
Поднимаясь, он бросал короткие взгляды по сторонам — думал, может, где-нибудь появятся люди. Чтобы крикнуть. Но людей не было. Не было и волка. Он остался совершенно один в этом прекрасном и страшном лесу.
Стало почему-то темно. Может, наступила ночь? Значит, он так и не дошел до спасительного брода, не выбрался из гибельной этой ямы. Темень навалилась на лес, на солдата, и он уже не помнил, в какую сторону идти. И идти ли вообще? Сил у него не осталось даже на то, чтобы подняться…[377]
Таков финал. Похоже, «Волчья яма» призвана разрушить последние иллюзии относительно гуманной природы человека и светлого будущего человечества. Но есть один мотив, который невозможно обойти (мы уже чуть коснулись его), — это потребность человека в человеке. Отношения между двумя совсем разными и по всем параметрам далекими друг от друга людьми, волею случая оказавшимися рядом в этом гиблом месте. Это не дружба, нет, тем более между ними такая разница в возрасте и опыте. Им даже, может, и не о чем особенно поговорить. Но вдруг они оказываются нужны друг другу.
Может быть, эта нужда людей друг в друге тоже не более чем рассеивающийся мираж? Действительно, какая разница? Ведь в конце оба они погибают, каждый по-своему, и ничем не могут помочь один другому.
Может, и так. А может, и нет.
История, как известно, ничему не учит, но она и не запрещает у себя научиться тому, кто хочет чему-нибудь научиться.
«Ходоки», 1999–2000, 2003[378]
История создания и публикации первого и второго сборников «Пахаджане» («Ходоки») полностью повторяет историю публикации книги «Стена». Большая часть произведений, вошедших в первую книгу «Ходоков», была написана во время пребывания автора в Финляндии и Германии (по приглашению ПЕН-клубов этих стран). Другое легко подмечаемое сходство — широкое использование приемов экзистенциализма. Сборник «Ходоки» продемонстрировал еще раз очевидный факт: несмотря на то что Быков «врос» в экзистенциализм относительно давно (или родился «стихийным экзистенциалистом»), его развитие в нем и одновременно развитие этого философского и литературного направления в его произведениях двигались широкими и энергичными шагами.
В этом отношении комментарий, сделанный в шведской газете 22 января 2001 года о том, что Быков является «последним профессиональным писателем-реалистом в Европе», кажется крайне поверхностным[379], в чем читатель, надеюсь, не раз имел возможность убедиться на протяжении этой книги.
Отличительные особенности сборников «Ходоки» — их жанровая однородность (все входящие в них произведения — притчи), а также построение в соответствии с хронологией написания этих притч. Несмотря на то что притча, частично уходя корнями в фольклор, не могла не быть близка крестьянскому сыну, эзопов язык «Ходоков» имеет гораздо больше исторических предков. Все персонажи сборника (люди и животные) говорят эзоповым языком, но сам эзопов язык отнюдь не является открытием для белорусской литературы. А. Макмиллин не так давно говорил о широком использовании эзопова языка белорусской литературой, например в 1920-х годах[380]. Следует отметить, однако, что большинство писателей того времени использовали приемы эзопова языка в поэзии, тогда как Быков работает исключительно в прозе.
Несмотря на то что мы часто ассоциируем притчу с христианством, этот литературный жанр был высоко развит у всех древних народов. Во время исследования этого предмета я натолкнулась на китайскую притчу, написанную Лиу-Жи во времена династии Хан (206 г. до нашей эры), которая близка нашей теме по смыслу, морали и литературному построению. Она называется «Как старик сдвинул горы». Главный ее герой — пожилой человек по имени Ю-Гонг (буквальный перевод — старый дурак), дом которого стоит напротив двух гор, блокирующих дорогу, поэтому все, кому нужно переехать на другую сторону, должны двигаться в объезд. Ю-Гонг собрал семью и соседей и предложил им снести гору. Те согласились и взялись за работу, которая другим людям, особенно Жи-Соу (буквальный перевод — мудрый старик), казалась совершенно бесполезной. Жи-Соу (мудрый старик) обвинил Ю-Гонга (старого дурака) в глупости его замысла, так как в настоящее время он невыполним. Ю-Гонг ответил, что, вероятнее всего, ему не удастся закончить начатый труд до своей смерти, и он полностью это осознает; однако, добавил он, «эти горы больше не вырастут, а мои сыновья, внуки и правнуки растут, слава богу. Вот им и заканчивать эту прямую дорогу, которая им пригодится в будущем». Мораль притчи, отражающая заботу старших о будущих поколениях, проходит через большинство притч Быкова.
Притча пришла в европейскую цивилизацию через Средиземноморье, сначала через Старый, а потом и Новый Завет: древние пророки (Старый Завет), а следом и новозаветные Христос и апостолы часто изъяснялись притчами. Так, древнее проповедническое искусство раввинов (учителей) было блестяще продолжено Иисусом и его последователями.
Этот жанр любили Сократ и Аристотель, но не только они: греческие и римские философы, ораторы, политики в свое время использовали притчу в качестве и литературного жанра, и политической (часто ораторской) формы воздействия на людей. Притча — это обычно короткий рассказ или даже анекдот, где описывается явление, из которого можно вынести религиозное или нравственное поучение. Из этого вытекают два основных типа притчи — назовем их «религиозная» и «нравственная». Первый тип — в таком виде, в каком он нам знаком по Новому Завету, — превалирует над вторым, который мы можем определить как «классическую» притчу, которая вышла из литературы и обслуживает большей частью атеистов и агностиков. Трактовка первичного зла — основное отличие между двумя типами притчи, религиозной и светской. Добрый христианин, например, не посмеет задать «праздный» вопрос о происхождении зла в мире, так как он должен знать ответ в полном соответствии с канонами той конфессии, к которой он принадлежит. Так, принимая двойственность концепта добра и зла, многие христиане убеждены в конечной победе добра над злом. Те же люди, которые выросли вне лона христианской церкви, часто не согласны с ее постулатами как о происхождении зла, так и о его обязательном, конечном поражении в борьбе с добром.
В конце XIX столетия религиозная и нравственная притчи делились на три вида. Первый вид — подобие, сходство — самый сжатый вид притчи, который по размеру напоминал или анекдот, или краткий рассказ: каждый понимал соотнесенность морали такой притчи с каким-либо бытовым явлением. Второй вид назывался «актуальной притчей» и по размеру походил на обыкновенный рассказ. Сюжет такой притчи основывался на придуманном событии, которое кажется правдоподобным. Третий вид определялся как «притча примера», что вытекало из намерения автора или рассказчика/проповедника выделить определенное событие в качестве хорошего примера или образца для поведения. Этим качеством последний вид значительно отличается от первых двух, которые построены не на выделении предмета, а на аналогии.
Василь Быков использует все три вида притч.
Так что же это за притчи? Несмотря на то что в числе их героев есть не только люди, но и представители животного мира, а также на то, что действие их происходит часто в неведомых странах, а то и на неизвестных островах, — читатель безошибочно соотносит их содержание не только с вечными и общечеловеческими проблемами, но и с тем, что происходит в сегодняшней Беларуси, из которой писатель оказался фактически изгнан.
В них — боль, понимание, мудрость и бессилие что-либо сделать.
Только — наставить. Показать, что не так, и объяснить почему. Предостеречь. Выход?.. Советские функционеры всех мастей обожали твердить, что критика должна быть конструктивной. То есть требовали показать выход там, где — и они это прекрасно сознавали — его никак не может быть. Вернее, он был, но, чтобы им воспользоваться, требовалось поменять или систему, или, как тогда говорили, «человеческий материал».
Система считалась незыблемой и сколоченной на века. «Человеческий материал» и так был покорежен донельзя: революцией, Гражданской войной, коллективизацией, террором и т. п. На языке 30-х годов это называлось «перековка». Под разными именами, насильственными методами или путем тотального охмурения народных масс продолжалась она и дальше.
Отчасти перековавшись, отчасти подчиняясь традициям и опасаясь перемен, население бывшего СССР не торопилось приветствовать реформы. Это касалось не только Республики Беларусь, но в Беларуси откат к прежнему оказался одним из самых стремительных.
Фактически белорусы сами на себя нацепили ярмо диктатуры.
Смириться с этим нелегко. Отсюда — горечь быковских притч.
Диктатура — и люди. Страх, глупость, терпеливость, алчность, покорность, стадность, предрассудки, неспособность заглянуть в завтрашний день — вокруг всего этого и строятся сюжеты притч Быкова.
Вот некоторые из них. Самая первая — «Стая уток». Старый утиный вожак готовит свою стаю к перелету на юг. Накануне дня перелета его стая, у которой еды было немного и летом, нашла отходы индустриального предприятия, которые спускались к ним в заводь, и стала с удовольствием ими питаться. Очень скоро все утки отказались следовать за вожаком, решив перезимовать дома, так как отходы им понравились, да и не хотелось отправляться в опасную дорогу. Вожак, стараясь их убедить, предсказал гибель всей стае, которая вскоре и произошла. Мораль этой притчи проста: даже мудрый лидер не может уберечь свой народ от гибели, если он не в состоянии убедить его в своей правоте и народ не готов к горькой правде его слова.
«Кошка и мышка». Это вторая притча, очень короткая, всего три странички, и по форме она соответствует первому типу жанра — подобие, сходство. Это история молодой мыши, которая достаточно наивна, чтобы верить в существование «хороших» котов. Аллегория «кошка и мышка», безусловно, раскрывает историю белорусской интеллигенции (мышка). Она верит в возможность свободы и справедливости или даже в собственное везение, а также в возможность выжить в условиях, в которые попала при диктатуре тирана (кошка). Конечно, кошка, наигравшись с мышкой, съедает ее. Мораль этой истории тоже проста: кошка — заклятый враг мышки, и, попав однажды в ее когти, мышке оттуда уже не выбраться.
«Хвостатый» — одно из самых длинных произведений первой книги «Ходоков». Здесь легко увидеть приемы и басни, и классического рассказа. Как и в рассказе, у этой притчи один главный персонаж и неожиданный конец. Автор назвал «Хвостатого» «сказка для взрослых».
Хвостатый — это крыса, которую дрессирует человек по имени Усатый[381] с тем, чтобы крыса стала работать на него палачом (перекликается с «Афганцем», не правда ли?). Похоже, что дрессировщик выбрал себе способного ученика, так как Хвостатый убивает всех остальных крыс на складе. Перемена характера Хвостатого, его постепенное превращение в закоренелого убийцу — самая трудноуловимая и утонченная часть повествования. Сначала он убивает, защищая собственную жизнь, но мало-помалу начинает получать удовольствие от убийства. В конце рассказа Хвостатый уже не может существовать без убийств. Мораль этой печальной истории состоит в том, что тиран всегда найдет убийцу среди своих подчиненных; любой коллаборант в конце концов станет жертвой собственных страстей и превратится в смертельного врага своего же народа.
Во многих притчах, несмотря на их аллегоричность и эзопов язык, Быков практически впрямую трактует то, что произошло с его родиной за последние сто лет. Так, в притче «Хуторяне» ни больше ни меньше как дьявол в виде агитатора является на хутор, предлагая крестьянам вступить в колхоз. Старший сын в семье, однако, находит талисман, защищающий от дьявола, — национальный бело-красно-белый флаг. Понятно, что, опирайся Беларусь на собственную государственность и на внутреннюю силу народа, никаких колхозов не было бы в помине.
Притча «Лишенные Бога» коротко рассматривает общую историю Христианской Православной Церкви, и в частности того периода, когда к власти пришли большевики и установили в Беларуси советскую власть. Заодно автор останавливается на извращенном использовании религии светской (безбожной) властью. Бог, обидевшись на пассивность народа, покинул его землю. Мораль притчи «Лишенные Бога» находится в полном соответствии с предыдущими и последующими и говорит о том, что человек должен научиться мыслить самостоятельно, чтобы сохранить свою внутреннюю духовность.
Притчи «Три слова немых» и «Солнце в оконце?» в саркастической, иногда доходящей до пародии форме повествуют о том, что происходит с народом, когда он отказывается от родного языка, готов сменить смысл слов на противоположный и виртуальная, придуманная реальность оказывается ему ближе, чем реальность подлинная. Все это, по Быкову, прямой путь к порабощению.
Притча «Ходоки» дала название сборникам — и не случайно. Сюжет, как всегда, прост: вождь снимает свое племя с родных, но бесплодных мест, и они направляются в поисках лучших пастбищ. Проблема в том, что вождь сам шел наугад и умер в этих странствиях. Следующий вождь потянул свое племя назад, но тоже умер, не доведя своих людей до места. Власть стала часто меняться, и новые вожди племени стали бесцельно таскать своих людей взад и вперед. Племя все слабело, а диктаторы и их власть укреплялись. Таким образом, главная тема притчи — диктаторство, и ее мораль достаточно прозрачна: национальная катастрофа происходит, когда народ слепо следует слову диктатора, опирающегося на коллективное сознание, которое легко подвергается абсурду внешнего мира. То же самое случается и тогда, когда народ начинает верить в мудрость поработителей, применяющих политику умиротворения, а на самом деле выжимающих из него последние соки. Об этом притча «Носороги идут».
«Истории жизни» — триптих, который объединяет три коротких рассказа: «Страх», «Смех» и «Террор». Это историческая аллегория, где автор изображает историю империи до большевиков и после них. Страх, который правит людьми, находится в керамическом горшочке. Люди ему рабски поклоняются, и, конечно, лидер наслаждается трудом всех народов. Однажды мужественный и простой человек по имени Мирон взял горшочек и сбросил его с высокой стены. Спустя несколько дней после того, как страх был сброшен и разбит, царем стал смех. Так как Мирон и многие другие смеялись «неправильно», их уничтожили. Вскоре в царстве смеха начались другие проблемы: стало трудно добывать еду и крышу над головой. Люди старались найти утешение в океане дешевого алкоголя. Затем власть демократическим образом взял в свои руки террор. Под его руководством страна полностью разорилась, а он сам куда-то исчез. Народ растерян, потому что вместе с диктатором исчезла привычная форма жизни. Одну вещь, однако, он оставил: огромный провал в земле, по которой столетиями распространялся вонючий смрад. На дне необозримого провала металось какое-то дьявольское существо. Мораль этого триптиха прочитывается в последнем параграфе: «Люди говорили, что это урок человечеству за его пренебрежение человеческими и Божьими законами бытия»[382].
Хочется остановиться и еще на нескольких притчах Быкова. «Маленький аленький цветочек», — краткий рассказ, мораль которого не столь легко расшифровать, как у большинства притч Быкова. Сюжет аллегории можно рассматривать на фойе огромной истории Беларуси от времен Великого княжества Литовского до восстания Кастуся Калиновского или Слуцкого восстания. Долгое время люди любили и уважали своего лидера, приведшего их к независимости. Он руководил страной демократическими методами, уважая права своего народа. Однажды неприятель явился в их страну и завоевал ее. Как только это несчастье произошло и лидер был убит, любовь сменилась ненавистью. Только много лет спустя кто-то посадил маленький аленький цветочек на запущенной могиле их лидера. Мораль этой притчи, возможно, такова: большинство народа будет всегда следовать за победителем, и только единицы в состоянии оценить свободу и способны на самостоятельные решения.
Последние две притчи, «Музыкант» и «Ослик», были уже опубликованы Быковым в сборнике «Стена». Оба рассказа тревожны и глубоко пессимистичны. Тема и мораль произведений опять связаны с легендой о Сизифе и трактуются, как и в древнегреческом оригинале: труд Сизифа напрасен.
Притча «Музыкант» рассказывает о бессмысленности жизни одного музыканта. Мы знаем, что этот человек, наполовину белорус по отцу, был рожден в какой-то южной экзотической стране[383]. У музыканта на всю жизнь запечатлелись в памяти рассказы отца о его родной Беларуси: о людях, природе и даже об антоновских яблоках, которые нельзя было сравнить по вкусу ни с чем на земле.
Читатель знакомится с музыкантом, когда тот очевидно болен. Часть истории происходит, когда он находится в полубреду, другая показана в фантастическом, страшном сне, в котором музыкант путешествует во времени и пространстве. Метод фантастики — ведущий в этой притче. Во время сна, который часто переходит в кошмар, музыкант даже присутствует на необычной космической церемонии — похоронах целой нации. Так как тень его усопшего отца тоже присутствует на похоронах, читатель понимает, что хоронят Беларусь. У притчи довольно зловещий конец, полный неразгаданных, но тяжелых предчувствий. Музыкант, чья жизнь не сложилась, умирает в одиночестве. Что мне как читателю не совсем понятно в этой притче, это: какой мир пришел к концу? Музыканта и нации, к которой он, не зная ее вживе, пронес любовь через всю жизнь? Произошел конец света? Мораль этой притчи, однако, вполне ясна: человек не может прожить полноценную и полезную жизнь, если он разлучен со своей родиной.
В притче «Ослик» легко увидеть одну из важнейших тем экзистенциализма: противоречие между индивидуальным «я» и коллективным «мы», которое представляет коллективный мир абсурда и тиранию диктатуры. Главный герой произведения — борец с диктаторским режимом, очень напоминающим тиранию Лукашенко. Безымянный патриот, бесстрашный человек без капли личного эгоизма стал борцом с режимом во имя искренней любви к своим землякам. Его случайная гибель произошла из-за тупого безразличия тех, ради кого он рисковал собой и в конце концов погиб. Мораль этой притчи так же беспощадна, как и большинства других в этой книге: нет надежды на выживание у той нации, которая не стремится к независимости от тирании.
Можно было бы и дальше пересказывать притчи Быкова, но уже из тех, которые представлены, виден основной круг тем, к которым он обращался. Это лидерство, власть, диктатура во всех ее видах, национальная государственность, родной язык, антагонизм между индивидуальным «я» и коллективным «мы», сизифов труд (причем в большинстве случаев это следование более пессимистичной древнегреческой легенде, чем оптимистичному варианту Камю). Сходство мышления Быкова с французскими основателями экзистенциализма так же непререкаемо, как и его устремление к демократическим идеалам. Быков строг и стоек по отношению к своим соотечественникам. В этих притчах он порой бесцеремонно стучится в дом к каждому земляку (что совершенно нетипично для исключительно тактичной его натуры). Он словно ведет себя в соответствии с фразой Янки Купалы, ставшей поговоркой: «Не до молитв, коли хата горит». А хата Василя Быкова все еще в огне…
Быков писал притчи до смертного одра — большую их часть передавала, буквально из-под пера автора, белорусская редакция радиостанции «Свобода», находящаяся в Праге. В Беларуси многие ждали этих передач…
Но почему все-таки — притчи? Почему именно к этому жанру обратился писатель в последние годы своей жизни?
Рано ушедший из жизни Алесь Адамович, один из лучших друзей Василя Быкова, а также объективный критик его творчества, заметил связь писателя с этим жанром еще в 1973 году. Правда, по отношению к Быкову он назвал это «притчеобразность»:
«Притчеобразность» в реалистической литературе проявляется по-разному, но традиционная ее особенность — это заостренность моральных выводов, стремление к абсолютным оценкам, многозначительность ситуаций и образов. Наряду с традиционной притчей, требующей «убирания декораций», обнажения мыслей и морали, условности характеров и положений, есть, однако, и иная ее разновидность: это тоже «притча» (по оголенности мысли и заостренности «морали»), но с предельно реалистическими обстоятельствами и со всем возможным богатством «диалектики души»[384].
Этот анализ предсказал дорогу писателя к любимому жанру экзистенциалистов. Почти через тридцать лет после предсказания Адамовича (Быков считал его своим самым тонким и проницательным критиком) и несмотря на то что такие замечательные авторы, как Лазарев и Дедков, внимательно рассмотрев позицию Алеся Адамовича в своих монографиях, не согласились с ней, — это предсказание сбылось[385]. Предпосылкой их отрицания явилось сходство в их понимании творчества Быкова, которое, по их мнению, нельзя сводить к одному методу или жанру[386].
И тем не менее — почему?
На этот счет существуют разные мнения. Одни считают, что, работая в излюбленном жанре экзистенциалистов, Василь Быков таким образом укреплял свои позиции в этом философско-литературном движении. Другие, как Сергей Дубовец, написавший предисловие к первому изданию «Ходоков», находит, что быковские притчи — это скорее всего просто «сказки для взрослых»:
[Его] притчи — это такие сказки для взрослых, где на белорусской ментальной основе (надейся на лучшее, готовься к худшему) даются порой совсем абстрактные схемы того самого плохого, что может случиться с неразумным человеком и недальновидным народом. Притчи Быкова — как талисманы. Причем создаются они в гораздо более доступной форме, чем ранняя быковская литературная классика[387].
Несмотря на то что в целом я согласна с духом вступительной статьи Дубовца, некоторые слова как его статьи, так и тех, кто вопрошает, зачем Быкову понадобилось на старости лет менять так круто жанр своей прозы, побуждают напомнить, что писатель — существо творческое, вдохновение которого не программируется читательской публикой, даже самой любимой и преданной писателю.
Впрочем, рискну высказать и еще пару соображений. Они касаются как объективных, так и субъективных обстоятельств обращения Быкова именно к этому жанру.
Из объективных, я думаю, немалое значение имело то, что писатель оказался не только вырван из привычной ему среды, но и разлучен со своими архивом и библиотекой — не возить же их за собой из одного европейского города в другой. Постоянного же пристанища у Быкова не было. В таких непривычных условиях ему, видимо, трудно было взяться за какое-нибудь большое произведение.
Из субъективных обстоятельств… Он ведь много уже чего написал в крупных жанрах. При том, что основу значительной части из них — прав Адамович! — действительно составляла притча. Только до нее, до этой притчи, читателю надо было дочитаться.
Вполне возможно, что писатель почувствовал себя вправе идти теперь напрямик. Вспомним знаменитое пастернаковское: «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту».
Вспомним и то, что горячо любимый Быковым Лев Толстой, освоивший все мыслимое и немыслимое писательское мастерство, под конец жизни писал поучительные рассказы для крестьянских детишек.
К тому же Быков был уже немолод, быть может, с остротой ощущал, что недолго ему осталось. И надо успеть, успеть…
У него была одна интересная особенность — только доведя до предела свое мастерство в каком-нибудь из жанров, он начинал искать другие пути для самовыражения и тогда оставлял этот жанр на некоторое время. Однако, когда он возвращался к нему, получался шедевр. Так вышло с его романом «Полюби меня, солдатик».
Так же вышло и с его последней работой — «Доўгая дарога дадому», 2003[388] («Долгая дорога домой», 2005)[389], ради которой он, видимо, все-таки оторвался от притч и которая проявила еще одно качество автора: несмотря на его общее недоверие к мемуарному жанру (мы поясним эту фразу в следующей, последней главе), а также тяжелую, прогрессирующую болезнь и операцию, написана она значительно и блестяще. Валентин Тарас (1930–2009), друживший с автором почти полвека, был удостоен просьбы Василя Быкова выполнить перевод мемуаров на русский. В дополнение к белорусскому изданию Быков вручил Тарасу 30 черновых новых главок, которые тому предстояло обработать и «вставить» по своему усмотрению в существующий беловой белорусский текст. «Работа над переводом была горькой: я приступил к ней сразу после похорон Василя, с острой болью утраты, которая долго не давала сосредоточиться»[390]. Далее Валентин Тарас подробно рассказывает о трудностях своей работы, связанных не только с тем, что мемуары были написаны смертельно больным человеком, работавшим в изгнании без архивов, торопливо и без перечитывания написанного. Тарас, опытный переводчик, также хорошо знал, что любой перевод в целом не должен оставаться подстрочником, то есть он меняется в художественном отношении, теряя общую стилистику оригинала и приобретая облик другого языка. Это прекрасно знал и Быков, сам немало намучившийся с переводами и давший авторское благословение переводчику на перевоссоздание текста. Тарас, будучи благодарным за предоставленную свободу, тем не менее оговорил главное:
При всей свободе переводчика, перевод должен быть адекватным, сохранить особенности, манеру, стиль автора средствами другого языка. Хотя, естественно, другой язык в то же время и преображает оригинал, просто потому, что у него другая стихия. С другой фонетикой, грамматикой, фразеологией, со своими идиомами и внутренними законами[391].
Принимая во внимание вышесказанное (что для автора этой книги является некоторым видом индульгенции в связи с характером следующей главы, основа которой — тройной перевод: с белорусского на английский, с английского — на русский обширного интервью с В. В. Быковым), со смирением прошу читателя последовать за мной к конечной главе.