Глава двадцать первая


Я не узнала, кто пытался меня убить, и не узнала, была ли это вторая попытка, или до того как Ефимка вытащил меня из отравленной комнаты, случилась еще не одна. Я поискала на подушке следы…

Тщетно. Я растолкала Палашку, распихала Лукею и не поняла, кто из них спал, кто ловко меня провел, но утром, ничего не объясняя, выселила обеих вниз, где Фома сдавал комнатки для прислуги, которую господа видеть в своих квартирах не желали.

Я запирала на ночь окна и дверь, устраивалась с детьми и рассказывала им сказки. Под матрасом прятался нож, который я купила в скобяной лавке, и иногда, когда Анфиса занималась с детьми, Палашка торчала в магазине, а Лукея возилась на кухне, я примеривала его к своей руке.

Она у меня не дрогнет. Мне есть что защищать.

Вторую комнату я превратила в кабинет — поставила стол и сейф. Денежные средства от населения банки не принимали, впрочем, кредитовать сомнительных дворян вроде меня тоже намерены не были. Хранить деньги в доме было откровенно страшно, вломись ко мне добры молодцы с кистенями, вроде тех, с кем якшался Ефим, мне не поздоровится и справиться я с ними не смогу. Поэтому часть денег я определила в несгораемый шкаф — небольшую часть, чтобы если что позволить забрать их без проблем, основную же сумму спрятала по-дурацки, среди дамских вещей. Светлая наивность, что я обману кого-то, но драгоценности, которые у меня еще оставались, я специально держала на виду.

С ночи покушения миновал без малого месяц, и с каждым днем я все увереннее смотрела в будущее. Оно уже не было мутным, лапы неведомых чудовищ не тянулись ко мне из мглы, готовые сцапать и утащить в преисподнюю, где-то там, в новом дне, не поджидали меня кредиторы и городовые, не спешили явить свои лики Голод и Раздор, а Смерть и Чума затаились…

Гешефт по продаже подержанной одежды возымел успех, и я объясняла это тем, что я крайне вовремя удовлетворила потребность продавцов, а затем уже покупателей. Ношеных вещей у обеспеченных людей оказалось много, несмотря на то что одежда стоила огромных денег, мода требовала крупных финансовых жертв. Дворянки, отдававшие последнее за пошив платьев к балу, были вынуждены выбирать, перешивать продемонстрированный однажды наряд или где-то искать деньги на новый. Второй вариант предпочитали чаще, и я столкнулась с проблемой: у меня накопилось столько вышедших в тираж бальных платьев, что я подумывала их не принимать, потому что спрос на них был невелик.

Приносили вещи детские и взрослые, я избегала думать, что сталось с их владельцами, но сняла на соседней улице комнатку, где выложили кирпичную печь и соорудили подобие автоклава. Стерилизацию товара я поручила Лукее, убив этим сразу двух зайцев — она была при важном для меня деле и не маячила перед глазами, хотя за догляд за ленивой старухой пришлось платить супруге купца. Помимо золотника в неделю я выдала кузнечихе полный карт-бланш на мотивирование Лукеи к работе, что бы в итоге в понимании грузной, суровой, под стать мужу, женщины под этим политкорректным словом ни крылось, и результат меня устраивал.

Палашка обладала относительным вкусом, умела и польстить, и умаслить покупательницу, и навязать ей под шумок залежавшийся товар, но в арифметике оказалась настолько слаба, что я наняла приказчика. В обязаннности сухонького, похожего на сверчка занудного старичка входило вести бухгалтерию и расчеты, а вскоре я поняла, что одного помещения недостаточно, как и не хватает двоих людей в магазине, и сняла склад, где принимали товар, и два новых магазинчика. В первом продолжали продавать дамские радости, во втором можно было приобрести все для детей, от колыбелек до одежды, и в третьем я, больше рассчитывая на то, что Всевидящая, как и купец Аксентьев, должна из чистого интереса мне благоволить, открыла пункт проката бальной одежды.

Учитывая всеобщую помешанность на индпошиве, к прокату я отнеслась скептически, и первые несколько дней нанятая приказчица, дочь купца с нашей улицы, тосковала и смотрела, как покупательницы заходят, осматриваются и молча идут дальше, но к вечеру четвертого дня какая-то взбалмошная купчиха не то что взяла несколько платьев в прокат, а прямо-таки выпросила в безраздельную собственность. Приказчица помнила мои инструкции, платья продала и еще около недели скучала в лавке, пока из пригорода и ближних городков не повалили небогатые, но весьма увлеченные светской жизнью дворяночки и купчихи и не вынесли весь магазин подчистую.

Рассматривая последний непроданный наряд и подсчитывая вместе с Львом Львовичем, старшим приказчиком и бухгалтером, выручку, я терялась в догадках насчет внезапного спроса на некондиционные платья, но Лев Львович, посмеиваясь, открыл мне глаза.

Город отряхивался от снега, оттаивал, по ночам еще ударяли морозы, сковывая улицы льдом и срывая мне обороты в торговле, но утро уже пахло свежестью, ветер разгонял низкие облака, проглядывало в прорехи недоумевающее солнце — жизнь брала свое, и все чаще я видела не хмурые лица, а робкие улыбки, и птичий щебет по утрам не давал спать. Весной наступал бальный сезон, и я воздавала хвалу Всевидящей за свой охранный статус. Мне не грозило мелькать на балах, больше того, мое появление там вызвало бы скандал не меньший, чем тот, с императорским платьем, но я хотела бы — на самом деле не слишком — узнать, какие слухи ходят о вдове, единожды появившейся на камне и забывшей на этом свой долг.

Быть может, из-за моего нерадения Всевидящая кипятит моего покойного мужа в котле, и если так, то я лучше ей подскажу, какую выставить температуру, чем избавлю его от этих мук.

— Папенька не вернется? — спросил меня как-то Сережа, оторвавшись от листка, на котором сосредоточенно выводил буквы. Я медленно подняла голову, и в горле пересохло так, что я не могла издать ни звука.

Я знала, по книгам, конечно, что дети в дворянских семьях отдалены от родителей, особенно от отца. Вера была исключением, потому что кормила сама, не имея средств на кормилицу. Я сознавала, что мой муж не был детям близким человеком, и все же…

— А что ты помнишь о папеньке? — еле выдавила я.

Сережа нахмурился, пожал плечами, глядя куда-то в сторону и словно бы на отца, и мне стало жутко.

— Он говорил громким голосом, — ответил Сережа, — и кричал иногда. Махал руками. И смотрел странно.

Мой муж ко всем своим порокам был еще и душевнобольной или злоупотреблял, чем не следует? Он объявлялся в таком состоянии перед детьми, и Вера никак не реагировала? Идиотка.

— А тебе так нравилось, мама, — добавил Сережа, и я растаяла, потому что каждое «мама» было целебным бальзамом на мое сердце. — Ты говорила, что он гиений. Что такое «гиений», это когда кричишь и машешь руками?

О Всевидящая, награди меня разумом отвечать на заковыристые детские вопросы! Тебя, наверное, никто не просил об этом, я первая.

— Хорошо, что папенька больше не придет… Нам было скучно слушать, как он кричит, а ты о нас забывала, когда он кричал…

Все, что ребенок запомнил об отце, но кто скажет, не к лучшему ли это. Пусть в его памяти отец останется человеком, с которым приходили шум и чувство одиночества, потому что — да, я эгоистична! — я не знала, как утешить детей, если бы они тосковали по нему. И мне рвали бы душу их безутешные слезы.

Извоз тоже не стоял на месте, хотя с ним забот было намного больше, чем с платьями. Один многоместный экипаж был готов, и мы запустили его по маршруту, бегали и четырехместные коляски, я постоянно корректировала направления, что не могло не вызвать недовольство клиентов. Пассажиры быстро привыкли, что можно явиться к определенному времени на определенное место, и есть шанс, что сподобишься уехать куда тебе нужно, и роптали, если извозчик объявлял, что экипаж сейчас по этому маршруту не следует. Задачу нужно было решать и как можно скорее, и я, упредив купца Аксентьева, отправилась к нему с деловым визитом.

Я не чувствовала себя униженной просительницей, я входила в дом как полноправный партнер, и принял меня купец соответственно. Мы чаевничали, я знакомилась с его многочисленным семейством, супругой, сыновьями, их женами, и посвящала Аксентьева в свои планы. Для меня, человека из двадцать первого века, очевидные, но для того, кто жил двести лет назад…

— Остановки, Трифон Кузьмич, и расписание, — показывала я кривенький, но понятный план города, перерисованный от руки кое-как. — Номера на экипажи повесить надо, чтобы седок знал, какой экипаж куда едет. Новых лихачей бы набрать, да, пожалуй, свой трактир ставить нужно?

— Трактир, да-да, — бормотал Аксентьев, жуя бороду и шевеля бровями. Казалось, он еще пуще оброс за время, что я его не видела. — Есть у меня такой, купчишка Беренцов давеча по миру пошел, я все думал, продать заведение или оставить зачем… А вот Прохор, — глаза его сверкнули, он указал на сидящего напротив меня молодого еще парня, но в отца уже заметно бородатого. — Шестнадцать годков минуло, пора и к делу, вот Вера Андреевна тебя и научит. Ты, Прохор, Веру Андреевну слушай во всем. Что неясно, переспрашивай, обязанности свои затверди хорошенько, деньгам счет веди, к работнику будь суров, но справедлив, и примечай, что лучше устроить.

Принципы Трифона Кузьмича успокаивали. Впрочем, паршивое отношение к работникам пошло, когда в бизнес полезли дворяне, начать хотя бы с того, что издавна торговый и мастеровой люд объединялся в гильдии, работал бок о бок, оберегал свои секреты, и только аристократия притянула в коммерцию принцип курятника: сесть повыше, клюнуть ближнего и нагадить на тех, кому не повезло сидеть ниже.

Остановки, удобные для ожидания и посадки, не всегда совпадали с местами, где останавливаться экипажам было разрешено, я опасалась повторения инцидента с нападением, и — была не была! — неделикатно заявила Аксентьеву, что хорошо бы официальное разрешение пролоббировать на самом высоком уровне. Я ожидала возражений, что не императорское это дело, но Аксентьев принял мое предложение как само собой разумеющееся и обещал при ближайшей встрече его императорскому величеству о сем начинании рассказать и попросить его повлиять на городское начальство.

Я уехала сытая, с роскошным букетом, который мне из собственной оранжереи вручила супруга Трифона Кузьмича, и с клятвенным обещанием явиться на «небольшие домашние посиделки в тесном женском кружку». Я догадывалась, что размах и теснота этого круга относительны, но согласие дала и была рада, что смогу немного развеяться. Я же затворница до сих пор, и к черту траур.

Не успела я войти в квартиру, как мне кинулась в ноги Анфиса, и я выронила букет, осев на пол тряпичной куклой от ее крика:

— Барыня! Барыня! Век буду Всевидящую молить!

Я прижала тыльную сторону ладони к губам, ловя голоса из детской, и время остановилось.

— Понесла, барыня! Понесла я! — Анфиса подняла голову, и слезы радости хлынули водопадом. — Смилостивилась Всевидящая!

Я перенервничала из-за ее криков и сидела, тупо хлопая глазами. Анфиса рыдала, я чувствовала, что тоже близка к тому. Короткий и хлесткий как пощечина стресс требовал выхода.

— Как ты узнала? — спросила я, и вышло хрипло, на выдохе, я ведь все-таки Вера, которая не смогла зачать, а не Вера, у которой четверо детей. — Ты уверена?

Анфиса часто-часто закивала, а я сморгнула с ресниц соленые капли, и только бы не гормоны это были, только бы не они. Справиться с эмоциями сложно, а главное, ни к чему, и я подалась вперед и обняла Анфису крепко и искренне.

Кому как не мне знать, как это трудно и беспросветно, как безнадежно становится все, когда ты лезешь в шкафчик за опостылевшей упаковкой средств, которые демонстрировать посторонним не принято. Когда понимаешь, что все было зря и новая жизнь, такая важная, такая желанная, не появилась ниоткуда. Когда хочется бросить все, все забыть и закрыть все двери, и никогда не видеть ни мир, ни день, ни ночь, ни людей.

— Я так за тебя рада! — прошептала я сипло, рассматривая рассыпанные цветы. — Ты молодец. Ты будешь очень хорошей матерью.

— Мальчик, матушка Вера Андреевна! — Анфиса счастливо всхлипнула мне в плечо. — Вот Афоне радости будет, когда скажу!

— Как ты узнала? — повторила я громче, потому что не верила древним способам, но здесь другой мир и другие правила, здесь магия, возможно, это она.

— Ячмень пророс, — Анфиса выпрямилась, шмыгнула носом, принялась утирать слезы рукавом, из комнаты, где были дети, донесся негромкий ворчливый голос Марфы. — Матушка каждый месяц семена поливала, все пусто было, пусто… А проросла бы пшеница, так… Барыня?..

— Жди тут, я сейчас, — приказала я, подскакивая, как есть в кацавейке бросаясь в уборную и с полдороги заворачивая на кухню. — Лукея, банку дай! О госпо… Всевидящая! Чашку, стакан, что-нибудь… лохань еще подай, дура стоеросовая!

Я выхватила у Лукеи огромную чашку, пока она и впрямь не решила, что мне сгодится лохань для белья, и убежала, а Лукея осталась стоять, озадаченная, с предложенной мне на выбор глубокой тарелкой. Я была к ней несправедлива, я не сказала, зачем мне посуда, и непонятно ее назвала. Ну, столовая чашка, но ведь это не страшно, считали же наши предки, что бурдалю это соусник, так? Никто же не умер?..

Я вышла из уборной, держа на вытянутой руке чашку с сомнительным содержимым, и, сохраняя серьезное донельзя выражение лица, вручила ее вышедшей из комнаты Марфе.

— Вот, — я отвела взгляд, все это, от цветов до содержимого чашки, было до смешного нелепо, но если раненный насмерть бросается на льва, то женщина в моей ситуации на что способна? — Узнай… будет ли у меня кто. Вдова я недавно.

Я забрала у Анфисы Гришу, но краем глаза увидела остолбеневшую Марфу и примерно представила, что у нее на уме: куда тебе, барыня, еще-то, и так четверых поднимаешь. Да, все так, будем надеяться, что четверых мне и хватит.

Я не волновалась, что Анфиса уйдет, зная, что работали женщины в это время, пока схватки не накроют, но попросила ее подыскать хорошую помощницу. Анфиса задергалась, уверяла, что справится сама, я пресекла ее возражения, объяснив, что ее не отлучаю ни в коем случае и дозволю младенца нянчить вместе с моими детьми, но напрягаться ей нельзя, а Гриша тяжелый и, к сожалению, до вредности ручной.

Характер у него был совершенно кошачий — ходить и говорить он пробовал, но просился на руки, едва выпадала возможность, а добиваться своего предпочитал визгом или мяуканьем. Ошибка моя и следствие беспечности Веры: как только я сменила кукушку-мать, Гриша сообразил, что надо брать все, пока дают. Когда я уходила, он пытался ходить, но тут уже подключалась беспокойная Анфиса, и никак не выходило оторвать Гришу от матери или няньки. Беременность Анфисы решила многое, и с этого дня я начала приучать сына ходить.

Погода не баловала, весна была бурной, влажной, серой, тягомотной, дворик с торца дома, где мы гуляли, изобиловал лужами, и хотя Фома размел небольшое пространство, нас не спасало. Старшие дети возились в остатках сугробов и пускали кораблики по ручьям, Гриша, держась за мою руку, вышагивал за любимой игрушкой с петушками, я хлюпала мокрыми чулками в сапожках и думала, что с обувью у меня полная беда, а ведь обувь нужна и детям…

Выручила Прасковья Саввична, точнее, на этот раз уже ее то ли родственница, то ли подруга. Огромный как великан мужик, распугав зефирных покупательниц, привез в «Дамское счастье» целую телегу вещей и плату отказался брать наотрез — не было такого указания от хозяев и точка. Рассудив, что мне либо совать ему деньги силой, к чему его устрашающая внешность не располагала, либо бежать за телегой, что тоже не вариант, я сдалась.

Среди разного барахла, от шуб до фраков, в мешках нашлись детские вещи, и учитывая, что на подходе был еще один малыш, распродавать их я не стала, оставила все себе и Анфисе.

Я принимала коляски, которые заказал Аксентьев, нанимала лихачей, получала новые жетоны, выводила экипажи на линии, заказывала у художника вывески с расписанием прибытия колясок и маршрутов — авторитет моего компаньона сработал, какое-то ведомство, имперское или городское, одобрило нам остановки, и оставалось внедрить их в жизнь. Художник злился, но заказы брал и трезвым исполнял в срок — платила я хорошо, а пьянства не терпела.

Марфа как-то вечером вернула пустую чашку и попросила повторить для верности. Она отказалась сообщать предварительный результат, и я еле удержалась, чтобы не взять у Лукеи лохань и не надеть ей на голову, но в уборную сбегала. Потянулись дни в ожидании и неизвестности, после, вероятно, придет черед гнева и отрицания, но… потом все равно принятие, и черт с ним, главное все пережить и родить здорового ребенка.

Я учила Гришу самостоятельности, старших — чтению и письму, знакомила с детьми новую няньку — Февронию, родственницу Фомы, незамужнюю, работящую и приветливую. Я разбирала и стерилизовала товар, меняла ценники и ассортимент; гоняла приказчиц, ругалась со старшим приказчиком — просто потому что Лев Львович сам напрашивался, без злобы, с азартом; заключала сделки с поставщиками ароматов, выпечки и чаев; сняла для обработки одежды еще одно помещение, побольше; контролировала работы в трактире для извозчиков. Я занималась с детьми, спала, работала и как раз подсчитывала барыши, когда ко мне уже ближе к ночи явилась мрачная Марфа, и выручка в размере трех тысяч золотом за две недели вылетела у меня из головы.

— Не обессудьте, Вера Андреевна, — всхлипнула Марфа и протянула мне глиняный горшок, в котором вперемешку были накиданы мокрые вонючие зерна. — Не в тяжести вы.

Я смотрела на горшок, Марфа — на кучу денег, и мы обе не знали, что сказать.

— Ваши лета какие, молоды еще, барыня, да красивы! И кормите пока… — утешила меня Марфа. Поверю, рискнула я и, протянув руку к деньгам, выдала ей серебряник. Уже когда дверь за ней закрылась, я подумала — куда она денет зерно, наверное, ничего же не пропадает? Но нужно было считать затраты, я только схватилась за перо, как в дверь позвонили.

Лукея дрыхла внизу, Палашка была в магазине, Анфиса и Феврония укладывали детей, поэтому я поднялась и сама пошла открывать — хотя бы для того, чтобы отсоединить от веревки колокольчик. Могли явиться Марфа или Фома, или Лев Львович, да кто угодно, посетители приходили до ночи, но на пороге стояла совершенно неизвестная мне барыня, и я решила бы, что это кто-то из новых соседей, но у квартиросъемщиков этого времени было не в чести общение с остальными жильцами.

Я нахмурилась, а барыня оглядывала меня как диковинную зверушку —- со смесью жалости и брезгливости. Губы ее были очень знакомо поджаты.

— Не врали злые языки, — проговорила она негромко и зло. — Вот как ты теперь живешь, Вера.

Загрузка...