Матерая Обь, разбуженная теплом торопливого мая, обрадованно неслась по раздолью великих плесов. Она с каждым днем отторгала земные пределы, напористо теснила сушу, черпая в вольной жизни отраду и наслаждение.
Под взбудораженную, неудержимую воду уходили пойменные берега с кудлатыми сухотравными буграми, покосами. Скрывались тропы, тракторные колеи, низинные огороды и поскотины. Река, еще недавно живущая под нудной опекой льда и снега, обрела долгожданную волю. Сильная, она брала в окружение все, лежащее ниже поднятых вспененных водин.
Люди вновь запрягли норовистую реку на денную и ночную работу. Вольная вода несла громоздкие широкодонные баржи-гравийницы, сопровождаемые могучими теплоходами-толкачами. Их немалые измеренные лошадиные силы, соединенные с немереными силами, вложенными рекой в крепкое течение, позволяли судам вести в одном сцепе по четыре и шесть барж с гравием. Спешили в нефтяное низовье большие и маленькие самоходки, нарядные в честь открытия новой навигации. Какого добра только не было в трюмах, на палубах! С весной раскошелились снабженческие базы, спешно посылая северянам товары, продукты, грузы первого назначения.
Природа давно разрешила большой реке быть один раз в году морем. Обь использовала дарованную привилегию, не упускала случая натешиться на пути к океанским просторам.
Насторожилась, присмирела окрест лежащая земля. Сползающие с кромки Небес белейшие облака тонули на горизонте в серебристой живучей пучине. Надо было постоянно вооружаться биноклем, чтобы пристальнее рассмотреть ускользающие дали. Бойкое марево, ослепительные солнечные блики настойчиво перетирали пограничную черту воды и небес: Обь ли воспарялась, синева ли лилась на громадную, открытую взорам равнину — невозможно было разобрать. Река топила в себе все — луга и залуговья, слабые отражения вздыбленных яров, где уже расползалась плодовитая мать-и-мачеха, притесняла семейственные гнуткие тальники на пойменных чистинах. Стыли в ледяной майской воде потопленные по колено осинники, дряхлеющие уродливые осокори, густые краснотальники. Кажется, само небо погрузило в Обь нижнюю кромку безмерного колокола и чуть вздрагивает от соприкосновения с напористыми струями гордой реки.
На полюсе искрящейся синевы тешилось обворожительное солнце. Сегодня мне думалось, что оно живет не для радости всей земли, а исполняет только прихоти нарымских окраинных мест, отдает им все до единого лучика, весь выработанный гудящей плазмой жар. Два половодья — Оби и Солнца — слились сейчас в одно бескрайнее, неохватное даже приставленной к глазам оптикой. Управляемый природой мир воды и света простирался далеко. При взгляде на него испепелялись из души цепкие тревоги, растворялась в сердце осадочная порода людских обид, прощались чьи-то колкие, сказанные в запальчивой необдуманности слова.
Рядом была моя река, давно обжитая упрямыми сибиряками, прадедами и дедами ныне здравствующих здесь нарымчан. О том, что они тут жили и ценой великого труда, терпения, напористости обживали, обновляли землю, свидетельствуют не только тихие старые погосты в ельниках, кедрачах и березняках. Давних жителей тайги и рек утихомирило неуговорное время. Но остались стоять города, таежные поселения. Лежат раскорчеванные под пашню гектары, проложенные широкие тракты в сторону солнцевосхода и к сердцу Руси — Москве.
Река, теплоходы, люди спешили на властный зов Севера, как птицы, возвращающиеся в места гнездовий. И меня, уроженца Нарыма, влекло туда же, в края широкие, обжитые, обласканные светом белых загадочных ночей.
Обь моя великая! В какой щедрый час подарила тебя матушка-природа сибирской земле?! Путешествую в твое нефтяное низовье по первой воде и вновь испытываю внутренний трепет, безотчетную мальчишескую радость.
Наша упрямая, сильная самоходка — крошечный плавучий островок. Вольный ветер-верховичок полощет яркий флаг на мачте: он словно перешептывается с небом, солнцем, рассказывает, кто мы и с чем движемся в холодные широты. Во вместительных отсеках трюма — тампопажный цемент, глинопорошок. На палубе — железобетонные изделия, насосно-компрессорные трубы. Груз — строителям, буровикам, нефтяникам. Водный путь свыше тысячи километров. Реку Томь оставили позади. Во всю силу крепкого винта несемся разливанной Обью. А дальше предстоит свернуть с живого широкого тракта, пойти по извилистому темноводному Васюгану до Катыльгинского причала. Здесь база васюганских нефтедобытчиков. Отсюда рукой подать до известных месторождений — Катыльгинского, Первомайского, Оленьего. Нефтяники подают глубинам руку помощи и недра отдаривают их расплавленным золотом.
Давно записал в своем рабочем дневнике почерпнутые из книг высказывания Э. Хемингуэя: «…я никогда не чувствовал себя одиноким у реки…» и В. Гюго: «…реки — такой же удобный путь для мыслей, как и для товаров…». Да, реки умеют разрушать чувство тоски и одиночества. И как-то само по себе у реки всплывают на поверхность сознания различные мысли. Держатся крепко, как заякоренные бакены на воде. Памятью можно быстро навести мосты в детство, перебросить пролет за пролетом в юность, воскресить события вчерашнего дня и пятнадцатилетие!! давности.
Прокладываю свои мосты-воспоминания по северной земле. Связан с ней по родству и духу. Радуюсь деяниям земляков, обновлению окраин, интересным характерам и судьбам нарымчан. Перед глазами борьба нового со старым, ломка отживших понятий, воскрешение забытых традиций. С перестройкой жизни идет перестройка людей, их взглядов, воззрений, методов поиска места под солнцем. И хочется не просмотреть эти бурные процессы бытия, быть сопричастным к жизни, делам современников, не прятаться в крепкую личину квартирных стен. Поэтому несут и несут меня над землей аэрофлотовские крылья, вертолетные винты. А по земле и воде— теплоходы, машины, вездеходы и… ноги, не подводящие пока ни на таежных тропах, ни на болотных зыбунах.
К, вечеру тучи сгуртились, впитали черноту. Покрепчал ветер. Его протяжный, отчаянный свист влетает в рубку. Высокие волны гонят разрозненные льдины. Они кусками грязного пенопласта качаются на мутной воде, приплясывают на ее гребнях. По крутоярью на самом ветробое покосилась степа тонкоствольных деревьев. Некоторые урывают момент, отбивают поклоны реке, нашему теплоходу. О неусыпной жизни Оби говорят сильные береговые оползни. С верхних этажей яров до нижних сползает многотонная масса земли, валится подсеченный обвалом лесок.
Еще недавно тихая река взбуриовалась, вспенилась похожей на снег пеной. Кидалась на песчаное откосье. Залепляла брызгами железобетонные плиты на палубе. Воде хотелось выйти из повиновения берегов, где еще во многих местах покоился слежалый снег, громоздились выброшенные течением льдины.
Изредка, точно гонимые ветровыми порывами, пролетали над волнистой равниной пугливые утки, скрывались за потопленными тальниками. Пузатые белые и красные бакены, зорко стерегущие фарватер, забуривались на треть в кипучие волны и, словно ошпаренные, выскакивали из них, переваливаясь с боку на бок.
Моложавый, подтянутый капитан Яков Абрамцев, не первый год входящий в собратство обских речников, пристально всматривался в хмурую даль. Его долго и нудно тяготило зимнее безделье. И вот проверенная реками душа открылась ветрам и далям.
В рубке заметно течение холодного воздуха: сигаретный дымок разрывается сразу, исчезает в щелях.
К нам на всех бензиновых парах несется широконосая дюралевая лодка. У подвесного мотора мужичок в старой лохматой — из собачины — шапке. Фуфайка тоже старая. Воротник надорван, из рукавов торчат клочья серой ваты.
Остроскулый мужичонка, приглушив мотор, приставил ко рту рупор ладоней. Пытается добросить до нас связку каких-то слов. Не перекричав ветер и шум дизеля, показал двумя растопыренными пальцами известный жест. Сотворив веером пятерню, трижды махнул ею над головой.
— Начинается! — пробурчал капитан. — Пятнадцать за бутылку предлагает.
Яков поспешно скрестил руки, отрицательно покачал головой: мол, нету спиртного, отваливай восвояси.
Растопыренная пятерня просителя четырежды красноречивым взлетом мелькнула над рыжей меховой копной.
— Тэкс, тэкс… двадцаточка обещана… растет цена… — с долей нескрываемого ехидства твердил капитан. — У-да-лец!
Мы перестали обращать внимание на нежданного гостя. Он безнадежно и зло махнул рукой, сделал презрительную гримасу и завихрил на «Вихре» к деревеньке, сереющей еле заметными крышами на левобережном косогорчике.
Провожая взглядом лодочного всадника, капитан заметил:
— Разбаловали этих винолюбов речники… в основном, конечно, сопровождающие, отвечающие за груз. Прихватят они сверх товарных ведомостей дюжину ящиков и гусарят на реке. По червонцу чистой прибыли с бутылки. Иногда больше. Сейчас прижали хвосты, но не все. Лично я этой спекулянтской пакостью никогда не занимался. Не скрою, возил знакомым мужикам водочку, но в обмен на ягоду, грибы, орехи, рыбу. Все лето, всю осень крутишься на воде и возле лесов, а попробуй заготовь что. Планы — кремневые. Грызешь-грызешь всю навигацию, ломаешь сутки на часы, минуты боишься раскрошить… Да я и горячкой денежной не страдаю. Иной от жадности рожу добела раскалит. Рвет с государства. Тянет с ближнего. Не дай бог попасть в страшное рабство рубля. Трудно вырваться из могучих, когтистых лап.
— Неужто больших денег не хочется? — подзадориваю хозяина судна.
— Пусть свалятся откуда-нибудь… распоряжусь, поди… Но богатой тетки в Америке нет. А в лотерейное и спортлотошное счастье не верю. Что руками и горбом возьму, то мое… В нашу речниковскую братию тоже ведь всякие попадают. На реках мы — казаки вольные. Иной под такое казачество и животину чью-нибудь на берегу пристрелит на мясо. Нарымский скот — особенно личный — в основном самопасом бродит. Скотину гнус зажирает, вот и тянет ее к воде, на ветерок. Хлопнут борова или овечку — ищи-свищи, кто созлодействовал. Кому не хочется шашлыков отведать?! Однажды и моей команде мысля такая явилась. Пристали к деревне, пошли к мужикам барана торговать. За одни голые деньги не согласились продать. Зато на бережку на талиновых шампурах такой шашлычок замастрячили!
В рубке мы вдвоем. Чувствуется, Яков спешит выговориться о себе, о жизни. Судьбы людские изворотливы, как и реки. Абрамцева не раз выносило на житейскую мель, стукало о причальную стенку неустроенного быта. Женат второй раз. До сих пор не уяснил, повернулось ли к нему счастье своей алмазной гранью.
Раздастся иногда в квартире звонок, скажет Яша «алло» и слышит в трубке томительную тишину, прерываемую чьим-то частым дыханием. Яков знает чьим: Звонит первая жена, желая услышать голос любимого человека. Сперва Абрамцев скоренько опускал телефонную трубку на рычаг. Потом стал насвистывать марш монтажников-высотников и песенку — «жил отважный капитан». Иногда читал одно-два есенинских стиха. В ответ ни слова. Была безответной женщина в семейной жизни. Осталась безответной после развода. В пору совместной жизни кашеварила на теплоходе «Песня». Муж механиком был. Возили по приречным населенным пунктам самодеятельных и иных артистов. Столичные дарили портреты, оттиснутые на афишах.
Везли однажды в низовье вокально-инструментальный ансамбль. Парни черноусые, загорелые и с ними две пухлогубые певички-невелички. Дорогой один чернявенький стал к жене механика «клеиться» (термин заимствую у капитана). День проходу не дает, два не дает. Лия его по лицу съездила ладошкой, вымазанной фаршем. Мужу рассказала. Обнаглел музыкантик. Не унимается. Команда терпела-терпела да и расправилась по-свойски. Культурненько, без тумаков высадила духарика на обской остров-осередыш, образованный вдоль речного русла из наносного песка. Саксофон островитянину швырнули с палубы — наигрывай комарикам марши! Лето в зените стояло, гнусу в островном тальнике тьма.
Насупленные музыканты и певички не заступались за новоявленного Робинзона. Но, когда теплоход отошел от острова, пошли всей группой к экипажу, извинились за саксофониста. «Песня» изменила курс, снова взяла на борт нагловатого музыканта.
Три навигации звенела «Песня» в душе Якова Абрамцева. Перешел на самоходку — ГТМ. Буквы расшифровывались так: грузовой теплоход мелкосидящий.
Кто-то из речников окрестил по-иному — Горе-Ты-Мое. Вообще-то горевать не приходилось. На мелкосидящем не было радиолокатора, эхолота. Зато имелся свой кран грузоподъемностью полторы тонны. Дизель сильный. Осадка судна небольшая. По речкам-вилюшкам заходили в глубинки, радовали жителей привезенными арбузами, яблоками, виноградом.
Расстался Яков с Лией и вскоре горько пожалел. Зачем мучал ее неоправданной ревностью? Зачем сперва приручил лаской, добрым обхождением, потом изводил жену постоянными обидами, колкостями, укорами? Лия умела растворять в себе едкую соль мужниных словечек. Слушает, молчит, глушит даже вздох груди. Лишь при последнем уходе сказала медленно, с четкой расстановкой слов: «Яшенька-Яша, Горе-Ты-Мое. Мелкой у тебя оказалась душонка… три фута под килем не наберется…».
Уязвила, резанула словами. Они не зарубцовываются на сердце, кровоточат раны души по ночам.
Ждет телефонных звонков. Ловит ее дыхание. Перестал насвистывать марши, читать стихи. За минуту-другую томительного молчания осмысливает прошлое и ни на что не решается. Чувствует: со второй женитьбой пристал не к тому берегу. Не хватает силенок отойти от него.
Берега жизни… Берега Оби… Всматриваюсь в ваше извилистое очертание, ускользающие контуры. Течение моих мыслей под стать речному — быстрое, с путаницей холодных струй. Не плодим ли мы сами мели в житейских водах? Не наносим ли близким людям пустых непоправимых обид? Не подтачиваем ли равнодушием, бессердечием когда-то крепкие берега семьи? Каждый развод — оползень, обрывающий корни неокрепших деревцев-детей. Ведь не от бедности и безденежья рушатся многие семьи. Неужели отгремит скоро пора золотых и серебряных свадеб?! Скороспелые браки. Скоротечные разводы. Ломка когда-то прочных стенок ячейки общества. Или с глобальным увеличением скоростей человека, как неуправляемый электрон, начинает носить по разным орбитам. Он отдаляется от своего пристанища. Порывает с чувством долга. Становится безучастным к судьбе соседа, живущего этажом ниже, к судьбе Родины.
Омертвение тканей тела — процесс естественный, подчиненный напористому течению времени. Омертвение души — явление более страшное.
Сытая, пустая, безучастная ко всему жизнь плодит мертводушных человеков. Иной ребенок — цветок семьи, — возросший на всем готовеньком, возлелеянный на почве махрового родительского эгоизма, опекаемый их неусыпными сверхзаботами, превращается со временем в шалопая, баловня, бездельника с хваткими замашками потребителя. Вещизм-тряпизм — его конек. Интересно, далеко ли и в какую степь ускачет такой иждивенец на широких спинах папеньки и маменьки?! Рано или поздно «старики» постараются сбросить сынка или дочку со своей шеи. Даже «умудрятся» обеспечить деньгами, кооперативной квартирой, машиной. Нередко все это они добудут жульническими путями, спекуляцией, казнокрадством. Такие окольные пути не всегда обрываются у дверей тюрем. При нашей халатности, при нашем попустительстве пока еще огромное поле деятельности расхитителям всех мастей. Известно: яблоко от яблони далеко не упадет. И вот от таких хватких, «сердобольных» за свой карман и свое чадо родичей выходит надежный кандидат в рвачи, в плуты, в надуватели государства. Он как-нибудь выучится. Или купит диплом. Обязательно устроится в тепленькое местечко, за которым незорко следит начальство и телеглаза. Рассказывали мне, как на одной кондитерской фабрике на всевидящий телеглаз набрасывали платок, когда подходила пора распихать по сумкам на унос сладкую продукцию цеха. Но и сладкая жизнь оканчивается зачастую горькой явью.
Давно стало бытовать выражение: «Скажи, что ты несешь под полой, и я скажу, где ты работаешь». А. П. Чехов высказался в одном из своих рассказов: «…мало ли воров переловлено от Рюрика до сегодня…». Немало, Антон Павлович. Ох, немало. А сколько не переловлено?! Корни воровства, казнокрадства, взяточничества уходят глубоко в древность. Этого века явно не хватит выкорчевать их. Петр I с одинаковым усердием боролся с расхитителями казны и с крамолой бунтующих стрельцов. Однажды, выслушивая насущные сенатские дела, царь в сердцах повелел генералу-прокурору Ягужинскому: «Напиши указ, что если кто и на столько украдет, что можно купить веревку, то будет повешен…». Генерал-прокурор улыбнулся и ответил: «Государь, неужели вы хотите остаться императором без служителей и подданных?». Печальный, дошедший до нас анекдот имеет под собой крепкую почву. Наши органы, особенно в последние годы, небезуспешно выбивают такую почву из-под ног людей, ищущих легкую наживу. Важно в этой кропотливой борьбе участие всего народа. Чтобы не только лазейки — узкой щелочки не осталось всяческим расхитителям государственного, значит, и народного, добра.
Предпринятая новая реформа общеобразовательной школы даст мало плодов, если мы с первого класса не станем приучать детей к систематическому, не показушному труду. Тут бесценную помощь педагогам может оказать великая воспитательница — Земля. Деревенские ребята мало-помалу помогают родителям прополоть грядки, посадить, выкопать картошку, заготовить сено, у кого в семье имеются, коровы, овны. Городские дети оторваны от этого. Школы будущего мне видятся такими: при каждой заведено настоящее подсобное хозяйство, как раньше при детских домах и некоторых сельских школах. Машинный двор при хозяйстве должен иметь компактную обрабатывающую технику, агрегаты, не превышающие двадцать — сорок лошадиных сил, различный сельхозинвентарь. Почему бы не воскресить конные дворы? Ведь у детей не пропала тяга к лошадям. И верховой езде можно обучаться. И использовать животных на пахоте, сенокосе, уборке общешкольного урожая.
Далеко ли мы пойдем в трудовом воспитании в семье, если дети за каждую вымытую тарелку, за каждый пропылесосенный ковер занимаются явным вымогательством денег у родителей. Надо расширить в школах уроки труда. Оценка за него в аттестате должна быть наиглавнейшая. Как правило, бывших белоручек почему-то тянет в будущем на черные дела.
В школе Яшеньку Абрамцева величали балдой дети и учителя. Шалунишка, ротозей, драчун, выдумщик, он с великими потугами штурмовал таблицу умножения, дроби, законы правописания. Не насладившись вволю миром детских забав, Яша тяжело сносил мученичество тесной парты, требуемое безмолвие на уроках.
«Дурака жизнь доучит», — твердили учителя и с натяжками переводили мальчонку из класса в класс.
Прожив чертову дюжину лет, не угомонившись, этот сущий чертенок испепелял нервные клетки учителей. Абрамцевы жили в пригородном селе под Томском. Однажды мальчишка, сорвав клубную киноафишу, намалевал на обратной стороне такое объявление:
Внемание!
Сегодня состаитця бой племиных быковъ
езвесный мотодор Яковъ Абрамцевъ
вход за конюшъню свободный
Слова были разбросаны по объявлению вкривь и вкось. Управляющий отделением совхоза, усмотрев на афише четыре твердых знака, изрек: «Молодец! Твердый у парнишки характер. Я его после школы рабочим на скотный двор возьму».
Возле животноводческой фермы, по сельским улицам бродили совхозные толстозадые свиньи. Яша любил чесать их за ушами: хавроньи блаженно разваливались на траве, посвистывали носами, похрюкивали. Одну крупную свиноматку мальчишка разрисовал голубой краской «под такси». По левому и правому «борту» четвероногой «тачки» шли, нанесенные по трафарету, клеточки. К загривку свиньи Яшка прикрепил фонарик, огонек зажег: такси свободно. Добродушный управляющий, увидав у крыльца конторы привязанную свиноматку, и к этой забаве отнесся спокойно. Однако заставил смыть соляркой краску и отдраить с мылом породистую супоросную свинью.
Охота к книгам, учебе проснулась в мальчишке позднее, чем охота за утками и боровой дичью. Однако двоек и «колов» приносил домой больше, чем рябчиков, косачей и водоплавающей птицы. «Прозрение» началось позднее. Вечернюю школу в Томске закончил с двумя тройками. Учился на речника, словно песенку любимую пел о капитане, объездившем много стран. Все легко давалось — дизели, судовождение. В родной деревне помогал устанавливать механизацию на ферме. Управляющий похлопывал по плечу, говорил веско: «Ты, Яков Степаныч, из кумекающих парней. Раз призывают тебя на службу реки — жми в институт. В Новосибирске есть такой. Готовит инженеров водного транспорта».
И вот Яков Абрамцев третий курс заочно дожимает…
Ветрище заживо сдирает шкуру с реки. Самоходка пытается прижать ее всем телом-утюгом, но постоянно терпит неудачу. Не понять, какая качка сильнее — килевая или бортовая.
Повалил снег — густой, крупный, липкий. Хлопья сшибаются, вырастают до комочков. Вскоре железобетонные плиты, балки на палубе превращаются в сугробы: мы везем в неприветливое низовье островок вернувшейся зимы.
Белеют берега, увалы, полузаброшенная деревенька, что открылась за крутым изворотом. И опять протяженная серая Обь расстелила впереди огромный взбугренный плёс. Вскоре за мокрым снегом обрушивается шуршащая крупа. Наш дизель упрям, напорист, силен. Умолкни он вдруг средь белой вакханалии, и мы — игрушка в руках неистовой разгульной природы. Он не умолкает. Поэтому неуклюжий, пузатый механик блаженно потирает ладони и греется в рубке непроглядно-густым чаем.
Экипаж судна — крепкая, надежная связка, помогающая брать пики труда. Они у речников исчисляются миллионами тонно-километров. Весной самоходка торопится идти почти вслед за послезимним льдом. Глубокой осенью ей надо успеть улепетнуть от предзимнего льда, скрыться в спасительном затоне. И в этом горячем навигационном промежутке времени — рейсы, рейсы, рейсы. Не будет у васюганцев миллионов тонн нефти без тех миллионов тонно-километров.
Удачливым капитаном называют Абрамцева. Вымпелы, денежные премии, благодарственные телеграммы. Удача — не случайный осколок счастливого рока. За нее надо бороться. Не разминуться с капризным фарватером. Ужом вползать в него, минуя песчаные грядины.
Надо не столкнуться с бревнами-топляками. Не пропороть борта и днище о затонувшие трубы, плиты, сваи, оброненные при транспортировке. Надо ухитриться не посадить самоходку на мель, где можно куковать сутками. На «гэтээмке» срочный груз. Впереди лежат водные километры. А ты — песчаный пленник — сиди, смотри с тоской, как другие удачники жмут вперед, взбугривают за кормой волны. Конечно, с мели тебя снимут. При губительной пробоине экипаж выкачает воду, залатает дыру. А время? В навигацию его на вес золота ценят.
Экипаж подобрался на самоходке — душа к душе. Иные семьи так дружно не живут. Не хватает на судне Лии, но все молчат, из деликатности не будят капитанскую совесть. Дело личное — разошлись так разошлись.
Обходительной, улыбчивой, красивой была первая жена капитана. Нет солнышка на небе — Лия обворожительной улыбкой заменяла его. Попадет в ее руки дело какое — не выскользнет. Чистит картошку, моет пол на камбузе, лепит пельмени — всегда песенку примурлыкивает. С виду легкодоступна, но попробуй сунься. И стала подтачивать Яшеньку незримая тля ревности. Такого туману в башку напустит — неделю разогнать не может. Недоверие — фундамент шаткий, почва под ним зыбкая. И вот скособочилась жизнь капитана, на подпорки не возьмешь. Никто еще не поставил опыта по выращиванию искусственных кристаллов души. Человек должен сам заниматься ее кристаллизацией, воспитывать сердце под воздействием людской доброты и любви.
Сознавал Яков всю опрометчивость своего поступка, не делая шага к примирению. На судне красный уголок — рубка. Все тяжелее было появляться здесь, подходить к штурвалу. Кажется, все укоряло здесь: приборы, глядящие большими настороженными глазами, круглые настенные часы, вахтенный журнал. Укоряли бакенные огни, берега, встречные суда, не здоровавшиеся гудками с его самоходкой.
«Мелкая у тебя, Яшенька, душа… три фута под килем не наберется…»
Обидные слова бывшей жены зажигались в мозгу, как бортовые огни импульсной вспышки. На реке капитан всегда знал, по какому борту разойтись со встречным судном. В запутанной личной жизни не знал, надо ли было расходиться с любимым человеком, шедшим с тобой борт в борт.
Лия гордо сошла на безрадостную сушу. Думала устойчивый берег, пятилетняя дочка спасут от нежданного горя. Нет. Кто мог предположить: в двадцать четыре года и разведенка. Навалились тоска, думушки-раздумушки. Росла неуверенность в людях. Терзало одиночество.
Приходила на берег Томи. Вода выводила из окружения гнетущих раздумий. Здесь разгуливал ветер речных странствий — ее друг звал на север. Оставив дочку на временное попечительство старшей сестры, Лия стала половину месяца проводить на вахте.
Тогда уже велась разработка Васюганской группы нефтяных месторождений. В Катыльгу сплошным потоком шли грузы. Везли блоки буровых, вышек, опоры детали станков-качалок, связки насосно-компрессорных труб. Строился поселок вахтовиков — Пионерный. Баржи доставляли кирпич, цемент, брус, пиловочник, ящики со стеклом, облицовочной плиткой. Настоящего причала не существовало. В спешке все сгружалось в основном на левый катыльгннский берег. Он напоминал искусственные горы вулканического происхождения. Вахтовичке Лие при виде «пожарного завоза», творящейся на берегу неразберихи, казалось, что кто-то где-то терпит бедствие и все богатство второпях выгружается здесь для его временной сохранности.
Возмущение против такой вопиющей бесхозяйственности терзало ее еще в бытность камбузной начальницы. Их самоходка доставляла ценный груз до конечного пункта, и по целому дню приходилось искать приемщика. А когда находили его, злого, задерганного, безучастного к происходящему на берегу, он отмахивался от надоедливых речников: «Да ну вас! Сгружайте, где хотите!».
— Вы для чего здесь, а?! — возмущалась Лия. — Вон плиты в воду летят. Поддоны с кирпичом затоплены. Цемент на берегу затвердел, как базальт… Вы знаете, сколько один кирпич стоит? Не знаете — скажу: двадцать три копейки. Это дороже хлебной буханки. Мешок цемента знаете сколько стоит? Не знаете — скажу: четыре рубля.
Приемщик таращил на воительницу красные, воспаленные глаза, морщился, кривил губы. Резко взмахивал рукой возле небритого смуглого лица. Невозможно было понять — отмахивался ли от комаров или отсекал напрочь обвинительные слова въедливой симпатичной поварихи. Он уже привык расхлебывать густую кашу, заваренную на берегу судоводителями. Смирился с их возмущением, нареканием, угрозами.
Лия устроилась кладовщицей. В великоватых сапогах, с облупленным от солнца и ветров носом, порывистая в движениях, носилась по береговой грязи. Зубатилась с грузчиками, крановщиками, капитанами теплоходов, спешащими любыми путями избавиться от трюмных и палубных грузов, опустошить их, выбросить на берег привезенное добро и скоренько уйти в обратный порожний рейс.
Скуластый, толстогубый стропальщик, не выпуская изо рта папиросы, спросил однажды Лию при многих рабочих:
— Комсомолка, поди?
— Комсомолка. Ну и что?
— Сразу видать — е-дей-ная… лозунгами шпаришь…
— После обеда эти трубы перештабелюете. Под низ бревна. В грязь укладывать не позволю.
— За переделку двойную оплату по наряду.
— Одинарную сперва честно заработай.
— Слушай, краля, приду сегодня в балок потемну — не обмани моих надежд.
— Будь уверен, не обману.
Засыпая в полночь, Лия услышала возню у двери, бормотание, настойчивый стук. Подруга по соседней койке уже спала. Кладовщица разбудила: «К тебе ночной гость?» — «Нет».
За дверью послышалась разудалая песня. От нового стука вздрогнул балок.
Лия «обула» правую руку в еще не просушенный сапог, сбросила крючок. Резко распахнув дверь, изо всей силы боксанула резиновой «перчаткой» ночного посетителя. Хотела попасть в вытянутый подбородок, не рассчитала: отштампованная тугая подметка в соединении с грязным каблуком прогулялась по всему лицу.
Наутро стропальщик виновато прикрывал рукавичкой-верхонкой багровый, распухший нос. Косился на кладовщицу, был молчалив. В бригаде стропальщиков-грузчиков за ним прочно зацементировалась кличка Не Обмани Моих Надежд.
Несколько дней ходила Лия с тяжелой гайкой в кармане. Размышляла: «Полезет драться — в обиду себя не дам». Не лез. С воловьим упрямством штабелевал трубы, не ударив ни одну «в грязь лицом».
Однажды Лия подошла к насупленному парню, повинилась:
— Прости за удар… в моей ручонке какая сила… хотела двойной тягой…
— Да, ладно… чего уж… И ты прости: не так о тебе подумал. Другую бы отметелил. Тебя стыдно трогать — симпатяга, глазами сильно блестишь…
В одну из весен темный Васюган вздулся, посуровел. Земля будто окликнула коричневую лесовую воду, и она властно пошла на зов, удивляя устойчивой прибылью, напористостью и мощью. Шумел и шумел нудный, многодневный дождебой, топил сверху. Снизу ему подсобляла река.
Чего опасались все — случилось. Вздыбленная вода затопила поддоны с кирпичом, сваленный в кучу цемент, глинопорошок, соль, приготовленную для бурения. Бочки с хлористым калием проржавели, из них вымывало содержимое. Никто не ждал наводнения. Природа не брала в расчет людские просчеты. Плыли по Васюгану в обратном порядке, каким их доставили сюда теплоходы, сборно-разборные дома, пакеты пиломатериала, рассыпанный брус, мешки из-под буровой соли. Белела на поверхности воды отравленная рыба.
Не крикнешь Васюгану: остановись, черт, куда прешь?! А хоть и крикнешь — не послушает. Кто его сейчас осадит, ужмет в берегах?
Что могли — спасали от наводнения. Не хватало техники, людей, могущих противостоять натиску по-пластунски ползущей воды.
Видя насупленное лицо, влажные глаза кладовщицы, грузчики утешали:
— Не горюй, Лия! Чего не случается средь болот. Ведь освоение края идет. Все, что надо списать, — спишут. И что не надо — спишут. Под шумок беды на убытки пойдет… Да-а-а, оконфузил нас Васюган, страшно оконфузил.
До конца июля конфузила людей петлястая таежная река.
Не Обмани Моих Надежд радовался разгулу стихии. Анекдотничал. Острил. Хохотал. Подтрунивал над кладовщицей:
— Теперь не расхлебаешься за унесенные водой миллионы! Васюган некрещеный. С него спроса нет. Задумалась чего? Думай не думай, а на твое личико тоже лягут морщины в клеточку. Был у нас в зоне мужичок раздумчивый. Все, бывало, ходит-ходит по камере. Я ему втолковываю: «Ираклий, вот чего ты, как маятник, мельтешишь, время в заблуждение вводишь? Думаешь, если ходишь по камере, то не сидишь?! Сидишь, как миленький. И срок твой от этого на убыль не идет. Судьбу еще никто не обхитрил…». Давай, Васюганище, поддай еще хорошенько! Пусть знают людишки, как без причала жить у реки.
Лия ненавистно посмотрела на болтуна.
— Неужели тебе не жалко унесенного добра?
— Жалко у пчелки бывает. Да гори все синеньким огоньком, тони все по горло — не вздохну, не охну. Река весенне-летний проминаж делает. Ей весело. Отчего мне грустить?!
— Сгинь с глаз моих! Плохо твою рожу подметкой опечатала.
— Не вводи мою душеньку во грех — не поминай старое. Позолоти лучше ручку. Погадаю — ждет, ли тебя второй брак.
Рабочие слушали-слушали и предложили с издевкой:
— Чего тебе лапу грязную золотить?! Сходи еще разок, посватайся к Лие. Без гадания узнаешь, что к чему.
— Стропаля-стропаля! — упрекнул говорун товарищей, — видать, застропила вас кладовщица крепко. Всегда ее сторону держите.
Тараним обские волны носом безустальной самоходки. Ночью идем под крупными звездами. С ними весело, охотно перемигиваются бакенные огни и зажженные по ритуалу ночи лампочки проходящих судов.
Дизель бодрствует. Не спится и мне в отведенной каюте. Встаю. Иду в рубку. Абрамцев выстаивает самую трудную капитанскую вахту — с полуночи до четырех часов утра. У штурвала стоит подтянутый, чисто выбритый, в отглаженной рубахе. Моей бессоннице рад. Просто сердечно советует:
— Не ложитесь до утра. Сон заодно со старостью действует. Спишь — стареешь шибче.
— Не слыхал о таком открытии.
— Точно говорю… — И тут же начал о другом — Вот я спервоначала думал: жизнь — простушка. Чего с ней деликатничать? Живи. Пой. Веселись. А начнет иногда судьба коленца выкидывать — тошно делается. Были годы — жил я только для брюха, для своего мещанского «я». Одевался с иголочки. Брючата, свитер, ботинки, дубленочка — все импортное… Но вот подкатил срок — душа моя тоже есть-пить запросила. Долгое время морил ее голодом. На пайке суровом держал. Пузо гладкое, душа гадкая… Повелел себе: стоп, Яшенька! Задний ход. Займись-ка собой, не оставляй свою божью душу в кювете… Пусть мои излучины жизни извилистые, неширокие, по я по ним порожняком идти не хочу… Ну занялся своей душой и чую: не могу с нею совладать. Хочу одно — делаю другое. А все оттого, что у всякого человека двойник есть. Каждый несет в себе себя и чужого. Чужак для других живет, показывает, чего в тебе на самом деле нет. Мы себе врать научились преотлично, другим — подавно. Тряхни каждого — такая окалина посыплется! Подличаем иногда, а себя уверяем в правоте. Мол, так и надо в жизни поступать. Совесть свою убаюкиваем, кутаем в разное тряпье.
Много еще на белом свете людишек, у кого душа черная и двойное дно имеет. Три навигации назад на пашем теплоходе сопровождающий ехал. Брюнет, аж на негра смахивает. Речист. Плечист. Фасонист. На нем был дорогущий костюм-тройка. По галстуку башня Эйфелева растянулась. Запонки массивные, в золоте, в камнях драгоценных — к каждой надо по охраннику ставить. Нарядился, распавлинился — даже стыдно за него. Если бы на эстраду собрался — ладно. А то ведь простой грузоохраниик. Груз, правда, в северный город везли дефицитный: растворимый кофе, цейлонский чай, колбасы копченые, шампанское, коньяк армянский. Были в трюме норковые, собольи и ондатровые шапки, дубленки и прочее добро, за которым охотников тьма.
Угощал нас отменно: всех деликатесов отведали. Раз хочешь быть щедрым паном — будь. Не нам за недостачу отвечать, если случится. Дорогой ценными градусами поторговывал: ящиков пятнадцать коньяка и шампанского спустил. По случаю сенокосной поры везде «сухой закон», поэтому за каждую бутылку звонкая монета катилась в карман грузоохранника.
Месяца через два узналось, каким гадом скрытым был наш доброхот. Подговаривал молодого рулевого, чтобы тот, будто нечаянно, борт или днище самоходки пробил. Чуть в сторонке от фарватера есть пароход затонувший. Ткнись в него, и сам можешь на дно пойти. Знать, в трюме-то нашем кое-чего недоставало, раз через пробоину водичку в него хотелось впустить. Авария. Списалось бы. За выполнение «операции» рулевому пять сотенных обещал. Готовенькие в конверте лежали. Костерил же я потом парня: «Дурак! Чего сразу команде не открылся? Мы бы того добренького подлеца не стали, как саксофониста, оставлять на обском острове-осередыше. Отстегали бы мокрой шваброй да швырнули за борт с его костюмом-тройкой, запонками по кулаку».
Вот тебе балычки! Вот тебе колбаска на угощение! У судна двойного дна нет, и душа не мерзкая, как у того сопровождающего. Оно честно и достойно воюет с водой. Не раскусили мы сразу ту сволоту. Ведь душу человеческую рентгеновскими лучами не просветишь, на снимок не заманишь, не усмотришь язву…
В силках холодной ночи бьются на далеких створных знаках огоньки. Слева и справа остаются молчаливые постовые реки — бакены. Одни, оставленные позади, сослужили нам добрую службу. Другие, возникшие впереди, сослужат.
Подъемный кран на самоходке от самого Томска опустил стрелу и спит, убаюканный постоянным плеском волн.
Вода под тяжестью тьмы загадочнее, страшнее. Но вот слабым, неуверенным крылом шевельнулся восток. До повального света еще далеко, однако ночи придется скоро примириться и уступить дорогу новому дню.
С рассветом ближе, роднее берега. Перестает тяготить разудалое гульбище волн.
К нам снова мчится лодка-быстроходка. В ней двое. Подруливают к правому борту. Парень, сидящий за пассажира, держит перед собой приличного осетренка, показывает нам товар лицом. Голова кострюка выше облезлой. ондатровой шапки парня, длинный скошенный хвост рыбины достает до колен.
— Для ухи мировая рыбка, да не продадут, — вздыхает капитан. — Водку стребуют.
Слышим из лодки бодрый бас:
— Меняемся, ребята?! Баш на баш и товар ваш. У нас полный мешок таких. Все будут ваши за дюжину, по крепкую.
— Рады бы. Не держим! — бросает за борт громкие слова Яков. — Монеты можем предложить.
— Наши монеты куры клевали, да не осилили, поперхнулись. Сами можем по четвертаку за пол-литра выкатить. Раскошеливайтесь водярой. Вон какие добрые пузанчики! — торговец с ухмылкой щелкнул толстым пальцем по тугому рыбьему брюху.
— Нету, парни, нету.
Вы что, с ума посходили?! — озлился в лодке мужичок у «Вихря». — Второй день не можем горючку для горла раздобыть. Теща померла. Поминки нечем справить.
— В таком случае кваском помяните, — Абрамцев резко захлопывает дверь, принимает вверенный мне временно штурвал.
— Беда с этими алкашами. Может, соврал про тещу, может, нет. В городе, говорят, похоронное бюро отпускает вино на случай беды. А тут где раздобудешь?.. Эх, жизня-жизня — каша-размазня. У нас к таинству смерти участливее относятся, чем к таинству рождения. Отдашь концы, и похоронное бюро берет на себя обязанности по обеспечению всем необходимым— от гроба до водки. Почему бы в районных и областных центрах не сделать бюро Рождения? Все к услугам молодых мам и пап: цветы, детское питание, пеленки-распашонки, машина, поданная к подъезду роддома. Ведь человек родился — праздник для земли…
Обиженными отъезжают нынче от нас поселяне. С глазами округленными. Врать вам не собираюсь — есть на судне заначка. По нынче и мыслишки свои я должен в заначке держать. Кто на дюральках подкатывает к нам? Простые смертные или начальство, милиция переодетая? Абрамцеву еще не расхотелось ползать по рекам. Спишут на берег, ведь с тоски сдохну. На меня, на команду Обь и дизель бурлачат, тянут к премии за безаварийность, за сверхзаданные тонно-километры. Перелопатим все плесы, доставим груз в сохранности — еще одно сражение выиграем…
С моим трюмным и палубным грузом все ясно-понятно. Получил — довез — сдал. Вот тут — капитан накрыл растопыренной ладонью место над сердцем — грузище потяжелее. Придет самоходка в Катыльгу — на берегу бывшая жена ждет. Сдам ей привезенный актовый груз, а этот, фактовый, — пятерня опять над сердцем, — она не принимает на подотчет. Так и вожу тяжесть-балласт взад-вперед. Никто в мои тонно-километры личный груз не включает…
Капитан делает большую паузу. Наверно, ждет, что я заполню ее какими-нибудь участливыми словами. Молчу. Оставляю его головушку наедине с необкатанными мыслями. Если он сам не нашел разрешения важного жизненного вопроса, что ему мои вздохи и советы.
— …Лийка неправа. Не теми футами душу мою мерила. Допустим, не морские глубины, но и не мелко плаваю. Для нее жил. Боготворил. Себя переделывал. Раз нечаянно на любовное письмецо наткнулся. На «до востребования» получила. Тогда я и востребовал от жены: говори, что и как? «А так, — говорит, — безответная любовь. С пятого класса парень по мне сохнет и высохнуть не может…» — «К чему переписка?» — «Я не отвечаю… его послания тянет читать… среди нашей прозы жизни поэзией веет от них. И где он слова такие красивые находит?» — «Дура ты, баба, — отвечаю ей, — он Пушкинские или тютчевские письма шпарит, а ты лопухи развесила…».
Дальше — больше. Пошли пререканья. Посыпались колкости. Полетели взаимные упреки. Стали всякую пакость друг в друге выискивать. Это легко делалось… Говорят, французы давно изжили чувство ревности. Могут жену с соседом на ночь оставить — не ойкнут. Ну, нет. До такой мерзости не докачусь. Мое есть мое: и жена, и рубашка моему телу должны быть близки… Лийка — привада, колдунья большеглазая. Ну и тянет на медок мух двуногих. Со всеми она сю-сю-сю. Ужимочки лисьи. Знаю: сам виноват. Распалил воображение. Развелся — не на той странице жизни закладку положил. Пляши вот теперь.
По разбитой, измученной колесами дороге, перевозили с васюганского берега грузы в строящийся вахтовый поселок. Тайгу и болота сперва раскроили прямой просекой. Потом сшили наскоро песчано-гравийным швом, готовясь со временем покрыть его широкими бетонными плитами. Руганый-переруганный водителями путь назывался дорогой жизни. Не выдерживали карданы самосвалов, рессоры, топливные насосы. Но грузы с перевалочной базы необходимо было возить, чтобы не замерли нефтепромыслы. Безмерные* стойкие болота отвоевали здесь у природы крепкие рубежи. Люди в борьбе стискивали зубы, забывали про ропот, отчаяние, нытье.
Золотую россыпь месторождений васюганские нефтяники собирали, зажав в кулак свою волю.
Любой водитель сорок километров волнистой дороги променял бы на четыреста верст ровной. Часто машины оказывались терпеливее людей: кое-кто сбрасывал грузы на пол пути к поселку. Слева и справа по кюветам топорщились бетонные плиты, сван. Орудийными стволами торчали из придорожных канав дорогостоящие насосно-компрессорные трубы, специальные штанги для ремонта скважин. Нередко дорожные колдобины засыпались высокопробным цементом. Колеса кромсали мешки, вдавливали в грязь серый порошок.
В жестокой погоне за километражом и количеством рейсов отдельные шоферы вели открытую грязную игру.
Долго Лии не удавалось прихватить с поличным хоть одного водителя-ухаря. Но вот на семнадцатом километре от Катыльги она увидела КрАЗ с поднятым кузовом. Подъехала на трубовозе. Открылась такая картина: поддоны с кирпичом, увлекая песок дорожного откоса, сползали в черную пузырящуюся воду. Некоторые поддоны успели утонуть в пучине вместе с кирпичами. Другие, освободившись от груза во время падения, плавали в приболотной лывине.
Шофер КрАЗа не ожидал увидеть здесь кладовщицу. Машинально включил гидравлику. Высоко поднятый кузов стал медленно принимать горизонтальное положение.
За рулем сидел Не Обмани Моих Надежд, нагловато скалил зубы. Из стропальщиков он ушел, получил почти новый самосвал. Заработки у шоферов были высокие. Лия подумала: «Неужели, гонясь за высокими деньгами, можно так низко пасть, как этот шоферюга?».
Кладовщице хотелось схватить валявшийся возле машины кирпич и разукрасить отвратительную рожу бесстыжего водителя.
— Ты только вякни, вякни только, — летели из кабины слова явной угрозы — Болот кругом топких — тьма-тьмущая. Нырнешь… нечаянно и не вынырнешь…
Лия не устрашилась запугиваний. Добилась: стоимость утопленных кирпичей взыскали из заработка шофера. На год лишили прав.
Лия в управлении и в парткоме «не пищала, не вякала». Рассказала все, как было. Потребовала должного наказания. Она же подсказала ввести дорожно-транспортные накладные. В эту своеобразную путевку вписывалось наименование груза. Без подписи приемщика груза в поселке рейс не считался выполненным. Такой строгий учет отрезвил водителей.
На трубовозах, самосвалах кладовщице приходилось «летать» над ухабами. Подбрасывало высоко, кидало из стороны в — сторону. Лия умела водить легковую машину. Не раз хотелось взять в руки «настоящую баранку», испытать себя на «марсианской» дороге. Однажды хозяин трубовоза предложил:
— Садись. Испытай вкус шоферского хлеба.
За баранку держалась цепко, как при аварии. Не вовремя прибавляла газ. Не вовремя тормозила. Впереди расстилалась дороженька, колеса успели набить ей «крупных шишек». А рослая Лия набивала в кабине головой шишки поменьше.
Ехала как-то на «Татре» пассажиркой. За рулем мужик предпенсионного возраста. Только проехали мимо Мертвого озера, оставленного слева дороги, у водителя омертвела спина. Проснулся застарелый радикулит. Успел повернуть самосвал с глинопорошком к правой кромке дороги, освободить путь. Нажал на тормоз.
— Все! Шабаш! Надо трос готовить. На прицеп возьмут.
— Зачем на прицеп? Я поведу машину.
— Ты? «Татру»?!
Бочком-бочком шофер переполз кое-как вправо. Лия «врубила» скорость, отлично привела «Татру» к медпункту. Отвезла на склад глинопорошок.
Нападали на Лию минуты знобящей тоски. Уходила подальше от причала, шумоты, садилась на берегу Васюгана. Вспомнились грубые, обидные слова Якова: «В тебе похоть подает свой звериный рык». «Врешь! Не подает! — говорила она громко уходящим струям реки. — Многие тут мылятся, да бриться не приходится…». Долго глядела на речную заверть, где бойкая вода крутила пену и сор, размышляла: «Знаю, расслабевают от одиночества женщины. Не каменные. Время упустить не хотят. Осуди их попробуй… После смерти мать-земля всех в правах уравняет. Из материнской утробы выходим, в общую земную утробушку ложимся. Жизнь — шаг. Как его правильно сделать?»
Нетерпеливо ждала прихода абрамцевской самоходки-теплоходки. Готовилась поговорить с бывшим мужем начистоту-напрямоту. Выстраивала в готовые предложения горячие, убедительные слова. Но при виде Якова порывистый голос сердца обращался в немоту губ.
Она била, терзала, мучила Якова стойким молчанием. Такая расчетливая казнь бесила капитана. Теперь он жил с Лией как бы на разных берегах. Не находилось перевозчика, чтобы доставить их друг к другу через разлив тревожащих чувств.
В речном училище курсанты изловили воришку — шарился на вешалке по чужим карманам. Бить не стали. Отвели подальше, «покормили» черноземом: «Кушай, голубчик, землицу, пока не научишься, как на ней жить». Теперь Якову, словно тоже кто-то толкал в рот липкую, проточенную червями землю и, прихохатывая, вытверживал:» «Пожуй, Яшенька, поожуй, голубчик, поучись жить».
В поселке за Лией ухаживали многие парни. Там, у Томи-реки, было их поле боя за красивую девчонку. Не пересчитать у ребят всех подглазных «фонарей», зажженных на улицах детства и юности в честь красавицы Лии. Шли годы. Оставалось меньше соперников. Уходили в армию. Переезжали с семьей в большой город.
И вот осталось два упрямца: Яшка Абрамцев и киномеханик Гаврилка Пупов. Работник клуба превосходил силенкой, красотой, но девушка чаще засматривалась на балбеса Яшу. Она не раз говорила подругам: «Будет свататься Гаврилка — не пойду за него. Лия Пупова — срам какой!»
Любовные баталии парней зашли далеко: вызвали друг друга на ружейную дуэль. Решили стреляться, стоя в обласках на расстоянии сорока метров. Отмерили на берегу рулеткой роковые метры. Спихнули долбушки на воду. Выплыли на середину реки. Расчет был прост: с зарядом дроби в теле кто-то из двоих кувыркнется в Томь. Утонул, да и все. Мало ли случайностей на воде.
Уже чешуйчато посверкивала шуга.
Яков ждал: Гаврилка струсит, запросит мира. Но он, чертенок, готовился к дуэли, как к последней неизбежной операции на пути к сердцу любимой девушки. Долго чистил ружейный ствол. Без плутовства отмерил при Якове положенную порцию дроби, засыпал в патрон, крепко запыжил.
«Дурачина! Неужели он впрямь решил меня продырявить? — раздумывал Яша. — Сказать или нет, что я буду стрелять в воздух? Лучше промолчу. Скажу — подумает: струсил, осмеет перед всеми…».
Нарушая условия дуэли, решили обойтись без секундантов. Гаврилкины ноздри хищно раздувались. Яша старался не смотреть на соперника. Явилась запоздалая мысль: «Надо было письмо оставить. Не думал, что дело зайдет так далеко».
Стояли наизготовку с поднятыми стволами. Киномеханик Пупов не своим голосом прогорланил над водой:
— Отступишься от Лийки?! Последний раз спрашиваю.
— Ни за что!
У правого уха Якова раздался легкий свист, словно пропела синица, а потом больно клюнула в шею. Дуэлянт потрогал шею: подушечки пальцев окрасились кровью. Первый взаправдашний выстрел, выпавший по жеребьевке Гаврилке Пупову, умирал в коротком эхе. Вот и эхо оборвалось. Молодую жизнь Яши выстрел не оборвал. Он, точно родившись заново, хлебнул первый глубокий глоток морозного воздуха.
«По ногам, что ли, его, гаденыша, шарахнуть? Ведь в башку целился!»
Но ружье медленно поднималось над человеком. Ствол вырастал над ним до вершин прибрежных темных елей.
Второе эхо взметнулось, побродило, осеклось.
Абрамцев перевел взгляд с небес на воду и ужаснулся: киномеханика Пупова, недавно стоящего в обласке отличной мишенью, не было перед глазами. Перевернутая долбушка лежачим поплавком качалась в крупной шуге.
Яша быстренько сел на кормовую дощечку, приналег на весло.
Увидев купальщика целым и невредимым, гребущим к берегу изо всей силы, Яша установил его обласок днищем вниз, побуксировал за пловцом. Помог ему, растерянному, окоченевшему, забраться в обортованный легкий челн.
Гаврилкины зубы выстукивали крупную дробь: такую не всыплешь ни в один патрон.
— Ррружжжье жжаллко, ттуллкка оттлличчная.
Костер на берегу излечил Попова от заикания.
— Жду твоего выстрела, тело так затрясло — обласок раскачался. Черпанул одним бортом, другим… Позволишь — свидетелем в загсе буду…
— Сви-де-тель! — Абрамцев обиженно высморкался на кучу принесенного хвороста. — Шею продырявил. Пощупай вот.
— Что-то катается под кожей. Неужто дробина? Ей-богу, влево от тебя стрелял… не целя…
— Не целя! — передразнил соперник. — У тебя, наверно, поджилки начали трястись еще до твоего выстрела. По-е-дин-щик!
— Так, вишь, Яша, дело незнакомое, страшное. Читаешь в книгах — там все просто. Зарядил пистолеты. Разрядил. Кто-то бац со скалы… Последнего момента ждал. Надеялся — сдрейфишь… Да и Лийка-стерва того не стоит, чтобы из-за нее на дно Томи нырять. Говорят, она в Томске с каким-то летчиком снюхалась…
— Заткнись! Не трепи ее имя! Не то я тебе заместо дроби пулю всажу туда, откуда ноги растут…
Долго не знали в поселке про ружейный поединок.
— Ну не дураки ли?! — осудила обоих девушка. — Никто мне из вас не нужен.
Но через год стал нужен Яшенька Абрамцев — балда, сорви-голова, дуэлянт и… любимый человек.
Натруженная самоходка-теплоходка из обского разлива вошла в васюганский. Третью по счету реку сечет винт. До конца пути еще далеко. И здесь механизм природы включен на полную мощь: везде майское разгулье воды, залитые луга, закустаренные островки. Бредут не перебредут плескучую ширь деревянные столбы, металлические опоры, согбенные осокори. Разбежались по скрытым сорам — пойменным заливам — гибкие тальники, переживающие веселую пору сокоброда. Под силой течения лихорадочно трясутся ивы, просительно кивают владычице-воде.
Незадачливые речники, по ошибке упустив из-под днища фарватер, заводят судно на мелководье. Кукуют на мели, переживают стыдобушку оттого, что заблудились во чистом море, доверились запоздалому огоньку, горящему на возвышении в чьей-то крайней деревенской избе. Надо много попыхтеть судну-спасителю, вызволяющему Неудачника из открытого плена подвернувшейся мели.
Васюган весь перед речниками — открытый, широкий, с петлястым ходом фарватерной глубины. Множество росчерков сделала по весенним водинам наша самоходка, но ни разу не запнулась о мель, не ославила капитана.
В холодном росплеске волн, в ровном шуме дизеля слышим неотвязный мотив: вперед, вперед, вперед.
Там, где Васюган, уговоренный берегами, сужается до своих пределов, он тих, услужлив, задумчив. Высокие лесистые увалы коренного берега чередуются с травянисто-кустарниковыми понижениями, моховыми болотами, куда вползают отвилины бесчисленных ручьев. Оползневые скосы крутобережья сплошь усеяны «пьяным лесом» — поваленным вкривь и вкось, растущим наклонно к воде или совсем утопившим в ней кудлатые макушки.
Живучие, потемнелые снега, глыбы льда, оставленные недавно раскрепощенной рекой после нашествия вод, унылый темный коряжник, крепкие строевые бревна, походя прихваченные половодьем у лесорубов, встречаются нами повсеместно,
Забираемся ближе к верховью: скатываемся с водяной пологой горки. Берега выше. Васюган уже. Трава по берегам хилая, низкорослая, словно ее вытоптали и выщипали стада коров. Вербняк успел распушиться. Покрытый зелено-серым пушком, напоминает легкую, красивую дымку. Краснопрутник набрал яркую пожарную окраску, полыхает над робкой зеленью раскидистыми пучками.
На озерах еще лежит синеватый ледок, источенный у берегов, доживающий последние деньки.
Из густого кустарника выскочил заяц. Встал столбиком, замер. Взглянув на пыхтящее чудовище с пригнутой шеей — стрелой крана, пустился наутек.
Капитан засветился улыбкой.
— Косой! Хитрюга! Ружо далеко, а то бы… Хотите байку? Гнал-гнал охотник зайца — оба запыхались. Заяц остановился, вскинул лапку, уставился на человека, затараторил: «Ппогоди, оххотник! Не сстреляй! Сперва проверь — есть ли у тебя с собой охотничий билет?… Есть? Хорошо! Взносы за октябрь уплатил? Так. Порядок. Не ранишь? Сразу прибьешь?.. Ух ты какой!» Помахал отдохнувший зайка лапкой возле своего уха. Мол, лопух ты, охотник. Сиганул в сторону — и тю-тю…
На распластанную стрелу крана неожиданно села ворона. Абрамцев торопливо включил сирену. Птица подпрыгнула, как от выстрела, и снова умастилась на крашеной укосине стрелы.
— Падла! Еще сидит!
— Ну и что?
— К несчастью. Случай знаю. Вот так же к моему знакомому капитану опустилась на «гэтээмку» черная тварь. Налетел на затопленную баржу. Пропорол борт пониже ватерлинии. В трюме комбикорма на сорок тыщ пропало. Я не суеверный, но в приметы верю.
Сирена гудела. Ворона сидела, преспокойно чистила перья.
— И пальнуть в нее нельзя — после ружье осечками замучает. Попадать из него не будешь.
Птица-«колдунья» перестала прихорашиваться, полетела бочком к низинному берегу.
Абрамцев заглушил сирену. Повернув голову к левому плечу, трижды сплюнул. Два члена экипажа, находящиеся в рубке, как по команде, тоже отплевались через левое плечо.
— На мель, даст бог, не сядем, — вздохнул капитан. — Без пробоин, авось, обойдемся. Но что-нибудь за рейс случится. Прошлым летом поймали мы заблудшую мотолодку. Привели в деревню. Хозяина разыскали. Думали: обрадуем. Ка-ак разорался владелец лодки: кто вас, таких-разэтаких, просил медвежью услугу делать? Оказывается, мужик нарочно пустил по воде старую мотолодку. С подвесного мотора детали ценные поснимал. Хотел страховку получить за «украденную» дюральку, да мы обедню испортили… Есть же деляги!.. Скоро Берендеевка. Пойдем мешок картошки купим. Картошечка-рассыпуха. Чуток переваришь, заглянешь в кастрюлю — пусто. Сплошным крахмалом на дно ляжет.
Ходко идем по берендееву царству-государству. Слева и справа бесконечные угрюмые берега, пугающие дикостью, далью, безлюдьем. Еще два-три десятилетия назад царила здесь жизнь. На берегах вдоль васюганского черноводья стояли крепкие деревни, поселки со школами, больницами, клубами. Но сселялись люди с богатой земли. Оставляли раскорчеванную под поля землицу, вольные сенокосы, урманы, болота, озера, где рыбачили, шишкарили, заготавливали грибы, ягоды.
Время постепенно вырывало из деревенских улиц избы, как зубы, еще не подточенные гнилью. Таяли полностью улицы, деревни. Волны реорганизаций смывали крепкие гнезда, свитые великим трудом поселенцев. Раскорчеванные гектары зарастали осинником, березняком. Кустарник, пустосел-дудочник глушили выпаса, сенокосы. Исчезали колхозы, рыбоартели, зверофермы.
Смотришь на старую лоцманскую карту, как звонкие слова из оборвавшейся до срока песни читаешь, названия исчезнувших селений: Новомаргино, Усть-Сильга, Волков Бугор, Качарма, Шкарино, Калганак, Муромка, Тимельга… Почти на тысячу сто километров растянулось по нарымской земле черное ожерелье Васюгана. С этой тугосвитой, длиннющей нитки годы непростительно скоро срезали многие и многие драгоценные камни — поселки, деревни, нанизанные когда-то нарымчанами на молчаливые берега. Сейчас позарез пригодились бы стертые с лица земли хозяйства для развивающегося нефтяного края. Вертолеты, самолеты, самоходные баржи не завозили бы в таком количестве, как теперь, мясные туши, цистерны с молоком, горы овощей. Нефтяникам волей-неволей приходится сейчас строить комплексы теплиц, создавать подсобные хозяйства в то время, как они бы могли всецело заниматься своей обширной нефтяной программой.
По нерадению, лености, нехватке времени отдельные районные чины плохо заботились о глубинных приречных поселках. Не стремились противостоять оттоку населения. Один райкомовский работник в беседе со мной честно признался:
— Проморгали мы некоторые крепкие поселки.
Время долго, тяжело залечивает раны, нанесенные чьими-то просчетами, недоработками. Иной руководитель до того ослеплен светом летящих инструкций, циркуляров, указаний, директив, что уже не в состоянии пустить «луч своего мнения». У нас пока еще Бумажное Море самое многоводное, самое кипящее-бурлящее. Тут составить определенную лоцию почти невозможно. Волны бумаг бьются о скалы канцелярий. Отлива почти не бывает. Одни приливы. Брызгами, пеной летят отписки, заверения: «…наладим, уточним, проверим, выполним, пересмотрим…». Дырокол выполнил свое назначение, подарил деловой бумаге парочку аккуратных дырок. Утихомиренная бумага легла в дело, или ее «сплавили» нижестоящим.
Равнодушие к земле, людям, возложенным обязанностям, низкая исполнительская дисциплина приводят к тому, что «промаргиваются» поселки, идет насмарку воспитательная работа, рушатся планы. Бумаги, бумаги. Слова, слова. Иные на трибунах так голосисты, речисты, что их в организациях производят в разряд штатных ораторов. Прислушайтесь к их голосам. Они громки, но слова воздушно-бездушны. Такой оратор сходит с трибуны, словно повинность отбыл. Потом, под «шумок своих горячих речей» добьется какой-нибудь привилегии, поблажки — премиальных, отгула, внеочередной путевки на курорт.
Знавал инструктора райкома. Он, посещая личные хозяйства, любил проверять мешалкой пойло, приготовленное коровам, овцам, «завтрак» или «ужин» хрякам. Если находил там хлебную корку, костерил хозяйку или хозяина прямо в хлеву, шумел на весь район: «Хлебом голимым кормим скотину».
Прошли годы. Мешалкина (так его прозвали) в область не выдвинули по причине тугодумности. Вот и остался «скреплять» районное звено. Когда-то ратовал против личных хозяйств. Позже горячо ораторствовал «за». Видя хозяйку, уминающую в распаренном комбикорме каравай, приговаривал многозначительно: «Корми, корми чушку лучше! Хлебец пользителен не только для человека».
Какая пользителыность райкому от этого «вечного инструктора»?
Берендеевка. Уцелела ты, матушка, на яру. Не сожгли твои избы горе-охотники. Не обломало ветром скворечники. Крыши под жестью, шифером и тесом. Гудит лесопильный цех. На берегу штабелями брус, доски, готовые двери, оконные рамы. Нефтяники получат, скажут людям Берендеевки спасибо.
Идем по новому тротуару к крепкой избе-пятистенке. Наличники крашеные. Штакетник бодрый, голубой. У отворенной калитки такой же бодрый старик в вельветовой рубахе навыпуск. Простые хэбэшные штаны свисают гармошкой над длинными голенищами чирков. Старость не успела подарить этому человеку сутулость, забросить в глубокие воды лет невод морщин. Под настороженными, прищуренными глазами гладкое, без отечности лицо.
— Че, опять по картошку?
Смотрит на капитана открыто. Тут же наполовину глаза закрываются, когда переводит взгляд на меня. Понятно: человек незнакомый. Принесло откуда-то изменчивым майским ветром — раскуси вот: кто и зачем.
— По картошку, Серафим, по картошку, — подделываясь под веселый тон хозяина, приговаривает Яков. — В целом нарымском государстве не сыщешь лучше.
— Не льсти. Лишней не сыпану… Меня, было, сельсовет запугивать принялся: сдавай государству. А катеристы что — не государство? Не в Мурлындию груза везут. Груза — нефтям. Раз выпугнули из глуби нефтя — хватай их, пока тепленькие. Люди сумели запустить ручищи в глубину, вытащить их оттель. Не один пуп развязали. Рапбазе сдашь овощь — червей в нее напустят, сгноят. У вас в гниль не пойдет: команда жоркая.
— Едят — потеют, — подтвердил капитан.
— Ну потейте-потейте. Я на картошке отпотел свое. Сгинувшей осенью сто двенадцать кулей ссыпал в яму. Привар к пенсии.
Спрашиваю Серафима:
— Берендеевкё не грозит крах?
— Какой крах? Вишь, молодеет. Четыре сруба новых. Сюда бы зубодера толкового прислали. Хлеб ладный пекут, и без зубов, емши его, обойтись можно. Но и мясо, рыбу погрызть охота. Не за свой рот пекусь. На моем любом зубу еще подковину отковать можно. Нас, старья, полно в деревне. Есть бабки и дедки, у кого зяблик меж зубов проскочит. А у кого пеньки одни во рту вместо былого леса торчат.
— В город не собираешься? — передавая пустой мешок старику, поинтересовался Яков. — Тебе, фронтовику, квартиру дадут.
— Там потолки хлипкие — зыбку не выдержат. Мой потолочек танком не промнешь. Моя зыбочка семерых выкачала… В городе хулиганья полно. На дорогах, как волки, загонным способом охотятся. Деньги у прохожих из карманов трясут. Шапки сшибают, подороже которые. Еще нечаянно голову прихватят. Но не этого боюсь. Мне что? Я уже доски на гроб приготовил. Смолой их пропитал от сыри подземной. За вас, за молодь, боюсь. Легко, игриво васюганские берега бросили. Одни земли оставили, другие пашете, урожаи карманные собираете. Осенью капусту, лук, картошку из Томска в верховье повезете. Васюган скоро от позора в другую тайгу убежит. Имей я зятя в верхах, я бы ему отписал по-стариковски, как с этой землей не но справедливости поступают… Солнце и то взор потупило. Раньше на любой огород лучи сеяло. Ныне в бурьян поглядит и готово плюнуть на людские макушки… Потучнели от сытости, от хлебной дешевизны. Водку домертва жрать научились. Тебя, Яков, наши берендеевские еще не теребили?
— Не успели.
— Припрутся к самоходке. Сороковку за бутылку предложат. Не давай, пусть хоть озолотят.
— Да и нету.
— Дорогой раскумекали?
— Не вожу теперь.
— Ох, Яшка-Яшка, катерист великий! Полкового разведчика провести хочешь. Мне-то хоть принес за картошку? Тройного одеколона нет мухоморы настаивать. На водке спробую. Сырь в тело лезет, натирушки нужны. Налетела на меня вихрем жизнь, растрясла года здоровые, оставила напоследок хворные да вздорные. Ругнусь со старухой, так, веришь ли, будто на деревенской сходке разок побываю. Отечественная война четыре года терзала, избяная — всю жизню.
— Мир почему не берет?
— Мир, Яша, берет. Языками враждуем со старухой. Скоро отвраждуем. Погост помирит…
Несли попеременке тяжелый куль. Чудилось мне: не сапоги скрипят по тротуару — раздается хруст крахмала на спине.
Подходим к теплоходу, встречаем у трапа депутацию берендеевских мужиков. Одни, нечесаный, с куриным пухом в волосах, сует капитану упитанного петуха. Присматриваюсь, вижу: у жар-птицы нет левого глаза. Мозглявый мужичок старается прикрыть страшный изъян грязной пятерней. Умоляет:
— Яшенька, голубчик! Примай! Сверх сороковки подарок. Нутро горит, будто кто огнеметом по нему поливает. Шутка ли — комариную мазь лакаем.
— Ты, Филя, какой раз безглазого топтуна предлагаешь? Ему по весне хохлаток любить надо, а ты героя уволок. Да и какое в нем мясо? Он на жилы весь изошел.
— Жирненький. Истинный бог, жирненький. Пощупай. Палец, как в сметану, лезет.
— Все, Филя, все! Кончились золотые деньки. Прошли былые времена. И не оскорбляй меня: предлагаешь сороковку за бутылку. Очумел, че ли?
— Отстань, Филька! — вперед выступил крутогрудый малый, не выпуская из рук залатанный мешок: в нем кто-то шевелится. — Лезешь со своим инвалидом. Иди, выпусти на волю. Пусть ему другой глаз в петушиной схватке высадят. У меня, Яша, существенная животная. Хватит жарить шашлыки на неделю. Прикрой, братва, сзади, бабы с берега зыркают.
Развязал мешок. Мятая кромка дерюги сползла ниже. Показался узкий конец коричневого собачьего намордника. Выплыла лобастая голова напуганного барана. Попав из темницы на свет, он попытался пожаловаться: бе-бе-бе-да. Но жесткий, еще скрипучий намордник не дал хода бараньей жалобе. В прорезь кожи тесной ременной сетки просунулся розовый язычок, слизнул скопившуюся у рта пену. Хозяин, наверно, в спешном порядке прервал обеденную трапезу страдальца. Тот не успел пережевать захваченное сено. Сейчас отдельные сенинки медленно исчезали над обиженными губешками шерстистой жертвы. «Существенная животная» билась в мешке. Парень успокаивал ее острыми коленками:
— Вудя-будя, дурачок! Хорошим людям на шампуры пойдешь. Не Мамаю отдаю.
Абрамцев сперва подумал: в мешке поросенок. Увидав барана в наморднике, обессилел от смеха. Мешок с картошкой грохнулся на землю.
По случаю воскресенья на яру толпились женщины, ребятишки, старики. Стояли, глазели на хохочущего капитана. Депутация честно прикрывала спинами не бе-бе-кающего барана. Глушитель был новый, с блестящими заклепками на узких полосках кожи. Вот сенники исчезли во рту, баран поперхнулся, кашлянул.
— Будь здоров, подлец! — хохотнул Филька и подставил к ноздрям кучерявенького пленника грязную фигу.
— Не отвертишься, Яков! За такого красавца — литровочку выкатишь.
— На сей раз, хозяин, отверчусь, — отбояривался капитан, вытирая пальцами слезы, выжатые безудержным смехом. — Дело прошлое, забытое. Выкатывал вам бочки с пивом. Водку ящиками возил, дрожжи… да лопнули вожжи… — Абрамцев хитренько посмотрел на меня, подмигнул. — Вот проверяющий из Новосибирска, из речфлота. Какая тут водка! Судовая инспекция два раза на судно наведывалась. С милицией. Проверка шла капитальная. Вся команда дышала в стеклянную трубочку. Знаете, зачем в нее дышат? Ни в брюхе, ни на теплоходе алкоголя не нашли… И к чему это вы, ребята, за бутылку треть получки предлагаете? Денежки трудовые на пустое размениваете. Поберегите. Летом по курортам разъедетесь. Пацанов своих фруктами вдоволь покормите. Чумные вы, право. Сорок рэ за горлышко. Ежели мы из Томска шли бы до Обской губы, то бутылка до сотни в цене подпрыгнула. Так что ли?
— Я-я-яшенька-а-а! Выручи! Хоть «Дэты» дай, пусть брюхо продерет, пока комары не зажирают.
Депутация загалдела разом. Поправили трап. Услужливо занесли на самоходку мешок с картошкой. Филькин петух, выждав удобный момент, больно долбанул владельца в небритый подбородок. Мужичонка бесцеремонно завинтил ему башку, умастил под крыло.
— Я тте, гад, поозорую!
Механик теплохода — его за чрезмерную полноту прозвали в экипаже «двубрюшным» — громко крикнул из открытой двери рубки:
— Капитан, на борт! Срочная радиограмма!
Отошли от берега. Повернулись к верховью. Ту-да, ту-да, ту-да — принялся вытверживать привычным говорком дизель.
— Ловко ты с радиограммой придумал, — похвалил Абрамцев механика. — Чуть не растерзали.
Мы видели, как хозяин «существенной животной» поспешно сдернул намордник, вытряхнул из мешка барана и поддал ему увесистого пинка.
Филька вытащил из-под телогрейки петуха, поднял правое крыло. Одноглазый развинтил голову, тряхнул тяжелым огнистым гребнем. Вытянув шею, петенька хотел пустить звонкую руладу. Успел пропеть сольное ку-ка. Ре-ку не дал докончить Филя — швырнул жирненького в воздух. Пока тот кривобоко и очумело летел до земли, приголубил его вдогонку облезлой шапчонкой.
С яра чья-то бойкоголосая бабенка стращала:
— Вот вернись только, вернись! Я ттебе башку-то проломлю! Покажу, как хозяйство курочить!
Ночью на меня опять навалилась бессонница. «Двубрюшный» механик не один час терроризировал камнепадным храпом. Страшными, накатными горловыми звуками он даже конфузил безобидный доверчивый дизель: его шум тонул, когда взметывался на поверхность рта и носа обрушительный каскад.
Возрастающая цена за горлышко красноречивее лоцманской карты говорила, что мы все дальше забираемся в северные широты, в болотистую глубинку. И сама природа подтверждала это. Была скупее, насупленнее, строже. Не дарила нам тепла. Насылала то ледяной, секущий дождь, то снежную заверть. Немые, настороженные дали, лесистые увалы, вползающая в повороты река лежали под тяжелым гнетом туч, словно плющились под ними, с трудом выползали из-под темных, бесформенных глыбин.
У штурвала стоял механик. Яков высчитывал по карманному календарику, совпадает ли приход «гэтээмки» с вахтой Лии. Выходило — совпадает. Глаза заискрились. Вырвался тайный радостный вздох. Всем стало понятно: ждет встречи. Ведь он в борьбе, в муках, сомнениях учил, воспитывал, пестовал свою душу. Хотел, чтобы плоды труда его не пропали даром, не сгинули, как брошенная в водоверть монетка.
Теплоход с бычьим упрямством раздвигал угрюмые берега. По первой спешной воде забирался в верховье. Ту да, ту-да, ту-да — выговаривал выносливый двигатель.
Важный от многоводья Васюган сегодня особенно желательно, беспрепятственно пропускал нас по изгибистому, тихоплесному пути…