Ровно пятьдесят три года спустя после путешествия к гробнице царя Хирама, а точнее, в пятнадцатый день мая тысяча четыреста сорок восьмого года в одну из рыночных лавок Константинополя (сегодня рынок назвали бы базаром) вошел некий человек и вручил письмо владельцу лавки.
Израильтянин, удостоенный такой чести, не спешил открывать полотняный конверт, пока разглядывал посыльного. Подобная вольность, следует заметить, не была обычным вступлением к общению в этом огромном городе, с его космополитизмом: иначе говоря — если чье-то лицо, фигура или покрой платья и останавливал на себе повторный взгляд какого-нибудь горожанина, это должно было быть что-то из ряда вон чужеземное. В данном случае владелец лавки позволил себе некоторое время разглядывать вошедшего. Он повидал, как ему казалось, немало представителей разных национальностей, но никто из них не походил на его нынешнего посетителя. Ни у кого из них не было такого румяного лица и таких раскосых глаз, так тщательно задрапированной шали, непривычной в мужском костюме; это еще больше бросалось в глаза из-за коричневой шелковой сумки, свободно свисавшей с его плеча и расшитой спереди и по бокам экзотическими листьями и цветами. Вдобавок ко всему на ногах у него были шелковые туфли с вышивкой не менее богатой, а над непокрытой головой — искусно расписанный зонтик из бамбука и бумаги.
Однако владелец лавки был слишком хорошо воспитан, чтобы продолжать осмотр чересчур долго или попытаться удовлетворить свое любопытство прямым вопросом, а потому он вскрыл письмо и начал читать. Его менее воспитанные соседи сбежались толпой и окружили незнакомца, который сохранял невозмутимый вид, явно полагая, что в нем нет ничего такого, что могло бы сделать его центром всеобщего внимания.
Бумага, вынутая из конверта, еще больше озадачила лавочника. Ее тонкость, мягкость и полупрозрачность не шли ни в какое сравнение ни с чем, что он когда-либо видел; все это было не просто чужеземным, но очень чужеземным.
Письмо, однако, было на самом обычном греческом языке. Прежде всего он заметил дату; потом его любопытство вышло из-под контроля, и, поскольку послание умещалось на одном листке, взгляд лавочника переместился вниз, на место подписи. Здесь не было имени — только печать: оттиснутое на бумаге желтым воском изображение мужской фигуры, обвисшей на кресте.
При виде печати глаза лавочника раскрылись еще шире. Он глубоко вздохнул, подавляя смешанное чувство — наполовину изумления, наполовину благоговейного трепета. Отступив к ближней скамье, он сел и мгновенно забыл о вестнике, о толпе — обо всем, кроме письма и того, о чем в нем говорилось.
Потребность читателя взглянуть на листок бумаги, который произвел такое впечатление на человека, бывшего всего лишь обыкновенным торговцем на восточном рынке, наверняка стала сейчас настоятельной, по каковой причине текст письма и будет тотчас представлен в вольном переводе. Лишь дата письма приводится в современной манере.
Остров за морем. Далеко на Востоке
15 мая лета Господня 1447-го
Уэль, сын Яхдая!
Мир тебе и всем твоим близким!
Если ты верой и правдой хранишь наследие своих предков, где-то в доме твоем находится сейчас дубликат печати, оттиск которой ты найдешь здесь прилагаемым; только та печать сделана из золота. Это должно подтвердить для тебя предмет, о котором я рад объявить, зная, что, по крайней мере, это побудит тебя навести справки: я знал твоего отца, твоего деда, и его отца, и других людей его семьи с таких отдаленных времен, что для меня разумней об этом и не упоминать; и я любил их, ибо все они были добродетельные и славные люди, усердно исполнявшие волю Господа Бога Израиля и не признававшие никакого иного бога и тем самым выказавшие главнейшие из прекрасных человеческих качеств. При этом, обращаясь к тебе, я добавлю, что свойства людей, подобно свойствам растений, передаются по наследству, сохраняя чистоту через многие поколения; они создают род. И хотя я ни разу не глядел в лицо твое, не касался руки твоей, не слышал голоса твоего, я знаю тебя и верю тебе вполне. Сын твоего отца не может сказать никому, что я нахожусь здесь с ним, или что подобное мне существо живет на свете, или что ему приходилось хоть в малейшей степени иметь дело со мной; как твой отец с радостью принял бы мои просьбы, даже те, что я сейчас обращаю к тебе, с неменьшей готовностью его сын примет их. Отказ стал бы первым шагом к предательству.
С этим предисловием, о сын Яхдая, я пишу без страха и свободно, сообщая, во-первых, что нынче пятьдесят лет с тех пор, как я ступил на берег этого острова, который, за неимением названия тебе известного, я пометил и обозначил как «Остров за морем. Далеко на Востоке».
Его люди, по природе своей, добры к чужестранцам и живут просто и добродетельно. Хотя они никогда не слыхали о Назарянине, которого весь мир упорно именует Христом, люди эти, по правде говоря, лучше следуют его учению, особенно в отношениях друг с другом, чем так называемые христиане, среди которых довелось родиться тебе. При всем том, однако, я устал от этого, более не по их вине, а по собственной. Стремление к переменам — это всеобщий закон. Только Бог один и тот же — вчера, сегодня, завтра — вечно. Так что я решился ступить еще раз на землю наших отцов, Иерусалим, для которого у меня сохранились слезы. В его совершенстве он более чем прекрасен, в его развалинах он более чем священен.
Во исполнение моего плана узнай теперь следующее, о сын Яхдая: я посылаю своего слугу Сиаму, поручив ему доставить тебе это письмо. Когда оно окажется в твоих руках, заметь день и посмотри, точно ли это: ровно год с пятнадцатого мая, со времени, которое я дал ему на это путешествие — более по морю, чем по суше. Так ты узнаешь, что я следую за ним, хотя и с остановками на неопределенное время. Мне нужно будет пересечь Индию до Мекки, затем — до Каш-Куша и вниз по Нилу до Каира. Тем не менее я надеюсь приветствовать тебя лично в пределах шести месяцев после того, как Сиама передаст тебе это сообщение.
Посланца этого я шлю вперед с целью, о которой далее и намерен тебе сообщить.
Я собираюсь снова поселиться в Константинополе; для этого мне нужно жилье. Сиаме, среди прочих его обязанностей на службе у меня, поручено купить дом, обставить его и приготовить к моему приезду. Давно прошло время, когда меня привлекали духаны. Гораздо приятнее думать, как моя собственная дверь мгновенно откроется на мой стук. В этом деле ты можешь сослужить мне службу, которая не забудется и будет с благодарностью вознаграждена. У него нет никакого опыта в делах жилья в твоем городе, а у тебя он есть, поэтому я прошу тебя заняться этим практически, помогая ему в выборе, в безупречности обращения и во всем, что может потребовать исполнения этого проекта, помня лишь, что жилье должно быть простым и удобным и не богатым, ибо — увы! — еще не пришло время, когда дети Израиля смогут жить, не привлекая к себе внимания в глазах христианского мира.
Ты найдешь Сиаму проницательным и рассудительным, старше, чем он кажется, и всегда готовым ради меня проявить свою надежность. Должен также предупредить тебя, что он глух и нем; однако, если ты будешь говорить, повернувшись лицом к нему, и говорить по-гречески, он поймет тебя по движению губ и даст ответ знаками.
И последнее: не бойся принять эти комиссионные в счет денежных затруднений. У Сиамы есть способы раздобыть все деньги, какие ему только могут понадобиться, вплоть до излишества; в то же время ему запрещено заключать долговой контракт, кроме как с тобой за оказанные тобой услуги, о которых он сообщит мне, так чтобы я смог заплатить сполна.
Для всех существенных дел у Сиамы есть подробные инструкции; к тому же он знаком с моими привычками и вкусами. Засим завершаю это послание следующими словами: надеюсь, что ты окажешь ему всю означенную помощь и, когда я прибуду, ты позволишь мне относиться к тебе по-отечески, как к сыну: я буду тебе только подспорьем и никогда — бременем.
Мир тебе, о сын Яхдая, и близким твоим!
[Печать]
Окончив читать, сын Яхдая уронил руки на колени и погрузился в раздумье, которое посыльный, с его чужеземными манерами, прервать не решался. Очень уж велико расстояние от человека до возвышенных материй, наиболее властных над воображением. Письмо пришло с острова, названия которого он никогда прежде не слыхал: остров за морем — за морем, несомненно омывающим Восточный край Земли, где бы остров ни находился. А тот, кто написал письмо! Как он там оказался? И что его побудило туда отправиться?
Получатель письма похолодел. Он внезапно вспомнил, что в его доме есть стенной шкаф с двумя полками, отведенными для хранения фамильных ценностей; на верхней полке лежала Тора, с незапамятных времен принадлежавшая его семье; на второй полке хранились чаши из рога и металла, старые филактерии, амулеты и другие вещи, которые собирались в течение такого долгого времени, что он сам не смог бы составить их списка, и, по правде говоря, сейчас, когда он вспомнил о них, они представлялись ему множеством бесцветных и бесформенных предметов, утративших свою историю и ценность. Среди них, однако, ему попадалась печать в виде золотого медальона, но было ли изображение выпуклым или вогнутым, он не мог сказать, как не мог судить и о том, что это за эмблема. Его отец и дед ценили ее очень высоко, и историю, рассказанную ему в детстве множество раз, которую он слушал, сидя у них на коленях, он мог повторить вполне основательно.
Некий человек нанес оскорбление Иисусу, называвшему себя Христом, и тот в наказание обрек этого человека на скитания по свету, пока не придет ему самому время явиться вновь, и человек этот продолжает жить столетиями. И отец, и дед подтверждали правдивость рассказа; они лично знали несчастного, более того, они заявляли, что он близок к их семье и подтверждал это множество раз.
Много лет прошло с тех пор, как лавочник слышал эту историю; и еще больше прошло времени с тех пор, как человек этот исчез, ушел, никому не известно куда.
Но он не умер! Он приходил снова! В это трудно поверить, и все же ясно одно: кем бы ни был посланник (допустим, даже мошенником), какую бы ложь он ни сочинил для своей выгоды — обратиться можно, без опасений и расходов, к печати, хранящейся в шкафу. Как свидетель, она тоже была глуха и нема — и тем не менее в лике ее было откровение и была истина.
Преодолев минутное оцепенение, сын Яхдая понял это и более ждать не стал. Сделав знак вестнику следовать за собой, он прошел в чулан, бывший частью его лавки, и, оставшись с ним наедине, заговорил по-гречески.
— Сядь здесь, — сказал он, — и жди, когда я вернусь.
Вестник с улыбкой поклонился и сел, а Уэль, надвинув на уши свой тюрбан, отправился домой, сжимая в руке письмо.
Он шел поспешно, временами почти бежал. По пути ему встречались знакомые, но он их не замечал; если они заговаривали с ним — он их не слышал. Добравшись до своих дверей, он ворвался в дом так, словно за ним по пятам гналась толпа. И вот он уже стоял перед шкафом!
Никаких церемоний с талисманами и амулетами, уздечками для ослов, женской дребеденью его прародительниц, некогда знаменитых своей красотой или множеством детей; никакой пощады пестрой коллекции на второй полке не досталось от его рук. Он расшвыривал все туда и сюда и снова — туда и сюда, но поиски были напрасны. Ах, господи, неужели печать потерялась? И когда же это?
Эта неприятность растревожила его еще больше; руки его тряслись, когда он вновь попытался приняться за поиск; и он нещадно упрекал себя. Медаль была ценной как залог, и, кроме того, эта памятная вещь была священна. Сознание этого мучило его. Снова и снова он перекладывал и переворачивал вещи на полке, в последний раз старательно и с большим вниманием. Когда он остановился передохнуть, крупные капли пота покрывали его лоб, и, заламывая руки, он вскричал:
— Ее здесь нет — она потерялась! Господи, как я теперь узнаю правду!
Надо сказать, что у сына Яхдая не было жены. Молодая женщина, которую он взял себе в жены, умерла, оставив ему маленькую девочку, которой в описываемое нами время было около тринадцати лет. В силу возникшей необходимости он нашел почтенную дочь Иерусалима на место домоправительницы и воспитательницы девочки. Сейчас он подумал об этой женщине: быть может, она знает, где находится печать. Он направился было искать ее, и в этот момент отворилась дверь соседней комнаты и на пороге появилась его дочь.
Девочка была очень дорога ему: у нее была чистая оливковая кожа, как у ее покойной матери, и те же мягкие черные глаза, которыми та улыбалась ему так, что излишни были слова, чтобы уверить его в своей любви. А малышка была живой и ласковой, милой в разговоре и целыми днями напевала что-то — негромко и с удовольствием. Часто он сажал ее к себе на колени и с любовью вглядывался в нее, а чувствуя, что она будет такой же нежной и прекрасной, как его покойная жена, — выше этого он не мог представить себе совершенства.
Как ни угнетен был несчастный, он заключил малышку в объятия, поцеловал в круглую щечку и, опуская девочку на пол, увидел свисавший на шнурке с ее шеи медальон. Она сказала, что домоправительница дала его ей поиграть. С трудом справившись с нетерпением, он развязал наконец шнурок и поспешил с вновь обретенным сокровищем к окну: рассмотреть выпуклую эмблему, а потом, с бьющимся сердцем, он сравнил ее с окрашенным воском отпечатком в конце письма. Ошибиться было невозможно: оттиск на воске был сделан с медальона!
Не следует думать, что сын Яхдая не оценил должным образом произошедшего. Мысль о человеке, тяжко страдающем по воле рока, странно подействовала на него и повлекла его дальше. Кто был тот, наделенный властью слова, чтобы не просто менять законы природы, но и сохранять провинившегося живым во времени, уже переходящем в вечность? Насущные дела, однако, были реальными и срочными, и лавочник, вспомнив о посланце, вернулся мыслью к стоящим перед ним практическим вопросам, первым из которых был — как ему должно отнестись к просьбам своего корреспондента?
Ответ на этот вопрос не потребовал долгого размышления. Его отец, как рассудил Уэль, принял бы незнакомца радушно и так, как подобает принять человека столь близкого их роду; так же должно поступить и ему. Просьбы были не обременительны и не подразумевали никаких денежных обязательств между ними — ему лишь предстояло помочь неопытному слуге в покупке жилого дома: деньги у слуги имелись в большом количестве. Правда, когда хозяин появится самолично, придется установить соответствующие взаимоотношения с ним, но с этим пока еще можно было подождать. Если в этой связи сын Яхдая и задерживался мимоходом на мысли о возможных выгодах для себя, поскольку человек этот, должно быть, богат и могуществен, то такие мысли людям свойственны и простительны.
Возвращение к рынку было не столь поспешным, как путь от него. Теперь Уэль принимал решения быстро. Он привел Сиаму к себе в дом и поместил в комнату для гостей, заверяя его, что тем самым доставит себе удовольствие. Однако, когда наступила ночь, спал он плохо. События дня смешивались со многими необъяснимыми фактами, нарушающими привычно размеренный уклад его жизни, наполняя его необычной растерянностью и смятением. Он был не в силах управлять собственными мыслями: они то и дело возвращали его к тому потрясению, когда он поверил в потерю медальона; поскольку мысли эти крутились вихрем в его полусонном сознании на очень тонких и непрочных нитях, ему привиделся таинственный старик, явившийся в его дом и каким-то образом забравший, поглотивший жизнь его ребенка. Когда же мирские заботы наконец отошли прочь и уступили его сну, сердце его все еще колотилось от ужаса.
Покупка, для совершения которой требовалась помощь Уэля, оказалась делом нетрудным. После тщательных поисков по всему городу Сиама решил остановиться на двухэтажном доме, расположенном на улице, проходящей вдоль подножия горы, в наши дни увенчанной мечетью султана Селима, хотя в то время на этом месте стояла непритязательная христианская церквушка. Будучи отчетливым указателем восточной границы, она также служила своего рода межевым знаком между греческими кварталами, всегда чистыми, и еврейскими, всегда грязными. Примечательно и то, что ни гора, ни церковь не заслоняли собой открывающийся с крыши вид на западную сторону; иначе говоря, это было так далеко за верхним изгибом горы, что юго-восточный ветер проносил семена чертополоха над многими знатными греческими резиденциями и разбрасывал их у часовни Святой Приснодевы или в роскошном саду позади церкви. В дополнение к этим преимуществам, сын Яхдая не упустил из виду, что его собственное жилище, небольшое, но удобное, тоже деревянное, находится прямо напротив, через улицу. По всей видимости, выбор, сделанный Сиамой, должен был удовлетворить его хозяина. Обстановка была делом второстепенным.
Надобно добавить, что по ходу этого дела два обстоятельства доставляли Уэлю большое удовлетворение: у Сиамы всегда были деньги для своевременной оплаты всего, что он покупает; а еще с ним было поразительно легко общаться. Его глаза возмещали отсутствие слуха, а его знаки, жесты и взгляды были совершенством пантомимы. Вечерами малышка не уставала наблюдать за ним во время беседы.
В то время как мы отправимся вслед за Скитальцем, следует держать в уме, что жилище, полностью обустроенное, ожидает его, и ему нужно лишь постучать в дверь, чтобы войти и оказаться дома.
Бухта Бахрейн вдается в западный берег Персидского залива. Рядом с точкой на севере, от которой она начинает свой внутренний изгиб, поднимаются побеленные одноэтажные глинобитные домики города Эль-Хатиф, принадлежащие арабам, народу в наименьшей степени склонному к переменам. Как залив, так и город в тот период нашей истории были известны под своими нынешними именами.
Этот старый город в былые времена имел немаловажное значение главным образом за счет дороги, что вела от него на запад через Херемамех, поднимаясь вверх, взбираясь на окольные тропы через безводные песчаные пространства, в Эд-Дирие, палаточную столицу бедуинов, и там раздваивалась: одна ветвь уходила к Медине, другая — к Мекке. Иными словами, Эль-Хатиф служил для Мекки такими же воротами на востоке, как Джидда на западе.
Когда наступало время обязательного ежегодного хаджа, иначе говоря, паломничества, название этого города было на устах мужчин и женщин — и по ту сторону Зеленого моря, и к югу, вдоль берега Омана, и в прибрежных селениях под пиками Акдафа — едва ли реже, чем названия самих священных городов.
Примерно к первому июля представители разных народов: паломники из Ирана, Афганистана, Индии и других стран вместе с паломниками из Аравии — собирались толпами, шумные, бранчливые, запущенные и грязные, и объединяло их лишь одно — во что бы то ни стало совершить хадж, дабы не умереть как евреи или христиане.
Закон требовал, чтобы паломник находился в Мекке в месяц Рамадан — в то время, когда сам Пророк стал паломником. От Эль-Хатифа прямое путешествие могло быть совершено за шестьдесят дней, что позволяло проделать путь в среднем в двадцать миль. По дороге в Медину могло случиться, что правоверному позволялось присутствовать и участвовать в ритуалах, обычных для таинственной Ночи Предопределения.
Подобное путешествие, помимо прочего, изобиловало опасностями. Ветры, сушь, песчаные бури сопровождали паломников в пути; вокруг рыскали звери, постоянно голодные, и таились грабители — всегда зоркие. Солнце раскаляло горы, вызывая миражи-обманки, разжигало невидимые костры, и в самом воздухе этих мест, неблагоприятном для людей, и в воде, что они в этих местах пили, таились болезни и смерть.
Поскольку Пророк установил месяц Рамадан для хаджа, паломники приучились собираться в Константинополе, Дамаске, Каире и Багдаде. Если они и не могли избежать дорожных злоключений, то могли уменьшить их число. Позаимствовав слово «караван» для описания своего похода, они основали многочисленные рынки во всех пригодных для этого местах.
Такова была одна из характерных черт Эль-Хатифа с наступлением июня и до того момента, как караван растянется во всю длину дороги и в конце концов исчезнет в желтой дали Пустыни. Никак нельзя было пожаловаться на отсутствие поставщиков. Торговцы лошадьми, ослами, верблюдами — одногорбыми и двугорбыми — имелись во множестве. Местность на мили вокруг становилась обширной животноводческой фермой. Стада заполоняли тощую землю. Изготовители упряжи, седел, паланкинов разной формы и цены, поставщики верблюдов, лошадей целых караванов не ждали, пока к ним обратятся с просьбой; конкуренция между ними была слишком жаркой для сохранения чувства собственного достоинства. Пастухи гнали отары откормленных овец, продавая их живьем. В тенистых местах располагались торговцы ритуальной обувью и одеждой, а палатки с образцами были разбросаны по всей территории. Лоточники расхаживали повсюду с инжиром, финиками, сушеным мясом и хлебом. Короче говоря, паломники могли быть обеспечены всем необходимым. Стоило лишь воскликнуть — и товар тут как тут.
Среди тысяч паломников в Эль-Хатиф в конце июля 1448 года прибыл человек, чье присутствие мгновенно сделало его объектом всеобщего внимания. Он явился с юга на галере с восемью веслами, с индийскими матросами на борту и простоял на якоре три дня, прежде чем сойти на берег. Ничто, кроме присутствия матросов, не указывало на национальную принадлежность судна. Оно было опрятно и свежепокрашено; во всем прочем ничего необычного в его наружности не было. Оно не предназначалось для войны — это было очевидно. Оно двигалось слишком легко, что указывало на отсутствие груза, поэтому пришедшие зеваки делали вывод, что оно не связано с торговлей.
Перед тем как убрать парус, над судном от носа до кормы соорудили навес, который с берега казался огромной многоцветной шалью. Вследствие этого знатоки в подобных делах решили, что владелец галеры — индийский князь, безмерно богатый, прибыл как добрый магометанин, дабы упрочить свою веру паломничеством.
Это мнение укрепилось и поведением незнакомца. Сам он на берег не сходил, но поддерживал деятельное общение посредством малой шлюпки. В течение трех дней она доставляла на борт судна подрядчиков, торгующих верблюдами и продовольствием, и отвозила их назад.
Подрядчики не могли точно определить его возраст: ему могло быть лет шестьдесят, а могло быть и семьдесят пять. Он был несколько ниже среднего роста, но человек деятельный и уверенный в себе. Сидел он, скрестив ноги, в тени навеса, на коврике из блестящего шелка. Говорил незнакомец на арабском, но с индийским акцентом. Одет был как индус: в шелковую рубашку, короткий жакет, просторные шаровары и огромный белый тюрбан поверх красной фески, сколотый впереди эгретом, сверкающим драгоценными камнями, владеть которыми впору только радже. Слуг при нем было немного, но одеты они были роскошно — в шароварах с богато украшенными поясами, — все они молчаливо ждали перед ним в подобострастных позах. Один из слуг стоял за спиной господина, держа в руках огромных размеров зонт. Хозяин удостаивал подрядчиков несколькими словами — и все лишь исключительно по делу. Ему требовалось полное снаряжение для хаджа. Сможет ли поставщик доставить двадцать верблюдов и четырех быстроногих дромедаров? Два из них должны были нести его носилки, два других предназначались для его личной свиты. Двугорбых верблюдов он намеревался нагрузить провиантом. При разговоре он не отрывал неприятно пристального взгляда от собеседника. Что еще более странно, он ни разу не осведомился о цене.
Один из шейхов отважился спросить:
— Как велика будет свита вашей милости?
— Четверо.
Шейх воздел руки к небу:
— О Аллах! Четыре одногорбых и двадцать двугорбых верблюдов для четырех мужчин!
— Малоумный, — спокойно ответил незнакомец, — разве не слыхал ты о благотворительности, о подаянии бедным? Разве могу я с пустыми руками войти в священнейший из городов?
В конце концов был найден посредник, который взялся предоставить правоверному вельможе все, о чем тот просит.
Утром четвертого дня после прибытия индус был доставлен на берег и сопровожден из города на малое расстояние, где на некотором возвышении был оборудован временный лагерь. В нем были поставлены палатки: одна — для хранения товаров и провизии; вторая — для свиты; третья — для старшего шейха, вооруженной охраны, установителей палаток, погонщиков верблюдов; четвертая — просторнее всех прочих — для самого князя. С дромедарами, верблюдами и лошадьми лагерь был принят; затем, согласно обычаю, была уплачена надлежащая сумма.
При разговоре он не отрывал неприятно пристального взгляда от собеседника. Что еще более странно, он ни разу не осведомился о цене.
К закату солнца багаж был перевезен с корабля, и началось распределение груза. Индийскому князю совершенно не стоило труда нанять любых помощников, какие ему могут понадобиться.
Из тридцати человек, составлявших свиту, десять были вооруженные всадники, и, судя по их весьма внушительному виду, князь мог вполне продвигаться независимо от каравана. Позаботился он и о выборе запасов для путешествия. Задолго до того, как были улажены торговые сделки, он сумел заслужить полное уважение самых ушлых купцов не столько за проявленную им щедрость, сколько за свой здравый ум. Они перестали свысока называть его варваром-индусом.
Как только с торговыми делами было покончено, слуги незнакомца занялись обустройством палатки хозяина. Снаружи они покрасили ее в зеленый цвет. Внутри разделили ровно пополам — одна половина для приемной, другая для гостиной, в которой, помимо расставленных диванов и разостланных ковров, они с большим вкусом задрапировали потолок шалями, которые на корабле служили навесом. Когда все необходимые приготовления были осуществлены, оставалось только дождаться дня общего отъезда; как и подобало знатному вельможе, князь все это время оставался в своей палатке, не обращая внимания на происходящее вокруг него. Он производил впечатление человека, который любит одиночество и терпеть не может публичности.
Однажды вечером досточтимый индус сидел в одиночестве у входа в свой шатер. Алый отсвет дня задержался на западном небосклоне. В небе робко появлялись первые звезды. Верблюды отдыхали — одни пережевывали жвачку, другие спали, склонив длинные шеи к теплой земле. Сторожа, собравшись в кучку, тихо беседовали. Крик муэдзина, призывающий к молитве, проплыл долгими, полнозвучными нотами сквозь напоенный тишиною воздух. Другие голоса откликнулись на призыв — отчетливее или слабее, в зависимости от расстояния, и он был так созвучен чувству, вызванному особенностью минуты, что, услышав его, нетрудно было поверить, что это зов с Небес. Сторожа прекратили споры, расположились попросторнее, расстелили на земле свои коврики и, ступив на них босыми ногами, обратившись лицом в сторону Мекки, вознесли неизменную молитву ислама: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет — Пророк его».
Знатный паломник поднялся перед входом в палатку и, пока его неотесанные работники предавались религиозному рвению, тоже молился, но совершенно по-иному.
— Бог Израиля — мой Бог, — сказал он, едва ли не обыденным тоном, словно разговаривал с самим собою. — Те, что окружают меня, молятся тебе в надежде на жизнь, я же молюсь тебе в надежде на смерть. Я приплыл сюда морем — за морем конец не застал меня; теперь я уйду в пустыню в надежде обрести его. А если мне должно жить, Господи, дай мне счастье служить тебе. У тебя нужда в проводниках добра: дай мне впредь стать одним из них, дабы, трудясь во славу твою, я мог насладиться миром блаженных. Аминь!
Согласуя свои движения с движениями сторожей, он опустился на колени и повторил молитву; когда они упали ниц, как подобало по магометанскому обычаю, так же поступил и он; когда они закончили молитву, он еще продолжал ее, чтобы они наверняка заметили его. Столь прилежное поведение в короткое время создало ему лестную репутацию святости, придавая его паломничеству некоторую приятность.
Вечерняя заря угасла, уступая ночи и покою, который она приносит; лишь печальный индус прохаживался перед своей палаткой, заложив руки за спину и низко опустив на грудь бороду. Давайте попробуем проследить за его размышлениями.
— Пятьдесят лет! Целая жизнь для всех, кроме меня! Тяжела, Господи, десница твоя, когда ты во гневе.
Он испустил глубокий вздох и простонал:
— Пятьдесят лет! Пусть оплакивают их те, чья жизнь измеряется скудной долей.
Он обратился в мыслях к прошлому.
— Отправиться в Чипанго было все равно что покинуть мир. Война уступила религиозным спорам. Я устал и от них тоже. Уставать от всего — мое проклятие. Может, счастье, которое находишь в женской любви, длится дольше?
Он на некоторое время погрузился в раздумье, закончив его решением:
— Если случится такая возможность, я ее использую. Я все еще помню мать моей Лаэль, хотя вплоть до ее кончины я не сознавал той меры счастья, что она принесла мне.
Потом он возвратился к первой теме:
— Когда люди поймут, что вера — это природное побуждение, а чистая религия — это вера, очищенная от сомнений?
За этим вопросом последовал промежуток времени, наполненный безмолвием, — для того, должно быть, чтобы продлить удовольствие, которое он получил от этой мысли.
— Да поможет мне Бог, — после недолгого молчания снова заговорил он, — внести согласие в это определение религии. Не может быть ни реформ, ни усовершенствований веры, помимо того, что Бог — ее единственный и исключительный предмет; это, несомненно, ведет к отсечению всех паразитических поклонений, подобных тем, что превозносят Христа и Магомета. Пятьдесят лет тому назад секты предали бы меня пыткам, упомяни я о Боге как о принципе, достаточно широком и священном для всех, чтобы прийти к компромиссу в их разногласиях; они, возможно, и сейчас не готовы, однако я попытаюсь.
Если я преуспею, то не стану пошлым монументом, подобно Александру; не разделю я и сомнительной славы с Цезарем. Моя слава будет уникальной. Я возвращу человечество к его истинным отношениям с Богом. Я стану их Арбитром в религии. Тогда, несомненно, — он умоляюще поднял лицо, словно обращался к тому, кто восседает на престоле в окружении звезд, — несомненно, ты освободишь меня от этой слишком долгой жизни… Если я не смогу, — он стиснул руки, — если не сумею, они могут изгнать меня, могут бросить меня в тюрьму, могут вздернуть меня на дыбе, но они не могут убить меня.
Сказав это, он принялся быстро шагать, опустив голову, как человек, за которым гонятся. Потом он снова остановился, чтобы нерешительно сказать самому себе:
— Слаб я, слаб душой. Дурные предчувствия одолевают меня. Господи, Господи, сколько еще времени могу я обманывать себя? Если ты не простишь меня — на что мне слава среди моих соотечественников? К чему мне бороться за то, чтобы служить им?
Он снова стиснул руки:
— О глупцы, глупцы! Неужели они никогда не поумнеют? Когда я уходил, они спорили: был ли Магомет Пророком? Был ли Христос Мессией? И они все еще обсуждают это. И я увидел, какими страданиями оказался чреват этот диспут!
Отсюда и до конца монолог его стал бессвязным, сбивчивым: от жалобы к страсти, от молитвы к ликованию. Продолжая говорить сам с собой, он, казалось, потерял из виду свою нынешнюю цель — творить добро в надежде на освобождение от бесконечной жизни, чтобы стать иудеем, каковым он был рожден.
— Ораторы призывали к мечу, и они протыкали им друг друга насквозь на протяжении двух столетий и более. Европу пересекали большие дороги, украшенные трупами, словно геральдическими знаками. Но то были великие времена. Я помню их. Я помню обращение Мануила к Григорию. Я помню их. Я присутствовал на церковном соборе в Клермонте. Я слушал речь Урбана. Я видел Вальтера, нищего из Бургундии, беглеца в Константинополь; но его последователи, те, что отправились с ним, — где были они? Я видел Петра, затворника и труса, дезертира, которого приволокли назад в охваченный чумой лагерь Антиоха. Я помогал в голосовании за Годфри на выборах короля в Иерусалиме и нес свечу на его коронации. Я видел, как воинство Людовика VII и Конрада — свыше миллиона — растворилось в Иконии и Писидианских горах. Потом, дабы не давать отдыха гонителям моего народа, я отправился в поход с Саладином для повторного завоевания Святого города и слышал ответ Филиппа и Ричарда на его вызов. Отважный Курд, из жалости к людским печалям, согласился терпеть в Иерусалиме христиан в качестве паломников; и здесь раздор мог бы окончиться, но я сыграл на честности Болдуина и снова привел Европу в движение. Не моя вина, что этот рыцарь стал в Константинополе королем Востока. Затем другой Фредерик осмелился превратить Иерусалим в христианский город. Я обратился за помощью к туркам, и они сожгли, разграбили город и взяли в плен Людовика Святого, чистейшего и лучшего из крестоносцев. Он умер у меня на руках. Никогда прежде я не пролил ни единой слезы о мужчине или женщине его веры! Потом пришел Эдуард I, и с ним закончилось противостояние армий. По решению меча Магомет стал Пророком от Бога, а Христос — всего лишь сыном плотника. С позволения калифов христиане могли посещать Иерусалим в качестве паломников. Посох паломника — вместо меча! Вместо щита — нищенская сума. Но епископы приняли это, а затем — распахнули двери в век обмана, когда христианин пошел против христианина. Холм, на котором византиец построил свою церковь Гроба Господня, — не Голгофа. В том, что лжецы в сутанах называют Гробом Господним, никогда не было тела Христова. Слезы миллионов плакальщиков лишь орошали монашеский обман. Глупцы и богохульники! Виа Долороза вела из Дамасских ворот Иерусалима на север. Гора за городскими воротами, похожая на череп, — вот истинная Голгофа. Кто лучше меня знает это? Центурион попросил дать ему провожатого; я пошел с ним. Иссоп был единственной зеленью, растущей на горе; ничего, кроме иссопа, там не растет с тех самых пор. К западу от ворот был сад, и могила находилась в этом саду. От подножия креста я посмотрел в сторону города. И там было море людей, простирающееся до ворот. Я знаю, я знаю, я и страдание — мы знаем. Когда я ушел пятьдесят лет тому назад, существовало соглашение между древними соратниками; все соперничали друг с другом в ненависти к иудею и в преследовании его; и не было предела несчастьям, которые он вытерпел от них. Говори ты — о Хеврон, город патриархов!
Именем того, кто восседает далеко, и того, кто вблизи тебя, именем звезд этой мирной ночи, а также именем Предвечного, который под звездами, услышь свидетельствующего! Был день, когда ты предстал открытым детям Израиля, ибо сама пещера и покойник в ней принадлежали им. Тогда Ирод надстроил пещеру и закрыл ее, не воспрещая при этом входить туда другим племенам. Христианин последовал за Иродом; однако еврей мог войти за плату. После христианина — мусульманин; а теперь ни царь Давид, ни сын его, хоть и спускались с колесниц к дверям и стучались в них своими коронами и скипетрами, не смогли войти в них и жить. Цари приходили и уходили, приходили и уходили поколения, и вот уже появилась новая карта, с которой исчезли старые названия. Что касается религии — увы! Разделение осталось: здесь — магометанин, там — христианин, вон там — иудей. Со своего порога я изучаю этих людей, бывших детьми, когда я отправлялся в изгнание. Их пыл не уменьшился. Чтобы поцеловать камень, в который традиция вложила Слово Божие, они бросят вызов ужасам Пустыни, зною, жажде, голоду, болезни, смерти. Я несу им старую идею в новом изложении: Бог — даритель жизни и власти, и Сыну, и Пророку, Бог — единственный, имеющий право на поклонение, Бог — источник наивысшей святости, к которому верующие могут принести свои убеждения и доктрины для того, чтобы слиться в договоре всемирного братства. Примут ли они это? Вчера я видел, как встретились шиит и суннит, и старая ненависть омрачила их лица, когда они взглянули друг на друга. Они лишь унаследовали вражду исламистов между собой; насколько же больше их вражда с христианами! Насколько же неизмеримо больше вражда между христианами и иудеями! Мое сердце предчувствует беду! Господи! Неужто я всего лишь предаюсь пустой надежде!
Увидев приближающегося в сумерках человека, он заставил себя успокоиться.
— Мир тебе, хаджи, — остановившись, сказал посетитель.
— Это ты, шейх?
— Это я, сын своего отца. Я пришел с отчетом.
— Я размышлял о некоторых святых вещах, которым нет цены, о высказываниях Пророка. А что у тебя?
Шейх поклонился ему и ответил:
— Караван отправится завтра с восходом солнца.
— Да будет так. Мы готовы. Я укажу наше место в передвижении. Ты свободен.
— О князь! У меня есть еще кое о чем рассказать.
— Еще?
— Сегодня пришло судно из Гормуза к восточному берегу, привезли целую орду нищих.
— Бисмилла! Хорошо, что я нанял у тебя гурт верблюдов и нагрузил их едой. Я уплачу свою пеню за бедных вперед.
Шейх покачал головой.
— Что они нищие, это ничего, — сказал он. — Аллах добр ко всем своим созданиям. Даже шакалы принадлежат ему и должны быть накормлены. Для того, быть может, несчастные и были принесены сюда ангелом, который прилетает с Желтым поветрием. Четыре трупа были опущены в землю, а их одежду распродали в лагере.
— Ты хочешь сказать, — снова заговорил князь, — что чума пойдет вместе с нами до Каабы? Будь доволен, шейх. Аллах поступил по-своему.
— Мои люди напуганы.
— Я капну каждому подслащенной воды на губы и благополучно их провезу, хоть они и умирают. Так им и скажи.
Шейх уже выходил, когда князь, проницательно заподозрив, что он-то как раз и страшится, окликнул его:
— Как называешь ты послеполуденную молитву, о шейх?
— Эль-аср.
— Что делаешь ты, когда к ней призывают?
— Разве я не правоверный? Я молюсь.
— И ты слышал Арафатскую проповедь?
— Именно так, о князь.
— Тогда, если ты правоверный, если ты — хаджи, о шейх, ты и все, кто с тобой, увидите Катиба на его верблюде и снова услышите его. Только обещай мне оставаться до его последнего слова.
— Обещаю, — торжественно сказал шейх.
— Ступай, но не забывай: молитва — это хлеб веры.
Шейх удалился, успокоенный.
На другой день с восходом солнца караван, насчитывающий около трех тысяч душ, узкой колонной потянулся из города. Князь, который мог бы быть первым, оказался — по собственному выбору — позади всех прочих.
— Почему ты выбрал для себя такое место, о князь? — спросил шейх, польщенный его обществом и сравнительно благопристойным порядком каравана.
В ответ он услышал:
— Благословение Аллаха с тем умирающим, кого богатые и самовлюбленные минуют не замечая.
Шейх повторил сказанное своим людям, и они ответили:
— Ибн Ханиф был дервишем: таков и этот князь — да возвеличится его имя!
Это прозвучало наивысшей похвалой в устах правоверных.
— Я буду их арбитром в религии, — произнес индийский мистик в своем монологе.
Это следует понимать как лейтмотив замысла, которому следовал этот безмерно одинокий человек в Аравийской пустыне.
Разумеется, принимать это надо вместе с другим его заявлением:
— Не может быть ни реформ, ни совершенствования веры, если только Бог не будет ее единственным субъектом; и это определенно приведет к отсечению всех паразитических культов, вроде поклонения Христу или Магомету.
Пятьдесят лет тому назад, испытывая отвращение к бесконечным и непоследовательным дебатам и войнам между исламом и христианством, он отправился в Чипанго. И там в покаянный час его осенила идея всемирного религиозного братства — с Богом в качестве согласующего принципа; и теперь он возвращался, чтобы ускорить путь к компромиссу. Выражаясь определеннее, он предпринял это паломничество, дабы лично убедиться в том, что мусульманская часть мира созрела для согласия. Он посещал Мекку и прежде, но на этот раз замысел придавал путешествию остроту новизны; легко представить себе, что он не пренебрег никакими мелочами в проявлении духовной сути хаджа. Читатели, следующие за повествованием, не должны упускать из виду этого обстоятельства.
От Эд-Дирие высокородный паломник выбрал более длинный путь к Медине, где в мечети Пророка он тщательно исполнил ритуалы, обязательные для правоверных. Затем он вместе с караваном направился на юг от Дамаска.
Рассвет шестого сентября наступил над холмистой равниной, известной как долина Эль-Зариба, озарив четыре шатра, установленные на холме справа от дороги, ведущей оттуда на юго-запад. Эти шатры, соединенные канатами, обеспечивали надежное ограждение для лошадей, ослов, дромедаров и верблюдов со всей их громоздкой поклажей. Несколько вооруженных мужчин охраняли лагерь.
Долина цвета свежей зелени в окружении розовых гранитных скал создавала дивный контраст с желтовато-бурой местностью, через которую тянулся дневной переход. Вода на небольшой глубине питала пучки верблюжьей травы и фиванские пальмы, щедро разбросанные по всему оазису и слишком мелкие, чтобы называться деревьями. Вода и близость Святого города — всего лишь день пути — завоевали для Эль-Зариба двойное признание: место встречи караванов и место заключительной церемонии — облачения в одежды паломника и принятия ихрама.
Церемония предписана самим Пророком; потому паломники в течение ночи устраиваются на холме, чтобы лучше наблюдать ее и в то же время дать себе требуемый отдых, заранее, до прибытия караванов. Иными словами, индийский князь (титул, под которым он был теперь широко известен) перед рассветом мирно спал в самом просторном из четырех шатров, где над центральным шестом так красиво сверкал миниатюрный позолоченный минарет.
Вдоль дорог и на возвышенных частях долины виднелись и другие шатры, и легкие струйки дыма, поднимавшиеся оттуда, свидетельствовали о приготовлениях к завтраку. Это означало присутствие лоточников, брадобреев, продавцов ритуальной одежды и торговцев вообще, которые в предвкушении прибытия караванов явились из города заниматься своим ремеслом. Среди них следует особо отметить проводников, готовых за скудную плату брать на себя попечение над несведущими паломниками и почтительно проводить их через многочисленные обряды, обязательные для исполнения.
Вскоре после полудня князь призвал такого гида и нескольких цирюльников — мужчин в длинных халатах и зеленых чалмах, с их медными тазиками, острыми ножами и ножницами с блестящими лезвиями. Превращение его людей в истинных паломников началось. Каждый мужчина покорно предоставлял свою голову, усы и ногти экспертам, совершал омовение, умащался мускусом. Потом вся группа избавлялась от своих старых одежд, облачась в два куска белой ткани — одеяние ихрама. Смена облачения придавала им более достойный вид. Под конец правоверные паломники надевали сандалии, особенность которых заключалась в том, что они не должны были закрывать верхней части стопы; затем они выстроились в ряд лицом к Мекке и вслед за проводником медленно и нараспев повторили древнюю формулу посвящения ихрама Всемогущему.
Торжественное поведение людей во время церемонии, которая чередовалась с молитвами и чтением сур, произвело глубокое впечатление на князя, который в конце происходящего удалился в свой шатер с тремя немыми служителями и там провозгласил обеты за себя и за них. Там же они все надели предписанные обычаем облачения. Затем, как он вполне мог себе позволить, поскольку закон разрешал искать тени дома или шатра, он приказал расстелить ковер перед дверью, где уселся в свежих белых одеждах, с кувшином свежевыжатого гранатового сока и приготовился наблюдать подход караванов; по слухам, на востоке уже виднелись поднятые ими клубы пыли.
Некоторое время спустя облако пыли уже стремительно сгустилось в том направлении, сопровождаемое бодрящим грохотом цимбал и барабанов, что в сочетании со звуками рога сливалось в прекрасную, возвышенную музыку, столь высоко ценимую воинами Востока. Появилась группа всадников; копья их сверкали в лучах солнца. Кинув на них мимолетный взгляд, князь остановился на предводителе.
Солнце палило нещадно; очертания низких холмов дрожали, словно обожженные маревом, которое окутывало их. Косматые громады верблюдов будто дымились; в небе не было ничего живого, кроме двух коршунов, медленно парящих в вышине на широко распахнутых крыльях. Военачальник, однако, упорно не желал расставаться с оружием и доспехами, равно как и солдаты позади него. Вскоре он подъехал и остановился перед князем на небольшом расстоянии.
Его голову покрывал конусообразный шлем без забрала, с краев которого, начиная от висков, свободными складками ниспадал капюшон из тонких стальных колец; эта кольчужная сетка застегивалась под подбородком, охватывая шею, горло, плечи и частично спину. Кольчуга, гибкая, словно шерстяная ткань, защищала тело и руки до локтей; широкие штаны из той же ткани покрывали бедра и ноги, за исключением частей, соприкасавшихся с седлом, — те были кожаными. Шлем и каждое звено кольчуги были позолочены, поэтому на расстоянии возникало впечатление, будто доспехи сделаны из золота. Накидка из легкой зеленой ткани спускалась со спины, наполовину скрывая небольшой круглый щит из полированной меди; на левом боку висел меч, правая рука сжимала копье. Седло было высокой посадки, как предпочитают черкесы; к седлу были приторочены лук и наполненный стрелами колчан, а поскольку стремена представляли собой стальные башмаки, они надежно защищали ноги.
При виде этой воинственной фигуры индус в восхищении приподнялся на своем коврике. Именно такими, подумал он, были воины, что следовали за Саладином! Когда незнакомец, достигнув вершины холма, свернул с дороги, направляясь, по всей видимости, к входу в шатер, князь невольно поднялся на ноги, готовый выказать ему уважение.
Лицо его с серьезным и в то же время приятным выражением, теперь отчетливо видное, отличалось резкими чертами и бронзовым загаром, хотя принадлежало молодому человеку не старше двадцати двух — двадцати трех лет, темноглазому, с усами и бородкой. Он держался в седле с непринужденной грацией; пусть он и его широкогрудый темно-гнедой конь и не были единым существом, духовно они составляли одно целое: вместе они производили впечатление величия — так могут выглядеть короли.
Покуда князь предавался этим размышлениям, воин натянул поводья и остановился, чтобы оглядеть его и лагерь, затем, развернув коня, осмотрел другую сторону холма, явно выбирая для себя позицию на вершине, дабы держать в поле зрения всю равнину и наблюдать за приближением и размещением караванов.
Вслед за ним на вершину холма поднялся другой всадник, подобно первому вооруженный и облаченный в доспехи, хотя и не столь богатые, держа в руке штандарт тускло-желтого шелка, свисающий с позолоченного древка. Полотно штандарта было заполнено надписями красного цвета, за исключением места у древка, отданного золотому полумесяцу со звездой. Знаменосец спешился и по знаку предводителя воткнул древко в землю.
Увидев своего шейха, князь подозвал его:
— Что это за воин вон там? Тот — в золотых доспехах.
— Эмир аль-Хадж, о князь.
— Эмир аль-Хадж! Такой молодой? Ах да, любимец султана! Кисляр-ага расхваливал его как-то раз.
— Ваши замечания, как и общая молва, о превосходительный князь, не уместятся в поклаже одного верблюда, — сказал шейх. — В Медине я слышал о нем такую историю. У турок есть знаменитый враг, Искандер-бей, по силе — настоящий джинн, чей меч едва могут поднять двое мужчин вместе. Однажды он предстал перед войском султана с вызовом на поединок. Тот, кого вы видите здесь, единственный отважился выступить вперед навстречу ему, и они сражались с утра до полудня, а потом сделали перерыв. «Кто ты?» — спросил Искандер. «Я — раб Мурада, предводителя правоверных, который поручил мне доставить тебя к нему живым или мертвым». Искандер рассмеялся и сказал: «Судя по твоему говору, ты не турок; чтобы посмотреть, действительно ли предводитель правоверных, как ты его называешь, надеется извлечь выгоду из твоего воинского мастерства, я отдаю тебе должное и предоставляю возможность следовать своим путем». После этого, как говорят, он поднял свой тяжелый клинок так, словно тот был не тяжелее сухого пальмового листа, и зашагал с поля.
Князь выслушал шейха и торопливо сказал:
— Ты знаешь Нило, моего черного человека, приведи его сюда.
Шейх почтительно поклонился и поспешил выполнить приказание, оставив своего патрона, который, не сводя глаз с эмира, пробормотал:
— Такой юный — и в такой милости у старого Мурада! Надо мне познакомиться с ним: если я потерплю неудачу, он может оказаться полезен. Как знать, как знать.
Он устремил взгляд вверх, словно разговаривая с кем-то, находящимся там.
Между тем эмир расспрашивал своего заместителя.
— Этот паломник, — сказал он, — хорошо обеспечен.
— Это индийский князь, о котором я слышу с тех пор, как мы покинули Медину.
— И что ты услышал?
— Что, будучи богатым, он щедр, как сеятель с семенами.
— Что еще слышно о нем?
— Он благочестив и учен, как имам. Его люди называют его «малик». О молитвах он знает все. Как только наступает время, он поднимает занавеску носилок и призывает на молитву голосом, подобным голосу Билала. Ученики медресе умерли бы от зависти, если бы видели, как он сгибает спину, моля Аллаха о благословении.
— Бисмилла!
— А еще говорят, что во время путешествия от Эль-Хатифа в Медину он держался в конце каравана, а ведь мог быть первым.
— Я не вижу в этом никакой добродетели. Горцы больше любят нападать на передовых.
— Скажи мне, о эмир, с кем предпочел бы ты встретиться — с горцем или с Желтым поветрием?
— С горцем! — решительно ответил собеседник.
— И ты знал бы, когда те, что впереди, бросили человека, пораженного болезнью.
— Да.
— А потом?
— У стервятников и шакалов свои права.
— Верно, о эмир, но послушай. Караван вышел из Эль-Хатифа в количестве трех тысяч здоровых. Более трехсот поразила болезнь, их оставили умирать; из них более сотни были приняты этим индусом. Говорят, что именно из-за этого он предпочел двигаться в конце колонны. Он сам учит изречению из хадисов о том, что Аллах оставляет свое самое избранное благословение так, чтобы его подобрали среди бедных и умирающих.
— Если бы он не говорил, что он — индийский князь, как он утверждает, он…
— Машейх! Он святее дервишей!
— Да, клянусь Милосерднейшим! Но как он спас отверженных?
— Особым средством, известным только властителям и знатным людям его страны. Стоит ему лишь застать пораженного чумой, пока тот при смерти, но еще жив, капля этого снадобья на язык — и несчастный спасен. Ты слышал о том, что он сделал в Медине?
— Нет.
— У гробницы Пророка, как ты знаешь, о эмир, множество бедняков кое-как существуют в ее святой тени.
— Я знаю это, — засмеялся эмир. — Я вошел в Святой дом богатым и вышел из него беднее беднейшего из тех, что обступили меня у дверей.
— Так вот, — продолжал его заместитель, не обращая внимания на то, что его прервали, — он позвал их войти и накормил их — и не рисом с луком и прогорклым за десять дней хлебом, а кушаньями, достойными самого халифа; уходя, они клялись, что душа Пророка возвратилась в мир.
В этот момент появление отряда всадников, поднимавшихся в гору, положило конец беседе. Единообразие оружия и доспехов, стать коней, порядок и размеренность общего продвижения позволяли опознать избранных — кавалерийский корпус турецкой армии; музыка, ощетинившиеся пики, многоскладчатые чалмы и укороченные широкие шаровары придавали зрелищу вид истинно восточный.
В середине войска (авангард впереди, арьергард позади, как положено) шествовал главный объект заботы и почитания — священные верблюды: высокие, могучие животные казались еще большими гигантами из-за покрывающих их попон и необычайного груза, который они несли. Их также украшали должные регалии: на мордах забрала из шелка и золота, головы смотрелись великолепно в обрамлении перьев, обширные шейные накидки, отягощенные металлической бахромой и ниспадающие до колен. Каждый верблюд был покрыт мантией, натянутой на каркас, подобный раструбу колокола. На верблюжьих горбах возвышались павильоны из легких шелковых драпировок — на некоторых из них была великолепно вышита аль-Фатиха. Над каждым таким павильоном покачивался огромный плюмаж из зеленых и черных перьев. Таковы были церемониальные махмалы, содержащие среди других даров великолепную и сказочно дорогую кисву, которую султан отправлял шарифу Мекки, чтобы заменить обветшалое покрывало на святилище Дома Бога.
Над всадниками колыхались увенчанные плюмажами головы верблюдов, а над ними возвышались обильно украшенные перьями павильоны и покачивались, словно плыли. Невозможно представить, какие бедствия обрушились бы на тело и душу эмира аль-Хаджа, если бы он не сумел доставить драгоценные махмалы согласно предписанию.
Пока кавалерия поднималась в гору, музыканты старались вовсю; наверху колонна повернула и выстроилась слева от эмира в сопровождении вереницы верблюдов, нагруженных военным имуществом, и шумной толпы маркитантов. Вскоре на холме обосновался еще один лагерь; белые шатры светились над равниной, и посреди них один — необычайных размеров — для даров султана.
Караваны тем временем один за другим появлялись из пыльного облака, ими самими поднятого, и растекались по долине; молодой эмир был совершенно поглощен этим зрелищем, когда к нему приблизился посланный князем шейх.
— О эмир! — сказал араб после традиционного мусульманского «салам».
Голос его потонул в диком реве рожков, тарелок и барабанов; он подошел ближе — почти к стремени.
— О эмир! — повторил он.
На этот раз он был услышан.
— Что тебе нужно?
В тоне эмира звучало легкое раздражение, как и на лице, когда он посмотрел вниз; но чувство это исчезло при виде негра, чья природная чернота была подчеркнута безукоризненной белизной ихрама, в который он был облачен. Возможно, яркий поднос кованой меди, который держал в руках чернокожий человек, и глиняная бутылка на подносе между двумя чашами — серебряной и хрустальной — соответственно повлияли на поведение и мысли эмира.
— Чего ты хочешь? — спросил он, слегка наклоняясь над подошедшими.
Шейх ответил:
— Превосходнейший хаджи, мой покровитель, которого ты, возможно, видишь на ковре у входа в шатер, шлет тебе привет, как это подобает одному верующему по отношению к другому, следующему для блага своей души по пути в святейший из городов; и он просит тебя принять от него глоток этой воды с соком граната, который, как он ручается, приносит прохладу языку и здоровье духу, потому что он куплен у дверей Дома Пророка — кому да будут обращены молитвы и славословия вовеки.
Во время этой речи негр умелой рукой и с убедительностью, не допускающей сомнений, особенно для того, кто еще не покинул седла после долгого пути по пустыне, высоко поднял и протянул ему обе чаши.
Сняв с левой руки перчатку со стальной пластиной, эмир высоко поднял чашу и с поклоном паломнику, который поднялся с ковра и стоял у входа в шатер, выпил ее залпом, после чего, оставив вместо себя своего заместителя, с намерением выразить благодарность за предложенное гостеприимство он развернул коня и поскакал, чтобы лично изъявить свою признательность.
— Любезность, тобою мне оказанная, о хаджи, — сказал он, спешившись, — согласуется с проявлениями твоего милосердия к ближним, вместе с которым, как я слыхал, ты вымостил перламутром дорогу от Эль-Хатифа.
— Не говори о них, прошу тебя, — сказал Скиталец, отвечая на отданный ему поклон. — Кто откажет в послушании закону!
— Я вижу ясно, что ты достойный человек, — сказал эмир, снова поклонившись.
— Мне не к лицу было бы говорить так. Обратимся к вещам более приятным. Этот шатер в пустыне принадлежит мне, пока солнце не склонилось к своей вечерней четверти, быть может, о любезный эмир, тебе было бы много удобнее, если бы мы вошли внутрь. Я сам и все, что я имею, — к твоим услугам.
— Я благодарен за предложение, превосходнейший хаджи, — если такое обращение ниже должного для тебя, тебе следует привести сюда шейха, чтобы он ответил за то, что ввел в заблуждение незнакомца; но солнце и я перестали обращать внимание друг на друга, ибо долг всегда одинаков и призывает к исполнению обязанностей. Здесь, поскольку эта долина — место встреч, караваны склонны к беспорядочному распространению и нуждаются в сдерживающей руке. Я привожу это обстоятельство в извинение за то, что решаюсь просить тебя позволить мне внести поправку в твое любезное предложение.
«…Мой покровитель… просит тебя принять от него глоток этой воды с соком граната…»
Эмир сделал паузу, дожидаясь дозволения.
— Так ты принимаешь предложение. Вноси в него поправки, какие сочтешь нужными. — Князь улыбнулся.
Тогда его собеседник с явным удовлетворением ответил:
— Когда наши собратья в караванах угомонятся и на равнине станет спокойно, а я принесу требуемые обеты, я вернусь к тебе. Мое жилище близко к твоему, и мне было бы приятно, если бы ты позволил мне прийти одному.
— Решено, о эмир, решено — если ты, со своей стороны, согласишься позволить мне накормить тебя тем, что у меня пока еще имеется в распоряжении. Могу обещать, что ты не уйдешь голодным.
— Да будет так.
После чего эмир снова сел в седло и отправился к своему месту, оглядывая равнину и все прибывающих людей.
Со своего места Скиталец мог видеть продвижение караванов, но, поскольку зрелище это было еще далеко до завершения, он призвал трех своих помощников и отдал распоряжения о вечернем приеме эмира; после этого он расположился на ковре и дал волю своему любопытству, не беспричинно полагая, что сможет найти в происходящем нечто имеющее отношение к предмету, неизменно занимавшему его мысли.
Небо никак нельзя было назвать голубым, — казалось, оно состоит из обыкновенной пыли, смешанной с толченым кирпичом. Оно походило на полупрозрачный потолок, раскаленный безжалостными лучами солнца, являвшего собой огненный диск. Невысокие черные холмы, отливающие пурпуром, образовали горизонт, на который словно опирался этот потолок, подобно выпуклому стеклу над циферблатом часов. Таким образом, укрытая, но с хорошим обзором на восток и юг с места наблюдателя, раскинулась долина Эль-Зариба, куда, как к обетованному месту встречи, без устали, «не отрывая глаз», стремилось такое множество паломников, денно и нощно преодолевая все препоны и невзгоды. В их представлении долина была не столько садом или пейзажем, сколько прихожей дома Аллаха. Сейчас они приблизились к ней, находясь в пути с самого рассвета, и их охватило нетерпение; поэтому крик «Здесь, здесь!» подхлестнул беспорядочные колонны, и они отозвались дружным эхом:
— Ты позвал нас — и вот мы здесь, мы здесь!
И они ринулись вперед беспорядочной массой.
Чтобы дать читателю представление о потоке людей, стремящихся захватить места в долине, стоит освежить в памяти некоторые подробности. Следует помнить, что это не просто караван, который покинул Эль-Хатиф на западном берегу Зеленого моря, но два больших каравана, слившиеся в один, — аль-Шеми из Дамаска и Мисри из Каира. Нужно принять во внимание и то, откуда стекались паломники и кто они были. Например, в Каире собирались оба Египта — Верхний и Нижний, а также народы из таинственных пустынь внутренней Африки, из городов и стран, расположенных вдоль южного побережья Средиземного моря до самого Гибралтара; тогда как весь Восток, во всеобъемлющем смысле этого слова, собирал правоверных в Дамаске. Для потока несметного числа правоверных, нахлынувшего на них, арабы являлись перевалочной базой, подобно венецианцам по отношению к рыцарям Западной Европы во времена позднейших Крестовых походов; так что к тысячам правоверных паломников следовало причислить и тысячи тех, кто обслуживал хадж. Вторичным крупным сборным пунктом служила Медина. Едва ли можно было считаться истинно верующим, если ты, совершая паломничество, пренебрег поклонением мощам Пророка; об этом говорится в известном изречении: «В одной молитве в этой мечети более добродетели, чем в тысячах других мест, за исключением мечети Масджид аль-Харам».
Оказавшись в Медине, мог ли паломник пренебречь поклонением, если не слезами в мечети аль-Куба, извечно священного для всякого мусульманина, первого места публичного богослужения в исламе? Наконец, не забудем, что год, о котором мы пишем, относится к периоду, когда людей, чтящих Коран и почитающих Мекку, было много больше, чем теперь. И вот сейчас, взирая на эту процессию, столь многолюдную, пеструю, разнообразную, не всегда управляемую, подле своего шатра на холме сидел индийский князь. Задолго до того, как это зрелище развернулось перед ним, о его приближении возвестил пыльный столб, отчасти подобный тому, что предварял толпу израильтян в дикой пустыне во время Исхода. Вскоре после разговора с эмиром князь, глядя на это пылевое облако, сначала увидел на востоке темную полосу, подобную тонкой нити.
Полоса не дробилась на части; нельзя было различить, двигалась ли она и насколько распространялась в глубину. Звук, долетавший оттуда, напоминал шелест и свист ветра. Поначалу монолитная, полоса вскоре распалась на неравные участки, и стало видно расстояние между ними; одновременно с этим шум превратился в энергичные, но пока нечленораздельные голоса бесчисленного скопления людей. Затем участки разбились на группы, одни больше, другие меньше; потом стало можно различить отдельные фигуры; наконец то, что казалось сплошной полосой, растеклось в поражающую воображение массу — не имеющую ни центра, ни флангов, но только неизмеримую глубину.
Паломники даже не пытались придерживаться дороги; превратив шествие в гонку, они разбегались направо и налево по всей местности; каждый выискивал ближний путь, порой успешно, порой нет; в результате возникла невообразимая мешанина. Сама неровность ландшафта способствовала неразберихе. Какая-нибудь группа на миг возникала на возвышенности — и тут же исчезала в ложбине. Только что на ровной местности были видны тысячи паломников — и внезапно, словно проваливаясь, они спускались все ниже, ниже, и вместо них оставался только столб пыли или путник-одиночка.
Наконец стремительный поток настолько вышел из берегов, что в поле зрения оказались уже отдельные точки, и взгляд наблюдателя вынужденно перемещался от объекта к объекту. Вот тогда стало заметно, что в массу входили животные и люди: тут лошади, там верблюды — с верховыми и без, с поклажей и без; напрягаясь из последних сил, они стремятся вперед, подгоняемые кто криком, кто тыком, — вперед ради жизни, вперед между «двумя утехами»: впереди их манило Блаженство, а позади щетинилось копьями Отчаяние.
Наконец поток достиг восточной границы долины. Тут, казалось бы, пришедшие первыми, счастливые победители, отдохнут или без спешки выберут из множества участки по своему вкусу, но нет — расплатой, сопутствующей триумфу, был страх оказаться затоптанным тысячами спешащих следом. Продолжение пути обеспечивало безопасность — и они двигались дальше.
До сего времени зрелище имело вид общей панорамы, но теперь взгляду стали доступны отдельные подробности, и, сколь ни привычны были для князя пышные зрелища, он воскликнул:
— Это не люди — это демоны спасаются от гнева Божьего! — И он невольно подошел ближе к самому краю обрыва.
Местность, казалось, была до отказа забита верблюдами — не теми терпеливыми животными, которых мы привыкли называть этим именем, для которых приручение означает дурное обхождение и муки, медлительными носильщиками тяжестей, всегда взывающими к нашему сочувствию, всегда по виду усталыми, голодными, сонными, изможденными, ищущими только места, чтобы скинуть свой груз, каков бы он ни был, а потом лечь и умереть; нет, то были верблюды буйные, мятежные, бунтующие в ярости и страхе, издающие неописуемые вопли и бегущие изо всех сил, — армия верблюдов, стремительно несущая громадные тела, словно охваченная слепой паникой. Они двигались поодиночке и вереницами, а то и целым стадом. Более медлительные, и те, что уклонялись вправо и влево от прямого курса, и те, что замедляли бег в нерешительности перед спуском, быстро отставали или терялись из виду, так что состав постоянно менялся. Раскачивание и тряска грузов и свертков на спинах у животных, развевающиеся завесы, шали всех форм и расцветок придавали зрелищу характер забавных и ярких контрастов. Иногда зритель на холме был склонен смеяться, иногда восхищаться, а порой и вздрагивать при виде явной опасности. Снова и снова среди быстрой смены чувств он повторял:
— Это не люди, это демоны, бегущие от гнева Божьего!
Таково было это зрелище, назовем его вторым актом; и вот — начался третий; тогда объяснилось неистовое движение, столь несовместимое с повадками и терпеливой натурой верблюдов. Посреди всей этой неразберихи, наводя порядок, указывая направления, находились всадники — своего рода армия. Некоторые ехали впереди, и, судя по поводьям, которые они тянули совместными усилиями человека и лошади, это были погонщики; прочие являлись их помощниками и были вооружены стрекалами, которыми пользовались безжалостно и с большой сноровкой. Было множество столкновений, беспорядка и суматохи; однако, невзирая на опасность, всадники участвовали в общем возбуждении и изо всех сил способствовали продвижению караванов. Всадники не только использовали завязанные узлами веревки и заостренные палочки, но и вносили свою лепту в невообразимую какофонию звуков, сопровождавшую всю эту толпу, — мешанину молитв, проклятий, бессмысленных воплей, какая порой доносится из современного дома для умалишенных.
В самый разгар этого натиска подошел шейх.
— Сколько еще? — спросил князь. — Во имя Пророка, как долго еще это будет длиться?
— До ночи, о превосходительный хаджи, если караваны будут так медлительны.
— Это обычно так и бывает?
— Так оно повелось с самого начала.
После этого любопытство князя привлекла группа независимых всадников самого благородного вида. Они неслись галопом в своих длиннополых одеяниях, сжимая в руках дротики.
— Это арабы. Узнаю их по лошадям и по посадке, — сказал он с восхищением, — но не скажешь ли ты, какого они племени?
Шейх ответил с гордостью:
— Их лошади серой масти, и по этому признаку ясно, о приверженец Пророка, что они из племени бене-ярб. Каждый второй из них — поэт; перед лицом врага — все они воины.
Лагеря на холме, с желтым флагом, оповещающим о стоянке эмира, привлекли внимание и других, помимо всадников из бени-ярб; все желающие выбраться из мешанины обратились в их сторону, зрелище переместилось чуть ли не к самым ногам Скитальца, отчего он подумал с участившимся биением сердца: «Последователи Пророка приходят показать мне то, что они в этот день собой представляют». Потом он сказал шейху:
— Стань рядом и рассказывай мне, когда я буду тебя спрашивать.
Содержание их беседы вкратце таково.
Поток, который хлынул следом, отчетливо видимый во всех подробностях, являл собою все обычаи и национальности, характерные для паломничества. Местные жители пустыни на неоседланных верблюдах, держась за верблюжий горб одной рукой, другой колотили противника; местным жителям на красавцах-конях не было нужды ни в хлысте, ни в шпорах; у местных жителей на дромедарах — таких стремительных, крепконогих и сильных — не было поводов для страха. Мужчины, а зачастую женщины и дети на потертых чепраках или в изысканных паланкинах, изредка особы, чье богатство и высокое положение в обществе удостоверялось великолепием носилок, в которых они размещались, раскачиваясь между широко шагающими дромедарами из Аль-Шарка.
— Клянусь Аллахом! — воскликнул князь. — Вот оно, воплощение варварства. Посмотрите!
Те, о ком он говорил, приближались беспорядочной массой на спинах дромедаров без всякой сбруи… Во главе ехал всадник под зеленым знаменем, исписанным белыми буквами, и бил в огромный барабан. Они были вооружены длинными копьями из индийского бамбука, украшенными под наконечниками пучками страусовых перьев. Каждый вез за спиной женщину, пренебрегавшую чадрой. Ликующий женский визг вторил воплям мужчин, словно поощряя безрассудство, с которым те рвались вперед. Горе тем встречным, кто плохо держался в седле! В мгновение ока они вываливались из него. Не лучше приходилось и тем, кто управлял верблюдами. Треск сломанных паланкинов, резкие хлопки рвущихся веревок, предупреждающий крик, одобрительные возгласы, драки мужчин, стычки животных — в результате таких столкновений на земле оставались обломки крушения.
— Это ваххабиты, о хаджи, — сказал шейх. — Видишь пучки перьев на их копьях? Это знак геенны.
— А те, что идут сейчас? — спросил князь. — Их вытянутые белые шапки напоминают мне о Персии.
— Это и есть персы, — ответил шейх. Он скривил губы и сверкнул глазами. — Они будут рвать на себе одежды, царапать свои бритые макушки и вопить «Горе мне, о Али!», потом целовать Каабу, касаясь ее грязными бородами. Да пребудет над ними проклятие Аллаха!
Князь понял, что это мнение суннита о шиитах.
Тем временем другие караваны из Багдада двигались вслед за презренными сынами Ирана, а именно: деканийцы, индусы, афганцы, народы с Гималаев и следом за ними из Катая и Сиама — все народы, лучше знакомые князю, чем шейху, который говорил о них так:
— Тебе должно знать твоих собственных людей, о хаджи! Ты для них — отец!
Далее, в беспорядочной мешанине, где соседей не выбирают, вперед вырвались главные караваны — мавры и эфиопы, египтяне, сирийцы, турки, курды, кавказцы, арабы из всевозможных племен, каждое во множестве, и так продолжалось все послеполуденное время.
К заходу солнца спешка и суета заметно ослабли. Впереди, в западном направлении, начали ставить палатки, и горизонт заволокло дымом многочисленных костров. Все выглядело так, будто ночной привал отползает назад, к востоку, откуда началось нашествие.
В тот момент, когда интерес князя к этому зрелищу начал ослабевать и он уже подумывал о возвращении к своему шатру, последние партии пилигримов вступили в долину. Они состояли из пеших и всадников на ослах и значительно уступали в скорости предыдущим группам. Персы в высоких шапках и турки, чьи чалмы усохли до выцветших фесок, шли впереди; за ними вплотную следовала толпа представителей племени такрури — безденежных оборванцев, питающихся мясом отбившихся от стада животных. Последними были больные и умирающие, упорно тащившие по дороге свои немощные тела. Только бы им добраться до Святого города! Если бы они умерли там, то стали бы мучениками, для которых двери в рай всегда открыты. С ними в ожидании легкой добычи, подобно стервятнику, описывающему медленные круги над головой, крались нищие, воры, парии и убийцы; но ночь наступила быстро, обеспечивая им надежное укрытие, потому что зло и ночь были соучастниками испокон веков.
Князь наконец вернулся в свой шатер. Он увидел достаточно. Он увидел закат солнца над долиной Эль-Зариба; он увидел поток караванов. Они расположились здесь, в этой долине. Они нужны ему и для его собственных целей. Мусульманский мир неизменен, он все тот же — по своему составу, обычаям, догматам веры, — только теперь Скиталец достиг более ясного их понимания, чем когда-либо. Магомет, представляя Бога человеку заново, навязал людям свою веру, ее основную идею, ее центральную фигуру — высшей святости и, что самое главное, — единую! Осознанно или нет, он оставил после себя образец религиозного совершенства — себя. И согласно этому образцу, вор, следующий за большими караванами, обирающий умершего, головорез, душащий жертву оттого, что она слишком медленно умирает, были достойны рая и попадали в него, ибо верили в него. Вера в Пророка значила больше, чем вера в Бога; такова была вдохновляющая идея ислама. Упадок духа овладел несчастным Скитальцем. Он ощутил приступ горечи — провозвестницы неудачи в предприятии, которое, в чем бы оно ни заключалось, целиком владело его душой. В таких случаях человек инстинктивно повсюду ищет помощи и в отсутствие ее — покоя и утешения; что остается ему сейчас — обратиться в христианство? Что сказали бы христиане о его идее? Потерялся ли Бог в Христе, как потерялся он здесь, в Магомете?
В приемной половине княжеского шатра зажжены светильники; один закреплен на центральном столбе, вокруг него еще пять — на воткнутых в землю шестах; все они ярко горят. Ярким светом подчеркивается богатство цветовых оттенков на навесе из шалей. В пространстве, обозначенном пятью светильниками, на пушистом ковре в уюте и прохладе расположились мистик и эмир, оба в одеяниях ихрама, а ночь снаружи все еще сохраняет дневной жар.
Собеседники сидят лицом к лицу, между ними низкий деревянный столик, выскобленный до белизны слоновой кости. Ужин подошел к тому, что мы называем десертом.
На столике расставлены легкие корзинки с виноградом, инжиром и финиками — отборнейшими плодами садов Медины. Банка меда, всевозможные печенья и два кувшина — один с водой, другой с гранатовым соком; чаши для питья завершают убранство стола.
В наше время восточные любители неспешного застолья могут взбодриться кофе и табаком, но в том веке, о котором мы повествуем, ни один из этих наркотиков еще не был известен. Однако не следует думать, что фрукты, мед и напитки не доставили им удовольствия. Позади хозяина стоит негр, которого мы уже знаем под именем Нило. Он чутко ловит малейшее движение господина.
Поскольку гость и хозяин к этому моменту уже преодолели некоторую скованность только что состоявшегося знакомства, их беседа течет непринужденно и свободно; время от времени то один, то другой поворачивает голову так, что отблеск света вспыхивает на свежевыбритой макушке.
Эмир заговорил о чуме.
— В Медине мне сказали, что она отступила, — заметил хозяин.
— Верно, о хаджи, но теперь она вспыхнула с новой силой. Прежде ее жертвами всегда были самые слабые, а теперь она поражает всех без разбора. Вчера моя арьергардная стража наткнулась на высокопоставленного паломника. Его носилки были брошены, и он лежал на них мертвый.
— Может, этого человека убили.
— Нет, — сказал эмир, — при нем нашли золото в большом количестве.
— Но у него, несомненно, была и другая собственность.
— Огромной ценности.
— Как с нею поступили?
— Ее доставили ко мне, и сейчас она вместе с другими вещами, которые хранятся в моем шатре; закон древнего установления наделяет правами на нее эмира аль-Хаджа.
Выражение лица еврея сделалось серьезным.
— Я имею в виду не владение собственностью этого человека, — сказал он, махнув рукой. — Я знаю закон, но у чумы, этого бедствия, ниспосланного Аллахом, свои законы, и согласно одному из них, нам предписывается сжечь или зарыть в землю то, что было найдено вместе с телом.
Эмир, видя доброжелательную озабоченность своего гостя, ответил с улыбкой:
— Но есть высший закон, о хаджи.
— Не думаю, что какая-либо опасность могла бы поколебать тебя.
Хозяин подвинул вперед корзинку с финиками, и эмир, полагая, что не фрукты были на уме у хозяина, стал ждать продолжения его речи.
— Это напомнило мне о другом предмете, о отважный эмир, но, поскольку это тоже нечто личное, я колеблюсь. Разумеется, я не стану говорить об этом, кроме как с разрешения.
— Как пожелаешь, — сказал собеседник. — Я буду отвечать — и да поможет мне Пророк!
— Будь благословен Пророк! — с благоговением произнес князь. — Твое доверие делает мне честь, и я благодарю тебя; в то же время я не стал бы слишком полагаться на это, если бы твой язык менее напоминал о земле, чье имя — сама музыка — Италия. Мне известно, о эмир, что султан, твой хозяин — да хранит его Аллах, — имеет у себя на службе много отличных воинов из иных стран, в том числе христианских, но при этом правоверных. Не расскажешь ли о себе?
Вопрос не смутил эмира.
— Отвечу кратко, — сказал он без колебания, — потому что и сказать-то нечего. Я не знаю своей родной страны. Иноземный акцент, который ты заметил, был замечен и другими, а поскольку они, подобно тебе, признали его итальянским, я не прочь считать себя итальянцем. Обрывочные сведения, которые с течением времени дошли до меня, подтвердили это, я воспользовался благоприятной возможностью научиться языку. В нашем дальнейшем разговоре, о хаджи, если хочешь, ты можешь пользоваться им.
— Ради твоего удовольствия, — ответил хозяин, — хотя опасности быть подслушанными нет. Нило, раб, стоящий за мной, нем от рождения.
Затем без малейшей заминки эмир перешел с греческого языка на итальянский:
— Мое самое раннее воспоминание — о том, как меня несет на руках женщина под голубым небом, по краю белой песчаной косы, с садом по одну сторону и морем — по другую. Звук морских волн, разбивающихся о берег, отчетливо живет в моей памяти, как и цвет деревьев в саду, зелень оливковых деревьев, какую я видел позднее. Столь же отчетливо я помню, как по возвращении меня внесли в каменный дом — огромный, скорее даже замок. Я говорю о саде, о море, о грохоте прибоя, больше полагаясь на то, что увидел впоследствии, чем на собственную память.
Тут хозяин перебил его замечанием:
— Хотя я родом с Востока, но много путешествовал на Западе, и это описание напоминает мне восточный берег Италии в районе Бриндизи.
— Мое следующее воспоминание, — продолжал эмир, — детский страх, вызванный ревущим пламенем и густым дымом, а также грохотом битвы, который сейчас я уже не перепутаю ни с чем. Потом было путешествие по морю, во время которого я не видел никого, кроме бородатых мужчин. Воспоминания о событиях моей жизни становятся более связными, когда я оказался объектом любви и заботы жены знаменитого паши, правителя Бруссы. Она называла меня Мирзой. Мое детство прошло в гареме, и оттуда я перешел в школу, где меня готовили к военной службе. Потом я стал янычаром. Однажды представилась возможность, и я отличился. Мой господин, султан, наградил меня повышением и перевел в силихдары, старейший и привилегированный корпус имперской армии, откуда набирают телохранителей падишаха и дворцовый гарнизон. Желтый флаг, который носит мой заместитель, принадлежит этому корпусу. В знак особого доверия султан назначил меня эмиром хаджа. Вот вкратце моя история, о хаджи.
На слушателя произвел впечатление безыскусный рассказ, лишенный и намека на сожаление, печаль или иного рода горькие чувства.
— Это печальная история, о эмир, — сказал он сочувственно, — и я не склонен думать, что она окончена. Известно ли тебе больше?
— Ничего существенного, — был ответ. — По-видимому, замок был атакован ночью турками, высадившимися со своих галер.
— А твои отец и мать?
— Я никогда их не знал.
— Возможно и еще одно предположение, — произнес князь. — Они были христиане.
— Да, и они были неверные.
Подавление естественной привязанности, которую выдало это замечание, еще более изумило хозяина.
— Но они верили в Бога, — сказал он.
— Им следовало бы верить, что Магомет — Пророк его.
— Боюсь, я причиняю тебе боль, о эмир.
— Не беспокойся обо мне, о хаджи.
Вместо ответа еврей потянулся за самым лучшим фиником в корзинке. Безразличие гостя мгновенно разожгло в нем пожар дурных предчувствий. Чтобы стать арбитром в религиозном диспуте, составлявшем высшую цель его замысла, ему требовалось место и внимание. Но если все магометане, на которых он более всего надеялся, таковы, как этот, рожденный от христиан, эти два условия невыполнимы. Судя по словам эмира, вера не передается по наследству; еврея резанула мысль, что разжиганием страстей, которые из века в век правили крестоносцами, он сам внес лепту в поражение, теперь угрожавшее его собственным честолюбивым помыслам. Сердце у него защемило, но силою воли он подавил тревогу и сказал:
— На все воля Аллаха. Возрадуемся же тому, что он хранит нас. Предопределение нашей судьбы, то есть то, что случится с нами, чем мы будем, когда и где конец застанет нас, для него не более чем выбор оттенка розы, прежде чем созреет бутон. О эмир, я преклоняюсь перед смирением, с которым ты принял его выбор. И поздравляю тебя с веком, на который пришлась твоя жизнь. Тому, кто в момент нерешительности задумается о своем будущем, не нужно принимать в расчет свои намерения и надежды; постигая свое нынешнее состояние, он найдет оракула в себе самом. Ему следует направить усилия разума на вопрос: «Сейчас я в пути; если я пойду по нему, куда я приду?» И мудрость даст ответ: «Каковы твои желания? К какому делу ты способен? Каковы благоприятные возможности времени?» Лучше всего, о эмир, если есть соответствие между желанием, готовностью и счастливым случаем!
Эмир не понял его, и, заметив это, хозяин добавил с прямотой, близкой к резкости:
— Я могу пояснить свои слова, но прежде ты должен дать согласие на то, чтобы я наложил печать на твои уста. Что ты на это скажешь?
— Если я обязуюсь молчать, о хаджи, это потому, что ты хороший человек и я тебе доверяю.
Достоинство, с которым ответил эмир, не вполне скрыло впечатление, которое произвели на него речи князя.
— Так знай тогда… — продолжал тот, устремив на эмира твердый, проницательный взгляд, — знай тогда, у меня есть знакомый брамин, и он из магов. Я использую это слово, чтобы отличать его от некромантов, на которых Коран наложил вечный запрет. Он держит школу в часовне, спрятанной в сердце джунглей, покрывающих берег Брахмапутры, неподалеку от горных ворот реки. У него много учеников, и его разум овладел всеми знаниями. Он знаком со сверхъестественным, как с естественным. По пути я навестил его… Знай следующее, о эмир, у меня тоже был случай задать вопрос о будущем. Человек простой назвал бы меня звездочетом — не ремесленником, практикующим ради выгоды, а алхимиком, взыскующим знания, потому что это поднимает меня так высоко, так близко к Аллаху и его величайшим таинствам. Совсем недавно я нашел небесный гороскоп, объявляющий об изменении статуса мира. Могучие волны, как тебе, быть может, известно, много веков шли с Запада, но теперь силы и энергия Древнего Рима иссякли; начинается отлив, и Восток, в свою очередь, поворачивает мощный поток на Запад. Определяющие звезды утратили свое влияние. Они меняют положение. Константинополь обречен!
Гость быстро перевел дыхание. Понимание осенило его.
— А теперь, о эмир, скажи, если бы грядущие перемены коснулись лишь… низвержения столицы христианского мира — остался бы ты удовлетворен этим?
— Нет, клянусь Аллахом, нет!
— И далее, эмир. Если бы обращение к звездам было все еще доступно, о чем бы ты вопросил их?
— Я не ведал бы покоя до тех пор, пока не узнал у них имени того, кто должен быть во главе этого движения.
Мистик улыбнулся пылу молодого человека.
— Ты избавил меня от рассказа о том, что я делал, и подтвердил логику человеческой натуры, — сказал он. — Твой господин стар и изрядно утомлен войнами и заботами о правлении — не так ли?
— Стар в величии, — ответил эмир дипломатично.
— Разве у него нет сына?
— Сын со всеми царственными качествами отца.
— Но он молод — ему не больше восемнадцати.
— Не больше.
— И назван он именем Пророка?
— Именно так.
Хозяин отвел взгляд от взволнованного лица эмира, отыскивая в корзинке финик.
— Другой гороскоп, второй, — сказал он спокойно, — поведал обо всем, кроме имени героя. Он должен иметь царское происхождение и быть турком. Он еще мальчик, но уже привычен к оружию и доспехам.
— О! Во имя Аллаха, хаджи, — вскричал гость, лицо его пылало, речь стала быстрой, голос — не допускающим возражений. — Освободи меня от обета молчания. Скажи мне, кто ты, чтобы я мог сообщить о тебе и о том, что ты мне поведал? Никогда не было таких новостей, греющих воинственное сердце.
Князь продолжил свои объяснения, не замечая, по всей видимости, когда его прерывают:
— Чтобы утвердиться в доверии к звездам, я отыскал мага в его часовне у истоков священной реки. Вместе мы обратились с ним за советом к небу и сделали расчеты. Он обнял меня, и между нами было решено, что абсолютная истина найденного может быть подтверждена только перепроверкой гороскопов в Константинополе. Ты должен знать, о эмир, что существует звездный алфавит, имеющий свой источник во взаимоотношении небесных тел, представленных линиями, неуловимыми для простого глаза; знай также, что самый почитаемый мудрец не может прочесть мистические буквы с уверенностью, согласующейся с истиной, разве только он присутствовал на месте предопределенного события или переворота. Воспользовавшись удачным стечением обстоятельств, я вскоре отправлюсь с долгим визитом в эту древнюю столицу. Проще говоря, я уже на пути туда.
Вместо того чтобы умерить пыл эмира, слова эти еще более возбудили его.
— Освободи меня от моего обета, — умоляюще повторил он, — и скажи мне, кто ты. Магомет — мой ученик; он скачет верхом, держит щит, наносит удары копьем, пускает стрелы, владеет мечом и топором, как я обучил его. Невозможно назвать качеств, присущих героям, которыми бы он не обладал. Если позволит мне Аллах благополучно вернуться из хаджа — он первым встретит меня у отцовских ворот. Подумай, каково было бы мое счастье обратиться к нему со словами: «Привет тебе, Магомет, покоритель Константинополя!»
Еврей ответил:
— Я бы с радостью помог тебе, о эмир, в счастье и в повышении, которые последуют за таким приветствием, обращенным к твоему ученику, если к нему прибавить достаточное разъяснение; и хотя его интересы первостепенны, мне все же подобает хранить верность звездам. Какое соперничество все это может пробудить! В истории, да будет тебе известно, нередко сыновья, подающие надежды, вызывали подозрение у завистливых отцов. Я не обвиняю великого Мурада, тем не менее предосторожность никогда не мешает.
Речь говорящего зазвучала драматично:
— Нет, отважный эмир, желание помочь тебе уже подкреплено делом. Я только что говорил о линиях соответствия между сияющими светилами, которые составляют жизнь ночного неба. Позволь мне пояснить, что я имею в виду. Взгляни на светильники вокруг нас. Пять на стойках. Между ними переплетаются две звезды. Используй светильники в качестве определяющих точек и представь себе, как эти звезды вписываются в это пространство.
Эмир повернулся к светильникам, и понятливый хозяин дал ему время воспользоваться воображением, а затем продолжил:
— Так небесные просторы между звездами, где человек ограниченный видит лишь мрак, полны неизмеримого множества отдельных форм, которые подобны буквам в алфавите. Это шифры, которыми Аллах пишет свои расчеты для каждого создания. В этих письменах пересчитаны песчинки и растения, деревья и листья на этих деревьях, птицы и все живое, в них твоя история и моя и все то малое и великое, хорошее и дурное, что приключается с нами в этой жизни. Смерть не вычеркивает записей. Они пишутся вечно и будут вечно читаться — одни со стыдом, другие с восторгом.
— Аллах милостив, — сказал эмир, склонив голову.
— И вот, — продолжал мистик, — ты ел и пил со мною в пентаграмме волхвов. Таков астральный узор между пятью лампадами. Впредь в столкновениях интересов и судеб будут приходить тебе на помощь силы непостижимые. Вот что я уже сделал для тебя.
Эмир поклонился ниже прежнего.
— И не только это, — продолжал еврей. — Отныне наши жизни будут идти вместе по предначертанным линиям, никогда не расходясь, никогда не пересекаясь. Не изумляйся, если в пределах недели я представлю, к твоему полному удовлетворению, доказательство того, о чем говорю.
— Раз такому суждено случиться, — с чувством сказал эмир, — подумай, как я буду страдать, не зная ни названия страны, ни имени моего благодетеля.
Хозяин ответил просто, хотя и уклончиво:
— Интересы государства, о эмир, требуют от меня совершения этого паломничества, оставаясь никому не известным.
Эмир извинился.
— Довольно того, — добавил хозяин, — что ты запомнишь меня как индийского князя, чье величайшее счастье — вера в Аллаха и Магомета, Пророка его, однако я допускаю, что нам нужен способ узнать друг друга, если впоследствии возникнет необходимость в общении.
Он сделал знак правой рукой, и прислуживавший им негр вышел из-за его спины и встал перед ним.
— Нило, — сказал хозяин по-гречески, — принеси мне два малахитовых перстня — те, что с глазками бирюзы.
Слуга исчез.
— Прошу также простить меня, о эмир, но я не могу освободить тебя от обещания молчания. Проверка истинности случится в Константинополе, и это убедит тебя, что не пришла еще пора объявить миру о грядущем величайшем событии. Сына можно извинить за то, что он навлек позор на своих родителей, но волхва, который преждевременным оглашением подвергнет божественную науку опасности осмеяния или презрения, простить нельзя, ибо он предает самого Аллаха.
Эмир поклонился, но с подавленным недовольством. Наконец слуга вернулся с перстнями.
— Посмотри, о эмир, — сказал еврей, передавая оба перстня своему гостю, — они уникальны, и один является точной копией другого.
Перстни были из золота; в высокую оправу были вставлены камни густого зеленого цвета, ограненные так, что на поверхности каждого лежала капля чистой бирюзы, напоминая птичий глаз.
— Они совершенно одинаковые, о князь, — сказал эмир, осторожно возвращая их на место.
Еврей махнул рукой.
— Выбери один из них, — сказал он, — а я сохраню другой. По ним мы всегда опознаем друг друга.
И долго еще они вели за столиком сердечную беседу, отдавая должное корзинке с фруктами и гранатовому соку.
Уже за полночь эмир отправился к себе. После его ухода хозяин долгое время расхаживал взад и вперед; раз он остановился и воскликнул:
— Я так и слышу его возглас: «Приветствую тебя, Магомет, покоритель Константинополя!» Всегда неплохо иметь запасную тетиву для своего лука.
И он от души рассмеялся.
На восходе следующего дня огромный караван был уже на ногах; каждый мужчина, каждая женщина и ребенок были облачены в одежды ихрама, белизна которых выделялась на бледно-зеленом фоне долины.
День перед паломничеством.
Облако нависло над долиной, где на склонах извилистого ущелья расположилась Мекка. Однако вместо дождя налетел самум, настолько удушливый, что вверг все живое в борьбу за глоток воздуха. Собаки укрывались в тени старых стен; птицы летали с раскрытыми клювами; растения поникли, а листва повисла и свернулась, как корица на просушке. Если обитатели города не находили покоя в своих домах из камня и глины — каковы же были страдания для тех, кто еще не обрел надежного пристанища на знойной равнине Арафата?
Усердный паломник, послушный закону, всегда торопится по прибытии в Священный город первым делом посетить аль-Харам. Если ему случится увидеть святилище впервые, его любопытство, само по себе простительное, сочетается с должным благочестием. Индийский князь лишь подтвердил это правило. Он поставил свои палатки вблизи палаток эмира аль-Хаджа и шарифа Мекки под горой Милосердия, как название Арафат переводилось правоверными. Обеспечив таким образом сохранность своего имущества, он, ради удобства и большего личного комфорта, нанял дом с окнами, обращенными на мечеть. Этим он поддерживал свое достоинство как индийского князя. Нищие столпились у его дверей, являя живое воплощение ожиданий, уже вызванных его титулом и величием.
С проводником, свитой и Нило, держащим над его головой зонт из легкой зеленой бумаги, князь появился перед главным входом на священную площадь с северной стороны.
Они шли, обнажив головы и приняв подобающее торжественное выражение лиц, в своих свежих и безукоризненно белых одеяниях. Медленно шествуя вперед, пройдя под рядом наружных арок, они спустились по лестнице в зал, где оставили зонт и обувь.
Далее знатный паломник оказался в крытой аркаде святилища, полностью ограждавшей территорию вокруг Каабы. Здесь тянулась мостовая из нешлифованных камней, а справа и слева — беспорядочное множество высоких колонн, скрепленных арками, которые, в свою очередь, поддерживали купола. Тут собралось много паломников с непокрытыми головами и босыми ногами; людей загнала сюда нестерпимая жара: одни, сидя на камнях, перебирали четки, другие медленно прохаживались вокруг. Никто ни с кем не разговаривал. Молчание было данью несказанной святости места. Освежающая тень, торжественная тишина, белизна одежд соответствовали гробницам и их призрачным обитателям.
На площади, куда князь вышел, первым предметом, завладевшим его вниманием, была сама Кааба. При виде ее он невольно остановился.
Галереи, если смотреть с площади, представляли собой сквозные колоннады. Семь минаретов, опоясанные красным, голубым и желтым, возвышались колоннообразным рельефом на фоне неба и гор по южной стороне. Галереи окружало покрытое гравием пространство; затем в сторону центра вела узкая мостовая из грубых камней, низкая ступенька выводила к следующему покрытому гравием участку; затем следовала другая мостовая — шире предыдущей и заканчивающаяся такой же ступенькой, которая вела на третий участок, посыпанный песком; от него шла третья мостовая, окаймленная позолоченными столбами и длинным рядом светильников, которые зажгут с заходом солнца.
Последняя мостовая была из серого гранита, отполированная до зеркального блеска миллионами прошедших по ней босых ног, и на ней, подобно пьедесталу монумента на плите, покоилось основание Священного дома из прозрачно-белого мрамора высотой примерно в два фута и плоским, скошенным по сторонам верхом. Все сооружение было украшено массивными медными полосами. На этой основе возвышалась Кааба, продолговатый куб, сорока футов в высоту, четырнадцати футов в ширину и восемнадцати шагов в длину, полностью покрытый черным шелком, не украшенным ничем, кроме единственной широкой каймы с вышитыми золотом изречениями из Корана. Свежесть этого просторного, мрачного покрова свидетельствовала о том, как быстро обрел надлежащее место дар султана, и о том, что молодой эмир — что бы с ним больше ни приключилось — был уже благополучно избавлен от бремени.
Из всего многообразия подробностей еврей удостоил размышлением только саму Каабу. Сотни миллионов человек во всем мусульманском мире молятся по пять раз в день, обращая лица к этому траурному сооружению! Эта мысль, при всей ее банальности, пробудила другую, готовую к его услугам. Времени для выбора формулировок не оставалось, но он почувствовал, что его мечты о том, чтобы стать арбитром, развеялись напрочь. Замысел основоположника ислама был слишком надежно исполнен и сейчас слишком упрочился, чтобы его поколебать, разве что по воле Божьей. Была ли она с ним, эта всевышняя воля? Невыносимая душевная мука, сопровождаемая ослепительным блеском, подобным молнии, и непроглядным мраком вслед за ней, исказила его черты, и он инстинктивно закрыл лицо руками. Его спутник заметил это движение, но превратно истолковал его.
— Не будем торопиться, — сказал он. — Многие до вас с первого взгляда сочли Дом ослепительным. Хвала Аллаху!
Выражение сочувствия странно подействовало на князя. Темнота под прижатыми к векам руками уступила место розовому свету, в полноте которого он увидел Дом Бога, созданный некогда Соломоном, а впоследствии заново выстроенный Иродом. Видение показалось реальным, а сравнение — неизбежным. Кто-то смог предположить, что он, знакомый с великолепием творения сынов Израиля, ослеплен этим плодом арабского зодчества, лишенным грации очертаний, столь примитивным и невыразительным, не вдохновленным ни вкусом, ни гением, ни божеством, которому он посвящен! Отрезвление наступило мгновенно. Уронив руки, он еще раз оглядел укрытую черным саваном святыню и всю площадь.
Он увидел толпу верующих у северо-восточного угла Дома и, поверх их голов, два небольших открытых строения, которые, по многочисленным описаниям, он опознал как места, отведенные для молитвы. Поток верующих обходил вокруг мраморного основания святыни; одни шли, другие бежали трусцой; те, что появлялись у северо-восточного угла, останавливались — вот она, Кааба! Непрерывный гомон в ограждении не давал эху умолкнуть. Осмотревшись вокруг, еврей спокойно сказал:
— Хвала Аллаху! Я пойду вперед.
Сердцем он уже жаждал очутиться в Константинополе — ислам, это было ясно, к нему бы не прислушался; христианство могло оказаться сговорчивее.
Вместе с толпой он прошел через ворота Сыновей Старой Женщины, оттуда — к пространству перед источником Замзам; не забывал он ни о молитвах, предписанных во всех этих местах, ни о бессловесных слугах, которые сопровождали его. Знаменитый колодец был плотно окружен непроходимой толпой.
— Место для высокородного хаджи — для индийского князя! — выкрикнул проводник. — Где он, там нет бедных, — дорогу!
Тысячи глаз обратились в сторону знатного паломника, и, когда ему освободили путь, множество служителей у источника наполнили кувшины святой водой: не каждый день появлялся здесь индийский князь.
Он глотнул из кувшина, из которого пила его свита; когда они двинулись прочь, все кувшины были оплачены, чтобы помочь вернуть зрение всем слепым в караване.
— Нет Бога, кроме Аллаха! — одобрительно гудела толпа.
Давка паломников вокруг северо-западного угла Каабы, к которому проводник подвел князя, была еще больше, чем у колодца. Каждый ждал своей очереди прикоснуться к Черному камню, прежде чем семь раз обойти вокруг Священного дома.
Никогда Скитальцу не доводилось видеть толпу, исполненную такого фанатизма, никогда не доводилось встречать людей столь странного вида. Все оттенки кожи, даже у выходцев из внутренних областей Африки, отличались красноватым загаром — печатью пустыни. Глаза, неистово сверкающие, казались неестественно выпуклыми от колирия, которым их обильно промывали. Отличия, которые вроде бы сглаживались покаянными одеждами, на самом деле становились еще заметнее, едва человек открывал рот. Многие кричали нараспев, не соблюдая ни ритма, ни мелодии, то есть попросту орали во всю глотку на пути к святыне. По большей части все голосовые усилия сводились к протяжному воплю, буквально означавшему «Ты позвал меня — и вот я здесь! Я здесь!». Это выражалось на родном наречии паломника, тихо или громко, пронзительно или хрипло — сообразно силе страсти, им владевшей.
Чтобы вообразить всю эту какофонию, читатель должен вспомнить о множестве племен и национальностей, представленных в хадже, нарисовать в уме своем возбужденное состояние людей, покачивание облаченных в белое тел, вскидывание обнаженных рук и протянутых ладоней, мимику заплаканных лиц, обращенных к окутанному черным покровом кубу; невзирая на палящее солнце, кто-то падал на колени, кто-то лежал, простершись на мостовой, а кто-то просто бил себя в грудь, пока звук не начинал отдаваться, словно из пустой бочки, — такое столпотворение преграждало путь еврею.
Затем проводник, поманив его за собой, начал пробиваться через толпу.
— Индийский князь! — кричал он во весь голос. — Дорогу тому, кого возлюбил Пророк! Не стойте на его пути! Дорогу! Дорогу!
Упорными усилиями цель наконец была достигнута. Паломник, последний перед князем, раскинув руки по сторонам угла, где покров был закреплен петлей, казалось, силился обнять Священный дом; внезапно он, словно в отчаянии, стал неистово биться головой об острый угол — один удар, второй, более отчаянный, чем первый, затем — стон, и человек без сознания рухнул на мостовую. Обрадованный проводник поспешил подтолкнуть князя к освободившемуся месту.
Без энтузиазма путешественника, но со спокойствием философа уже пришедший в себя еврей смотрел на Каабу, которая настоятельнее, чем любой другой материальный предмет, требовала идолопоклонства и преклонения. Скиталец был лично знаком с множеством великих людей этого мира: с его поэтами, законодателями, аскетами, царями — даже с самим Пророком. И вот они приходили один за другим, как один за другим они приходили в свое время, и целовали бесчувственный камень, и время между их приходом и уходом было едва различимо. Разум обладает особым свойством — мощным усилием сжимать события жизни, даже целые столетия в один ослепительный миг.
До настоящего момента еврей неукоснительно следовал за своим гидом, вторя ему во всем, особенно в произнесении предписанных молитв; он был готов проделать это и сейчас и уже воздел руки.
— Великий Боже! О мой Бог! Я верую в тебя, я верую в твою Книгу! Я верую в твое Слово. Я верую в твое Обещание, — промолвил его усердный суфлер и стал ждать.
Впервые приверженец веры помедлил с ответом. Как мог он при таких обстоятельствах не подумать о тех бесчисленных тенях, что тщетно пытались повиноваться закону, который требовал от них прийти и представить доказательства веры перед этим кубом, — и проигрывали сражение. Бесчисленное множество их пропали в море, погибли в пустыне и так утратили не только тело, но и душу, в чем, умирая, они были уверены. Символика! Потребность в черной магии — людское изобретение! У Бога есть свои жрецы и священники, живые посредники его воли, но символов — нет!
— Великий Бог! О мой Бог! — снова начал проводник.
Пароксизм отвращения охватил князя. Силясь взять себя в руки, он услышал стон и, посмотрев вниз, увидел у ног своих безумного фанатика. Соскользнув с уступов к подножию святилища, человек перевернулся на спину, так что теперь лежал лицом вверх. На лбу у него были две жуткие раны, и кровь все еще текла, частично залив впадины глаз и сделав лицо неузнаваемым.
— Бедняга умирает! — воскликнул князь.
— Аллах милостив — вернемся к молитвам. — Проводник отвернулся, занятый делом.
— Но он умрет, если ему не помочь.
— Когда мы закончим, носильщики придут за ним.
Страдалец пошевелился, потом поднял руку.
— О хаджи… о индийский князь! — произнес он слабым голосом по-итальянски.
Скиталец склонился ниже, чтобы лучше разглядеть его.
— Это — Желтое поветрие… Спаси меня.
Эти слова, которые едва можно было разобрать, для слушающего были исполнены света.
— Велика сила пентаграммы, — сказал он с полным самообладанием. — Недели не прошло, и вот я спасаю его.
Поднявшись в полный рост, он огляделся по сторонам, словно призывая к вниманию, и провозгласил:
— Милость самого Милосердного! Это — эмир аль-Хадж.
Соскользнув с уступов к подножию святилища, человек перевернулся на спину, так что теперь лежал лицом вверх.
Наступила тишина. Каждому мужчине доводилось видеть воинственную фигуру молодого предводителя при оружии и в доспехах, верхом. Многим из них случалось и беседовать с ним.
— Эмир аль-Хадж при смерти, — быстро передавалось из уст в уста.
— О Аллах! — взорвался общий хор, после чего последовали восклицания из молитв:
— О Аллах! Дорогу тому, кто летит к тебе из огня! Осени его, Аллах, своей тенью! Дай ему испить из чаши твоего Пророка!
Бедуин, высокий, почти черный, с непомерно огромным ртом, раскрытым так широко, что от белых зубов до самой гортани простиралась красная пещера, пронзительно выкрикивал слова, высеченные на мраморе могилы Пророка: «Во имя Аллаха! Аллах, даруй ему милосердие!» И вся толпа вторила ему, но ни один не протянул руку помощи.
Князь ждал — лишь многократные «Аминь» и молитвенные восклицания. И тут его осенило. Все до единого паломники завидовали эмиру: то, что он умрет таким молодым, было жаль, а вот то, что умрет возле святилища, в кульминационный момент хаджа, было Божьей благодатью. Каждый чувствовал, что рай готов принять мученика и близится его блаженство. Люди трепетали в экстазе, слыша, как открываются райские врата на своих хрустальных петлях, и видя свет, словно от плаща Пророка, мерцающий сквозь них. О счастливец эмир!
Еврей сдался. Бороться с таким фанатизмом было невозможно. Затем с сокрушительной определенностью он осознал то, что прежде не приходило ему в голову. По логике магометанского мира, роль арбитра была уже занята; тот, кем он намеревался стать, был сам Магомет. Слишком поздно, слишком поздно! В душевной горечи, широко раскинув руки, он вскричал:
— Эмир умирает от чумы!
Он нашел бы удовлетворение, видя, как крикливая толпа бросится бежать и поспешит прочь — по галереям и за ворота во внешний мир, но никто не двинулся с места.
— Клянусь Аллахом! — вскричал он еще неистовее, чем прежде. — Желтое поветрие настигло эмира — оно дует на вас! Бегите!
— Аминь! Аминь! Мир тебе, о князь мучеников! О князь счастливых! — послышалось в ответ.
Гул толпы превратился в рев. Несомненно, это было нечто большее, чем фанатизм. И ему стало ясно: то, что он видел, было Верой, торжествующей над ужасами болезни, над страхом смерти, — Верой, приветствующей саму Смерть! У князя опустились руки. Толпа, святилище, надежды, которые он возлагал на ислам, более не существовали для него. Он подал знак трем своим помощникам, они приблизились и подняли эмира с мостовой.
— Завтра я вернусь и завершу свои обеты, — сказал князь своему проводнику. — А сейчас отведи меня к моему дому.
Уход не встретил сопротивления. На другой день эмиру, благодаря врачеваниям князя, хватило сил рассказать свою историю. Чума сразила его около полудня в тот день, который последовал за их беседой в шатре в Эль-Зариба. Твердо решив доставить по назначению порученные его попечению дары, во исполнение воли своего монарха, он упорно сражался с недугом. Призвав на помощь шарифа Мекки, эмир продержался еще достаточно долго, управляя устройством лагеря. Убежденный, что смерть неотвратима, он был доставлен в свою палатку, где отдал окончательные распоряжения и простился с присутствующими. Утром, невзирая на слабость, в полубреду, опираясь только на свою веру, он потребовал коня и отправился в город, убежденный, что смерть под сенью святилища — благословение Аллаха.
Князь, слушая эти объяснения, окончательно убедился в тщетности попыток прийти к согласию с людьми, столь преданными своей религии. Ему ничего более не оставалось, кроме как поспешить в Константинополь, центр христианского движения. Возможно, там он получит одобрение и достигнет успеха.
На следующей неделе, совершив два паломнических обряда и проведав выздоравливающего эмира, он снова отправился в путь и своевременно добрался до Джидды, где нашел свое судно, ожидавшее его, дабы перевезти через Красное море к африканскому берегу. Посадка обошлась без каких-либо происшествий, и он благополучно отплыл, оставив по себе репутацию едва ли не святого и бесчисленных свидетелей, готовых поведать об этом всему мусульманскому миру.
Уэль, сын Яхдая, привык носить в нагрудном кармане письмо, полученное от таинственного незнакомца. Трудно сказать, сколько раз на дню он вынимал это письмо, чтобы сызнова рассмотреть. Глядя, как множатся следы пальцев на письме, он в конце концов поместил его в конверт из желтого шелка. Не будь оно столь высоко ценимо, он довольствовался бы простым полотном.
Некоторые подробности в послании особенно интересовали его. Например, место, откуда оно было послано, представляло непреходящую загадку; подолгу размышлял он и над предложением, в котором содержался тонкий намек на родство по отцовской линии. Более пристального внимания требовали и части письма, связанные со сроками возможного появления этого человека. Согласно указанию, он отметил дату доставки письма и был крайне удивлен, обнаружив, что посыльный прибыл в последний день отведенного ему срока. Возможно, в пунктуальности слуги проявилось подражание добродетели, присущей его хозяину. Если так, то в самом крайнем случае прибытия незнакомца следовало ожидать через шесть месяцев после получения письма. Хотя мог он появиться и раньше. Подобные путешествия были связаны с огромными расстояниями, путь пролегал по диким и опасным странам, да еще и по морю. Только бывалый путешественник способен был выдержать все это; осуществить же такое за столь короткий срок представлялось чем-то сверхчеловеческим.
Поэтому сын Яхдая поначалу был мало озабочен. Месяцы — три, четыре, пять — пролетели незаметно, шестой был на подходе; и тут уже его интерес возрастал с каждым днем. Он ловил себя на том, что ждет появления незнакомца каждое утро, а днем предвидит это событие к вечеру.
Шестым и последним месяцем из назначенных был ноябрь. Прошел первый день месяца, а незнакомец не появился. Уэль начал тревожиться. На пятнадцатый день он передал заботу о своей лавке другу. Зная, что путь из Александрии пролегает по морю, он отправился с Сиамой к бухте Золотого Рога, где располагалась гавань, известная как ворота Святого Петра и в то время часто посещаемая египетскими мореходами. Там он и ожидал, глядя, как солнце восходит над холмами Скутари, и это было утро самого последнего дня. Сиама все предыдущие дни занимался последними приготовлениями в доме, приобретенном для господина. В отличие от Уэля, он ничуть не волновался, поскольку не сомневался в приезде хозяина в установленный срок.
Не имело большого значения то, что он никогда не видел этого человека. Он так много думал о нем, когда бодрствовал, и так часто видел его во сне, что не сомневался — он узнает его в лицо. Воображая наружность незнакомца, мы чаще всего переносим на нее наше уважение к нему, при этом мы по большей части совершаем самые нелепые ошибки.
Никто, похожий на воображаемый портрет, так и не появился. Наступил полдень — и все еще никого; повергнутый в уныние и разочарование, Уэль отправился домой, немного поел, пообщался, как заведено, со своей маленькой дочкой, а после полудня перешел через дорогу к новой резиденции. Велико же было его изумление при виде горки раскаленных углей в серебряной жаровне, уже изгнавшей холод из гостиной! Здесь и там, наверху и внизу — повсюду были признаки обитаемого дома. На мгновение он подумал, что хозяин как-то прошел мимо него или высадился в какой-нибудь другой городской гавани.
— Он здесь? Приехал? — возбужденно спросил он, но Сиама в ответ покачал головой. — Тогда зачем топить?
Сиама, быстро взмахнув рукой, словно изображая великое Мраморное море, прижал кончики пальцев к ладони другой руки, высказав таким образом просто и выразительно: «Он в пути — он скоро будет здесь».
Уэль улыбнулся: веру лучше не выразишь — и какой контраст она составляла с его собственной недоверчивостью!
Он помедлил некоторое время. Беспокойство одержало верх, и он вернулся домой, размышляя о собственном безрассудстве: как можно было полагаться столь безоговорочно на определение дня прибытия для такого непомерно длинного путешествия! Скорее всего, подумал он, кости путешественника белеют где-нибудь в песках пустыни или его съели дикари Каш-Куша. По слухам, они были каннибалами.
Недостаток уверенности, однако, не помешал лавочнику отправиться после ужина в дом таинственного незнакомца. Наступила ночь, и на улице промозглая тьма и порывы сырого зимнего ветра, дующего с Черного моря, пронизывали насквозь. Раньше жаровня с ее грудой жарких углей изумила его; сейчас весь дом был залит светом! Он поспешил наверх. В гостиной горели лампы, иллюминация была ослепительной. Сиама встретил его — спокойный и улыбающийся, как всегда.
— Как, он уже здесь? — сказал Уэль, глядя то на одну, то на другую дверь.
Слуга покачал головой и сделал отрицательный знак рукой, словно говоря: «Еще нет — потерпи, бери пример с меня».
Изнывая от любопытства, Уэль сел. Немного погодя он попытался получить от Сиамы объяснение его поразительной убежденности, но ограниченная и неопределенная «речь» немого слуги не принесла удовлетворения.
Около десяти часов Сиама спустился вниз и вскоре вернулся с едой и питьем на большом подносе.
— О боже! — подумал Уэль. — Он даже приготовил поесть. Что за слуга! Что за хозяин!
Он отдал должное приготовленной еде, которая состояла из пшеничных лепешек, холодной курицы, фруктового варенья и вина в глиняной бутыли. Все это Сиама расставил на круглом низком столике перед диваном. Белая салфетка и чаша для ополаскивания пальцев завершали сервировку, как полагал Уэль. Не тут-то было. Сиама вновь спустился вниз и вернулся с металлическим сосудом и небольшой деревянной коробочкой. Сосуд он поместил на углях в жаровне, и вскоре над ним поднялась тонкая струйка пара; бережно обходясь с коробочкой, как если бы в ней содержалась несказанная драгоценность, он поставил ее закрытой рядом с салфеткой и чашей. Затем, с выражением удовлетворения на лице, он тоже сел и отдался ожиданию. Единственным звуком в комнате был свист пара, вырывающегося из сосуда.
Уверенность слуги оказалась заразительной. Уэль начинал верить, что хозяин действительно появится. Он поздравлял себя с тем, что предусмотрительно оставил человека в порту, чтобы сопроводить путешественника должным образом, и тут услышал внизу шаги. Он прислушался в возбуждении. Там явно двигались несколько человек. Пол вздрагивал от шагов. Уэль с Сиамой встали. Лицо последнего вспыхнуло от удовольствия; бросив на лавочника торжествующий взгляд, словно спрашивая: «Ну не говорил ли я тебе?» — он поспешил вперед и оказался на верхней площадке лестницы как раз в тот момент, когда незнакомец поднялся. Мгновенно Сиама опустился на колени, целуя протянутую ему руку. Уэль не нуждался в подсказке — прибыл хозяин!
Приятно было смотреть на взаимное расположение, выказанное этими двумя людьми. Но лавочник оказался плохим зрителем, настолько его поразила наружность хозяина. Он воображал его, в соответствии с распространенными представлениями о князьях и воинах, высоким, величественным, внушающим трепет. Вместо этого он увидел человека несколько приземистого, сутуловатого, худого (по крайней мере, так тогда ему показалось), как будто потерявшегося под просторным темно-коричневым бурнусом, какой носят арабы. Голову незнакомца покрывал красноватый шерстяной платок, скрепленный алым шнуром. Край платка свисал на лоб, прикрывая лицо и оставляя на виду только пышную седую бороду.
В завершение приветствия на лестничной площадке хозяин ласково помог Сиаме подняться на ноги. Затем он подвергнул комнату быстрому осмотру и в доказательство своего удовлетворения похлопал счастливого слугу по плечу. Потянувшись к источнику огня и тепла, он приблизился к жаровне и, протягивая над ней руки, посмотрел на Уэля. Не выказав удивления, он направился прямо к нему.
— Сын Яхдая! — сказал он, протягивая руку.
Голос выражал безмерную доброту. Это свидетельство мирного настроя и благожелательности подкреплялось выражением больших глаз, глубокая чернота которых смягчалась теплым блеском удовольствия. На мгновение Уэль был покорен им. Однако тут же вспомнил он о странности нового знакомца, о том, что смерть не властна над ним, и уже не мог избавиться от мыслей об этом, как бы того ни желал. Он также почувствовал, что эти глаза обладают силой внушения. Без отчетливой мысли и, конечно, без всякого угодливого намерения, он, повинуясь мгновенному порыву, прикоснулся губами к протянутой ему руке. Выпрямляясь, он услышал слова хозяина:
— Я вижу, что оказался прав в своем суждении. Семья моих старинных друзей шла путями праведности по заповедям Господа нашего, пока не превратилась в нечто особенное. Я вижу также, что мое доверие оправдалось. О сын Яхдая, ты воистину помог моему слуге, как я о том просил; я, несомненно, обязан твоей доброте за этот дом, исполненный покоя, что так радостно после долгого пребывания среди чужих. Считаю себя твоим должником.
Так он высказался, чтобы облегчить смущение Уэля.
— Не надо благодарить меня, — отвечал тот. — Дело было несложное и для Сиамы вполне посильное. Этот добрый человек смог бы осуществить его и без моей помощи.
Хозяин, человек с богатым жизненным опытом, отметил почтительную манеру ответа и, со своей стороны, был приятно обнадежен этим.
— Очень хорошо. Не будет никакого вреда, если я воздержусь от ответа, — сказал он. — Добрый человек, как ты его называешь, готовит напиток своей родины, который он приберег для меня и который ты должен с нами разделить, поскольку этот напиток неизвестен на Западе.
— Позволь мне первым делом приветствовать тебя здесь, — ответил Уэль.
— О, я прочел приветствие по твоему лицу. Но давай подвинемся ближе к огню. Ночь холодна. Будь я владельцем сада под любым холмом вдоль Босфора, право, я опасался бы за свои розы.
Так быстро и с такой легкостью мудрый мистик вполне успокоил лавочника.
У жаровни они наблюдали Сиаму за церемонией, ставшей с тех пор повсеместно известной как «заваривание чая». Благоухание вскоре заполнило комнату, заглушив запах благовоний, и они пили, ели и держались дружески. Хозяин в общих чертах описал свои странствия. Уэль в ответ представил ему сведения о городе. Уходил лавочник с легким сердцем и упругой походкой; седая борода и патриархальные манеры этого человека развеяли его опасения, и будущее представлялось ему безоблачным.
Вскоре хозяин выразил желание прилечь отдохнуть, и его слуги подошли, чтобы, как у них было заведено, пожелать ему спокойной ночи. Двое из них были светлокожие. При виде Сиамы они бросились обнимать его, как подобало товарищам по долгой совместной службе. Третий остался у двери. Сиама поглядел на него, потом на хозяина — человек был ему незнаком. Тогда еврей, быстро сообразив, что делать, подошел, взял его за руку и подвел к остальным. Обращаясь к Сиаме, он торжественно провозгласил:
— Это Нило, внук того Нило, которого ты когда-то знал. Люби внука, как ты любил деда.
Этот человек был молодым чернокожим, настоящим великаном. Сиама обнял его, как и всех остальных слуг.
И не было в великом городе домочадцев более дружных, чем слуги Скитальца.
Мудрый человек, которому есть нужда получше узнать другого, ищет случая застать его за беседой. Возможно, и читатель знаком с этим принципом и придерживается его, а потому, дабы удовлетворить его любопытство, мы передадим здесь без изъятий и домыслов часть беседы князя с Уэлем за чайным столом в ночь прибытия Скитальца в Константинополь. Это будет полезно как для нашего сюжета, так и для раскрытия характера главного героя.
— Как ты, возможно, помнишь, о сын Яхдая, я писал в своем письме, — голос говорившего звучал тихо, но серьезно, в точности отражая его чувства, — что надеюсь, ты позволишь мне относиться к тебе по-отечески, как к сыну. Полагаю, ты этого не забыл.
— Я помню это отчетливо, — почтительно подтвердил Уэль.
— Полагаю, с той же ясностью ты помнишь и те слова, которые я присовокупил: «Я буду тебе только подспорьем и никогда — бременем».
Уэль согласно кивнул.
— Для меня они имеют особое значение, — продолжал князь, — мне будет отрадно, если с первых шагов я смогу внушить тебе мысль, что прибыл сюда не для того, чтобы обременить тебя и в праздности вкушать плоды трудов твоих. Еще важнее, чтобы ты осознал с самого начала, с первых же минут нашего общения, что имеющихся у меня богатств и сокровищ довольно для того, чтобы вести любой образ жизни, какой мне заблагорассудится. А потому не испытывай особого удивления, если пышностью своего домашнего уклада я сравняюсь с нотаблями, живущими во дворцах твоего кесаря. В стенах своего дома я буду таким, каким ты видишь меня сейчас: приверженцем самых скромных привычек, ибо именно к ним склонен я по природе; однако, когда я стану выходить на люди, служители церкви и государства, которые встретятся мне на пути, увидят, что облик мой отличается от их только в лучшую сторону, а это подвигнет их на то, чтобы поразузнать, кто я такой. Через некоторое время, когда по всему городу распространится молва, что нас с тобой связывает тесная дружба, спрос на твой товар возрастет; возможно, тебе даже станет непросто его удовлетворять. Говоря это, я доверяюсь твоей природной проницательности, обострившейся, безусловно, за счет занятий коммерцией.
Он сделал паузу и передал свою чашку Сиаме, чтобы тот наполнил ее заново. Уэль же произнес:
— Я с интересом слежу за ходом твоей мысли и надеюсь, что ничего не упустил; однако в нашем положении есть определенное неравенство. Мне неведомо твое имя, равно как и то, есть ли у тебя титул.
— Да, и это, полагаю, лишь первое из многочисленных упущений, — с любезным видом начал Скиталец, но оборвал свою речь, дабы принять от слуги исходящую горячим паром чашку и сказать: — Спасибо, Сиама. Вижу, что рука твоя не утратила ловкости, да и зеленый лист не сделался хуже от долгого пути по морю.
Уэль обратил внимание на то, как пристально Сиама следит за движениями губ своего хозяина, а также на то, какой радостью озарилось его лицо в ответ на похвалу; Уэль подумал: «Воистину добрым должен быть этот человек, если он пользуется такой любовью своих слуг».
— Я говорил, о сын Яхдая, что ты наверняка можешь перечислить и другие упущенные сведения, необходимые для продолжения нашего разговора: откуда я прибыл? И почему? Я не оставлю тебя в этом отношении в потемках. Лишь позволь тебя предупредить: нет никакой необходимости посвящать других в наши секреты. Мне доводилось видеть цветки изумительной красоты, но при этом ядовитые — аромат же их неудержимо притягивал насекомых. Подобный цветок есть символ нашего мира, и жертвами его прежде всего становятся те безумцы, что слишком легковерно устремляются к соблазнам. Нет, сын мой, — отметь, как я к тебе обращаюсь и тем самым закладываю основы отношений, к которым стремлюсь, — отметь также, что я начинаю наше дружество с признаний, делать каковые было бы неразумно, не предупредив, что хранить их следует в укромных тайниках души. Скажи, понял ли ты мою мысль?
Вопрос этот сопровождался взглядом столь магнетическим, что в теле Уэля завибрировал каждый нерв.
— Полагаю, что понял, — отвечал он.
После этого князь, видимо уверившись в том, что произвел нужное впечатление и обезопасил себя от угрозы разоблачения, вернулся к прежнему своему непринужденному тону.
— При этом, сын мой, ты увидишь, что в этих признаниях нет ничего зазорного… Но чашка твоя опустела, Сиама ждет, чтобы наполнить ее заново.
— Этот напиток для меня непривычен, — заметил Уэль, уступая настойчивому предложению.
— Непривычен? Но согласен ли ты, что он лучше вина? В мире, о котором мы ведем речь, когда-нибудь его будут употреблять повсеместно — ко всеобщей радости.
После этого князь обратился к серьезным вопросам.
— В скором времени, — сказал он, — тебя станут осаждать любознательные, желающие выяснить, кто я такой, и отвечать тебе следует чистую правду: он — индийский князь. Низкорожденным этого ответа хватит. Другие станут вдаваться в расспросы. Отсылай их ко мне. А сам, о сын Яхдая, называй меня именно так, как я прошу называть меня в разговорах с другими, а именно — князем. В то же время я имею сообщить тебе, что на восьмой день после рождения я был отнесен во храм и был поименован сыном сына Иерусалима. Титул, с которым я прошу тебя ко мне обращаться, не кажется мне благородным. Стать по праву рождения обрезанным наследником закона Израиля для человеческого достоинства куда важнее, чем любые иные почести.
— Иными словами, князь, ты… — Уэль заколебался.
— Иудей! — тут же возгласил его собеседник. — Иудей, подобно твоему отцу и тебе самому.
Князь без труда истолковал выражение удовольствия, появившееся на лице лавочника: князю поистине удалось связать себя с собеседником кровными узами.
— С этим порешили, — продолжал князь с явственным удовлетворением, а потом, осушив чашку и вернув ее Сиаме за новой порцией, добавил: — Возможно, ты помнишь также: я говорил, что на моем пути в Каш-Куш должен добраться из Индии до Мекки и что, несмотря на все задержки, я надеюсь лично приветствовать тебя через полгода после появления Сиамы. Уложился ли я в срок?
— Полгода истекают именно сегодня, — отвечал Уэль.
— Да, не было еще человека… — Князь осекся, будто мысль эта навеяла какие-то болезненные воспоминания. — Не было еще человека, — продолжал он, — который бы пристальнее моего следил за временем.
Мимолетную печаль он разогнал добрым глотком чая.
— Письмо тебе я написал, еще находясь в Чипанго, на острове посреди великого восточного моря. Через тридцать лет после того, как я впервые ступил на его берег — а до меня там еще не бывал ни один белый человек, — ко мне присоединился наш соплеменник, родом из этого города, единственный, кто выжил в кораблекрушении. От него я узнал о кончине твоего отца. Он же сообщил мне твое имя… Жизнь моя на острове протекала относительно мирно. Полагаю, сын мой, чтобы взаимопонимание у нас было полным, мне лучше объясниться прямо сейчас: тогда тебе внятны будут многие особенности моего поведения как впоследствии, так и ранее, — те особенности, которые в противном случае стали бы вгонять тебя в тягостное недоумение. Религия — интереснейший предмет для изучения. Я странствовал по всему миру — я имею в виду его обитаемые части — и нигде не нашел ни одного народа, который бы чему-то не поклонялся. Отсюда — мое утверждение, что религия представляет собой предмет животрепещущего интереса, превыше искусства, превыше науки, превыше коммерции, превыше всех прочих человеческих устремлений. Лишь она одна дарована Небесами. Ее изучение само по себе есть отправление обряда. Познав ее, можно познать Бога. Можно ли сказать то же самое о каком-то ином предмете?
Уэль не ответил; он напряженно вслушивался в слова собеседника, и, заметив это, князь сделал еще один глоток и продолжил:
— Эти исследования божественного и привели меня в Чипанго. Ты, возможно, скажешь себе, что пятьдесят лет в таком краю — долгий срок. Отнюдь, сын мой. Я обнаружил, что там существует два культа: син-сиу, каковой я отверг, как мифологию, лишенную греческой и римской поэтичности, другой же — да, жизнь, прожитая по учению Будды, прожита не зря. Говоря по правде, сходство между ним и учением того, кого у нас принято именовать сыном плотника, таково, что, не знай я в точности обратного, я мог бы предположить, что годы своего отсутствия последний провел в каком-нибудь буддистском храме… Но оставим подробности до другого раза: те же изыскания привели меня в Мекку. Считается, что самыми важными, а значит, самыми заметными историческими событиями являются те, в итоге которых людей порабощают, надевают ярмо им на шею, втаптывают их в грязь; однако события эти — ничто в сравнении с возможностью заставить других уверовать в такие вещи, которые не поддаются проверке обычными способами. Происходящие при этом процессы столь загадочны, достижения столь необъяснимы, что за действиями того, кому удалось добиться в этом успеха, усматривают волю Бога. Были времена, когда магометанская религия вызывала разве что презрительный смех; теперь число принявших эту веру превосходит число приверженцев любой другой. Разве не достойно это пристального изучения? А кроме того, сын мой, люди, погрязшие в своих заблуждениях, время от времени начинают творить собственных богов, видоизменять их и отвергать. Случалось, что божества превозносились и ниспровергались по ходу одного лунного цикла. Я хотел выяснить, не постигла ли та же участь Аллаха, провозглашенного Магометом… Моя поездка в Каш-Куш носила, как ты бы это назвал, деловой характер, о ней я тебе тоже расскажу. В Джидде, куда я возвратился, совершив паломничество в Мекку, я вновь взошел на борт своего судна, спустился по Красному морю и высадился в деревушке на оконечности залива Таджура, за Баб-эль-Мандэбским проливом. Так я прибыл в Каш-Куш. Из прибрежной деревни я двинулся вглубь, передвигаясь в паланкине на плечах у местных носильщиков, и через много дней добрался до цели: горстки хижин, стоявших на берегу притока Голубого Нила, называемого Дедезой. Странствие оказалось бы трудным и докучным, если бы среди моих сопровождающих не было одного негра, короля искомого мною племени. Звался он Нило, а племя его главенствовало над всеми в не затронутых цивилизацией частях Каш-Куша. Пятьюдесятью с лишним годами ранее — еще до отъезда в Чипанго — я совершил то же путешествие и тогда-то и отыскал этого короля. Принял он меня приветливо и настолько пришелся мне по душе, что я предложил ему разделить мои странствия. Он принял предложение, оговорив, однако, что в старости ему будет позволено вернуться домой, а его место займет один из его более молодых родичей. Я согласился — при условии, что найдется таковой родич, который, помимо обладания необходимым телесным складом и нужными мне добродетелями — умом и мужеством, будет, подобно ему, глухонемым. В такой форме мы и составили наш договор. Я называю это договором, а не сделкой, ибо Нило я считал другом и помощником, если угодно, союзником, он никогда не был моим рабом. В нашу честь было устроено пиршество, которое по роскоши и веселью не имело себе равных во всей истории этого племени. На троне моего друга уже сидел его внук, однако беспрекословно возвратил его деду и добровольно поступил ко мне на службу. Ты его сегодня увидишь. Я зову его Нило и посвящаю утренние часы тому, что обучаю его говорить; время от времени он напоминает мне греческого полубога — столь же могучий, рослый и отважный, — но он лишен слуха и речи, а потому нуждается в обучении, как и Сиама. Когда тебе придется иметь с ним дело, будь приветлив и вежлив. Не забывай, что он — мой друг и союзник, связанный со мною тем же договором, что и его дед… Из моего письма к тебе я выпустил описание лишь одного этапа моего странствия — спуска по Нилу. Поскольку я совершал его и раньше, любопытство мое было удовлетворено, и я позволил своему воображению умчаться, опередив меня, сюда, в твой город. Я вернулся в деревню на берегу Таджуры, где, в предвидении подобной перемены планов, дожидалось мое судно. Оттуда я двинулся по морю, а потом через перешеек в Александрию, сегодня же, к собственной радости, оказался дома, в надежде дать отдохновение телу и обновление — духу.
На этом разъяснения, судя по всему, завершились; князь подал Сиаме знак, что больше не хочет чая, и погрузился в задумчивое молчание. Через некоторое время Уэль поднялся и произнес:
— Полагаю, ты утомился. Я, с твоего позволения, откланяюсь. Не стану отрицать, ты дал мне немало пищи для размышлений и душевно порадовал своим безусловным доверием. Если не возражаешь, я вернусь завтра в полдень.
Князь дошел с ним до верхней площадки лестницы и там распрощался с пожеланием спокойной ночи.
Князь — ибо еврей предпочитал именоваться именно так — месяц с лишним почти не выходил из дому, позволив себе отдых, но не спячку. Он ежедневно совершал моцион по плоской крыше; прогуливаясь по ней взад-вперед, он заприметил три достопримечательности: холм к юго-западу, на котором высился храм, Влахернский дворец еще дальше на западе и Галатскую башню. Последняя дерзновенно возвышалась за Золотым Рогом к северу, будто маяк на утесе, однако по некой причине — возможно, потому, что именно там находилось средоточие всех его размышлений, — чаще всего взгляд князя обращался к дворцу.
В один из дней он сидел, глубоко задумавшись, в своем кабинете. Солнце приближалось к зениту, и его яркие лучи через южное окно освещали стол, за которым работал князь. Дабы читатель примерно представил себе, какими путями чаще всего текли мысли этого мистика, воспользуемся одной из привилегий летописца.
Книга, раскрытая перед ним на столе, в деревянном переплете из оливы, по углам укрепленного серебром, длиной была почти в два фута, а шириной — полтора; если ее закрыть, толщина ее оказалась бы около фута. Князь владел множеством изумительных и дорогих диковин, однако подлинной зеницей его ока была именно эта — одна из пятидесяти Библий в греческом переводе, заказанных Константином Великим.
По правую его руку, удерживаемый грузами в развернутом состоянии, лежал свиток «Священных книг» Китая на широкой полосе веленевой бумаги.
Слева находился свиток похожей формы, тоже развернутый, — «Ригведа» арийцев на санскрите.
Четвертой книгой была «Авеста» зороастрийцев — сборник сшитых вместе манускриптов, в переводе на язык зенд.
Пятой книгой был Коран.
Расположение этих произведений вокруг иудейской Библии молчаливо подтверждало, к чему именно наш ученый относится с особым почтением; время от времени, прочитав абзац в одном из них, он возвращался к возлежавшему посредине сокровищу — было ясно, что он внимательно сравнивает толкование некой темы в разных текстах, используя Писание в качестве эталона. Указательный палец его левой руки почти неизменно покоился на том, что ныне известно как четырнадцатый стих третьей главы Исхода: «Бог сказал Моисею: Я есмь Сущий. И сказал: так скажи сынам Израилевым: Сущий послал меня к вам». Если, как ранее объявил сам князь, религия действительно является самым животрепещущим предметом для научных исследований, то в том, что он сравнивал между собой определения Бога в библиях разных теистических народов, выглядит совершенно логичным. Занимался он этим с самого утра. Проницательный читатель без труда угадает, какой теме были посвящены его сравнительные исследования.
Наконец, утомившись от необходимости постоянно склоняться над книгами и от напряжения ума, необходимого для того, чтобы отслеживать тончайшие оттенки смыслов сразу на нескольких языках, князь вскинул руки, сопровождая этим зевок, и полуобернулся, причем движение глаз опередило движение тела. Его взор, наполовину устремленный в себя, сверкнул ярче и замер, руки опустились. На то, что ему предстало, он не мог взирать иначе, чем как на диво: на него в смущенном удивлении смотрели два глаза, почти столь же черных и больших, как и его собственные. Князь не видел ничего, кроме этих глаз, и его захлестнуло невообразимое чувство, которое посещает нас, когда нам кажется, что нас посетил некто из мира мертвых; потом он разглядел низкий округлый белый лоб, наполовину скрытый прядями темных волос, а после этого — лицо, цветом кожи и правильностью черт подобное лику херувима, — глаза придавали ему неописуемую невинность выражения.
Князь не видел ничего, кроме этих глаз, и его захлестнуло невообразимое чувство…
Всем известно, как порою пустяк способен разбередить память. Слово или строка, запах цветка, прядь волос, музыкальная фраза в состоянии не просто воскресить прошлое, но и создать ощущение, что оно вот-вот повторится. Взгляд князя застыл. Он вытянул вперед руку, будто из страха, что видение исчезнет. Жест этот был одновременно и порывистым, и красноречивым. В давние времена — традиция утверждает, что в тот год, когда он навлек на себя проклятие, — были у него жена и дочь. Глаза, которые сейчас глядели на него, могли принадлежать кому-то из них, а возможно, что и обеим. Сходство оказалось обезоруживающим. Протянутая рука нежно легла на голову незваной гостьи.
— Что ты есть? — спросил он.
Невнятность этого вопроса красноречиво свидетельствует о смятении князя; что до вошедшего ребенка, вопрос поверг ее в сомнения. Прозвучал ответ:
— Я — девочка.
За безыскусностью этих слов скрывалась невинность, отрицавшая всякую способность наводить страх, а потому он заключил вошедшую в объятия и усадил к себе на колени.
— Я не имел в виду, что ты есть, я хотел спросить, кто ты такая, — поправился он.
— Уэль — мой отец.
— Уэль? Понятно, а мне он друг, и я ему тоже; а это значит, что и мы с тобой должны подружиться. Как тебя зовут?
— Отец называет меня Гюль-Бахар.
— А! Имя турецкое, и означает оно Роза Весны. Почему тебе его дали?
— Мать моя была родом из Иконии.
— Понятно — из города, где раньше жили султаны.
— И она умела говорить по-турецки.
— Ясно! Значит, Гюль-Бахар — ласковое прозвище, не настоящее имя.
— Настоящее мое имя Лаэль.
Князь побледнел ото лба до подбородка, губы его задрожали, обнимавшая девочку рука затрепетала; заглянув ему в глаза, она увидела в их глубине слезы. Глубоко вздохнув, он произнес с невыразимой нежностью — и будто бы обращаясь к кому-то прямо у нее за спиной:
— Лаэль!
Слезы хлынули, он прижался лбом к ее плечу, так что его седые волосы смешались с ее каштановыми локонами, и, стоя недвижно, в тихом удивлении, она слышала, как он всхлипывает снова и снова, будто бы тоже став ребенком. Прошло несколько минут, потом, подняв лицо и увидев отзывчивое сочувствие на ее лице, он понял, что должен объясниться.
— Прости меня, — произнес он, целуя девочку, — и не удивляйся. Я стар, очень стар — старше твоего отца, и многое из того, что повергает меня в печаль, другим неведомо и никогда не будет. У меня когда-то…
Он осекся, вновь глубоко вздохнул, устремил взгляд на что-то далекое:
— У меня когда-то тоже была девочка.
Умолкнув, он взглянул ей в глаза:
— Сколько тебе лет?
— Следующей весной исполнится четырнадцать, — отвечала она.
— И возрастом она была как ты, и в остальном так похожа — такая же крошечная, с такими же волосами, глазами, лицом; и ее тоже звали Лаэль. Я хотел дать ей имя Рима, ибо мне она казалась песней, но мать ее воспротивилась: поскольку дочь наша — дар Господа, моя жена хотела в должный день и час вернуть ее ему обратно, и, чтобы желание это стало зароком, она назвала дочь именем Лаэль, что на древнееврейском — языке моем и твоего отца — означает «для Бога».
— Я вижу, что ты любил ее, — произнесла девочка.
— Очень любил — беззаветно!
— А где она теперь?
— Есть в Иерусалиме ворота, называемые Золотыми. Они выходят к востоку. Солнце, встающее над Масличной горой, падает на таблички из золота и коринфской бронзы, что даже ценнее золота, — и они вспыхивают розовым сиянием. И пыль у их каменистого основания, и почва рядом священны. Там, глубоко под землею, спит моя Лаэль. Над нею лежит камень — чтобы доставить его туда, потребовалось много быков; однако, когда придет последний день, она восстанет одной из первых — ибо она из избранных, что упокоились у Золотых ворот!
— Ах! Она умерла! — воскликнуло дитя.
— Умерла. — Увидев, как ее это поразило, он поспешил добавить: — Много я пролил слез, думая о ней. Какой она была нежной и правдивой! Какой красавицей! Мне ее не забыть. Да если бы и мог, все равно не забыл бы, но ты похожа на нее несказанно и теперь займешь в моем сердце ее место — и станешь меня любить, как она; я же буду любить тебя не меньше, чем любил ее. Ты войдешь в мою жизнь так, как будто ко мне вернулась она. Каждое утро я стану начинать с вопроса: где моя Лаэль? В полдень я буду спрашивать, добрый ли у нее выдался день, а вечером не предамся отдохновению, пока не узнаю, что сон принял ее под свое мягкое крыло. Станешь ли ты моею Лаэль?
Вопрос озадачил девочку, она молчала.
Он повторил:
— Станешь ли ты моею Лаэль?
Истовость, с которой он был задан, свидетельствовала о том, что князь алкал не столько любви, сколько предмета любви. Последний редко влечет за собой разжигание страсти, однако создает устремления не менее необоримые, чем те, что создает страсть. Одним из следствий наложенного на него проклятия было то, что он знал: рано или поздно неизбежно настанет день, когда ему придется скорбеть на похоронах всякого, кого он впустил в свое сердце, — и это отравляло ту радость, которую даровало ему потворство своим чувствам. Однако стремление любить не иссякало, порой становясь нестерпимым. Иными словами, он сохранил человеческую природу. Безыскусность и миловидность девочки разом завоевали его сердце, но когда она еще и напомнила ему о другой, упокоившейся навеки под тяжелым камнем перед воротами Священного города, когда неожиданно прозвучало имя той, утраченной, ему показалось, что он стал свидетелем воскресения, которое позволит ему вновь зажить той жизнью, к которой он привык в своем первом доме. И он повторил в третий раз:
— Станешь ли ты моею Лаэль?
— А может у меня быть два отца? — откликнулась она.
— Разумеется! — поспешно подтвердил он. — Один — родной, другой — нареченный; оба будут любить тебя одинаково.
Тут же на лице ее отразилась безграничная детская доверчивость.
— Тогда я могу быть и твоею Лаэль.
Он крепко прижал ее к груди и, покрывая поцелуями, воскликнул:
— Моя Лаэль вернулась ко мне! Бог моих отцов, благодарю тебя!
Она позволила ему изливать свои чувства, но некоторое время спустя произнесла, опустив руку ему на плечо:
— Вы с моим отцом друзья, я думала, что он здесь, вот и пришла тоже.
— А он дома?
— Думаю, да.
— Тогда пойдем к нему. Ты не можешь стать моею Лаэль без его согласия.
И рука об руку они спустились по лестнице, пересекли улицу и вошли в дом купца.
Он был обставлен просто, но удобно, в соответствии с достатком и родом занятий владельца. Надо сказать, что более близкое знакомство с князем успело развеять подспудные опасения, которые поначалу вызывала у Уэля возможность тесного общения последнего с его дочерью. Увидев, что незнакомец стар, богат, погружен в ученые занятия и несколько рассеян в житейских делах, отец начал тешиться мыслью, что знакомство с ним, возможно, окажется благотворным для его дочери — если она вызовет его интерес. А потому, когда они вошли вместе, он встретил их улыбкой.
С лица князя еще не полностью стерлись следы пережитых им чувств, и, когда он заговорил, голос его пресекался.
— Сын Яхдая, — произнес он, не садясь, — в былые времена у меня были жена и дочь. Обе скончались — как именно и когда, я говорить не в силах. Я свято храню верность их памяти. С того дня, как я их лишился, я успел обойти весь мир в поисках всевозможных вещей, которые, как я надеялся, вернут мне былое счастье. Я никогда не скупился на благодарность, восхищение, дружбу и благоволение, расточал их по отдельности и совокупно, расточал в изобилии, но меня никогда не покидало чувство, будто с меня причитается и что-то еще. Быть получателем счастья — не главное. Я многое пережил, прежде чем осознал, что сокровища добрых чувств существуют не для того, чтобы хранить их в закромах, что человек не может быть счастлив, не имея предмета, на который он их может излить. Вот, — он опустил руку девочке на голову, — я наконец-то нашел этот предмет.
— Лаэль — хорошая девочка, — с гордостью отвечал Уэль.
— Да, а потому позволь мне любить ее так же, как любишь сам, — попросил князь. Заметив, что лицо Лаэль стало серьезным, он добавил: — Дабы ты понял истинный смысл моих слов, скажу, что мою дочь тоже звали Лаэль и была она точной копией твоей, а поскольку смерть забрала ее в четырнадцать лет, то есть в нынешнем возрасте твоей Лаэль, я чувствую себя так, будто бы могила внезапно вернула мне то, что забрала.
— Князь, — сказал Уэль, — я достаточно ее ценю, а потому мог предвидеть, что она тебе понравится.
— Важно, чтобы ты понял, сын Яхдая, — не отступался князь, — что я прошу не только твоего дозволения любить ее, но и большего. Я хочу устроить ее жизнь так, как если бы она была моей родной дочерью.
— Но ты не отберешь ее у меня?
— Нет. В таком случае утрата твоя была бы сравнима с моей. Ты, как и я, отправился бы искать того, кто смог бы занять в твоем сердце ее место. Оставайся, как прежде, ее отцом, но позволь мне принять участие в сотворении ее судьбы.
— Происхождение ее скромно, — неуверенно отвечал купец, и хотя в глубине души он чувствовал себя польщенным, в отцовское сердце все же закралось сомнение, почти неотличимое от страха.
В глазах старого еврея засиял яркий свет, он вскинул голову.
— Скромно? — повторил он. — Она — дочь Израиля и наследница даров Господа нашего, а ему подвластно все. Судьбы людей — в его деснице. Он, а не ты и не я ведает, что ожидает это дитя. Поскольку мы оба ее любим, будем надеяться на все самое лучшее и высокое, а пока приуготовим ее к этому. Ради этого было бы хорошо, если бы ты позволил ей приходить ко мне, как ко второму отцу. Я, обучивший глухонемых Сиаму и Нило-старшего говорить, дам ей образование, какого не получишь даже в дворцовых чертогах. Перед нею раскроются все тайны Индии. Математика опустит небо к ее ногам. А самое главное — я просвещу ее в божественной мудрости. Одновременно, дабы избежать того, чтобы избыточная ученость сделала ее неприспособленной к современной жизни и лишила женственности, ты найдешь женщину, знакомую с нравами общества, и поселишь в своем доме в качестве воспитательницы и примера для подражания. Если женщина эта будет тоже из колена Израилева, тем лучше, ибо тогда от нее можно будет ждать преданности без зависти. Кроме того, сын Яхдая, не проявляй скупости ни в чем, что касается Лаэль. Одевай ее, как царскую дочь. Выходя из дому — а я буду устраивать ей прогулки по земле и по водам, — она будет сверкать драгоценностями, затмевая всех, даже самого императора. Не спрашивай в смущении: «Где взять на это деньги?» Деньги я найду. Что скажешь?
Уэль не медлил с ответом:
— Князь, если ты готов все это сделать для нее — а это много больше того, о чем я мог хотя бы мечтать, — тогда она твоя дочь в той же степени, что и моя.
Просияв лицом, старик поднял девочку на руки и поцеловал в лоб:
— Отныне ты — моя дочь.
Она обвила руками его шею, а потом протянула их к Уэлю, который принял ее, поцеловал и воскликнул:
— О моя Гюль-Бахар!
— Отлично! — вскричал князь. — Я принимаю это имя. Дабы отличать живую от мертвой, я тоже стану называть ее Гюль-Бахар.
После чего, сев за стол, двое мужчин обсудили новое положение дел, не упуская даже того, что может возникнуть в будущем.
На следующий день дом князя широко распахнул свои двери для девочки. Через некоторое время подыскали женщину, искушенную в делах света, которая поселилась в доме Уэля в качестве воспитательницы. Для нашего мистика настал жизненный этап, когда он забыл о тяготевшем над ним проклятии, да и обо всем ином, помимо Гюль-Бахар и плана, привезенного им из Чипанго. Он временно стал таким же, как все. Храня верность своему долгу, к исполнению которого шел столько веков, он не забывал и о своем долге наставника — и был вознагражден сполна успехами своей ученицы.