Из зала и со стен

В начале где-то я пообещал (предупредил), что непременно буду хвастаться и петушиться. Но никак не получалось, даже мельком невзначай не успевал я кукарекнуть, как меня куда-то уводила подвернувшаяся байка. Но теперь, когда я разложил собрание записок, я почти что вслух зарекся, что хвалебные выбрасывать не стану. Да тем более что просто комплименты я давно уже оставил в мусорных корзинах городов, где доводилось выступать. Я после каждого концерта с увлечением охотника за мелкой дичью заново перебираю все записки. В тех из них, которые уцелевают, непременно есть какое-то зерно, и похвала тогда – особенно приятна.

«Мне кажется, что писатель – это не профессия ваша, это ваша половая ориентация».

«Когда мне было 13 лет, я любила вас за то, что вы материтесь. Теперь мне 17, и оказалось, что вы еще и очень умный. Ура! (Никогда не думала, что еще увижу вас живым.)»

«Игорь Миронович, спасибо, что вы пишете и облегчаете жизнь в ее тяжелые минуты. Благодаря Вашим книгам несколько моих друзей справились с депрессией…»

Хоть не хорош уже собой

и всех высмеивает страстно,

обрезан, дряхлый и больной,

Вы охуительно прекрасны!

«Дорогой Игорь Миронович, я родилась в Тарусе и с детства читаю Ваши книги, почему и доучилась только до восьмого класса».

«Какое дивное блаженство – слушать ваше разъебайство!»

«Я Вас так люблю, что ревную ко всему залу одновременно. Вера».

«Очень боялись опоздать на второй акт – огромная очередь даже в мужском туалете. Спасибо!»

«Игорь Миронович! Спасибо Вам огромное! Мой русский муж так смеется на Ваших концертах, что потом любит меня (еврейку) с удвоенной силой. Приезжайте чаще!»

«Извините, что пишу на направлении в лабораторию, другой бумаги нет. Мои знакомые бандиты с окраины с удовольствием Вас читают с моей подачи. До этого их последней книгой был букварь».

«Уважаемый и любимый Игорь! Около двух лет назад я рассталась с мужем. Будучи сексуальной женщиной, очень испугалась отсутствию желания (видимо, на нервной почве). Но начала читать Ваши «Гарики» и почувствовала, что желание возвращается. Но только к Вам. Спасибо!»

«Вас надо слушать на пустой желудок, я об этом не подумал и поел. Теперь сижу, боюсь смеяться, чтоб не пукнуть».

А вот похвальная записка женщины, довольно странно ощущающей стихи:

«Игорь Миронович! Каждый гарик – как гениально начатый, но прерванный половой акт. Хочется продолжения!»

В самом деликатном, щепетильном и тактичном хвастовстве сокрыта одна грустная особенность: оно надоедает много ранее, чем чувствуешь, что расхвалил себя достаточно. Поэтому на время я прервусь, поскольку вот наткнулся на записку, полную невыразимого достоинства. А с автором ее я вовсе не знаком, что очень важно:

«Игорь Миронович, вышел в туалет, не прощаюсь. Гриша».

Многие записки я немедленно могу читать со сцены, ибо содержание – готовый номер для эстрады. Например, в Казани как-то получил я письменную просьбу:

«Игорь Миронович, заберите нас, пожалуйста, с собой в Израиль. Готовы жить на опасных территориях. Уже обрезаны. Группа татар».

А в городе Уфе ко мне в антракте подошел немолодой интеллигентный человек башкирского обличил и боязливым полушепотом сказал, что он по личным впечатлениям недавно сочинил четверостишие, которое он очень просит не читать со сцены. А то все догадаются, кто автор, пояснил он со стеснительным смешком. Что же такое мог он написать? Все оказалось очень просто:

Башкирия – благословенный мир,

здесь врач-еврей сегодня дефицит,

теперь башкира лечит сам башкир,

а это – настоящий геноцид.

Одной из дивных записок я уже несколько лет начинаю все свои выступления:

«Спасибо Вам! Мы каждый раз с огромной радостью уходим с Вашего концерта!»

А вот послание энтузиаста:

«Игорь Миронович! Знаю наизусть не менее шестисот Ваших гариков. Если без Вас где-либо в Москве надо прочесть Ваши стихи, то вот мой телефон…»

И стихи десятками приходят. У меня их мало остается. Их ведь пишут наскоро, от иллюзорно возникающего чувства, что всего четыре строчки написать легко и просто. И стремительно переливают на бумагу это ощущение свое. Но те отдельные, что остаются у меня, я много времени спустя читаю с той же радостью.

Совсем не страшно с Губерманом

(тем более – на нем ответственность)

терять без разрешенья мамы

филологическую девственность.

Хотя Вы материтесь всю дорогу

и черти всех святых у Вас ебут,

для нас Вы ближе всех живете к Богу,

позвольте подписать у Вас Талмуд.

Литературу пишут хером,

сказал однажды Лев Толстой,

живым являетесь примером

Вы этой истины простой.

Из получаемых записок я порою узнаю о крохотных (но, Боже мой, каких существенных) деталях мифологии народной:

«Студенческая практика в глухом казахском ауле (будущие педагоги). Их руководительница живет в доме председателя колхоза. Жена председателя пожаловалась ей:

– Мужик мой – просто чистый еврей, каждый день к новой бабе бегает!»

Я очень благодарен всем, кто мне такое пишет. И у зрителей, по счастью, возникает уже стойкая привычка:

«Игорь Миронович, шла на концерт и предвкушала, как поделюсь одной школьной байкой. Урок истории, пожилая учительница излагает детям, даже диктует: «Феминистская партия Франции – это такой орган, в который входит до ста пятидесяти членов».

А вот почти письмо:

«В 95-м году вы выступали в Днепропетровске в клубе милиции (вы даже пошутили по этому поводу). Ваше выступление имело неожиданный резонанс. Дело в том, что этот клуб находится рядом с областным кожно-венерическим диспансером. На следующий день в местной газете появилась тревожная заметка: «Горожане очень обеспокоены тем, что вчера около кожно-венерического диспансера было огромное скопление хорошо одетых людей определенной наружности».

Мне вспомнилась одна история Зиновия Ефимовича Гердта: получил он как-то дивно простодушную записку и поймал себя на том, что прежде, чем расхохотаться, ощутить успел укол обиды: «Случались ли у Вас творческие успехи?» Мне такое довелось почувствовать совсем недавно, прочитавши вслух вопрос: «А было ли у Вас желание попробовать себя в поэзии?» Но зал, по счастью, тоже засмеялся. Спасибо, неизвестный глумитель!

Задаваемые мне на выступлениях вопросы столь порою удивительны, что отвечать на них не надо, – прочитал, и жди, покуда в зале стихнет смех.

«У вас куча уничижительных гариков про женщин. Мы что, действительно все бляди?»

«Нет, совсем не все», – ответил я, а чтоб не продолжать, развел руками молча.

«Игорь Миронович, Вы самый обаятельный и привлекательный из всех евреев, которых я знаю. Дайте, пожалуйста, совет: как получить деньги от банкира на неприбыльный проект?»

«Игорь Миронович, где же справедливость: во всех морских лоциях и картах написано – Роза ветров, и нигде нету Цили или Фиры ветров?»

«Не хотела касаться темы еврейства – я родом из глубинки, чисто русская, но часто отвечаю вопросом на вопрос. Это излечимо?»

«Что делать, если бросила жена?»

«Со скольки лет Вы курите? Мне 16 – уже можно? Если да, то я скажу маме, что это Вы мне разрешили».

«В Тель-Авиве есть улица Леонардо да Винчи? Он что, – тоже?..»

«Если на сигаретах пишут – «легкие», то почему на водке никогда не пишут – «печень»?»

«Игорь Миронович! Не хотите ли меня удочерить? Марина».

Мне этот вид общения приятен, интересен и – питателен, иного слова я не отыщу. Ибо порой отзывчивость настолько велика, что получаешь вдруг записку, и немая благодарность согревает душу – вслух ее не выскажешь никак. Довольно часто я на выступлениях рассказывал о некогда полученной записке, содержанием которой я по справедливости горжусь: «Игорь Миронович! Я пять лет жила с евреем. Потом расстались. И я с тех пор была уверена, что я с евреем – на одном поле срать не сяду. А на Вас посмотрела и подумала: сяду!» Зал доброжелательно смеется, это слыша. Но однажды после пересказа этой замечательной записки мне пришло четверостишие из зала:

Я Вас люблю – чего же боле?

Мне слушать Вас – благая весть.

И только жалко: в чистом поле

уже мне поздно с Вами сесть.

А иногда со мною просто делятся – что в голову пришло, то мне и пишут на клочке или билете:

«Игорь Миронович, хочу Вам сообщить свою идею, почему еврейские матери не пьют алкогольные напитки. Потому что это притупляет их тревогу и страдания».

«Я был приятно удивлен, поскольку друзья пригласили меня на вечер памяти Игоря Губермана».

«Моя старенькая тетя о немецком языке: какой-то босяцкий идиш!»

«Игорь Миронович, я сегодня развелся с женой. Скажите мне что-нибудь ободряющее. Вячеслав».

«Очень жалеем, что пришли на Ваш концерт без памперсов».

«Игорь Миронович! Человек, который лишил меня невинности, читал мне Ваши стихи. Это было лучшее, что он делал!»

«Спасибо! Лучше быть в шоке от услышанного, чем в жопе от происходящего».

«Господин Губерман, Вы украли мою идею: я давно пишу похабные стишки, но не догадывался их публиковать».

«Вы действительно много выпиваете, сохраняя такую память? Обнадежьте!»

Спасибо, что после работы

я вместо привычной зевоты

и в кресле удобном и красном

думаю, бля, о прекрасном.

А вот вопрос, который задается очень часто – впрочем, на клочке этом еще и лестное четверостишие (к вопросу я немедленно вернусь):

Его стихи – другим пример,

в них юмор, ум и простота,

они, как некий общий хер,

шли по стране из уст в уста.

А спрашивает автор этого сомнительного образа: встречаются ли мне в различных городах те люди, что со мной сидели – в лагере, тюрьме, на пересылках?

Нет, и мне это загадочно и даже чуть обидно. Думаю, что бывшие сокамерники и солагерники мои, случайно натыкаясь на фамилию в рекламе или на афише, попросту не отождествляют выступающего фраера с тем уголовником, который с ними пил чифир или курил тугие самокрутки из махорки (сигарет недоставало катастрофически). Однажды на концерт ко мне пришел (в Днепропетровске) наш оперативник из сибирской ссылки – мы с ним обнялись, как любящие братья после длительной разлуки. Он уже давно ушел из органов и вспоминал теперь, естественно, что он еще тогда ко мне прекрасно относился. А начальник наш тогдашний (был он капитаном) – дослужился до майора, но допился до того (мы трезвым и тогда его не видели), что от тоски повесился по пьяни. Замечательный для этого глагол употребил оперативник:

– Вздернулся бедняга.

Мне покоя не дает одно письмо, полученное мною года три назад. И я в такое восхищение пришел, что всем его читал, и только потому оно не сохранилось. То есть сохранилось, но найти его в гористых залежах своих бумаг я не могу никак, хотя не раз уже искал. Приехавшая к нам сюда из Душанбе (или Ташкента?) незнакомая мне женщина писала, что семья ее мне очень благодарна. Получивши разрешение на выезд и уже собрав все чемоданы, дня на три они застряли из-за мелкой путаницы в бумагах. Коротая затянувшееся время, вечером они крутили пленку с фильмом, как вожу я своего приятеля по Иерусалиму, разные рассказывая байки. Дверь внезапно обвалилась, как фанерная, и к ним ворвались местные бандиты. Мужу ее тут же закрутили руки и заперли его в квартирном туалете. А ей с детьми велели сесть на диван, чтобы оттуда говорить, где прячут они деньги и драгоценности. Об ограблениях такого рода уже слышали они: бандиты приходили к уезжающим евреям чуть ли не в последний день, поскольку миф, что золото и драгоценности увозят эмигранты, непоколебим в сознании народном. Сказав, что у них ничего нет, женщина с ужасом вспомнила, как ей рассказывали о пытках, которым подвергают упрямцев. Средних лет мужчина, указавши трем подручным поискать в квартире, молча сел смотреть идущее кино. И хмыкнул вдруг, и громко засмеялся (байки я действительно рассказывал веселые). Коротким возгласом созвав свою компанию, он молча указал им на дверной проем. А уходя последним, он сказал хозяйке:

– Как туда приедешь, передай ему привет.

И коротко кивнул на телевизор.

Я сперва пришел в восторг от этого письма – из чистого тщеславия: мол, вот как реагируют бандиты на хорошее кино. Однако же, подумав, я решил, что этот средних лет налетчик – запросто мог быть моим приятелем в то лагерное время. Он тогда еще мальчишкой был, но вся советская тюрьма – такой рассадник и теплица уголовных устремлений, что совсем зеленые ребята из нее матерыми выходят. А тогда я – не случайный получил привет.

Один солагерник нашел меня в гостинице в Уфе. Я отсыпался перед выступлением и пригласил его на вечер. После окончания пришел он в комнату, которую мне дали возле сцены. Артистической не поднимается рука ее назвать, хотя и зеркала и стулья – были. Много там толпилось всякого народа – он себя стеснительно и неуютно чувствовал. У меня с собой немного было виски, мы его распили. Все цветы, что мне в тот вечер поднесли, я дал ему одной охапкой, чтобы он отвез жене: мол, я с артистом в лагере сидел, вот он тебе цветы и передал. Тут выяснилось, что его жена не знает, что мужик ее когда-то срок тянул, а то б не согласилась замуж выйти. И на том прервалась наша встреча. Я его по лагерю не помнил, хотя он и говорил, что я ему там даже книжку подарил какую-то. И написал на ней, что для души это весьма полезно – посидеть и пережить неволю. Я и тут не вспомнил ничего. Но не сказал ему об этом. Он теперь калымил на своей машине, и хотя не процветал, но жизнью был доволен. Время развело нас, и боюсь, что именно об этом думают те зэки, что меня признали на афишах, но уже им видеться совсем не интересно. Мне ужасно жалко, что ни с кем из тамошних знакомых я уже не выпью, вероятно.

А вот еще одно попавшееся четверостишие:

Люблю мужчин твоей национальности,

и это не хвалебная сентенция,

у них, помимо эмоциональности,

всегда мозги есть, деньги и потенция.

И вот еще записка-просьба:

«Игорь Миронович! Я вдова. Муж у меня был еврей, инженер-электрик, и очень мне нравился. Вы – еврей и тоже, оказывается, инженер-электрик. И тоже мне очень нравитесь. Ищу нового мужа. Дайте совет! Маруся».

А в одном немецком городе я просто настоящий получил стишок однажды:

Гористая, лесистая,

молочная, мясистая,

Германия прекрасная,

пивная и колбасная.

Еще один народный (безымянный) привести хочу я стих. Когда-то я его слыхал, но не запомнил. Он настиг меня в записке, я ему обрадовался, как родному:

Осень наступила,

падают листы,

мне никто не нужен,

кроме только ты.

Но тут пора мне сделать перерыв, поскольку время катится к закату, и жена уже пошла советоваться с курицей насчет обеда, а послания на сцену не кончаются еще.

Обедая, я думать о главе не прекращал, и две мыслишки шалые одновременно посетили мою голову. Одна из них была такая: почему филологи (психологи, не знаю, кто еще) не присмотрелись до сих пор, насколько разно пишут люди до еды и после? Ведь не зря, к примеру, Достоевский ничего с утра не пил, кроме стакана жидкого чая. А иного автора читая, чувствуешь, насколько плотно он поел и через силу борется, бедняга и подвижник, с вязкой сладостной дремотой. А подробные картины – описания пиров и просто пьянок, дружеских обедов и любовных ужинов – их лепят натощак или поев? Конечно, это трудно изучить, но ведь какая интересная проблема! И немало в ней открытий предстоит. Вот я после обеда не могу работать, хоть убей. Ну, после ужина – понятно почему, но за обедом я не пью ни грамма, ни единой рюмки за обедом я не пью. А Божий мир совсем иной, когда поел, и сытое блаженство позволяет размышлять о нем, но не дает, препятствует копаться в нем детально и с пристрастием. Пейзаж какой-нибудь сентиментальный еще можно описать (Тургенев ел наверняка перед работой), но что-нибудь позаковыристей – не стоит даже и пытаться.

А вторая посетившая меня мыслишка чувствительной и благодарственной была. Ведь если вдуматься, кормлюсь я – урожаем с чисто личного и небольшого умственного огорода, где хозяйничаю плавно и усердно. А записки, посылаемые зрителем, – подарок, дополнительный продукт, бесценные плоды всеобщего бесплатного образования. Изысканные фрукты просвещения. И вот они лежат на письменном столе, разнообразно освежая овощи с моей убогой грядки.

И я такую ощутил растроганность, что мне одновременно захотелось выпить и поспать. Не зная, что из этого мне лучше предпочесть, я выпил небольшой стаканчик виски и улегся подремать. Я все равно так делаю уже изрядно много лет. И ни секунды не жалел о зря потраченном рабочем времени.

Однако тут я вспомнил, что в антрактах и после концерта мне еще рассказывают устные истории, которые укладывать в записку было не с руки. Они бывают малоинтересными обычно, но порой – ошеломительно прекрасными. Однажды деловой мужчина некий, возвратившись из далекой деловой поездки, днем сидел в библиотеке и решил сходить в сортир. В кабинке сидя, услыхал он из-за перегородки голос:

– Ну, как ты съездил?

Кто именно его спросил, он опознать по голосу не смог, однако же врожденная учтивость побудила его коротко ответить:

– Ничего, спасибо, хорошо.

– Договора-то заключил? – последовал второй вопрос.

А так как он как раз для этого и ездил, то ответил утвердительно.

– Надежные? – спросил его невидимый, но явно осведомленный собеседник.

Вот в этом он как раз уверен не был и поэтому сказал, что два – вполне надежные, а два – пока сомнительны немного. И услышал шепотливый голос, обращенный уже явно не к нему:

– Прости, перезвоню тебе попозже, тут мудак какой-то отвечает мне вместо тебя.

А в Москве недавно после выступления – уже и выпить дали – подошел ко мне мужчина (чуть за тридцать, как мне показалось) и сказал, что хочет поблагодарить: мои стихи его спасли однажды. Я корректно улыбнулся, ожидая мне уже известного: была тяжелая депрессия, и легкомысленные вирши облегчили тяжесть и тоску. Однако же история была настолько необычной, что я рад был третьему свидетелю – со мною рядом выпивал мой близкий друг. Немного лет тому назад рассказчик в общежитии каком-то защитил девчушку в коридоре: к ней бесцеремонно приставали два подвыпивших кавказца. А когда девчушка убежала, то они ему сказали, что к нему претензий не имеют, но теперь он должен с ними выпить. А когда они зашли в одну из комнат, там уже сидело человек семь-восемь, тоже очень молодых и тоже южного разлива с очевидностью. И тоже крепко выпивших уже. Откуда они взялись, кто они, – не знал рассказчик, но и ничего хорошего не мог предположить. Во главе стола сидел земляк их, но намного старше, был он явно лидером компании. Разлили водку, мой рассказчик чокнулся со всеми, пожелав здоровья и удачи, и поднялся, на дела сославшись. Только тут сосед-амбал его насильно усадил и, показавши нож, миролюбиво объяснил, что он готов зарезать даже гостя, если тот поднялся, не дождавшись разрешения того, кто старший за столом. А старший засмеялся, но соизволения не высказал. Сидел рассказчик от него недалеко, и завязался между ними разговор. Пустой, ознакомительный, но к слову так пришлось, что гость какой-то мой стишок упомянул (и он сказал, какой, но я от лестности потом довольно много выпил). И расплылся старший в ослепительной улыбке, и сказал, что сам недавно приобрел он томик этого, из ваших, и тоже прочитал четверостишие мое. И тут пошла у них высокая игра: за каждой рюмкой новый стих они по очереди вслух припоминали. А на десятой, как не более, сказал ему тот старший:

– Ну, теперь иди, ты свой, сынок.

И руку ему дружески пожал.

А я (уже поспав, если кому-то это интересно) к некоей, уже избитой теме обращусь, которую с изяществом затронула одна записка:

«Александр Городницкий призывал бардов: «Вернемся к слову!» Учитывая, что он – Ваш близкий друг, я теперь сильно сомневаюсь, к какому слову он призывает…»

Никак, никак не успокоятся отдельные ревнители, что я и неформальную лексику считаю неотъемлемой частью русского литературного языка. И то, что написал, со сцены я читаю безмятежно.

И поэтому меня то укоряют письменно и в прозе, то недавно пожилой какой-то человек (по почерку порой весьма заметен возраст) написал хвалебно-назидательный стишок:

Вас любят и арены, и манежи,

и русским, и евреям Вы нужны,

но если б матерились Вы пореже,

то Вам бы просто не было цены!

А в российском городе каком-то (жалко – не пометил) я записку получил – отменная литература:

«Дорогой Игорь Миронович! Вы много материтесь. Боженька услышит и язык отхуячит!»

Я всех предупреждаю с самого начала выступления и привожу примеры – профилактика ничуть не помогает. Я подумал как-то, что срабатывает подсознательное чувство страха за детей и внуков – что они услышат и прочтут. Но дети наши знают с ранних лет ничуть не меньше нас. Вот у меня лежит прелестная записка:

«Дядя Игорь, спасибо, что напомнили мне много интересных слов. Митя, 11 лет».

Мне как-то рассказали (в Бостоне, по-моему) историю, которую с тех пор я повествую всем, чтобы за внуков и детей не волновались. Вся она о том, что эти юные потомки счастливо обречены на полное знание нашего великого, могучего, правдивого и свободного языка. Поскольку это знание из воздуха приходит в их сметливые и хваткие головки. Посудите сами – вот история.

Бабушка в семье – филологиня питерского университета. Дочь и зять работают усердно, а ребенок – целиком поручен бабушке. Она ему читает, разговаривает с ним, рассказывает бабушкины сказки о прекрасной прошлой жизни в удивительно культурном городе. Когда они приехали, ему был год. Сейчас (на тот момент, когда мне это рассказали) – восемь лет. И у него, на зависть всем знакомым семьям, – замечательно сохранный русский язык. Большой словарь и очень правильная речь. И все – от бабушки. Поскольку всюду – речь английская и никаких российских знаний не предвидится. Что никаким таким словам его не обучала бабушка, понятно каждому: приличная семья, ничем не украшаемая речь. И вот однажды были они с бабушкой в гостях. И внук читал отрывок из «Евгения Онегина». И все им восхищались, не забыв и бабушку восславить. А потом все вышли, был декабрь (деталь немаловажная) и жуткий гололед. Покуда шли к машине чьей-то, внук сказал:

– Довольно скользко на дворе. Дай руку, бабушка, по крайней мере наебнемся вместе.

Воистину неведомы пути проникновения великой русской речи.

И еще весьма она трудна для перевода. Спрашивают у меня во множестве записок: на какие языки уже перевели вас? На какие переводят?

Ну, на семь или на восемь языков. Но только не перевели, а попытались это сделать. И по-моему, уже оставлены попытки. Ничего ни у кого не получается. Уныло, пресно и безжизненно выходит. Как будто не хватает слов каких-то. Нет их в иностранных языках. А если есть, то нету в них звучания такого. И не только о запретной лексике сейчас я говорю – нет, я об общем аромате нашей жизни. А возможно, лично мне пока не повезло. Я подожду. Омар Хайям четыре века дожидался переводчиков своих, и это меня очень утешает.

А впрочем, вот недавно вышли на голландском языке рассказы Дины Рубиной. И переводчица (по просьбе Дины, вероятно) несколько моих стихов туда добавила. Что сам я не читаю по-голландски, ясно каждому, но я никак не отловлю кого-нибудь, чтоб это прочитал (и не искал пока такого знатока), но что-то в этом языке мне сразу же понравилось. Как только я обложку увидал. Там обнаружил я, что ежели голландский повнимательней читать, то там моя фамилия выходит – Хуйберман. А Дины получается фамилия – Руебина. И эта мелочь обнадежила меня насчет голландских переводов.

И еще один вопрос с недавних пор возник и повторяется в записках.

«Игорь Миронович, кто занимается Вашим имиджем? Увольте его!»

«Игорь, Вы всегда так скромно одеваетесь или специально для Ростова?»

Уже могу с десяток городов назвать, где спрашивали в одинаковых словах примерно, почему я так непритязательно одет. Во фраке, что ли, надо выступать? Вопросу этому уже лет пять, и я, впервые получив его (в Чикаго, кажется), ужасно растерялся. Там тогда спросили, почему я одеваюсь, выходя на сцену, – «вызывающе скромно». На записки отвечая с удовольствием и быстро, я впервые что-то бормотал невразумительное и даже оправдательное что-то. Дескать, все сейчас одеты так отменно, что для сцены глупо что-нибудь выискивать особое, и что не Алла Пугачева я и даже не Филипп Киркоров. И метался мой рассудок по убогой памяти, ища чего-нибудь, что соотносится с одеждой. И нашел. Я непременно расскажу эту историю, хотя мне кажется, что я ее уже припоминал в одной из книг.

В Новосибирске это было много лет назад. А точнее – в Академгородке, который рядом. Я обнаружил в зале множество высоколобых лиц, отчетливо и грустно изнуренных интеллектом и безостановочной работой мысли. Я давно уже питаю уважение к ученым и немедленно решил, что почитаю им серьезные стихи. А у меня такие есть, и кто не верит, пусть удостоверится при случае. Там зал амфитеатром расположен, и все зрители прекрасно были мне видны. Спустя примерно полчаса я вдруг увидел, что приятель мой (который и привез меня сюда) смеется, сукин сын, в одном из кресел последнего ряда. А в антракте он ко мне зашел, и я его спросил немедля, почему смеялся он, засранец, когда я читал высокие серьезные стихи. Он сразу объяснил. С ним рядом оказались две молодые женщины, весьма научные сотрудницы по виду и манерам (я после антракта их не обнаружил – пересели, очевидно). И одна из них подруге громким шепотом сказала:

– А смотри-ка, ведь ему в Израиле живется нелегко, должно быть, вон у него брюки – далеко не новые, изношены совсем.

– Нет, ему это, наверно, безразлично, а жена за ним не смотрит, – отозвалась вторая женщина.

– Вот ведь блядь-то! – горько выдохнула первая, и обе вновь уставились на сцену.

Больше про одежду я не смог упомнить ничего. И на вопрос о ней бессильно развожу руками: мол, такой уж недотепа уродился. И на смокинг разорюсь еще не скоро. Но при этом интересно, что, слегка кокетничая эдакой мужской неприхотливостью своей, я вспоминаю с удовольствием и радостью, что нечто у меня с одеждой – полностью в порядке, проверял сегодня перед выходом на сцену. Потому что года три тому назад в одном американском городе досадная со мной конфузия случилась. Я в начале самом, только-только слыша, как аудитория смеется, уже знаю приблизительно, что будут (или нет) из зала интересные записки. В этот день я сразу же почувствовал, что будут. И действительно, уже минуты через три увидел я, как по проходу около стены стремительно идет ко мне мужчина с тетрадочным листком в руках. Он даже его поднял, приближаясь, как бы мне сигналя, что хотел бы мне немедленно его вручить. Я взял листок и, продолжая говорить, в него, кося глазами, заглянул. А там было написано настолько крупно, что хотел, наверно, этот добрый человек мне еще издали явить эту записку:

«Игорь!! У тебя расстегнута ширинка!» Я конфуз этот довольно ловко ликвидировал (не зря листы большие со стихами я всегда держу в левой руке), но помню с этих пор, что главное в одежде – вовсе не дороговизна модного покроя.

Я на большинстве концертов различаю в зале много лиц (когда прожектора не бьют в глаза чрезмерно). Горячка завывания стихов меня не ослепляет полностью. Возможно, это следствие того, что получал образование я в те благословенные (по дисциплине) времена, когда и старшеклассника могли поставить в угол за плохое поведение. И много, много раз торчал я, неподвижно стоя, на сидящую взирая публику. Отсюда, вероятно, и закалка. Видя зал, я часто натыкаюсь взглядом на людей, весьма неодобрительно смотрящих на меня. И мысленно гадаю: для чего ж они сюда пришли? Ведь явно удовольствия не получают. Неужели для того, чтоб некую поставить галочку: мол, были, слушали, похабщина и пошлость. Однако же записок оскорбительных мне получать, по счастью, много лет не доводилось. А наоборот – полным-полно:

Когда хозяин – мелкий гад

и нету жизни от обмана -

раскройте книжку наугад

и перечтите Губермана.

Но двусмысленные – где вослед за одобрением скрывается хула – я получал и до сих пор не знаю, как к таким запискам относиться.

Блаженствую, глаза смежив,

все через жопу, как всегда:

язык великий русский жив

в устах пархатого жида.

Я помню, как прочел эту записку вслух, но зал лишь добродушно засмеялся, и не стал я обсуждать последнюю строку. Поскольку если есть в записке что-нибудь скандальное, то зал немедля чутко затихает. У меня так было в Волгограде (или в Омске, точно я уже не помню) – кинули на сцену маленький листок с двустишием:

ЖИДеньких строчек наслушавшись ваших,

ночью поеду евреев ебашить.

Так это и было написано – с тремя первыми заглавными буквами. И в зале воцарилась тишина. Я к ней готов был, я похожее послание однажды получал. Но много лет назад, и я тогда изрядно разозлился, было легче. И поэтому сейчас я медленно сказал, что автор – безусловно смелый человек, поскольку побоялся подписать свое хотя бы имя, и его на сцену пригласил: мол, выходи и вслух нам расскажи свои недомогания по этой части. Но никто, естественно, не встал.

– Но если ты такой трусливый, как же ты кого-нибудь ебашить будешь? – продолжал я ту же тему, лихорадочно ища идею, чтоб нарушить в зале тишину. Вот, кажется, нашел.

– Голубчик мой, – сказал я с ласковой заботой, – для чего же ты сюда пришел? Ведь ты какому риску подвергаешься, теперь твои приятели тебя же засмеют, что ты интеллигент!

И тишина сломалась с облегчением. Такое же почувствовал и я.

Еще я очень помню тишину, которая внезапно вдруг повисла, когда я прочитал совсем нейтральную записку:

«Вы где-нибудь работаете, служите, числитесь, получаете зарплату?»

– Друзья мои, – ответил я, – нигде я не служу и не работаю. Меня содержите вы!

Мне хлопали так бурно, словно ожидали, что я скрою этот удивительный источник своего земного пропитания.

Совсем иную тему я начну с истории, рассказанной мне устно. В Москве однажды, на Тишинском рынке, моя добрая знакомая увидела типичного грузина (я имею в виду кепку), торговавшего цветами. В основном там были хризантемы дивной красоты. И на куске фанеры обозначена цена: «Один херзантем – 5 рублей». Моя знакомая (филолог) так обрадовалась тексту, что спросила продавца, кто это написал. А он, чего-то забоявшись, тихо ей ответил:

– Тебе – по три отдам.

Так вот отдельная тематика записок – объявления. В начале самом я прошу мне присылать их – кто что помнит из былой или текущей жизни, и коллекция моя растет из года в год. Хотя немногие из объявлений остаются в папке у меня, но зрительская щедрость поразительна, и нечто новое мне достается всякий раз. Вот первые, что мне попали под руку.

В Ташкенте объявление на рынке – о колготках: «Женский трус с длинным рукавом».

А вот это – из Москвы, но грамотное столь же: «Кандидат филологических наук сымет комнату».

«Мироныч! Прокомментируй объявление: «Девушка без образования ищет работу по специальности».

«Зубопротезные работы в области рта».

Листочек на столбе: «Продам щенка породы сэр Бернар».

Ценник в деревенском магазине: «Помада для губ лица».

«Делаем копии с любых документов. Подлинник не требуется».

В Одессе на Привозе – вывеска на магазине возле туалетов: «Французские духи в разлив».

И в том же городе – в подъезде дома объявление (скорей, совет житейский):

Берегите с ранних лет

совесть, воду, газ и свет!

Реклама прививок против полиомиелита – в поликлинике: «Две капли в рот, и нет ребенка-инвалида!»

«Купите котят! Недорого! Пятьдесят рублей ведро».

«Кодирую от онанизма. Гарантия – три дня».

«Новый вид услуг! Женские тампоны – доставка и установка».

В той же Одессе: «Мастерская по изготовлению импортных зонтов».

«Удаляю волосы со всех частей тела. Куплю паяльную лампу и керосин».

«Похоронное бюро «Энтузиаст». Для постоянных клиентов – скидка».

Объявление в какой-то российской газете (город не написан, к сожалению): «Выйду замуж за еврея любой национальности».

А в Америке на русском языке – уже десятки (а скорее – сотни) местных маленьких газет. Легко себе представить, что там пишут, объявляя, что желают познакомиться. Но я одно лишь приведу такое объявление. В нем столько информации содержится, что на большую книгу размышлений запросто хватило бы ее. На книгу, очень грустную для далеко не худших представителей мужского пола:

«Молодая женщина с ребенком познакомится с мужчиной для серьезных отношений. Людей творческих профессий прошу не беспокоиться».

Мне жутко жалко, что растаяли на письменном столе и снова в папку улеглись послания, полученные мной из разных залов. Спасибо всем, кто мне их посылал. Огромное душевное спасибо!

А закончу я эту главу – одной запиской, беспримерной по ее пугающему простодушию. Я оцепенел, ее читая. О невидимой, но безусловно существующей реальности меня спросила (явно доверяющая мне) какая-то читательница из России:

«Игорь Миронович! Вы что-нибудь писали о жидомасонском заговоре? Интересуюсь как русская православная».

Нет, ласточка, пока что не писал. Но все материалы и улики – собираю.

Загрузка...