Свое повествование мы продолжим через три года после того, как Лаэль, дочь сына Яхдая, вошла в жизнь индийского князя, — и подхватим его в благодатный и свежий июньский день.
Угнездившись на невысокой жердочке над горою за Бекосом, солнце вызволяет противоположный европейский берег Босфора из плена ночных теней. Стоящие на якоре суда лениво покачиваются на груди знаменитого пролива. На мачте у каждого — флаг, гласящий о национальности владельца: тут — венецианец, там — генуэзец, дальше — византиец. Робкие клочья тумана, окружающие темные корпуса судов, путаются в такелаже и, не имея иной возможности вырваться, тают в воздухе. Рыбацкие лодки стремятся после ночи трудов вместе со своими хозяевами к берегу. Стаи чаек и бакланов мечутся туда-сюда, разворачиваясь и сбиваясь в кучу, когда стаи мелкой рыбешки, на которую они охотятся, разворачиваются и сбиваются в кучу в сине-зеленых глубинах родных своих теплых вод. Стремительное и непредсказуемое движение множества крыл оживляет вид на залитые пурпуром дали.
Залив Терапия, расположенный на европейском берегу напротив Бекоса, тоже удостоился внимания солнца. В то утро число судов, покоившихся на его глади, даже превосходило число заночевавших в проливе, причем суда были самые разные, от торговых морских галер до прогулочных лодочек, — да, современные каики, безусловно, лучше, но именно от тех лодок унаследовали они легкость и изящество.
Что касается города, одного взгляда достаточно, чтобы понять, что в последнее время он не переменился, что во дни Константина Драгаша он являлся тем же летним курортом, что и во дни колдуньи Медеи, — и таким же он остается при правлении достославного Абдул-Хамида.
Вытянувшись, подобно пальцу, в воды пролива, с севера и до мыса на юге изящной дугой простирался пляж. Как и сегодня, дети забавлялись тогда тем, что собирали на песке белые и черные голыши, так же резвились на пенистых гребнях ласковых волн. Как и сегодня, казалось, что дома крепятся к склону горы друг над другом в полнейшем беспорядке, — а чужеземец, взиравший на них со своего судна внизу, содрогался, думая о том, какая разразится катастрофа, если даже легчайшее колебание земной коры сотрясет эту гору.
Тогда, как и сегодня, южный мыс частично перекрывал вход в залив. Как и сегодня, он представлял собой всхолмие, покрытое густой зеленью, — повсюду, кроме дороги, проложенной у самого основания. Как и тогда, террасы, поросшие горной сосной с широкими зонтичными кронами, спускались по пологому склону, обращенному в сторону города. В какой-то момент, уже после Медеи, некий остроглазый грек заметил, сколь привлекательно это место с эстетической точки зрения, и воспользовался этим; на момент, когда разворачивается наше повествование, вершина всхолмия была изысканно украшена бассейнами и павильонами с белыми кровлями, а дорожки были выложены шахматной римской плиткой. Как прискорбно, что творения рук человеческих недолговечны! Дважды прискорбно, что первыми гибнут самые прекрасные из них!
Итак, мы обрисовали вам Босфор, залив, городок Терапия и гористый мыс — все это лишь предисловие к рассказу об участке земли, расположенном под мысом и связанном с ним спускающейся вниз террасой. Трудно подобрать слова для достойного описания этого места. Овраг предполагает узость, провал говорит о глубине, долина обозначает ширь, лощина звучит несерьезно. Трудно представить себе более прелестную летнюю резиденцию. Солнце заглядывает сюда разве что в полдень. На многие сотни ярдов тянется от залива к возвышенности, что лежит к западу от города, великолепный сад, увитый розами и цветущей лозой, усаженный кустарниками, с самшитовыми и акациевыми аллеями, которые ведут к вместительным резервуарам, сокрытым в буковой роще. Вытекающая оттуда вода либо образует ручьи, либо, отведенная по трубам, питает фонтаны. Отдельная труба доставляет ее в изобилии на вершину мыса. В этом тенистом Эдеме круглый год обитают пернатые. Перелетный соловей появляется здесь раньше других и задерживается дольше, а песни свои поет и днем и ночью. Путника встречает аромат роз, который смешивается с благоуханием жасмина. Цветки граната красными звездами вспыхивают в ровных рядах посадок, сочные фиги зреют в своих «нищенских рубахах» — и так и просятся в рот; ухо здесь постоянно услаждается журчанием ручьев.
Вдоль всего этого сада, воплощенной мечты поэта, тянется причал, защищенный от постоянно набегающих волн каменной преградой. Дальше причал вымощен гладкими плитами, выше тянется стена темной бутовой кладки, укрепленная тесаным камнем. Открытый павильон из выкрашенного в красный цвет дерева, с колоколообразной кровлей, покоящейся на тонких столбах, служит входом в сад. Дальше путника, конного или пешего, встречает дорожка, посыпанная серой галькой и розоватыми ракушками, и ведет через купы акаций, под которыми растут ухоженные кусты роз, ко дворцу, каковой в этом саду подобен главному драгоценному камню в обрамлении мелких на дамском кольце.
Дворец, стоящий на круглом холме на некотором удалении от основания мыса, полностью открывается взору путешествующих по заливу: это четырехугольная одноэтажная постройка из полированного мрамора, с фасадом, украшенным многоколонным портиком классического коринфского ордера. Стоит путнику бросить один взгляд на этот дворец — сверкающий в лучах солнца или кремово-белый в тени, — и ему станет ясно, что здесь безусловно живет особа высокого ранга, возможно, из нотаблей, а возможно, и сам император.
Перед нами загородный дворец княжны Ирины, о которой далее и пойдет речь.
В дни правления последнего Мануила — один хронист относит эти события к 1412 году, то есть произошли они примерно за тридцать девять лет до занимающего нас периода, — возле Плати, одного из Принцевых островов, произошло морское сражение между турками и христианами. Оно вызвало особый интерес у тех, кто занимался коммерцией в этом регионе: у венецианцев и генуэзцев, а также у византийцев. Для последних исход его был особенно важен, поскольку в случае поражения нарушалось их сообщение с островами, которые по-прежнему принадлежали императору, и, соответственно, со странами Запада, от которых византийцы год от года зависели все сильнее по мере того, как ослабевала их собственная способность к самозащите.
Турецкие корабли стояли на рейде в течение нескольких дней. В конце концов император отдал своим морякам приказ выдвинуться и атаковать их. Медлительность его объяснялась тем, что он никак не мог выбрать командующего. Действующий адмирал был стар и малоопытен, а его воинственные устремления, даже если они у него когда-то и имелись, давно расточились в неге придворной жизни. Он был пригоден разве что к участию в церемониях. А ситуация требовала участия настоящего моряка, способного руководить маневрами эскадры. В этой связи голос и моряков, и горожан был един:
— Мануил! Мануила в командующие!
Это требование, перелетев с судов на городские площади, билось о стены дворца.
Необходимо пояснить читателю, что речь шла не об императоре Мануиле, а об одном из его братьев, который, однако, не мог похвастаться безупречной родословной. Мать его не состояла в законном супружестве, однако этот Мануил, чье имя было теперь у всех на устах, стал настоящим героем. Силу характера и воинский талант он проявил во множестве морских сражений и в итоге превратился в кумира всего народа, причем в такой степени, что ревность императора опустилась на него тяжкой тучей, сокрыв его от глаз. Его поклонники даже не ведали, жив ли он: у него были дворец и семья, и ни один монастырь ни в городе, ни на Принцевых островах не принимал его в свои стены.
Именно на основании этих сведений, скудных и отрывочных, все полагали, что Мануил еще жив. Отсюда и взялся призыв, и, по счастью, его хватило, чтобы Мануила вернули, — по крайней мере, именно так думали простолюдины, хотя, если осмыслить случившееся, причину придется усмотреть скорее в том безвыходном положении, в котором оказалась империя.
Возвращенный на действующую службу, Мануил-моряк удостоился приема на Ипподроме; потом, после недолгой счастливой встречи с семьей, а также другой встречи, по ходу которой ему поведали о возникшей опасности и предстоявшем ему испытании, он немедленно занял пост командующего.
На следующее утро, после восхода солнца, эскадра на веслах и под парусами отважно вышла со своей стоянки в Золотом Роге и бросила боевой вызов дерзкому противнику, стоявшему у Плати. Битва была долгой и кровопролитной. За ходом ее можно было наблюдать, пусть и издалека, с прибрежной стены в районе Семи Башен. И вот наконец возбужденная толпа издала крик, мощью своей способный поколебать могучие основания башен: «Кирие элейсон! Кирие элейсон!» Христос даровал им победу! Крест торжествует! Турки, как могли, покидали поле боя и спешили отогнать оставшиеся у них галеры к азиатскому берегу за чередой низких островов.
Мануил-моряк сделался не просто героем; среди простолюдинов он слыл спасителем. Весь Византий и вся Галата собрались на стенах и водах прославленной гавани, дабы поприветствовать его, когда со множеством трофеев и толпой пленных он вошел в ее воды под лучами солнца, вставшего над спасенным Пропонтом. Когда Мануил сошел на берег, трубы зашлись в медной перекличке. Целая процессия, напоминавшая о победах давних, лучших времен империи, сопровождала его до Ипподрома. На верхнюю галерею, предназначенную для императора, набились вельможи и царедворцы; явились противостоящие церковные фракции со своими синими и зелеными знаменами; все блистало великолепием, однако вотще собравшиеся искали глазами Мануила-императора: он один отсутствовал, и, когда действо закончилось, византийцы отправились по домам, качая головами и бормоча, что кумира их ждут злоключения похуже прежних. А потому никто особо не удивился, когда несчастный вновь исчез из виду, но на сей раз — вместе с семьей. Победа, последовавший за нею триумф и преклонение простонародья — всего этого завистливый император снести не смог.
Прошли долгие годы. Иоанн Палеолог сменил Мануила на троне, а его место в свою очередь занял Константин, последний из византийских монархов.
Свое восшествие на трон, торжество, которое греки отмечали в 1448 году, Константин ознаменовал многими проявлениями милосердия: он был человеком справедливым. Он отворил многие двери темниц, до того замкнутые безысходно. Он раздавал почести и награды тем, чьи имена были безжалостно стерты из анналов. Он прощал преступления против своих предшественников, благожелательно полагая, что совершившие их не станут злоумышлять против него. Таким образом, Мануил, герой морского сражения при Плати, дождался второго освобождения или, говоря точнее, второго воскрешения. Все эти годы он был, по сути, погребен в келье монастыря Святой Ирины на острове Принкипо — и вот теперь вышел на свободу старцем, ослепшим и едва передвигающим ноги. Ему даровали частную аудиенцию, и Константин глянул на него с ласковым состраданием:
— Ты и есть тот Мануил, что героически сражался при Плати?
— Точнее было бы сказать, что я был тем Мануилом, — отвечал старец. — Смерть отказывается прибрать меня лишь потому, что кончину мою не сможет назвать победой!
Его собеседник, явно тронутый этими словами, продолжил с некоторой неуверенностью:
— Правдивы ли доходившие до меня слухи, что в монастырь ты отправился вместе со своей семьей?
Глаза несчастного еще способны были источать слезы; они покатились по щекам, а некоторые попали в горло.
— У меня была жена и трое детей. То, что они согласились разделить мою участь, подтверждает неподкупность чувства, именуемого любовью. В живых лишь одна, и… — он запнулся, видимо осознав некоторую непоследовательность, — она родилась в неволе.
— Родилась в неволе! — вскричал Константин. — Где же она сейчас?
— Должна быть здесь.
Старец обернулся и встревоженным голосом позвал:
— Ирина! Ирина, где ты, дитя мое?
Слуга, тронутый не менее своего повелителя, пояснил:
— Ваше величество, дочь его дожидается в прихожей.
— Приведите ее сюда.
В ожидании зал заполнило тягостное молчание. Когда девушка вошла, все взоры устремились на нее — кроме взора ее отца, однако и он отчетливо ощутил ее присутствие, ибо развил в себе чуткость, которая появляется у людей, долго погруженных в слепоту.
— Где ты была? — спросил он с оттенком раздражения.
— Успокойся, отец. Я здесь.
Она увещевающе взяла его руку, а потом встретилась глазами с императором; его взгляд выражал неприкрытое изумление, ее — полное самообладание.
Впоследствии царедворцы, присутствовавшие при этой встрече, припомнили ей два упущения: во-первых, вопреки византийскому обычаю, она явилась без покрывала на лице; во-вторых, она не поприветствовала императора должным образом. Вместо того чтобы простереться ниц, как требовал стародавний этикет, она даже не преклонила колен и не поклонилась. Впрочем, они сочли это извинительным, ведь всю свою жизнь девушка провела в монастыре и не имела возможности освоить придворные манеры. Более того, в первый момент никто даже не заметил ее промашек. Она была столь хороша собой и красота ее столь естественно объединяла в себе грацию, скромность, ум и чистоту, что они просто не видели ничего другого.
Константин опомнился и, встав с трона, подошел к краю возвышения: на таких аудиенциях, достаточно неформальных, это возвышение лишь слегка приподнимало его над гостями и свитой. Он заговорил, обращаясь к отцу:
— Мне известна история твоей жизни, о благородный грек, — благородный по рождению, по верности своей стране по праву того, что ты совершил для империи: позволь мне почтить тебя. Я сожалею о выпавших на твою долю страданиях и мечтаю о том, чтобы вокруг меня было как можно больше людей, подобных тебе по духу, ибо тогда я с большим спокойствием, если не с большей надеждой, смотрел бы со своего высокого трона в будущее. Возможно, ты слышал о том, как сильно умалилось мое наследство усилиями внешних и внутренних врагов; как, будто ветви, отсеченные от могучего дерева, самые богатые провинции оказались отсечены от тела нашего государства — ныне от него осталась почти что одна столица. Эти слова я говорю, дабы извиниться и оправдаться за скромность того вознаграждения, которое способен даровать тебе за преданную службу. Будь ты в расцвете сил, я ввел бы тебя к себе во дворец. Но поскольку это невозможно, я ограничусь тем, что по мере сил верну тебе отобранное. И прежде всего — свободу.
Моряк опустился на колени, а потом положил на пол ладони и коснулся его лбом. Оставаясь в этой позе, он ждал продолжения речи. Именно в такой позе принято было у греков официально приветствовать своих базилевсов.
Константин продолжил:
— Кроме того, прими от меня дом в городе, который принадлежал тебе до вынесения неправого приговора. Он с тех пор пустовал и, возможно, потребует починки; в таком случае сообщи, с какими это будет связано затратами, я покрою их из собственного содержания.
Затем, переведя взгляд на дочь, он добавил:
— На нашем румелийском берегу, рядом с Терапией, стоит летний дворец, который некогда принадлежал ученому греку, счастливому обладателю поэм Гомера, искусно написанных на чистом пергаменте. Он, помнится, говорил, что открывать эту книгу можно лишь в том случае, если для нее специально будет выстроен дворец, и, будучи человеком состоятельным, претворил в жизнь собственную фантазию. Мрамор был доставлен из каменоломен Пенделикона — более низменный камень при строительстве не использовался. В тени многоколонного портика коринфского ордера грек этот проводил все свои дни, читая поэмы избранным друзьям и ведя такую жизнь, какую афиняне склонны были вести во дни Перикла. В юности я часто гостил у него, и он возлюбил меня настолько, что по смерти завещал мне дом, сад и окружающие его угодья. Теперь с их помощью я смогу частично исправить былую несправедливость, ибо разве может когда-то появиться лучший претендент на эти владения, чем дочь этого храбреца? Правильно ли я помню, что он только что назвал тебя Ириной?
По ее лицу и шее разлилась краска, однако голосом она не выдала никаких чувств:
— Да, Ириной.
— Этот дом — его вполне можно назвать дворцом — и все, что к нему относится, теперь твое, — продолжил Константин. — Ступай туда, как только пожелаешь, и начни новую жизнь.
Она сделала шаг вперед, но внезапно остановилась, то краснея, то бледнея. Никогда еще не доводилось Константину видеть жену или девицу столь же прекрасную. Он даже испугался, что, заговорив, она случайно разрушит чары, которыми его опутала. Ирина стремительно подошла к трону и, схватив руку императора, запечатлела на ней горячий поцелуй, произнеся:
— Я почти уверовала в то, что нами правит император-христианин.
Она умолкла, не выпуская его руки и глядя ему в лицо.
Зрители, большинство из которых составляли царедворцы высокого ранга, были изумлены. Некоторые даже потрясены — нельзя забывать, что при дворе императора церемонии соблюдались как нигде в мире. Все здесь строилось на представлении о том, что базилевс, или император, является живым воплощением власти и величия. Даже когда он обращался к самому горделивому из царедворцев, тот неизменно опускал глаза на носки своих вышитых туфель; если требовалось что-то ему сказать, царедворцы падали на колени и оставались в этом положении, пока он не соблаговолит дать им разрешение подняться. Ни один из них ни разу не дотрагивался до его перстов — за исключением тех случаев, когда он сам протягивал их для смиренного прикосновения. В этих манерах отражалось не одно только подобострастие; по крайней мере внешне они выглядели преклонением. Эти пояснения помогут читателю осознать, с каким чувством царедворцы смотрели на молодую женщину, захватившую царственную длань в свои руки. Некоторые содрогнулись и отворотили лица, дабы не лицезреть фамильярности, граничившей с кощунством.
Сам же Константин взглянул в глаза своей прекрасной родственницы — он понял, что она еще не договорила. Легчайшим наклоном корпуса в ее сторону он дал позволение продолжать. Более того, он даже не скрывал своего интереса.
— Возможно, империя и умалилась, как ты говоришь, — продолжала она, слегка возвысив голос, — но разве сей город наших отцов не продолжает служить, по причине своего расположения и иных преимуществ, столицей всего мира? Он был основан императором-христианином, имя ему было Константин; разве исключено, что полное его возрождение выпадет другому Константину, тоже христианскому императору? Загляни к себе в душу, о повелитель! Мне ведомо, что добрые побуждения иногда являются пророками, пусть и безгласными.
Константин был поражен. Не ждал он таких речей от юной девушки, выросшей, по сути, в темнице. Его порадовало то, какое мнение о нем у нее, судя по всему, складывалось, порадовало, с какой надеждой она смотрела в будущее империи; порадовала сила ее христианской веры, искушенность ума и твердость характера. Ее верность старому греческому обиходу представлялась неколебимой. Придворные подумали, что она могла бы, по крайней мере, как-то откликнуться на его царственную доброту, но если он сам и заметил это формальное упущение, заострять на нем внимание не стал; ему было довольно ее миловидности и воодушевления. На миг он заколебался, а потом, шагнув вниз с возвышения, галантно, церемонно и почтительно поцеловал ей руку, сопроводив это простыми словами:
— Да станут твои надежды волей Господа.
Отвернувшись от Ирины, он поднял слепца на ноги и объявил, что аудиенция закончена.
Оставшись наедине со своим секретарем, великим логофетом, Константин довольно долго просидел в задумчивости.
— Внемли, — произнес он наконец. — И составь соответствующий указ. Пятьдесят золотых монет ежегодно на содержание Мануила и Ирины, его дочери.
При первом же слове секретарь обратился к изучению носков пурпурных туфель своего повелителя, а потом, дослушав, опустился на колени.
— Говори, — разрешил Константин.
— Ваше величество, — отвечал секретарь, — в казне у нас и так менее тысячи золотых монет.
— Мы действительно столь бедны?
Император вздохнул, но, не позволив себе пасть духом, решительно продолжил:
— Возможно, Господь послал меня восстановить не только этот город, но и всю империю. Я попробую заслужить эту славу. Не исключено, что добрые побуждения и есть безгласные пророки. Оставляю указ в силе. Если будет на то воля Божья, мы найдем средства его исполнить.
Теперь читателю известна история княжны Ирины — на последующих страницах она станет одним из самых заметных персонажей. Ему также ведомо, как она получила в свое распоряжение столь подробно нами описанный дворец, а потому читатель готов к встрече с нею в ее собственных покоях.
Ночь покинула европейский берег Босфора, хотя утро еще совсем юно. Солнце, застывшее в безоблачном небе над Бекосом — кажется, оно решило передохнуть после утомительного восхождения на горный склон, — постепенно поднимает Терапию из сверкающих вод. В заливе моряки перекликаются друг с другом, поскрипывают снасти, постукивают весла, свободно подвешенные в кожаных уключинах. Чтобы сделать сцену полностью реалистической, добавим запах утренней стряпни, который щекочет ноздри тем, кто пока еще не успел утолить голод. Впрочем, эти виды, звуки и запахи не достигают дворца, скрытого за мысом напротив городка. Там птицы распевают утренние песни, цветы наполняют воздух ароматом, а лозы и деревья впитывают влагу, которую ветер доставил с не знающего покоя моря, расположенного к северу.
В мраморном портике сидит хозяйка дворца — надо думать, на том самом месте, которое старый грек некогда облюбовал для чтения Гомера из своего знаменитого списка. Между колоннами открывается вид на Босфор и лежащий за ним лесистый азиатский берег. Внизу видна часть сада, по которой проложена аллея, — она изящным изгибом устремляется к красному павильону у ворот. Прямо за ним находится причал. Хозяйка окружена пальмами и розовыми кустами в расписных горшках, и среди них, в высокой вазе, украшенной резными фигурами мифологических персонажей, стоит ветка жасмина, ни с чем не сравнимая по красе и изяществу. По правую руку от хозяйки на столике из слоновой кости с тонкими ножками, инкрустированными полосками серебра, стоят медные блюда. На одном из блюд — горка белых сухариков, мы в наши дни называем их «крекерами»; на других высятся кувшины и чаши для питья, все из серебра.
Хозяйка сидела в кресле, поверхность которого была чрезвычайно гладкой, несмотря на покрывавшую его резьбу, кресле столь просторном, что она могла без труда устроиться в нем полулежа. Скамеечка, обтянутая темной тисненой кожей, ждала возможности посодействовать грации и удобству ее позы.
Возьмем на себя смелость представить княжну Ирину читателю, хотя, поскольку представление вынужденным образом примет вид описания, мы заранее признаемся в своей неспособности до конца справиться с поставленной задачей.
В тот миг, когда мы видим ее впервые, она сидит прямо, слегка склонив голову к левому плечу, а обе ее ладони лежат на собачьей голове, украшающей правую ручку кресла. Ее рассеянный взгляд устремлен к причалу, — похоже, она ждет припозднившегося посетителя. Лицо открыто, и нужно сразу отметить, что, презирая обычай, который вынуждал ее сестер-византиек носить покрывала повсюду, кроме собственных покоев, Ирина постоянно подчеркивала его презренность, отметая его полностью. Она не боялась, что солнце испортит ей цвет лица, и владела искусством скромно и сдержанно двигаться среди мужчин, которые, со своей стороны, привыкли скрывать изумление и восхищение под маской уважительной невозмутимости.
Фигура княжны, высокая, стройная, с совершенными округлостями, скрыта под облачением строго классического толка. Внешняя его часть состоит из двух частей — платья из тонкой белой шерсти, а поверх него — накидки из той же ткани того же цвета, прикрепленной к облегающей кокетке из телесного шелка, богато расшитой пурпурной нитью. Красный шнур свободного плетения обвивает ее тело под самой грудью, и оттуда ее одеяние, если она встает, ниспадает до самой земли, а сзади образуется шлейф. Накидка начинается у самого плеча, спадая вдоль рук и по бокам, наподобие длинного нестачного рукава, — длиной она примерно до середины тела. С помощью кокетки создатель этого наряда сумел, присборив ткань, обозначить на ней нужные складки — их мало, но выражены они очень четко. При движении шлейф придает той части платья, что расположена ниже пояса, нужные очертания.
Волосы княжны, оттенком напоминающие золото, собраны в греческую прическу: благодаря их густоте узел кажется необычайно крупным, потребовалось две ленты розового шелка, чтобы удерживать его на месте.
Теперь мы добрались до самой сложной части описания. Читателю, наделенному острым воображением, достаточно будет сказать, что лицо княжны Ирины, каким оно предстало ему в то утро, отличалось правильностью черт, брови — две тонких дуги, нос мягко очерченный, глаза — фиалковые, почти черные, рот маленький, с глубоко посаженными уголками и алыми губами, щеки и лоб — именно таковы, какими должны быть по законам красоты. Из этого возникает образ несказанной миловидности, и, возможно, на этом нам следовало бы остановиться и предоставить фантазии дописывать картину. Однако здесь следует проявить терпение, ибо нам недостаточно изобразить лицо недюжинной красоты, нам нужно нарисовать портрет женщины, которая и поныне живет в истории как образец ума, одухотворенности и обаяния, таких, что мужчины — правители и завоеватели, — увидев ее, падали ниц. А значит, нам придется продолжить рассказ, но какими словами описать цвет ее лица — столь естественное ее свойство, что жилки на висках выглядят прозрачными тенями на снегу, а румянец на ланитах подобен розам в росе? Что можем мы сделать, кроме как отметить, что глаза ее полны свежести и здоровья, как у выросшего в холе и неге ребенка; зубы отличаются безупречной правильностью, белизной молока и блеском жемчуга; уши — маленькие, изящной формы, розово-белые, вроде раковин, которые лишь вчера вымыло волной на берег? Что добавить? Ах да! Руки ее обнажены от самого плеча, они длинны и округлы, как подобает женским рукам, запястья гибки, а ладони вылеплены столь изящно, что нас пугает сама мысль о том, что им придется выполнять какую-либо иную работу, кроме плетения цветочных венков и игры на арфе. Посадка головы свидетельствует о благородстве происхождения и утонченности мыслей и чувств, о гордости и смелости — такой посадки не достичь искусственными усилиями, она доступна только тем, кому, помимо головы, самой по себе безупречной, дарована еще и длинная стройная шея, при этом округлая, гибкая, грациозная, а также плечи, изобразить которые отчается любой, кроме мастера, который нашел совершенство формы и цвета в лилеях Богоматери. Помимо этого, мы видим, как в движении, так и в покое, полную гармонию корпуса, членов, головы и лица — она всегда присутствует в позе и манерах прекрасных женщин, наделенных богатством души.
Княжна все еще не отводила глаз от простиравшегося перед ней водного пространства и от стремительной игры света на его поверхности, когда к причалу подошла лодка с единственным гребцом и высадила пассажира. Сразу же стало ясно: это не тот, кого ждала княжна. Она бросила на новоприбывшего быстрый взгляд и, убедившись в том, что это незнакомец, решительно ей неинтересный, вновь обратила свой взор на гладь залива. Он же, опустив что-то в руку гребца, повернулся и зашагал к воротам, а оттуда и ко дворцу.
Через некоторое время слуга, чей почтенный вид плохо сочетался с копьем со стальным наконечником, которое он держал в руке, медленно проковылял по плитам портика, ведя за собой посетителя. Ирина прикоснулась к узлу золотистых волос на затылке, проверяя, не выбились ли из него пряди, встала, разгладила складки на платье и накидке и приготовилась к встрече.
Костюм незнакомца оказался для княжны в диковинку. Ряса из шерсти, спряденной переплетением белых и коричневых нитей на примитивном станке, никак не обработанной, кроме как вымытой, покрывала его от шеи и до пят. Мало того что она отличалась грубостью нитей и прядения, но еще и облегала тело так плотно, что, если бы не боковые разрезы в нижней части, ходить в ней было бы крайне затруднительно. Длинные рукава висели свободно и полностью скрывали ладони. С пояса из сыромятной кожи свисала до самых колен двойная низка черных роговых четок, каждая размером с грецкий орех. Пряжка на поясе, сделанная, по всей видимости, из сильно окислившегося серебра, была очень крупной и крайне грубо сработанной. Однако самой, пожалуй, диковинной частью этого облачения оказался куколь — если только так его можно назвать. Он так низко нависал над лицом, что скрывал черты в своей тени, а по бокам топорщился крупными складками, отчасти напоминавшими слоновьи уши. Головной убор этот выглядел чрезвычайно уродливо, однако находившемуся внутри человеку придавал гигантские размеры.
Княжна смотрела на посетителя с едва скрываемым изумлением. Из какой части света могло явиться столь варварское существо? Что ему от нее понадобилось? Молод он или стар? Она дважды оглядела пришедшего с головы до ног. То был монах — это следовало из его облачения, а когда он остановился перед ней, выставив из-под полы рясы одну ступню, свободно обмотанную ремнями очень старомодной сандалии, она увидела, что ступня бела, с голубыми прожилками и розовой пяткой, как у ребенка, и сказала себе: «Да он молод — юный послушник».
Незнакомец достал из-за пазухи аккуратно завернутый в льняную тряпицу сверток, почтительно поцеловал и произнес:
— Угодно ли будет княжне Ирине, чтобы я вручил ей это послание?
Голос звучал мужественно, но почтительно.
— Это письмо? — осведомилась она.
— Письмо от святого отца, настоятеля величайшей северной лавры.
— Как она называется?
— Белозерской.
— Белозерская лавра? Где она находится?
— В землях великого князя.
— Я и не знала, что у меня есть друзья в столь отдаленных местах, как север Руси. Да, вскрой письмо.
Не смутившись безразличным тоном княжны, послушник размотал тряпицу и повесил ее себе на руку. Поверх нее на ладони остался лежать лист пергамента.
— Святой отец просил меня при доставке сего послания передать, о княжна, и его благословение, каковое — это мои слова, не его — полезнее для нужд души, чем сундук золота для нужд тела.
Это благочестивое замечание произвело на нее сильное впечатление; не сказав, впрочем, ни слова, она взяла пергамент и, снова сев, начала читать. Первым делом взгляд ее упал на подпись. На лице отразилось изумление, потом — сомнение, а потом княжна воскликнула:
— Илларион! Неужели это от моего отца Иллариона? А для меня он — святое воспоминание! Он ушел от нас и скончался — и тем не менее это его рука. Я знаю ее не хуже собственной.
Послушник попытался развеять ее сомнения.
— Прошу прощения, — начал он, — ведь здесь неподалеку есть остров, название которого Принкипо?
Она тут же обратила на него свой взор.
— А в прибрежной части этого острова, с азиатской стороны, у подножия горы Камарес нет ли монастыря, построенного много веков назад одной из императриц?
— Ириной, — вставила она.
— Да, Ириной; и не был ли отец Илларион долгие годы настоятелем этой обители? А потом, поскольку он прославился своей ученостью и благочестием, не призвал ли его к себе патриарх в качестве знатока Евангелий? А впоследствии не был ли он призван служить императору в качестве хранителя пурпурных чернил?
— Кто сообщил тебе все эти сведения? — осведомилась Ирина.
— Достопочтенная княжна, кто мог мне их сообщить, кроме самого святого отца?
— Так ты — его посланник?
— С моей стороны учтивее будет дождаться, когда ты прочитаешь послание.
С этими словами послушник сделал шаг назад и замер в сторонке в почтительной позе. Ирина взяла в руку письмо и несколько раз поцеловала подпись, восклицая:
— Господь хранит своих избранников!
А потом обратилась к послушнику:
— Воистину добрые вести ты мне принес.
Он, вняв ее словам приветствия, обнажил голову, откинув уродливый куколь, — тот повис за плечами. Фиалковые глаза княжны раскрылись еще шире и засияли внезапно вспыхнувшим светом. Она не видела еще головы более прекрасной и лица более совершенного в своей мужественной красоте — и в то же время столь нежного и утонченного.
При этом послушник был молод — годами даже моложе ее, вряд ли ему сравнялось двадцать. Таково было ее первое общее впечатление. Несмотря на то каким приятным оказался сюрприз, она не подала виду и лишь произнесла:
— Полагаю, что в письме святой отец сообщит мне твое имя, но, поскольку я хотела бы повременить с его чтением, надеюсь, тебе не в обиду будет ответить мне на прямой вопрос.
— Мать моя нарекла меня Андреем, но, когда я стал диаконом в нашей Белозерской обители, отец Илларион, который возвел меня в этот сан, спросил, как я хотел бы именоваться во священстве, и я ответил: Сергием. Андрей — хорошее имя, оно неизменно напоминает мне о моей милой матушке, но имя Сергий лучше, поскольку, услышав его, я всякий раз вспоминаю, что в силу обета и обряда посвящения являюсь слугой Господа.
— Попытаюсь запомнить твои предпочтения, — отвечала княжна. — Теперь же, добрый мой Сергий, задам второй по важности вопрос: завтракал ли ты сегодня?
Улыбка сделала его лицо еще более миловидным.
— Нет, — ответил он, — но я привык поститься, а до большого города не более двух часов пути.
На лице ее отразилась озабоченность.
— Твой святой покровитель тебя не оставил. Смотри, стол уже накрыт. Тот, кого я ожидала, задерживается в пути, а потому я отдам тебе его место с неменьшим гостеприимством. — Потом она обратилась к старому слуге: — Перед нами гость, а не враг, Лизандр. Опусти копье и принеси ему стул, а потом встань у него за спиной, на случай если чашу его придется наполнить повторно.
И вот они сели за стол друг напротив друга.
Сергий принял из руки старого служителя бокал красного вина и проговорил:
— С твоего позволения, княжна, сделаю одно признание.
Манеры его свидетельствовали о непривычке к обществу женщин. Он понимал, что княжна его рассматривает, и заговорил только ради того, чтобы ее отвлечь. Поскольку она медлила с ответом, он добавил:
— Дабы ты не подумала, что я намерен злоупотребить великой честью знакомства с тобой, тем более что ты пока еще не прочла письма доброго отца Иллариона, которое лишь и способно возвысить меня в твоем мнении, я прошу об этом дозволении только ради того, чтобы измерить глубину твоего ко мне расположения. Кроме того, тебе, возможно, интересно будет получить подтверждение собственной искушенности, которой ты, сама того не зная, делишься с человеком, малосведущим в делах света.
Она разглядывала его, и ее первое впечатление полностью подтвердилось. Формой и посадкой голова его была головой поэта; длинные волнистые льняные волосы, расчесанные на прямой пробор, почти полностью скрывали лоб, хотя и было видно, что он широк и бел, с высокими, четко прорисованными бровями. Глаза были серыми. В момент задумчивости в них появлялось мечтательное, устремленное в себя выражение. Усы и борода — первая поросль юности, проведенной в четырех стенах, — были пока еще слишком жидкими, чтобы полностью скрыть очертания лица. Нос был недостаточно вздернут, чтобы заслужить название неправильного. Иными словами, послушник был видом именно таков, каким мы в наши дни представляем себе русского человека. Если не считать высокого роста и мощной мускулатуры, он почти полностью соответствовал византийскому идеалу Христа, которого можно видеть на фресках, прекрасно сохранившихся в одной из стамбульских мечетей неподалеку от ворот, ранее носивших имя Святого Романа, а теперь — Топ-Капы.
Внешность юного послушника, которая вызывала в мыслях княжны представления о безусловной святости, в тот момент занимала ее меньше, чем одна подмеченная ею у него привычка. Взгляд его блистал осмысленностью, пока он претворял свою мысль в слова, но стоило ему закончить высказывание, он как бы обмякал — за неимением лучших слов назовем это затмением глаз, широко при этом открытых, — юноша устремлял их не на собеседника, а на нечто совсем иное; это свидетельствовало о том, что в душе происходила некая тайная работа, отдельная от работы ума. В результате перед Ириной как бы находилось два совершенно разных человека, которые воплощались при этом в одном теле. Безусловно, в людях, пусть и нечасто, присутствует двойственность природы, благодаря которой — если говорить в широком смысле — ни на что не пригодный может оказаться способным на все, внешняя мягкость может служить прикрытием нероновской жестокости, а недалекость ума — лишь облаком, в котором таится молния гениальности. Что делать с человеком такой природы? Можно ли на нее положится? Проведает ли о ней хоть кто-то?
Занятая этими мыслями, княжна услышала лишь последнюю часть неловких извинений послушника и ответила:
— Вряд ли ты собираешься признаваться мне в тяжком грехе. Я выслушаю.
— В грехе! — вскричал он, зардевшись. — Прости меня, княжна. Речь о пустяке, который я представил слишком серьезным. Обещаю, что, даже в худшем случае, ты лишь посмеешься над моим простодушием. Взгляни сюда.
Он бросил на нее взгляд, полный мальчишеского задора, и достал из-за пазухи мешочек из грубого желтого шелка; сунув туда руку, он вытащил несколько квадратных кусочков кожи, на которой были вытиснены какие-то буквы, и положил их перед нею на стол.
— Ты, видимо, знаешь, что это — наши деньги.
Княжна, осмотрев их, заметила:
— Сомневаюсь, что наши торговцы согласятся их принять.
— Не согласятся. Могу подтвердить по собственному опыту. Однако этих денег довольно, чтобы путник мог пересечь земли нашего великого князя из конца в конец. Когда я покидал лавру, чтобы двинуться в путь, отец Илларион вручил мне этот мешочек и, вкладывая его мне в руку, сказал: «Добравшись до порта, где тебя будет ожидать корабль, не забудь там обменять эти деньги у купцов на византийское золото; в противном случае, если только Господь не придет тебе на помощь, придется тебе нищенствовать». Именно так я и собирался поступить, но, добравшись до порта, обнаружил, что он окружен большим городом, где все люди и зрелища мне в новинку, их хочется посмотреть. Я не выполнил его распоряжение. Собственно, я и вспомнил-то о нем только сегодня утром.
Тут он рассмеялся собственному недомыслию, что свидетельствовало о том, что он пока не осознает последствий своего поступка. Потом он продолжил:
— На берег я сошел только вчера вечером и, устав от волнения моря, остановился в трактире там, в городке. Заказал завтрак и, по обычаю моей страны, предложил заплатить за него вперед. Владелец заведения взглянул на мои деньги и потребовал, чтобы я показал ему золотую монету; нет золотой — медную, или бронзовую, или даже железную, но чтобы на ней было вычеканено имя императора. Узнав, что других денег у меня нет, он предложил мне поискать завтрак в другом месте. Прежде чем посетить тебя, я собирался отправиться в великий город, дабы приложиться к руке патриарха, о котором мне всегда говорили как о мудрейшем из всех людей, однако оказался в таком вот нелепом положении. Да и чего ждать от трактирщиков? У меня имелась золотая пуговица — памятка о моем вступлении в лавру. В тот день отец Илларион благословил ее трижды, на ней вычеканен крест, — я решил, что она сослужит мне службу, пусть на ней и нет имени Константина. Лодочник согласился принять ее в оплату за переправу. Ну вот, ты услышала мое признание!
До этого момента послушник изъяснялся на греческом, исключительно чисто и бегло; тут же он умолк, глаза его распахнулись шире прежнего и затмились — можно подумать, что из глубин мозга, расположенного позади них, надвинулась тень. После этого он заговорил на своем родном языке.
Княжна смотрела на своего гостя со все возрастающим интересом; она не привыкла к подобной безыскусности. Как мог отец Илларион поручить столь важную миссию столь несведущему в мирских делах посланцу? Его признание, как он его поименовал, по сути, сводилось к тому, что денег той страны, в которой он оказался, у него нет. Кроме того, чем объяснить эту привычку погружаться в собственные мысли, а точнее — внезапно отрешаться от действительности, если не сосредоточенностью на чем-то, что захватывает все его существо? В этом, чутьем поняла княжна, и лежит ключ к разгадке его истинной сути; она решила этот ключ повернуть.
— Твой греческий, Сергий, безупречен, однако последних твоих слов я разобрать не смогла.
— Прошу прощения, — отвечал он, и выражение его лица переменилось. — Я произнес на своем родном языке слова псалмопевца, которые сейчас повторю и тебе, ибо сколько мне дней от роду, столько раз повторял мне их отец Илларион. — Голосом тихим и мягким, какой уместен для подобного содержания, он произнес: — «Господь — пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться». Вот эти слова, княжна, и кто осмелится сказать, что они не вобрали в себя всю суть религии?
Ответ оказался неожиданным, манера — притягательной. Никогда еще княжна не слышала столь истового утверждения веры. Этот юноша — не простой монах, он еще и проповедник! А отец Илларион с годами сделался только мудрее! Возможно, из своего далекого далека он смог предощутить, что в нынешний час Константинополю нужен не новый нотабль — епископ или легат, а голос, обладающий силой убеждения, способный умерить противоречия, бушующие на семи холмах древнего города. Эта мысль, будучи всего лишь догадкой, все же пробудила в Ирине сильнейшее желание прочитать письмо святого старца. Она даже упрекнула себя за то, что до сих пор этого не сделала.
— Почтенный священник и мне приводил те же слова в той же форме, — проговорила она, вставая, — и от повторения они не утрачивают ни крупицы смысла. О них поговорим позднее. А пока было бы жестоко отрывать тебя от завтрака. Я пойду и наедине со своей совестью прочитаю послание, которое ты принес мне от святого отца. Угощайся от души, чувствуй себя желаннейшим из гостей, говоря точнее, — она сделала паузу, чтобы подчеркнуть смысл своих слов, — считай, что я была приуготовлена к твоему приходу. Если чего-то не окажется в достатке, спрашивай без всякого стеснения. Лизандр в твоем распоряжении. А я скоро вернусь.
Послушник почтительно поднялся и оставался стоять, пока она не исчезла между вазами и цветами, оставив в его памяти смутное воспоминание о грации и красоте, что, впрочем, не помешало ему, голодному страннику, тут же обратиться к насыщению плоти.
Пересекая портик, княжна Ирина повторяла все те же слова: «Господь — пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться»; она ведь сама видела, как беспечный безденежный монах, которого выставили из трактира, нашел себе поддержку в минуту нужды, причем дающей рукой была выбрана именно ее рука. Выбрана кем? Ведь юноша собирался первым делом отправиться к патриарху — кто привел его к ней? Завтрак дожидался приглашенного гостя — что его задержало, как не та же самая сила, что доставила этого незнакомца к ее порогу?
Сообщая читателю, что одним из следствий религиозного рвения, характерного для тогдашнего Востока, рвения столь неуемного, что оно заставляло все умы, включая наиболее светлые, веровать в присутствие Бога, Сына и даже Пресвятой Богородицы во всех, пусть и самых незначительных делах, — мы стремимся тем самым оградить княжну от незаслуженного осуждения. Да, обладая на удивление независимым и бестрепетным духом, она тем не менее время от времени склонна была объяснять естественное сверхъестественным, но не следует судить ее слишком строго, поскольку нет в этом мире представлений более навязчивых, чем самые обиходные.
Сквозь резной каменный портал она вступила в просторную залу, лишенную мебели, но богато украшенную фресками, а оттуда — в простой открытый двор, прохладный и затененный: посредине его била струя воды, падая в чашу из алебастра. Вода, переливавшаяся через край чаши, скапливалась в круглом бассейне с резным узором по краю и снаружи — в нем вольготно резвились золотые рыбки.
Во дворе находилось множество женщин, по большей части — молодых гречанок, они шили, вязали и вышивали. Завидев княжну, все поднялись, уронив рукоделье на безупречно чистый мраморный пол, и поприветствовали ее почтительным молчанием. Знаком предложив им продолжать работу, княжна села на стул, поставленный для нее рядом с фонтаном. Письмо она держала в руке, однако чтению предшествовали размышления.
Признавая, что Господь велит ей выполнить то, о чем говорится в процитированном изречении, она размышляла: идет ли речь об однократном действии? Когда послушник вернется в город, закончится ли на том ее предназначение? Или тем самым она бросит начатое, не закончив? Но какая степень участия от нее требуется? Неуверенность повергла ее в легкое смятение, однако княжна укротила его, обратившись к чтению письма. Перекрестившись и вновь запечатлев поцелуй на подписи, она начала читать — рука была ей знакома, а составлено письмо было на безупречнейшем греческом языке того периода; оно не оставляло места сомнениям.
Белозерский монастырь, 20 апреля 1451 г.
От игумена Иллариона возлюбленной дочери его Ирине
Долгое время считала ты меня почившим вечным сном — вкушающим отдых рядом с Искупителем. Но если молчание есть почти полный двойник смерти, то из радостей слаще всех — нежданная. Именно в таком смысле воскресение было безупречным дополнением к распятию. Будучи превыше всего прочего — превыше Нагорной проповеди, превыше Его чудес, превыше Его праведной жизни, — именно оно подняло Господа нашего над уровнем обычного философа, вроде Сократа. Великие Его страдания исторгают у нас слезы, однако мы поем, как пела Мириам, при мысли о Его торжестве над смертью. Не смею сравнивать себя с Ним, однако мне отрадно думать, что эти строки, столь нежданные, вызовут у тебя чувства, схожие с чувствами обеих Марий, пришедших с ароматами ко гробу и обнаруживших там только ангелов.
Дозволь прежде всего поведать о моем исчезновении из Константинополя. В тягость мне было то, что патриарх истребовал меня из старого монастыря, — отчасти потому, что нас с тобой разлучили как раз тогда, когда разум твой открылся приятию и пониманию истины. Однако зов этот я счел зовом Господа и ослушаться не посмел.
Засим последовал вызов к императору. Ему ведомо было о моей жизни, и он хотел, чтобы я послужил примером для его закосневших в пороках царедворцев. Я отказался. Патриарх, однако, настоял, и я против собственной воли назначен был каниклием, хранителем пурпурных чернил. Несчастная то оказалась доля. Что такому, как я, близость к трону? К чему мне власть, если не может она послужить делу сострадания, справедливости и милосердия? Что есть легкая жизнь, как не постоянная опасность обрести привычки, пагубные для будущего спасения? Скольких страдальцев пришлось мне перевидать! Сколь мучительно было смотреть на них, зная, что помочь им выше моих сил! Видел я и злокозненность, царившую при дворе. Но стоило мне возвысить голос, в ответ раздавались одни лишь насмешки. Когда доводилось мне посещать торжества в том или ином храме, видел я одно лишь криводушие в рясах. Как часто, зная, что руки тех, что служат у алтаря Святой Софии — прибежища святости, сравнимого с одним лишь храмом Соломона, — запятнаны грехом, — как часто, видя, как руки эти воздевают перед алтарем чашу с кровью Христовой, я содрогался и обращал взгляд свой к куполу, ожидая, что оттуда обрушится на нас карающая длань, равно и на грешных, и безгрешных.
Кончилось тем, что страх заполонил все мои чувства, лишив сна и покоя. Я понял, что должен покинуть столицу, причем неотложно, — в противном случае я нарушу все, что было заповедано Им, верховным Судией, тем, кто способен даровать покой, непостижимый для нашего ума. Я будто был одержим неким духом, который являлся мне в жалобах и рыданиях и жалил меня укорами совести.
Ждать, что меня отпустят по доброй воле, не приходилось; великие мира сего не любят, когда их милостями пренебрегают. Знал я и о том, что официальный отказ от чести, которой, по всеобщему мнению, я должен был радоваться, послужит лишь к выгоде придворных, которые были не столько моими личными врагами, сколько врагами веры, презиравшими все священные обряды. А их было так много! Пощады ждать не приходилось! Оставалось одно — побег.
Но куда бежать? Первым делом я подумал об Иерусалиме, но как сохранить чистоту духа среди неверных? Агион-Орас, или Священная гора, также пришел мне в голову, но против этого восставал тот же довод, что и против возвращения в монастырь Святой Ирины: я останусь в пределах досягаемости императорского неудовольствия. Оставалось лишь заглянуть в собственную душу. Открыв ее собственному взору и осмыслив ее устремления, и святые и светские, я обнаружил среди них тягу к отшельничеству. Сколь дивным представляется нам уединение! В каком положении человеку, стремящемуся менять свою природу к лучшему, сподручнее ждать конца, как не в отсутствие иных собеседников, кроме вездесущего Бога? Вскармливать молитву надлежит бережно, а где найти для нее более достойную пищу, чем в тех местах, где полуденное молчание столь же нерушимо, как и полуночное?
Предаваясь таким мыслям, вспомнил я историю русского святого Сергия. Рожден он был в Ростове. Исполненный духовных чаяний, а не недовольства миром, о котором почти не ведал, он, вместе с братом, в юном возрасте оставил отеческий дом и отправился в глухие леса Радонежа; там жил он среди диких зверей и людей-дикарей, в посте и молитве, как Илия в древние времена. Пошла слава о его жизни. К нему потянулись другие. Собственными руками построил он для учеников деревянную церковь, освятив ее в честь Святой Троицы. Туда и устремились мои мысли. Возможно, там и лежит мое призвание, отдохновение от чванства, зависти, скудоумия, алчности, от выморочной бездуховности, которой дано искусственное имя — светское общество.
Влахерн я покинул ночью и, отправившись морем к северу — неудивительно, что его вероломные воды внушают такой ужас несчастным мореходам, вынужденным добывать в них свой хлеб насущный, — неустанно продвигался вперед, пока не оказался в храме Святой Троицы и не преклонил колена перед останками всепочитаемого русского отшельника, возблагодарив Господа за избавление и свободу.
Троицкая обитель — давно уже не простая деревянная церковь, выстроенная ее основателем. Я обнаружил там сразу несколько монастырей. Стало понятно, что уединения нужно искать дальше к северу. Несколькими годами ранее один из учеников Сергия, именем Кирилл, с тех пор канонизированный, отправился, невзирая на зимы, что длятся три четверти года, в безлюдный край на берегах Белого озера и прожил там до старости — к этому времени потребовалось построить святую обитель для его последователей. Он дал ей название Белозерской. Там я и поселился, обогретый радушным приемом.
Покидая Влахерн, я забрал с собой, помимо надетой на себя рясы, всего два предмета: список Правила Студийского монастыря и панагию, подаренную патриархом, — медальон с изображением Пресвятой Богородицы, матери Спасителя нашего, обрамленный золотом и украшенный бриллиантами. Ее я носил на шее. Даже во сне она всегда была рядом с моим сердцем. Недалек тот день, когда нужда моя в ней иссякнет, и тогда я отправлю ее тебе в знак того, что наконец-то обрел покой и что, умирая, хотел вручить тебе ее как оберег от душевных смут и страха смерти.
Правила пришлись братии по душе. Они приняли их, и, когда возобладали его дух и буква, обитель заблагоухала святостью. В итоге, во многом вопреки моей воле, сделали они меня своим игуменом. На том и заканчивается моя история. Надеюсь, что ты прочтешь ее в том же состоянии душевного спокойствия, в каком я пребываю беспеременно с тех пор, как начал новую жизнь в этой юдоли, где дни посвящены молитвам, а ночи озарены видениями Рая и Небес.
Далее хочу попросить тебя окружить дружеской заботой юного брата, который доставит тебе это послание. Я лично возвел его в сан диакона нашего монастыря. Имя его во священстве — Сергий. Когда я сюда приехал, он только-только достиг отрочества, и в самом скором времени я открыл в нем те же свойства, которые привлекли меня к тебе во дни твоего заточения в старом монастыре Святой Ирины: живость ума и прирожденная любовь к Богу. Я облегчил его путь, стал его наставником, как ранее был твоим, взращивая в нем не только умственные дарования, но и чистоту души и помыслов. Нужно ли говорить, сколь естественно для меня было его полюбить? Я ведь только-только разлучился с тобою!
Здешние братья — люди славные, хотя и неискушенные; Слово они по большей части воспринимают из чужих уст. Заполнять разум этого отрока было все равно что заполнять маслом лампаду. Какой дивный свет она рано или поздно изольет! И сколь велика тьма, которую предстоит рассеять! А в этой тьме — спаси нас, Господи, и благослови! — сколь многие живут в смертном страхе!
Никогда я столь безусловно не ощущал себя служителем Господа, как в те времена, когда Сергий находился у меня в учении. Ты — увы! — будучи женщиной, была птицей с сильными крылами, обреченной в лучшем случае на жизнь в тесной клетке. Перед ним же открывался весь мир.
Из всех замечаний, которые вынужден был я сделать по поводу насущных нужд религии в наше время, ни одно не казалось мне столь удивительным, как недостаток проповедников. У нас есть священники и монахи. Имя им легион. Но про многих ли из них можно сказать, что их коснулась та искра, которая воспламенила самых непреклонных из первых двенадцати? Где среди них Афанасий? Или Златоуст? Или Августин? По мере взросления этого отрока чаяния мои множились. Он проявлял сметку и удивительную отвагу. Никакая работа его не пугала. Он изучал языки народов, проживавших в тех краях, так, будто они были для него родными. Он выучил наизусть Евангелия, псалмы и библейские книги пророков. На мою речь он отвечал на греческом языке, неотличимом от моего. Я уже возмечтал, что из него вырастет проповедник, равный святому Павлу. Я слышал, как он читает проповедь в каменной часовне — разбушевавшаяся вьюга заполнила ее пронизывающей стужей — и как братия поднимается с колен, вскрикивает, скандирует, безумствует. И заслугой тому не слова, не мысли и не красноречие, но все они в совокупности, и более того, воодушевившись, он способен изливать собственную душу, полностью захватывать внимание слушателя, как бы зачаровывая его, усмиряя буйных и вдохновляя пассивных. Сочувствующие слушают его из одного лишь восторга, не сочувствующие и супротивники — потому, что он их покоряет.
Мне представляется, что перл этот имеет огромную ценность. Я пытался сделать так, чтобы на нем не осела пыль мира. Используя все свое мастерство, я освобождал его от пятен и шероховатостей и совершенствовал его блеск. И вот я выпустил его из рук.
Не думай, что, бежав сюда, на край света, я утратил любовь к Константинополю, напротив, разлука лишь обострила мое врожденное преклонение перед ним. Разве не остается он столицей нашей священной веры? Время от времени к нам сюда забредают путники и приносят новости о творящихся там переменах. Один из них сообщил нам о кончине императора Иоанна и восшествии на престол Константина; другой — о том, что твой героический отец наконец-то дождался правосудия, а ты — благополучия; совсем недавно к нашему братству присоединился один странствующий монах, ищущий спасения души в уединении, и от него я проведал, что распри с латинянами бушуют снова, причем с большим жаром, чем раньше, что новый император — из азимитов и поддерживает союз Западной и Восточной церквей, заключенный его предшественником с папой римским и оставивший в сердцах кровоточащие раны, подобные тем, что в свое время разделили иудеев. Я опасаюсь, что сходство может оказаться полным. И полнота эта, безусловно, проявится, когда перед воротами нашего Священного города появятся турки, подобно Титу перед воротами Иерусалима.
Эти новости заставили меня наконец-то внять просьбам Сергия отпустить его в Константинополь, дабы завершить начатое здесь образование. Воистину, тот, кому предначертано изменить мир, должен уйти в мир; но я не могу не сознаться, что дать согласие на его отъезд меня прежде всего заставило горячее желание получать из первых рук сведения о противостоянии церквей. Я дал ему соответствующие наставления, он станет их выполнять. Тебя же я прошу принять его с добротой — ради него самого, ради меня и ради тех добрых дел, что предстоит ему совершить во имя Господа нашего Иисуса.
В заключение позволь, дочь моя — ибо дочерью называли тебя твой отец, твоя мать и я, — вернуться к обстоятельствам, каковые, по здравом осмыслении, я признаю самыми знаменательными, сладостными и драгоценными в моей жизни.
Обитель под горою Камар на Принкипо служила пристанищем не столько мужчинам, сколько женщинам, однако меня послали туда, когда отец твой был в нее заточен после победы над турками. Был я тогда еще относительно молод и тем не менее отчетливо помню тот день, когда он вошел в ворота обители вместе со своей семьей. С тех пор и до того дня, когда патриарх отозвал меня из обители, я оставался его духовником.
Смерть всегда ввергает в отчаяние. Я помню ее посещения монастыря, когда я еще был в числе братии, но, когда она явилась за твоими сестрами, мы горевали вдвойне. Будто бы мало было жестокости неблагодарного императора — Небеса, похоже, решили ему споспешествовать. Облако этой утраты долго висело над обителью, но в конце концов выглянуло солнце. В келью мою принесли весть: «Иди и возрадуйся с нами — в обители родилось дитя». Младенцем этим была ты, и твое появление на свет стало первой из многих радостей, о которых я говорил выше.
Столь же отчетливо встает в моей памяти и тот день, когда мы собрались в часовне на твое крещение. Отправлял обряд епископ, но даже великолепие его одеяний — ризы, обшитые по краям колокольчиками, омофор, панагия, крест, посох — не могло отвлечь моих глаз от розового личика в ямочках, утонувшего в пуховой подушке, на которой тебя несли. И когда епископ обмакнул пальцы в святую воду — «Каким именем нарекается дщерь сия?» — я ответил: «Ириной». Родители твои никак не могли выбрать имени. «Почему не наречь ее в честь монастыря?» — предложил я. Они послушались моего совета, и, когда я произнес твое имя в тот торжественный день — в монастыре был праздник, — мне показалось, что в сердце моем сама собою отворилась доселе неведомая дверца, через которую ты вошла в убранную любовью комнату, дабы навеки сделаться ее милой хозяюшкой. То было второе из самых счастливых моих переживаний.
А потом отец твой отдал тебя мне в учение. Я сделал для тебя первую твою азбуку, собственными руками раскрасив каждую букву. Помнишь ли ты, каким было первое предложение, которое ты мне прочитала? Если ты и поныне иногда вспоминаешь эти слова, не забывай, что то был первый твой урок грамоты и первый урок веры: «Господь — пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться». Сколь сладостно было помогать тебе ежедневно продвигаться по пути познания, пока мы не добрались до точки, после которой ты могла мыслить самостоятельно.
Было то в Святой Софии — и мне кажется, что было только вчера. Мы с тобой приплыли с острова и вошли в храм, где отстояли службу, на которой присутствовал император как базилевс, служил же патриарх. Золото рясы и омофора заливало алтарь светом, подобным солнечному. И ты спросила меня: «А Христос с учениками тоже молились в таком месте? У них тоже были такие одежды?» Опасаясь стоявших поблизости, я велел тебе смотреть и слушать — время для вопросов и ответов настанет, когда мы благополучно вернемся к себе в монастырь.
Когда мы вернулись, ты повторила свой вопрос, и я не скрыл от тебя истину. Я рассказал тебе о скромности и простоте Иисуса: как Он одевался, как молился под открытым небом. Я рассказал тебе, как Он проповедовал на берегу Галилейского моря, как молился в Гефсиманском саду, рассказал о попытках сделать Его царем помимо Его воли, о том, как Он бежал от людей, о том, что Ему безразличны были деньги и имение, титулы и земные почести.
И тогда ты спросила: «Кто же сделал служение столь помпезным?» — и я вновь ответил, не кривя душой: Церковь возникла только после смерти Господа нашего и на протяжении двухсот лет цари, правители, нотабли и вершители судеб мира перешли в Его веру и взяли ее под свое покровительство, а потом, потакая собственным вкусам и привычкам, они позаимствовали у язычников алтари и обрядили служение в золото и пурпур — так, что апостолы Его бы и не узнали. А потом я начал вкратце рассказывать тебе о Первозданной церкви Христа, ныне порушенной — забытой и утраченной в мирской суете христианской гордыни.
Сколь благостным и благодатным был труд твоего учения! Мне казалось, что с каждым уроком я подвожу тебя ближе к возлюбленному Христу, от которого мир с каждым годом удаляется все больше, — к возлюбленному Христу, поискам которого я предаюсь в здешнем уединении.
А как живется тебе, дочь моя? Осталась ли ты привержена Первозданной церкви? Не бойся открыть душу Сергию. Он тоже посвящен в тайну нашей веры и убежден в том, что любить Господа нужно именно так, как Он заповедал.
Заканчиваю послание. Отправь мне ответ через Сергия, который, повидав Константинополь, вернется ко мне, если только Тот, кто держит в руках судьбы всех людей, не направит его на иное поприще.
Не забывай меня в своих молитвах.
Прими мое благословение,
Княжна прочитала письмо дважды. Когда она дошла до рассуждений о Первозданной церкви, то уронила руки на колени и подумала:
«Семена, посеянные святым отцом, дали добрые всходы — куда богаче, чем он мог думать; он бы и сам это сказал, если бы знал, чем я теперь занимаюсь».
Из глаз ее заструился свет, в котором можно было распознать и серьезный, и насмешливый вызов, мысли же текли далее:
«Дражайший наставник! Знал бы он, что за приверженность Первозданной церкви меня объявили еретичкой и греки, и латиняне; что от пасти льва из Синегиона меня спасает лишь то, что я женщина: женщина, оскорбляющая других тем, что ходит, где хочет и когда хочет, с непокрытым лицом, а потому не способная нанести вред никому, кроме самой себя. Знай он это, послал бы он мне свое благословение? Вряд ли он — державший свои убеждения при себе, зная, что из обнародования их не выйдет ничего хорошего, — мог предвидеть, что я, выросшая в узилище, дорогая его сердцу девочка, которую он научил быть твердой в бесстрашии и убеждениях, в один прекрасный день забуду про свой пол и положение в обществе и с подлинно мужским пылом выступлю против религиозного безумия, в которое погружается христианский мир? Ах, почему я не мужчина!»
Торопливо сложив письмо, она встала, дабы вернуться к своему гостю. На лице ее читалась решимость.
— Ах, почему я не мужчина! — повторила она, проходя через украшенную фресками залу.
В портике ее благородную фигуру объяла сияющая белизна мрамора, а послушник — рослый, сильный, благородного вида, несмотря на нелепое облачение, — как раз начал подниматься из-за стола; княжна остановилась и сжала руки.
«Меня услышали! — думала она, трепеща. — Небеса послали мне то, в чем отказали мне самой. Вот он, мужчина! И мне ведомо, что он одной со мной веры, он наделен голосом, знаниями, рвением, мужеством и тягой к истине, необходимыми, чтобы переубеждать других. Добро пожаловать, Сергий! Ты пришел ко мне в час своей нужды и меня нашел в нужде. Господь стал пастырем для нас обоих».
Она уверенным шагом подошла к послушнику и протянула ему руку. Противостоять ее очарованию было невозможно — он покорился.
— Ты мне не чужой, ты — Сергий, брат мой. Отец Илларион все объяснил.
Поцеловав ее руку, он ответил:
— Я вел себя слишком дерзко, княжна, однако знал, что святой отец выскажется про меня благожелательно; кроме того, я проголодался.
— Отныне я стану следить за тем, чтобы эта неприятность не повторилась. Об этом пастырь уже позаботился. Вот только скажу тебе по-сестрински, Сергий: одеяние твое выглядит странно. Я уверена, что оно более чем уместно в Белозерской обители, где Правила Стадия служат замещением моды, но здесь приходится либо следовать обычаям, либо терпеть насмешки — а это губительно для той роли, которая мною тебе приуготовлена. — Улыбнувшись, она добавила: — Отметь, что я уже позволяю себе тобою распоряжаться.
В ответ он рассмеялся с довольным видом, после чего Ирина продолжила более серьезным тоном:
— Нам очень многое нужно обсудить, но для начала Лизандр отведет тебя в твою комнату, и ты отдохнешь до полудня, когда к причалу подадут мою лодку: она доставит нас в город. Куколь мы заменим на клобук с наметом, сандалии — на башмаки, пестрядинную рясу — на черную; если хватит времени, я сопровожу тебя к патриарху.
Сергий с детской покорностью пошел следом за Лизандром.
Солнце, освободив от оков ночной тьмы залив Терапия, оказало ту же услугу и Золотому Рогу; только голос его во втором случае звучал более зычно, — казалось, оно взывает к городам, являвшимся гордостью залива: «Пробуждайтесь! Вставайте!» И вот в домах и на улицах началась дневная суета.
Из всех людей, которые, вслушавшись в призыв утра, высыпали на улицы и теперь проходили мимо южного окна кабинета индийского князя, кто в одну сторону, кто в другую, каждый по своему особому делу, ни один не обратился мыслями к самому князю и даже не задумался, спит он или нет. Это всеобщее безразличие было ему на руку; оно давало ему полную волю предаваться собственным занятиям. Однако, поскольку мы, писатель и читатель, не принадлежим к упомянутому большинству и испытываем к этому человеку особый интерес, ибо знаем про него больше других, нам простится то, что в ином случае назвали бы назойливым любопытством.
Ровно в полночь князь, разбуженный Сиамой, поднялся на крышу, где у него стоял стол, а на нем находились лампа, которую при необходимости можно было накрывать колпаком, песочные часы и письменные принадлежности. Тут же имелось покойное кресло.
Вид на город, обычно открывавшийся отсюда взору князя, был скраден ночной тьмой. Знаменитые дворцы, которые можно было увидеть днем, будто бы разобрали и сложили в шкаф: ни от одного из них не исходило ни лучика света. Довольный этим и добавив про себя, что во сне даже закоренелые злодеи делаются добрыми людьми, князь обвел небеса взглядом столь долгим и проницательным, что не осталось никаких сомнений в том, что именно его сюда привело.
Далее, как это принято у астрологов, он разделил небесную твердь на углы и дома и, присев к столу, половчее поставил лампу и перевернул песочные часы, после чего нарисовал диаграмму, которая знакома всякому адепту этой гадательной науки, — диаграмму небес, где дома пронумерованы от одного до двенадцати включительно.
После этого он поместил в дома мистические символы доступных взору планет в том положении, в каком они находились, приняв в расчет не только параллели, но и углы. Проверив правильность диаграммы вторым обзором небесной юдоли, более тщательным, чем первый, он откинулся на спинку кресла и самодовольно произнес:
— Итак, о Сатурн, самый хладный и высокий из всех! Твои дома готовы — явись и, по крайней мере, взгляни на них. Я жду конфигурации.
После этого, с видом совершенно беззаботным, он принялся наблюдать за небесными жителями, которые в такт собственной музыке шествовали мимо тронов высочайших планет, и никто не дивился им, кроме князя.
Время от времени он переворачивал песочные часы, хотя чаще занимался тем, что составлял новые диаграммы, учитывая изменения в положении нескольких значимых небесных тел относительно друг друга, а также благоприятные или зловещие знаки, от которых в большой степени зависел конечный результат; глаза его не знали устали, усердие не убывало.
Наконец, когда солнце, еще не выглянув из-за горизонта над холмами Скутари, начало заливать небо светом, превосходившим сияние даже самых дерзких звезд, князь собрал рисунки, потушил лампу и спустился в кабинет, впрочем не затем, чтобы отдыхать.
…Князь обвел небеса взглядом…
Как только свет дня сделался достаточно ярок, он обратился к математическим вычислениям, в которых, судя по всему, неукоснительно следовал всем правилам и законам этой науки. Часы летели, а он все трудился. Он услышал, как Сиама зовет к завтраку; после трапезы, которая у него всегда была самой простой за весь день, князь вернулся к вычислениям. То ли он всецело сосредоточился на некой важной задаче, то ли стремился полностью занять голову, чтобы забыться.
Около полудня его прервали.
— Отец.
Узнав голос, он оттолкнул плоды своих трудов едва ли не на противоположный конец стола, повернулся на стуле и отозвался, причем лицо его так и светилось от удовольствия:
— О ты, враг всякого труда! Неужели никто не говорил тебе, чем именно я занят и как важно мне закончить работу к сроку, чтобы днем покататься с тобой по морю? Отвечай, о моя Гюль-Бахар, чья красота приумножается с каждым прошедшим днем!
Лаэль, внучка Яхдая, Гюль-Бахар загадочного князя, сильно выросла и переменилась с тех пор, как мы видели ее в последний раз. Каждый протекший с тех пор год оставил на ней свое благословение. Ей уже почти сравнялось шестнадцать лет, была она хрупкой, а глаза, волосы и цвет лица свидетельствовали о еврейской крови. Румянец играл на оливковых щеках, свежесть губ возвещала об отменном здоровье; улыбка, почти неизменно озарявшая ее овальное личико, неустанно рассказывала одну и ту же историю души доверчивой, беззаботной, довольной своим положением, питающей большие надежды на будущее и еще не познавшей на собственном опыте того, что в жизни случаются печальные перемены. Ее красота была отмечена печатью ума, манеры были недостаточно сдержанными, чтобы их можно было назвать церемонными, однако отличались непосредственностью и несли в себе признаки хорошего воспитания; впрочем, в них было слишком много естественной доброты, чтобы применять к ним слово «сдержанные». Слушая ее и следя за переменами в ее настроении, которое могло мгновенно превращаться из веселого в серьезное, никогда и ни в чем не доходя до крайности, всякий наблюдатель объявил бы, что она слишком застенчива для того, чтобы чего-то достичь за пределами собственного дома; в то же время он отметил бы, что она будто создана, чтобы быть любимой, и сама способна любить с неменьшей силой.
Одета она была по византийской моде. Пересекая улицу, чтобы попасть сюда из дома своего отца, она накинула на голову покрывало, но сейчас оно беспечно лежало вокруг шеи. Деревянные сандалии на высокой платформе — в странах Леванта женщины носят такие и по сей день, чтобы не запачкать ноги грязью и пылью, — она легким движением стряхнула с ног на верхней ступеньке лестницы. Чувствуя себя как дома, она подошла к столу и обвила обнаженной рукой шею старца, не обращая внимания на то, что сминает его седые кудри, а потом ответила:
— О льстец! Или мне не ведомо, что красота — в глазах смотрящего, а все люди смотрят по-разному? Но ответь мне, почему, зная, какая тебе предстоит работа, ты не послал за мной, не позвал на помощь? Разве не ты обучал меня обращению с числами, так что теперь — тут я повторяю твои слова — я способна преподавать математику даже в лучших школах Александрии? Не качай головой, не то…
Но тут лицо ее озарила новая мысль, она обежала вокруг стола и схватила одну из диаграмм:
— О отец, я так и думала! Это занятие я люблю больше всех остальных, и оно лучше всех мне удается! Чей это гороскоп? Не мой, я знаю, ибо я родилась в счастливое время, когда годом правила Венера. Анаэль, ее ангел, распростер надо мной свои крылья, заслоняя от угрюмого, холодного, как снег, Сатурна, который я очень рада видеть в седьмом доме, ибо это есть дом печали. Так чей же это гороскоп?
— Ах, дитя, дитя прелестное и своевольное, ты обладаешь даром выманивать у меня мои тайны. В твоих руках я превращаюсь в никчемный кусок кружева, которое ты только что выстирала и теперь выжимаешь, прежде чем повесить сушиться у своего окна. Но должен сказать, существуют некоторые вещи, тебе недоступные — по крайней мере, пока.
— Ты хочешь сказать, что все мне откроешь?
— Да, когда придет срок.
— Тогда я запасусь терпением.
Увидев, что князь задумался и рассеянно смотрит в окно, Лаэль положила диаграмму на место, снова обогнула стол и обвила рукой его шею.
— Я не хотела тебе мешать, отец, я пришла осведомиться про две вещи и больше тебе не докучать.
— Ты начинаешь прямо как ритор. На какие подкатегории делятся две эти вещи? Говори!
— Спасибо, — тут же ответила она. — Во-первых, Сиама сказал мне, что ты занят каким-то важным делом, и я хотела узнать, не смогу ли тебе помочь.
— Доброе сердечко! — произнес он с нежностью.
— А во-вторых — и на этом все, — я не хочу, чтобы ты забыл, что днем мы собирались на прогулку по Босфору, до Терапии, а может, и до самого моря.
— Тебе хочется ехать? — уточнил он.
— Эта прогулка снилась мне всю ночь.
— Тогда поедем, а в доказательство того, что не забыл, скажу, что лодочники уже получили распоряжения. Сразу после полудня мы отправимся на причал.
— Только не слишком скоро, — отвечала она со смехом. — Мне нужно сменить платье, я хочу нарядиться, точно императрица. День светлый, погожий, гуляющих будет много, а ведь в тех кругах, как и в городе, меня уже хорошо знают как дочь индийского князя.
Он отвечал с немалой гордостью:
— Ты достойна самого императора.
— Тогда я пойду и подготовлюсь.
Она отняла руку, поцеловала его и зашагала к дверям, но потом вернулась — на лице ее читалась тревога.
— Еще одно, отец.
Он собирался вновь погрузиться в работу, однако отвлекся и прислушался к ней:
— Что такое?
— Ты говорил, мой добрый отец, что я слишком много сижу дома и занимаюсь, мне полезно будет ежедневно совершать прогулки в паланкине и дышать воздухом. После этого, иногда в сопровождении Сиамы, иногда — Нило, я время от времени отправлялась на стену перед Буколеоном — меня относили туда носильщики. Вид на море в сторону горы Ида дивно хорош, а если повернуться в сторону суши, прямо у моих ног расстилаются террасами дворцовые сады. Нигде ветры не веют столь сладостно, как там. Чтобы насладиться ими сполна, я иногда выходила из паланкина и шла пешком, неизменно избегая при этом как старых, так и новых знакомых. Похоже, что окружающие относились к моему выбору с пониманием и почтением. Однако в последнее время один человек — еще даже и не мужчина — ходит за мной следом и, если я останавливаюсь, останавливается рядом; он даже настойчиво пытался со мной заговорить. Чтобы этого избежать, я вчера отправилась на Ипподром, села перед малыми обелисками и стала смотреть на дивный парад всадников. В самый разгар зрелища, в самый интересный момент ко мне приблизился тот самый человек и сел со мной на одну скамейку. Я тут же встала. Это крайне неприятно, отец. Как мне поступить?
Князь ответил не сразу, а когда ответил, то начал с наводящего вопроса:
— Говоришь, он молод?
— Да.
— А как одет?
— Мне показалось, он любит яркие цвета.
— Ты никому не задавала про него вопросов?
— Нет. А кому можно их задать?
Князь задумался снова. С виду он оставался невозмутим, однако кровь в жилах ускорила свой ток — так давала о себе знать гордость, которую, как известно, легко разбередить и распалить докрасна. Он не хотел, чтобы Лаэль придавала слишком большое значение этой истории, этим объяснялось его внешнее равнодушие, однако мысли его потекли по новому руслу.
Если кто-то вознамерился оскорбить эту вторую столь ему дорогую Лаэль, как можно этому помешать? Мысль о том, чтобы обратиться к городским властям, была ему несносна. Если он сочтет нужным наказать нечестивца, от кого ждать справедливости и сочувствия — ему, чужеземцу, ведущему загадочный образ жизни?
Он быстро перебрал в уме все возможности, открывавшиеся с первого взгляда. Один инструмент у него под рукой имелся — Нило. Достаточно одного слова, чтобы воспламенить ярую ненависть в этой преданной, но дикарской душе, причем ненависть эта совокупится с хитроумием неусыпным, неустанным и неспешным — с хладнокровным хитроумием, присущем фидави, ученикам Горного Старца.
Кто-то может подумать, что у князя просто разыгралось воображение, однако уверенность в том, что любая его привязанность неизменно принесет ему тяжкое горе, всегда маячила мрачной тенью за любым, даже самым пустяковым обстоятельством и заставляла его изобретать в уме всевозможные бедствия. То, что первым его помыслом в такие минуты становилась месть, вполне объяснимо: древний закон, око за око, был частью его веры и дополнялся его личной гордостью, которую одна-единственная мысль способна была раскалить добела; совершенно естественно, что, перебирая все эти предчувствия, он думал и о том, чтобы сделать месть достопамятной!
Ощутив себя далеко не беспомощным перед лицом этой напасти, он счел разумным проявить терпение и сперва выяснить, кто этот невежа; приняв такое решение, он принял и другое — послать Уэля с девушкой в следующий раз, когда она отправится на прогулку.
— Молодым людям этого города неведома сдерживающая сила уважения и почитания, — произнес он негромко. — В результате они порой совершают нелепые поступки. Да и чего можно ждать от поколения, главное устремление которого — нарядиться поярче. Впрочем, возможно, о моя Гюль-Бахар, — произнося эти ласковые слова, он поцеловал ее, — возможно, что тот, на кого ты сетуешь, просто не знает, кто ты такая. Не исключено, что одно-единственное слово способно излечить его от дурных манер. Не подавай виду, что замечаешь его. Смотри куда угодно, только не на него — такова лучшая защита добродетельной женщины от пошлости и оскорбления в любых обстоятельствах. Ступай и приготовься к прогулке. Надень самые изысканные одежды, не забудь ожерелье, которое я тебе недавно подарил, и браслеты, и пояс с рубинами. Ни одной капли с весел не упадет на мое дитя. Ну, ступай, — разумеется, на пристань нас доставят в паланкинах.
Когда она спустилась по лестнице, он вернулся к работе.
Необходимо напомнить, ибо это имеет непосредственное касательство к нашей истории, что в те дни, когда индийский князь вознамерился совершить прогулку по Босфору в обществе Лаэль, эта примечательная водная преграда разделяла владения греческого императора и турецкого султана.
В 1355 году крупнейшим из некогда обширных римских владений оставался «угол Фракии между Пропонтом (Мраморным морем) и Черным морем, около пятидесяти миль в длину и тридцати в ширину».
К тому моменту, когда Константин Драгаш, герой нашего повествования, взошел на трон, владения его умалились еще сильнее.
Галата, лежащая на другом берегу Золотого Рога, стала оплотом генуэзцев.
Скутари, на азиатском берегу, почти напротив Константинополя, находилась в руках турецкого гарнизона.
Султану не составило бы труда обратить в свою веру жалкий участок между Галатой и Симплегадами на берегу Черного моря.
Один раз он уже осаждал Константинополь, но атака была отбита — как говорят, с помощью Богоматери, явившейся на городских стенах и лично вступившей в битву. После этого султан довольствовался данью от императоров Мануила и Иоанна Палеологов.
Поскольку отношения между христианским и мусульманским властителем сложились дружественные, становится понятно, почему княжна Ирина могла позволить себе держать дворец в Терапии, а индийский князь планировал увеселительную прогулку по Босфору.
При этом нужно держать в уме одну вещь. Суда под христианскими флагами редко причаливали у азиатского берега. Их капитаны предпочитали бросить якорь в бухтах, поближе к поросшим плющом горам Европы. Дело было не в отвращении или веронетерпимости; в основе лежали сомнения в честности до зубов вооруженных турок, сомнения, граничившие со страхом. В воздухе витали слухи об их коварстве. Рыбаки на рынках щекотали нервы своим покупателям рассказами о засадах, пленениях и похищениях. Время от времени в ворота Константинополя влетали гонцы с докладами о перемещении красных знамен, о вое труб и рокоте барабанов — это свидетельствовало о том, что мусульманское войско по таинственным причинам собирается вместе.
Впрочем, справедливости ради нужно отметить, что мусульмане, со своей стороны, с той же подозрительностью относились к христианам — и ответы на обвинения всегда были у них наготове. Засады, пленения и похищения были злодеяниями разбойников, среди которых все до единого были греками; что же до музыки и знамен, то были сборы нерегулярных частей.
В шести или семи милях за Скутари небольшая речка, берущая свой исток на ближайшей вершине, весело сбегает вниз, чтобы соединиться и смешаться с не знающим приливов Босфором. Вода ее свежа и прозрачна, отсюда и название — Сладкие Воды Азии. Вдоль южного ее берега тянется луговина — узкая, но зеленая, с рассыпанными тут и там рощами старых корявых платанов: по мусульманским воскресеньям тут часто можно увидеть дам из гарема, чьи наряды придают луговине нарядный вид. Вне всякого сомнения, скромный поток, трава и могучие деревья выглядели не менее привлекательно и за много лет до того, как первый Мурад, за которым следовала по пятам его армия, остановился здесь на ночлег. С тех пор, однако, греки наложили запрет на вход сюда, и небезосновательно.
На северном берегу той же речки стоит крепость, известная как Белый замок. Это беспорядочная угловатая груда дикого камня с высокими зубцами наверху, а самой примечательной его приметой является высокий донжон, грязновато-белую поверхность которого видно издалека, хотя она вся покрыта пятнами больших и малых амбразур. Сознавая военное значение крепости, султан разместил в ней гарнизон. Кроме того, ему заблагорассудилось изменить ее название на Анадолухисары.
Кроваво-красный флаг, развевавшийся на донжоне замка в интересующий нас период, сильно пугал греков — до такой степени, что, проходя мимо Сладких Вод Азии, они жались к противоположному берегу Босфора, осеняя себя крестом и бормоча молитвы, зачастую совсем не благочестивого содержания. Сейчас на донжоне свил свое гнездо аист. Видом своим он отнюдь не так красноречив, как страж в чалме, который когда-то занимал его место.
Народное воображение помещало под старым замком темницы — говорилось, что в них томится множество христиан и христианок и никто еще не выходил оттуда живым.
Впрочем, индийскому князю не было никакого дела до этих рассказов и россказней. Турок он не боялся. Если бы весь азиатский берег, от Города мертвых у Принцевых островов до последней серой крепости, взиравшей на Симплегады, оказался расцвечен красными знаменами, он бы не изменил свой план ни на йоту. Ему довольно было того, что Лаэль предвкушала прогулку по славному Босфору и нуждалась в ней.
Соответственно, вскоре после полудня к его дому доставили два паланкина. Они представляли собой два высоких короба, закрепленных между шестами, и ничем не отличались от тех паланкинов, в которых сегодня передвигаются по городу константинопольские дамы, вот разве что украшены были побогаче. Внутри все было в шелке, кружевах и подушках, снаружи инкрустации из перламутра и дерева всевозможных оттенков напоминали современное папье-маше. Внутрь попадали через расположенную спереди дверцу. В дверце имелось окошко, еще два, поменьше, — по бокам, они позволяли сидевшим внутри дышать свежим воздухом и общаться друг с другом. Если дама не желала, чтобы ее видели, ей достаточно было задернуть занавески. Современный вкус счел бы убранство этих паланкинов излишне вычурным.
Вскоре паланкины уже стояли в доме, князь и Лаэль спустились по лестнице. На девушке был полугреческий наряд, очень пышный и весьма ей к лицу; золотую вышивку она дополнила браслетами и ожерельем из крупных жемчужин, чередовавшихся со столь же крупными золотыми бусинами. Голову ее украшала диадема, столь щедро усыпанная самоцветами, что в ярком свете казалось, будто кто-то непрерывно осыпает ее ливнем искр.
Они уселись в паланкины. Носильщики, по два на каждый, — крепкие мужчины, одетые в одинаковые просторные белые одежды, — подняли шесты на плечи. Сиама распахнул входную дверь, и по знаку князя процессия двинулась с места. Толпа, дожидавшаяся снаружи, встретила ее изумленным молчанием.
Чтобы не погрешить против истины, мы должны отметить, что внешность Нило притягивала взгляды простолюдинов ничуть не меньше, чем редкостные узоры на переносных экипажах. Он шествовал в десяти-двенадцати футах перед паланкином Лаэль — занимая почетное место, она в то же время постоянно находилась в поле зрения князя. На негре было полное облачение короля Каш-Куша. Волосы стояли торчком, разобранные на жесткие остроконечные пряди, их удерживал обруч из серебряных медалей; огромное серебряное кольцо свисало из носовой перегородки. Шею защищал кожаный воротник, щетинившийся рядами тигриных когтей и клыков. Алая накидка, достаточно просторная, чтобы объять королевское тело, была отброшена за могучие плечи. Торс, подобный отполированному черному дереву, был по пояс обнажен, а далее до колен ниспадала белая юбка. Голени и запястья украшали браслеты из слоновой кожи, а ремни тяжелых сандалий были расшиты раковинами улиток. В левой руке король держал круглый щит, обтянутый шкурой носорога с медными накладками, в правой — копье со снятым острием. Возвышаясь над толпой, которая безропотно перед ним расступалась, друг и союзник князя принимал заслуженное восхищение как должное.
— Охотник на тигров! — обратился один из горожан к соседу.
— Я бы назвал его королем охотников на тигров! — отозвался его друг.
— Только у индийского князя в свите может быть такой богатырь! — заметил кто-то еще.
— Какой богатырь! — с некоторым испугом ахнула женщина.
— Наверняка неверный, — ответили ей.
— Понимаю, что это не по-христиански, — добавил первый, — но хотел бы я посмотреть, как он выйдет против льва в Синегионе.
— Да, против того, по кличке Тамерлан, — у него двух пальцев не хватает.
Князь, бросив на толпу взгляд, полный плохо скрытого презрения, вздохнул и пробормотал:
— Если бы мне довелось сегодня встретиться с императором!
Эти слова вырвались у него из самого сердца.
Нам уже известно, какая мечта заманила его в Мекку, а потом привела в Константинополь. Все пролетевшие с тех пор годы она оставалась на втором плане, ибо на первом была его любовь к Лаэль. Но в последнее время мечта возродилась во всей своей прежней силе, и князь впервые начал всерьез задумываться об аудиенции у императора. Скорее всего, его бы удостоили этой чести в ответ на официальный запрос, однако он считал, что лучше пусть попросят тебя, чем попросишь ты, а при несметных своих богатствах он мог позволить себе заплатить за успех сколь угодно длинным отрезком времени. Оставшись один в кабинете, он непрерывно повторял:
— Не может быть, чтобы никто не обратил внимания на мои дорогостоящие причуды. Он услышит про меня, или мы где-то встретимся — и воспоследует приглашение! Вот тогда я предложу ему братство, и да поможет мне Бог! Но приглашение должно исходить от него. Терпение, о моя душа!
Причуды!
Это восклицание помогает понять, почему он так стремился произвести умопомрачительное впечатление, — к тому предназначались вышивка серебром на черной бархатной накидке, играющие на свету самоцветы в диадеме Лаэль, роскошная отделка паланкинов, варварское облачение Нило. Все они не были приметами его личного вкуса. В самоцветах он любил разве что ценность. А что касается Лаэль, ее он любил бы за одно только имя, а еще за ее честную, чистую еврейскую кровь. Станем же верить в это, пока не доказано обратное.
Нило, который к этому времени успел досконально изучить все городские кварталы, знал, что судно дожидается их у пристани рядом с Главными воротами Влахерна; чтобы туда добраться — а пристань находилась на северо-западной оконечности Золотого Рога, — нужно было обойти холм за резиденцией князя и двигаться по одной из улиц, расположенной параллельно стене. Туда негр и направил свои стопы, а за ним следовали носильщики с паланкинами и все растущая, но почтительная толпа любопытствующих горожан.
Вскоре после того, как они двинулись в путь, князь, наблюдавший сквозь переднее оконце, заметил, как некий мужчина подошел сбоку к паланкину Лаэль и начал заглядывать внутрь. Мысль оформилась у князя мгновенно.
— Он, этот негодник! Нагоняйте! — крикнул он своим носильщикам.
При звуке его голоса настырный незнакомец бросил на него быстрый взгляд и растворился в толпе. Был он молод, хорош собой, нарядно одет — вне всякого сомнения, тот самый, на которого уже жаловалась Лаэль. Возмущенный такой наглостью, равно как и внезапно зародившимся подозрением, что за домом его следят, князь не мог не признать, что незнакомец — явно из знати, а дерзость его, по всей видимости, объясняется влиятельностью семьи. В первый момент в остром уме князя зароились планы, как проще опознать грубияна, дело вдруг предстало в ином свете, и он рассмеялся собственному недомыслию.
«Все это пустое, — рассудил он, — пустое! Юноша просто влюбился и, пылая страстью, выставляет себя дураком. Нужно лишь проследить за тем, чтобы моя дивная Гюль-Бахар не впала в то же безумие».
Решив с помощью расспросов выяснить впоследствии, кто этот юный воздыхатель, князь выкинул его из головы.
Нило свернул на улицу, выделявшуюся несколько большей шириной из общего числа городских улиц. По левую руку тянулись лавки и богатые дома, по правую возвышалась стена гавани. Толпа, сопровождавшая процессию, отнюдь не рассеялась, а даже умножилась, однако настроены все были благожелательно, и князя их присутствие не тревожило. Замечания, которыми обменивались зеваки, делились почти пополам между Лаэль и Нило.
— Дивная, дивная! — проговорил кто-то, заметив девушку в окне паланкина.
— А кто она?
— Дочь индийского князя.
— А сам князь — он кто?
— Спроси того, кто это знает. Вон он, во втором паланкине.
Одна женщина приблизилась к паланкину Лаэль, бросила взгляд внутрь, отшатнулась, сложив ладони, и воскликнула:
— Да это сама Пресвятая Дева!
Процессия без единого происшествия миновала ворота Святого Петра и приближалась к воротам Влахерна; тут запели фанфары, возвестив, что им навстречу движется в противоположном направлении еще одна группа. Стоявший рядом мужчина воскликнул:
— Император! Император!
Сосед поддержал его:
— Да здравствует добрый наш Константин!
Едва прозвучали эти слова, как на них раздался ответ:
— Азимит! Азимит! Долой изменника Христу!
Через минуту паланкин князя оказался между двумя завывающими толпами. Пытаясь понять, стоит ли переправить Лаэль в один из домов, князь попробовал подать знак Нило, однако внук короля, не ведая о разразившейся у него за спиной буре, шествовал далее в неизменном величии, пока не оказался лицом к лицу с группой трубачей в великолепных одеяниях.
Удивление оказалось взаимным. Нило остановился, опустив в целях самозащиты лишенное наконечника копье; трубачи перестали трубить и, сбив строй, торопливо просочились мимо Нило, причем на лицах у них явственно отпечатались слова, которые они произнесли вслух:
— Сатанинское отродье! Берегитесь!
Носильщики тоже остановились.
Что же до зевак — теперь они представляли собой толпу, готовую растерзать друг друга в мелкие клочья, — то они отказывались пропускать трубачей. Нило, наконец-то сообразив, что происходит, отошел назад, к Лаэль, и в тот же момент к ней приблизился, выйдя из паланкина, и князь. Девушка была бледна и дрожала от страха.
Противостояние музыкантов и зевак завершилось появлением отряда императорской гвардии. Подъехал верхом офицер с коротким копьем в руке и крикнул:
— Император! Дорогу императору!
Пока он говорил, следовавшие за ним всадники медленно продвигались вперед. Блеск их мечей убеждал лучше всяких слов, а кроме того, всем было известно, что под стальными доспехами скрываются наемники-чужеземцы, которых хлебом не корми, только дай потоптать греков. Один голос — пронзительнее и презрительнее других — выкрикнул:
— Азимит, азимит!
После чего зеваки рассыпались и обратились в бегство. По знаку офицера стражники двинулись вперед, обогнув паланкины слева и справа и будто бы даже их не заметив.
Князь произнес несколько слов, которые тут же рассеяли страхи Лаэль.
— Вполне обыденное происшествие, — объявил он беспечно. — Народ забавляется, сторонники римского отступничества против греков. Членовредительства в таких случаях не бывает, разве что кто вывихнет челюсть, пытаясь орать погромче.
Установился порядок и, скрывая раздражение, которое на деле испытывал, князь собирался поблагодарить офицера за своевременное вмешательство, но тут внимание его отвлекло появление еще одного лица. Более того, сердце его забилось необычайно быстро, на щеках, вопреки воле, выступил румянец: он понял, что его мечта встретиться с Константином осуществилась!
Последний император византийцев сидел в открытом паланкине, покоившемся на плечах восьми носильщиков в великолепных одеяниях: видный мужчина сорока пяти лет от роду, хотя на вид ему нельзя было дать больше тридцати восьми — сорока. Одет он был как подобает базилевсу, помазаннику Божьему.
Голову его покрывала красная бархатная шапочка, украшенная на затылке узлом из красного шелка, три конца которого торчали наружу; гибкий обруч из золотых пластин удерживал шапочку на месте, оставляя открытым лоб. На каждой пластине одиноко сиял крупный рубин. Кроме того, к обручу было прикреплено четыре нитки жемчуга, по две у каждого уха, — они свисали до плеч и еще ниже. Просторная бледно-серая туника или накидка свободного кроя, собранная у пояса, скрывала шею, руки, туловище и ноги, создавая прекрасный фон для плаща того же цвета, что и шапочка, разделенного спереди и сзади на расшитые квадраты, обрамленные жемчугом. Алые кожаные сапоги, тоже расшитые, довершали костюм. Вместо меча или булавы в руке у императора было простое распятие из слоновой кости. Жители, таращившиеся на него из дверей и окон, поняли, что он направляется в Святую Софию для участия в каком-то религиозном обряде.
Пока императора несли в направлении князя, его темные глаза скользнули исполненным доброты взглядом от Нило к Лаэль, а потом остановились на лице главы процессии. Офицер вернулся к своему повелителю. В нескольких шагах от паланкина императорское кресло остановилось, и завязалась беседа, по ходу которой множество высоких сановников, сопровождавших суверена пешком, подошли ближе, чтобы отделить повелителя от конного арьергарда.
Индийский князь в совершенстве владел собой. Обменявшись взглядом с императором, он понял, что произвел впечатление достаточно сильное, чтобы вызвать любопытство и одновременно обеспечить себе место в монаршей памяти. Повинуясь отточенному чувству приличий, он прежде всего передвинул свои паланкины влево, чтобы после того, как император закончит беседовать с офицерами, ему был обеспечен беспрепятственный проход дальше.
Некоторое время спустя аколуф — а именно им и оказался офицер — подъехал к князю.
— Его императорское величество, — начал он учтиво, — желал бы выяснить имя и звание незнакомца, путь которого он, к своему глубочайшему сожалению, прервал.
Князь отвечал полным достоинства голосом:
— Благодарю вас, благородный господин, за вежество, с которым вы задали этот вопрос, а тем паче — за спасение меня и моей дочери от бесчинств толпы.
Аколуф поклонился.
— Не хочу задерживать его императорское величество, — продолжал князь, — а потому передайте ему почтительнейшие приветствия от индийского князя, ныне проживающего в сей великолепной и древней столице. Скажите также, что для меня будет счастьем, которое невозможно выразить ни в каких словах, если я получу дозволение приветствовать его лично и выразить то почтение и преклонение, право на которые дают ему его личные свойства, равно как и место, которое он занимает в ряду других земных владык.
Завершив это витиеватое, но в высшей степени любезное приветствие, князь сделал два шага вперед, посмотрел на императора, потом коснулся ладонями земли и, поднявшись, поднес их ко лбу.
Слова его были переданы императору, который ответил на приветствие поклоном и встречным посланием.
— Его императорское величество рад знакомству с индийским князем, — передал аколуф. — Он не был осведомлен о том, что в его столице находится столь почтенный гость. Он желает знать, где проживает его благородный друг, дабы вступить с ним в общение и загладить неудобство, причиненное сегодняшним происшествием.
Князь сообщил свой адрес, и на этом разговор завершился.
Разумеется, читатель волен давать собственную оценку подробностям этого инцидента; как минимум один из участников испытал величайшее удовлетворение — он был уверен, что вскоре последует приглашение во дворец.
Пока носилки влекли императора мимо, взгляд его упал и на Лаэль, и на нее он посмотрел куда пристальнее, чем на ее опекуна; оказавшись вне пределов слышимости, император подозвал аколуфа.
— Заметил ли ты внутри эту юную особу? — осведомился он.
— Судя по диадеме у нее на голове, индийский князь несметно богат, — отвечал офицер.
— Да, индийские князья, если верить общеизвестным сведениям, все богаты, а потому думал я не про это, а про красоту его дочери. Она напомнила мне Богоматерь на панагии в центральном нефе нашей Влахернской церкви.
Тому, кому доводилось видеть лодочки, на которых рыбаки и сегодня бороздят водовороты и спокойную гладь Босфора, не потребуется описание судна, на борт которого взошли князь и Лаэль, прибыв к Главным воротам Влахерна. Ему лишь необходимо знать, что и снаружи, и изнутри судно их было не угольно-черным, а белым, за исключением планшира, только что вызолоченного. Что же до читателей, которым путешествовать не довелось, им нужно вообразить себе длинный узкий корпус, загибающийся вверх с обоих концов, с изяществом в каждом обводе, выстроенный в видах скорости и красоты. Ближе к корме находилось возвышение без крыши, умягченное роскошными подушками, выстланное шоколадного цвета бархатом и достаточно широкое, чтобы там могли с удобством разместиться двое; сзади было оставлено место для слуги, лоцмана или охранника. Передняя часть судна предназначалась для гребцов, каждый из которых держал по два весла.
Десять гребцов, крепких, вышколенных, с белыми повязками на голове, в рубахах и штанах того же цвета, а поверх — в ярко-алых греческих жилетах, богато расшитых желтой тесьмой, неподвижно сидели на своих местах, сжимая рукояти и опустив лопасти в воду; вот пассажиры заняли свои места — князь и Лаэль на возвышении, а Нило за ними, для охраны. Суденышко было недостаточно вместительным, чтобы принимать пышную свиту.
У них перед глазами, на северном берегу знаменитой гавани, лежали высоты Перы. Ущелья и зеленые террасы, на которые они делились и между которыми тут и там виднелись хижины садовников, скрытые лещиной, — ибо в те времена, в отличие от нынешних, Пера еще не была городом — не представляли для князя никакого интереса; опустив глаза к воде, он то наблюдал за портовой суетою, то невольно обращал их к холодной серой стене, от которой им предстояло отчалить. Перед его мысленным взором все еще стояло благожелательное лицо Константина, склонившееся к нему с переносного трона, но думал он при этом о гороскопе, который всю ночь составлял и весь день просчитывал. Нахмурив брови, он дал команду, лодка отчалила и двинулась к просторам Босфора.
День выдался дивный. Легкий ветерок весело веял над водной гладью. Пухлые белые летние облака сонно висели на юго-западе — казалось, что в полной неподвижности. Глядя, как румянец на щеках Лаэль разгорается все ярче, и слушая ее вопросы, князь отдался всевозможным удовольствиям поездки, не меньшим из которых было восхищение, которое вызывала его дочь.
Они проносились мимо стоявших на якоре кораблей и мелких суденышек, откуда то и дело доносились восклицания:
— Кто она? Кто это может быть?
Под аккомпанемент этих вопросов они прошли мимо ворот Святого Петра, обогнули Галатский мыс и оставили позади гавань Рыбного рынка; двигаясь параллельно северному берегу, лодка скользнула мимо мощной круглой башни, настолько высокой, что она казалась частью неба. За кварталом Топхане они оказались на Босфоре, справа находился Скутари, сзади — мыс Сераль.
Если смотреть с моря, из гавани, древний исторический мыс оставляет у людей сведущих впечатление, что в давно минувшие дни, в порыве стремления к справедливости, Азия будто бы бросила его в волны. Он обольстителен, подобно Цирцее. Почти с самого первого дня был он выбран тем местом, где люди попеременно предавались делам веселым и серьезным, добродетели и распутству, глупостям и размышлениям, отваге и трусости, где любовь, ненависть, ревность, алчность, тщеславие и зависть возжигали свои огни пред Небесами, где, возможно, за одним-единственным исключением, Провидение чаще готово было приподнять свое покрывало, чем в любой другой точке мира.
Раз за разом князь, которому жалко было терять из виду это зрелище, оборачивался и вновь наполнял взор свой созерцанием Святой Софии — с этой точки, от края пролива, меньшие храмы, Богоматери Одигитрии и Святой Ирины, равно как и самые высокие постройки, превосходившие дворцы Буколеона, казались разве что его основаниями. Здание, в тогдашнем его виде, само создавало собственный эффект, ибо турки не успели еще, в знак обращения в исламское святилище, испортить силуэт его дивного купола минаретами. Через некоторое время князь стал рассказывать истории, связанные с этим мысом.
Когда они миновали место, где теперь стоит дворец Долмабахче, князь завел речь про Ефросинью, дочь императрицы Ирины; увидев, какое сочувствие вызвала у Лаэль горькая участь прелестного ребенка, он так увлекся собственным рассказом, что не заметил, что в воздухе у дворца Чыраган чувствуется необычайное тепло. Не заметил он и того, что небо на севере, до того безупречно-синее, подернулось белой дымкой.
Чтобы не попасть в полосу быстрого течения возле Арнавуткёя, гребцы, поравнявшись с мысом Кандиль, отошли к азиатскому берегу.
На прелестном пространстве теснились другие суда, по большей части куда более скромные, с одним гребцом, а потому судно князя с десятью разряженными гребцами привлекало всеобщее внимание. Некоторые встречные подходили ближе, дабы удовлетворить свое любопытство, но всякий раз следя за тем, чтобы не помешать; зная, что они воздают должное Лаэль, князь только радовался столь учтивому проявлению почтения.
Они уверенно продвигались вперед, пока не обогнули Кандиль. Тут навстречу им попалась целая стайка лодчонок, двигавшихся без всякого порядка; гребцы изо всех сил налегали на весла, пассажиры были в панике.
Причину их испуга распознали и на более крупных кораблях и судах, шедших по проливу. Они бросали якоря, спускали паруса, сушили весла. Кроме прочего, над ними, поднявшись куда выше обычного, кружили на стремительных крыльях стаи чаек, издавая возбужденные крики.
Князь дошел до самого интересного места в своем рассказе — о том, как жестокий и бессердечный император Михаил решил взять в жены невинную и беззащитную Ефросинью, беспардонно обманул Церковь и улестил сенат… Но тут Нило коснулся его плеча, привлекая внимание к сложившемуся положению. Быстрый взгляд на воду, еще один — на небо, и князь понял, что их ждет неизбежная, хотя пока еще и неявная опасность. В тот же миг Лаэль начала дрожать и жаловаться на холод. В воздухе действительно произошла внезапная перемена. Тут же на плечи ей лег алый плащ Нило.
Теперь с борта видно было весь горизонт, и князь обратился к гребцам:
— Грядет буря.
Они опустили весла и обернулись через плечо, каждый самостоятельно оценивая ситуацию.
— Она придет с моря, причем уже скоро. Пусть господин решает, как нам поступить, — ответил один из них.
Князь почувствовал тревогу за Лаэль. Действовать нужно в ее интересах, думать о других он не намерен.
В северо-восточной части неба показалась туча, черная у горизонта, а над головами — пространно-серая, в сердце своем — оттенка меди; она клубилась, меняла форму — то напруженный парус, то парус лопнувший; было слышно, как ветер взбивает клочья туч в руно, как порождает в них смятение и дымчатые отроги. Вода, все еще гладкая, окрасилась в тот же цвет. Царившее над ней спокойствие напоминало недвижность жертвы, задержавшей дыхание перед первым поворотом пыточного колеса.
Глазам князя открывалась длинная полоса азиатского берега, и он проследил ее, пока взгляд его не остановился на донжоне Белого замка, внушавшего ужас всем христианам. Постройки имелись и ближе, некоторые, по сути, нависали над водой, однако донжон выглядел особенно привлекательно; в любом случае, хладнокровно размышлял князь, если комендант замка откажется дать им пристанище, они найдут таковое в речке неподалеку, известной как Сладкие Воды Азии, — укрывшись под ее берегом, их судно сумеет избежать ярости ветра и волн. Князь решительно воскликнул:
— К Белому замку! Успейте до того, как обрушится ураган, молодцы, и я удвою вашу плату!
— Успеть-то мы, может, и успеем, — отвечал, нахмурившись, гребец, — но…
— Что? — прервал его князь.
— Это же логово дьявола. Многие входили в эти проклятые ворота как посланцы мира, и больше о них никогда не слышали.
Князь рассмеялся:
— Мы попусту тратим время. Вперед! Если в этом замке и живет какое страшилище, уверяю, оно дожидается не нас.
Двадцать весел опустились в воду, как одно, и судно встрепенулось, будто горячий скакун, почуявший шпоры.
И вот суденышко отважно ринулось тягаться с бурей. Благоразумие того, кто затеял это состязание — а это, безусловно, был князь, — вызывает определенные сомнения. Целью было устье реки. Можно ли достичь его до того, как ветер разбушуется с опасной силой? В этом и состояла суть состязания.
Что касается шансов на победу, нужно учесть, что их в данном случае невозможно было предсказать в точности; да и приблизительные расчеты представляли определенную трудность. Расстояние было немного меньше трех четвертей мили; при этом второй участник состязания, туча, уже вступил в схватку с вершиной горы Алем-Даги примерно в четырех милях дальше. Мертвый штиль давал преимущество, которое, увы, полностью нивелировала сила течения: хотя у литорали Кандиля оно и не было так сильно, как на противоположной стороне, рядом с Румелихисаром, однако представляло собой серьезного соперника. Гребцы знали свое дело — можно было не сомневаться, что они приложат все силы, ибо, помимо награды, которую им назначили за победу, в случае поражения и их ждала нешуточная опасность. Если исходить из того, что этот бросок представлял собой состязание, в котором буря и судно борются за победу, у князя имелись в нем определенные шансы на успех.
И все же, чем бы ни завершилась эта гонка, Лаэль придется испытать определенные неудобства. Забота князя о ней всегда сочеталась с ласковой предусмотрительностью — и потому нынешнее его поведение казалось непонятным.
Возможно, он рассудил, что положение более опасно, чем представлялось на первый взгляд. Борта у судна были низкими, однако этот недочет способно было сгладить мастерство гребцов; с другой стороны, Алем-Даги представляла собой нешуточное препятствие на пути шторма. Было ясно, что она несколько задержит тучу, а потом ветру понадобится некоторое время, чтобы покрыть расстояние до замка.
Безусловно, было бы благоразумнее повернуть к берегу и укрыться в одном из стоявших там домов. Однако в те времена, как и в нынешние, евреи отличались презрительным высокомерием, заставлявшим их отвергать всякую помощь; а до какой степени этим сыном Израиля двигала извечная обида на других — можно себе представить, если вспомнить, как долго прожил он на этой земле.
В ответ на первый же мощный взмах весел Лаэль набросила на лицо красный плащ и опустила голову на грудь князю. Он обнял ее одной рукой, и она, ничего не слыша и не говоря, полностью доверилась ему.
Гребцы, не жалевшие сил с самого начала, постепенно ускорили ритм и теперь действовали с отменной слаженностью. Каждый раз, когда весло скрывалось в волнах, раздавался легкий шелест, выдох, похожий на звук, с которым дровосек ударяет своим топором, — звук свидетельствовал о том, что движение завершено. Жилы на мощных шеях пустились в стремительную пляску, пот тек по лицам, как дождевые капли по стеклу. Зубы скрипели. Они не поворачивали голов ни вправо, ни влево, взгляд их был сосредоточен на том, по чьему лицу они судили и о собственных успехах, и о продвижении своего соперника.
Убедившись, что судно идет прямиком к замку, князь устремил глаза на тучу. Время от времени он похваливал гребцов:
— Хорошо, молодцы! Так держать, и мы выберемся!
Лишь необычный блеск его глаз выдавал внутреннее волнение. Он бросил один взгляд на все еще гладкий водный простор впереди. Их судно оказалось на нем единственным. Даже большие корабли ушли в гавань. Впрочем, нет, еще одно суденышко размерами не больше его собственного двигалось вдоль азиатского берега, судя по всему им навстречу. Находилось оно примерно на таком же расстоянии выше устья реки, насколько они находились ниже; судя по всему, трое или пятеро его гребцов старались изо всех сил.
С мрачным удовлетворением князь назначил незнакомца еще одним участником состязания.
Приветливое взгорье Алем, если посмотреть с Босфора, представляет собой сплошной лес, неизменно прекрасный и зеленый. Но пока князь глядел в ту сторону, зелень вдруг выцвела, как будто некая рука, спустившись из облака, набросила на нее белое газовое покрывало. Князь обернулся на пройденный путь, посмотрел вперед. Южная стена донжона была усеяна амбразурами. Судно их шло с отличной скоростью, однако требовалось больше. Оставалось покрыть еще половину расстояния — а враг уже находился меньше чем в четырех милях.
— Живее, молодцы! — крикнул князь. — С гор налетает ветер. Я уже слышу его рев.
Гребцы невольно обернулись и смерили взглядом оставшееся расстояние, расстояние до соперника, оценили свою скорость. Одновременно они оценили и опасность. Они тоже слышали предупреждение — глухой рев, будто туча выхватывала из земли скалы и деревья и перетирала их в пыль в своем глубоком чреве.
— Будет не один порыв, — торопливо отметил один из гребцов. — Будет…
— Шторм.
Это слово произнес князь.
— Да, господин.
И тут вода вокруг их судна пошла рябью от первого порыва — робкого, беззлобного и леденящего.
Этот порыв подействовал на гребцов сильнее, чем любое слово, какое мог произнести их наниматель. Длинный гребок они завершили особенно дружно, а перекидывая весла вперед для следующего, встали на ноги, задержались на миг, погрузили лопасти глубже прежнего, а потом издали крик столь протяженный, что он показался воплем, и одновременно снова опустились на скамьи, вытянув при этом весла на себя. В этот гребок они вложили всю свою силу. Из-под острого носа лодки вылетела струя воды, пузыри и водовороты от весел, сливаясь, полетели назад.
— Отлично! — похвалил князь; глаза его сверкали.
После этого гребцы поднимались в конце каждого гребка и опускались на место в начале следующего. Действовали они споро, слаженно, подобно машине, воду загребали глубоко, не проскальзывая. С восторгом орла, снявшегося наконец-то со своего гнездовья, князь презрительно глядел на тучу, как глядит достойный соперник. С каждым мигом донжон вырисовывался все отчетливее. Теперь князю видны были не только окна и амбразуры, но и каменная кладка. И тут он заметил еще одну удивительную вещь: большой конный отряд, который мчался галопом вдоль берега реки по направлению к замку.
«Живее, молодцы! — крикнул князь. — С гор налетает ветер».
Хвост колонны еще скрывался в лесу. Впереди бок о бок скакали два всадника и несли знамена, красное и зеленое. Их окружала группа воинов в блестящих доспехах. У князя не было нужды задавать вопрос, кто это такие. Знамена напомнили ему о Мекке и Магомете: на красном он отчетливо видел древние османские символы — поэтической глубиной смыслов и прекрасной простотой они как нельзя лучше подходили воину. Всадники были турками. Но откуда зеленое знамя? Оно говорило о том, что во главе отряда стоит кто-то более знатный, чем просто глава санджака, или комендант замка, или даже губернатор провинции.
Не менее загадочной представлялась и многочисленность отряда, тянувшегося за знаменем. Для гарнизона он был слишком велик, а кроме того, стены замка и так были усыпаны вооруженными людьми. Не дерзая заговорить об этом новом зрелище, дабы не отвлечь гребцов, князь улыбнулся, подумав, что в состязании появился еще один участник — четвертый.
После этого он отыскал глазами судно-соперник. Оно двигалось быстро. На веслах сидели пятеро, и, как и его собственные гребцы, они вставали и садились при каждом гребке. На пассажирских местах он различил две фигуры, судя по всему — женские.
Раскат грома заставил его гребцов вздрогнуть. Чистый, грозный и величественный, он заполнил широкое ущелье Босфора. Казалось, вода от этого звука прянула прочь. Лаэль выглянула из своего укрытия, но тут же вновь спрятала лицо, теснее прижавшись к князю. Чтобы успокоить ее, он беспечным голосом произнес:
— Ничего не бойся, о моя Гюль-Бахар! Мы всего лишь состязаемся в скорости вон с той тучей; мы побеждаем, вот она и обиделась. Опасности нет.
В ответ она еще плотнее обернула голову складками ткани.
Ловко, размеренно, не допуская ни единой ошибки, гребцы вели судно по волнам — размеренно, дружно звучал при каждом гребке их крик. Они старались на совесть, у их господина были все основания сказать: «Молодцы, молодцы». Однако ураган все стремительнее мчался по небу в своей облачной колеснице, и грохот ее колес с каждой секундой звучал все ближе. Деревья на холмах за замком гнулись до самой земли, и не только вокруг суденышка князя, но и повсюду, куда достигал глаз, поверхность древнего пролива бурлила и волновалась под порывами ветра.
И вот глазам их предстало устье Сладких Вод, здесь у широкого, заросшего ивами берега начиналась отмель; замок было теперь видно от основания до самого высокого мерлона, а донжон, четко вырисовывавшийся на фоне потемневшего неба, казался более зловещим, чем обычно. Знаменосцы и остальные всадники были уже совсем близко. А с другой стороны с прежним задором двигалось судно-соперник.
Морские птицы сбивались над Румелихисаром в шумные стаи — их встревожила длинная полоса пены, взбитая ветром ниже по течению. А за этой полосой мир таял в облаке брызг.
Тут суда заметили из замка, оттуда выбежала и поспешила к берегу группа воинов. Звук, напоминавший шум падающей воды, раздавался прямо над головой. Ветер налетел на замок, окутал его облаком дымки и сорванных листьев, донжон скрылся из глаз.
— Наша взяла, молодцы, наша взяла! — выкрикнул князь. — Мужество, боевой дух, славная работа — тройная оплата! А завтра — вино и пирушка!
С последним его словом лодка влетела в устье речки и встала у замкового причала, и в тот же миг озадаченный ветер хлестнул по их укрытию. В следующую секунду авангард воинского отряда галопом ворвался в ворота, а судно-соперник тоже достигло цели.
На причале хозяйничали смуглолицые длиннобородые мужчины, в белых тюрбанах, просторных шароварах — серых, присобранных на лодыжке, вооруженные всевозможным оружием: луками, копьями, ятаганами.
Шагнув на твердую землю, князь опознал в них турецких солдат. Но рассмотреть их даже совсем поверхностно не успел — к нему подошел офицер, о звании которого свидетельствовала чалма, формой похожая на чайник и прихотливо скрученная.
— Вы проследуете за мной в замок, — заявил он.
И тон, и манеры его выглядели повелительными. Подавив недовольство, князь с достоинством ответил:
— Комендант крайне любезен. Передай ему мою благодарность и скажи, что, решив двинуться сюда наперегонки с налетевшим штормом, я был совершенно уверен в том, что он предоставит мне укрытие до того момента, когда я смогу, не подвергаясь опасности, продолжить свой путь. Боюсь, однако, что замок и так переполнен, а поскольку река защищена от ветра, будет, пожалуй, целесообразнее, если он позволит мне остаться здесь.
Ответ прозвучал с прежней бесцеремонностью:
— У меня приказ доставить вас в замок.
При этих словах некоторые из гребцов возвели глаза и воздели руки к небу, другие же перекрестились и, будто утратив последнюю надежду, воскликнули:
— Пресвятая Богородица!
Князь, впрочем, сдержался. Он понимал, что перечить бессмысленно, и, дабы успокоить гребцов, сказал:
— Я пойду с вами. Комендант наверняка проявит благоразумие. Мы — несчастливцы, брошенные ему в руки непогодой, превратить нас при таких обстоятельствах в узников — значит нарушить первую и самую священную заповедь Пророка. Приказ не распространяется на моих слуг; они останутся здесь.
Лаэль слушала, побелев от страха.
Разговор велся по-гречески. При упоминании заповеди турок бросил на князя презрительный взгляд, будто желая сказать: пес неверный, как смеешь ты упоминать слова Пророка? Но потом, опустив глаза на Лаэль и гребцов, он ответил, пресекая любые возражения или вопросы:
— Ты — они — пойдете все.
С этими словами он повернулся к сидевшим во второй лодке и, возвысив голос, чтобы его было слышно сквозь завывания ветра, крикнул:
— Выходите.
В лодке находилась женщина в богатых одеждах, скрытая плотным покрывалом, а также ее спутник, на которого князь воззрился с изумлением. Одеяние этого спутника его озадачило: только после того, как он, повинуясь приказу, шагнул на причал и встал во весь рост, князь понял, что это мужчина, послушник Сергий.
Чтобы объяснить их присутствие в замке, достаточно вспомнить разговор, состоявшийся между ними во дворце Гомера. Они двинулись из Терапии в полдень и, как это принято у лодочников, которым нужно пройти из верхней части Босфора, по наклонной линии пересекли пролив до азиатского берега, где, как считается, течения более предсказуемы и двигаться вниз проще. Когда над Алем-Даги начали сгущаться тучи, они следовали обычным маршрутом, и тут княжне Ирине был задан тот же вопрос, что и индийскому князю. Что она предпочтет — высадиться в Азии или вернуться в Европу?
Княжна разделяла общее для всех греков недоверие к туркам. Ее с детских лет пугали историями про женщин, попавших к ним в плен. Она предпочла бы направиться к Румелихисару, однако гребцы заявили, что уже слишком поздно, а потом добавили, что устье речушки рядом с Белым замком свободно, туда можно добраться до того, как налетит буря; доверившись их суждению, княжна согласилась.
Оказавшись на причале, Сергий откинул куколь и собирался было заговорить, однако тут ветер подхватил его волосы, швырнув в лицо длинные пряди. Увидев, что он временно ослеплен, княжна сама взяла слово. Откинув покрывало, она обратилась к офицеру:
— Вы — комендант замка?
— Нет.
— Кто мы — гости или пленники?
— Не мне это решать.
— Тогда передай коменданту следующие слова. Скажи, что я — княжна Ирина, по праву рождения — кровная родственница Константина, императора греков и римлян; что я признаю эту землю законной собственностью твоего повелителя султана, я сюда не вторгалась, а лишь ищу временного убежища. Передай, что если я окажусь в замке в качестве пленницы, ему придется ответить за это перед моим венценосным родичем, который, безусловно, потребует возмещения; с другой стороны, если я войду туда в качестве гостьи, то лишь на том условии, что мне будет позволено столь же беспрепятственно его покинуть вместе с моим другом и слугами сразу же после того, как утихнут ветер и волны. Да, и еще одно условие: обращаться со мной следует так, как это приличествует моему положению, комендант должен лично предложить мне лучшее, чем замок располагает для приема гостей. Я дождусь его ответа здесь.
Офицер, при всей своей неотесанности, слушал с изумлением, которое даже не пытался скрывать; впечатление на него произвела не только сама речь и даже не сила духа говорившей; его зачаровало ее непокрытое лицо. Ни в одном, даже самом прекрасном, сне об идеальном мусульманском рае не видел он подобной прелести. Он застыл, глядя на собеседницу.
— Ступай, — повторила она. — Скоро пойдет дождь.
— Как мне тебя представить? — осведомился он.
— Княжна Ирина, родственница императора Константина.
Офицер склонился в низком поклоне и поспешно зашагал в сторону замка.
Его подчиненные остались стоять на почтительном расстоянии от пленников — именно таковыми являлись сейчас искавшие убежища, — позволив им всем сойтись вместе: князь и послушник стояли на причале, а княжна и Лаэль сидели каждая в своей лодке.
Несчастье — бесцеремонный распорядитель празднества; оно не берет своих жертв за руку, не называет по имени, оно вынуждает их обратиться друг к другу за помощью. Именно так и поступили теперь пассажиры двух лодок.
Неискушенный и несведущий в силу неопытности, Сергий тем не менее сознавал, в каком двусмысленном положении оказалась княжна. Кроме того, он, как всякий мужчина, чутьем понимал, что сопротивляться бесполезно, можно лишь протестовать. Дабы оценить возможное влияние незнакомца на турок, он первым делом взглянул на него, и, надо сказать, взгляд не приободрил его и не внушил новых надежд. Худосочный сутулый старик с длинной белоснежной бородой, в черной бархатной шляпе и накидке, выглядел достойным и состоятельным; глаза его ярко блестели, щеки пошли пятнами от досады и неприятия того, что с ним происходило; ждать от него помощи в сложившейся ситуации представлялось абсурдным.
Вырвав свои локоны из рук ветра и спрятав их под куколь, Сергий бросил взгляд на Лаэль. Первое, что он подумал, — насколько мало ее наряд подходит для морских прогулок, даже при самой ясной погоде. Впрочем, взглянув на княжну, он тут же воздержался от упреков: пусть и не столь разукрашенный драгоценностями, наряд ее был столь же изысканным и легким. И ему пришло в голову, что у гречанок, видимо, принято одеваться так для путешествий по морю. Тут Лаэль подняла на него глаза, и он увидел, насколько детское у нее лицо, насколько прелестное, несмотря на омрачавшие его страх и тревогу. Она сразу же вызвала у него интерес.
О худосочном старике послушник судил превратно. Этот мастер интриги уже просчитал дальнейшее развитие ситуации и уже думал о его последствиях.
Когда княжна подняла покрывало, он был поражен не менее турка. А потом, услышав, какие слова она велела передать коменданту, да еще и с такой сдержанностью, самообладанием, отвагой, достоинством и без всякого вызова, он решил доверить Лаэль ее попечительству.
— Княжна, — начал он, снимая, несмотря на порывы ветра, шляпу и подходя к борту ее лодки, — мне совершенно необходимо с вами переговорить, а дабы оправдаться за свою бесцеремонность, я хочу отметить, что мы с вами — товарищи по несчастью и мне необходимо, по мере возможности, обеспечить безопасность своей дочери.
Ирина смерила его долгим взглядом, а потом перевела глаза на Лаэль — и при виде девушки те сомнения, которые в первый момент заставили ее заколебаться, тут же рассеялись.
— Я признаю, что сложившееся положение накладывает на нас определенные обязательства, — отвечала она, — и поскольку я женщина и христианка, я понимаю, что нет ни единой причины, которую сочли бы достаточно веской на Небесах, отказать вам в вашей просьбе. Но прежде, добрый господин, назовите мне свое имя и происхождение.
— Я — индийский князь и пользуюсь правом путешественника прожить определенный срок в столице империи.
— Ответ достойный; прошу вас, князь, чтобы впоследствии, пересматривая в мыслях этот разговор, вы не отнесли мой вопрос на счет праздного любопытства.
— Можете этого не бояться, — отвечал князь, — ибо я давно уже узнал, что, согласно кодексу достойного поведения, осмотрительность является одной из основных добродетелей, а прилагая это правило к нашей нынешней ситуации, предлагаю, если будет на то ваша воля, продолжать беседу, которая в силу обстоятельств, видимо, окажется весьма непродолжительной, на каком-то ином языке, кроме греческого.
— Тогда на латыни, — произнесла княжна, бросив быстрый взгляд на воинов, а когда князь кивнул в знак согласия, продолжила: — Ваша почтенная борода, о князь, как и внушающая уважение внешность свидетельствуют о мудрости, равной которой мне не достичь никогда, а потому прошу, скажите, как я, слабая женщина, которая, возможно, не сумеет спастись от этих разбойников, безжалостных в силу своих религиозных предрассудков, могу помочь вашей дочери, отныне — моей младшей сестре по несчастью?
Эти слова она сопроводила таким нежным и приветливым взглядом в сторону Лаэль, что истолковать его превратно было невозможно.
— Прекрасная и добрая княжна, тогда я перейду прямо к делу. Еще на воде, на полпути между этой точкой и вон той, когда поздно уже было менять направление или давать гребцам знак остановиться, я увидел группу всадников, судя по всему воинов, — они поспешно двигались вдоль берега реки в сторону замка. Во главе ехали знаменосцы в разукрашенных одеждах, они несли два знамени, одно — зеленое, другое — красное. Первое, как вам известно, имеет религиозный смысл, его редко увидишь в походе, за исключением тех случаев, когда присутствует особа очень высокого ранга. Из всего этого я заключаю, что наш арест как-то связан с прибытием этой особы. Музыка, которую, как вы слышите, до сих пор играют в ее честь, служит подтверждением моих слов.
— Я слышу трубы и барабаны, — согласилась княжна, — и готова признать, что сказанное вами исчерпывающим образом объясняет то, чему в противном случае объяснения найти невозможно.
— Отнюдь, княжна; по крайней мере в отношении к вам случившееся остается недопустимым, в высшей степени вызывающим поступком.
— Судя по вашим речам, князь, вы знакомы с обычаями этих варваров-безбожников. Может быть, воспользовавшись вашими познаниями, вы назовете мне имя этой важной особы?
— Да, я некоторым образом связан с турками, однако не решусь высказывать предположения касательно имени, звания и цели визита новоприбывшего. Однако, продолжая ту же цепь рассуждений, скажу, что если умозаключения мои верны, тогда послание, которое вы приказали передать коменданту, при всей его убедительности, при всем безупречном соответствии вашему высокому положению, не повлечет за собой вашего освобождения, поскольку то, что стало причиной вашего пленения, может превратиться в причину удерживать вас. Говоря коротко, я не исключаю, что вам дадут отказ.
— Вы полагаете, они посмеют держать меня в плену?
— Эти люди коварны.
— Они не посмеют! — Щеки княжны зарделись от возмущения. — Родственник мой не бессилен, и даже великий Мурад…
— Я прошу простить меня, однако ни под одной мантией не скрыто столько преступлений, сколько под надуманными предлогами, которые у властителей принято именовать «интересами государства».
Она рассеянно посмотрела на реку — буря пустила по ней крупную неровную рябь. Потом, взяв себя в руки, произнесла:
— Я прошу прощения, князь. Я вас задерживаю.
— Вовсе нет, — отозвался он. — Должен еще отметить, что если умозаключения мои верны, то даме высокого положения будет в высшей степени неуютно и одиноко в крепости, каковую представляет собой этот замок: насколько я слышал, в настоящее время его используют скорее как военное укрепление, чем как жилище или место для увеселений.
Воображение княжны тут же подхватило эту идею и, разыгравшись, создало образ мусульманского логова, где нет ни женщин, ни подходящих для них помещений. Ее обуяла тревога.
— Ах, если бы я могла вернуть посланца! — воскликнула она. — Зря я искушаю коменданта, предлагая ему стать его гостьей на любых условиях.
— Не корите себя. То было отважное и во всех отношениях правильное решение, — проговорил князь, облекая в эти любезные слова собственные интересы. — Вы сами видите, шторм разыгрался еще больше. Вон оттуда, — он показал в направлении Алем-Даги, — идет дождь. Не по собственному выбору вы здесь, о княжна, а по воле Господа!
Эти слова он произнес с особой внушительностью, она же склонила голову и дважды осенила себя крестом.
— Положение наше тяжко, — продолжал он, — но, по счастью, его можно облегчить, хотя бы отчасти. Это моя дочь, имя ей — Лаэль. По годам она едва-едва вышла из детства. Она уязвима даже более вашего — у нее нет титула, чтобы остудить пыл насильника, нет венценосного родича, который отмстит за нанесенные ей обиды; ей грозит все то же, что и вам, — темница в этом оплоте неверных, злодеи вместо слуг, неудобства, которые ввергнут ее в лихорадку, разлука со мной, дабы сломить ее дух. Позвольте же ей пойти с вами. Она может выполнять роль спутницы или компаньонки. Даже самые безрассудные злодеи порой отступают, если перед ними не один соперник, а два.
Эта речь произвела должное впечатление.
— О князь, я не знаю, как выразить свою признательность. Я у вас в неоплатном долгу. Да, Небеса ввергли меня в это несчастье, но не оставили меня совсем — и как кстати! Но смотрите, вот мой посланец, и не один! Пусть ваша дочь подойдет и сядет со мной рядом, вы же стойте поблизости, дабы в случае нужды я могла черпать из сокровищницы вашей мудрости. Живее! Князь, Сергий молод и силен. Позвольте ему привести ко мне ваше дитя.
Послушник не замедлил с действием. Подтянув лодку к берегу, он протянул Лаэль сильную руку. В следующий миг ее уже переправили к княжне, и она села рядом.
— Теперь пусть приходят!
Тем самым княжна как бы дала понять, что в общности — сила. Это слышно было даже в ее голосе: в него вернулась ясность, а лицо ее так и светилось отвагой и силой воли.
Сгрудившись вместе, беженцы дожидались прихода офицера.
— Комендант сейчас будет! — доложил он, поклонившись княжне.
Посмотрев в сторону замка, они увидели около дюжины мужчин — они вышли пешими из ворот. Все они были в доспехах, у каждого на предплечье крепилось копье, на котором, вытянувшись в прямую линию, развевался вымпел. Один из воинов шел впереди, князь и княжна сразу же поняли, что это и есть комендант, и смотрели на него с волнением и любопытством.
Тут на землю упали крупные капли дождя. Комендант, видимо, заметил эту очередную невзгоду, взглянул на гневное небо, остановился и поманил своих спутников; несколько человек подбежали к нему и, получив приказ, поспешно вернулись в замок. Он же пошел дальше, заметно ускорив шаги.
Тут князь, обладавший большим опытом, чем его спутники, приметил одну ускользнувшую от них подробность, а именно что незнакомцу оказывали исключительные почести.
Когда он ступил на причал, офицер и солдаты простерлись было перед ним, однако он остановил их повелительным жестом.
Как нетрудно догадаться, беглецы уже издалека следили за ним с особенным интересом; когда он приблизился, они начали вглядываться в него, как подсудимые вглядываются в судью, чтобы по внешности распознать, в каком он пребывает расположении духа. Ростом незнакомец был выше среднего, строен и облачен в доспехи — доспехи восточного толка, полностью приспособленные к жаркому климату, облегченные. Капюшон из искусно переплетенной стальной проволоки, достаточно плотный, чтобы не пропустить ни стрелу, ни острие кинжала, защищал его голову, горло, шею и плечи, оставляя открытым лицо; кольчуга того же прихотливого плетения начиналась у капюшона и, следуя контурам тела, юбкой спускалась до колен. Английский или тевтонский рыцарь не стал бы, в силу сравнительной легкости, называть ее старомодным хаубергом и применил бы к ней слово «хаубергеон». Бархатный дублет без рукавов, простого зеленого цвета, сидел поверх кольчуги без единой складки или морщины, не считая подола юбки. Шоссы, или чулки, тоже из стали, скрывали нижнюю часть ноги, завершаясь башмаками из тонких пластин, очень остроносыми. Небольшая выпуклость на капюшоне, равно как и яркий золоченый обруч, к которому капюшон крепился, придавали головному убору сходство с короной.
По своему типу доспехи были вполне заурядными. Помимо прочего, восточные всадники отдавали им предпочтение потому, что хотя они и требовали от мастера-оружейника долгих лет кропотливого труда, но потом обеспечивали владельцу грацию и свободу движений. К незнакомцу это, безусловно, было применимо.
Прочие его атрибуты представить себе несложно. Стальные перчатки, отделяющие все пальцы один от другого, широкая гибкая перевязь из отполированных золотых пластин, на которую подвешивают ятаган, спадала по диагонали от пояса до левого бедра; к каблукам крепились легкие шпоры; кинжал, усыпанный самоцветами, был его единственным оружием и служил прежде всего тому, чтобы продемонстрировать миролюбивый характер этой вылазки. Поскольку ничто на незнакомце не звенело и не бряцало, поступь его была бесшумной, движения — легкими и ловкими.
Индийского князя, разумеется, прежде всего занимали эти воинские атрибуты — благодаря личному знакомству с героями и знаменитыми воинами сравнение вошло у него в привычку. Что же касается княжны, для которой облачение и повадка были лишь дополнениями, приятными или наоборот, но не первой важности, то она обратила свой взор к лицу незнакомца. Ей предстали карие глаза, не слишком большие, но на удивление яркие, быстрые, острые — они перелетали с предмета на предмет с вопрошающей дерзновенностью и столь же стремительно их покидали; круглый лоб с высокими дугами бровей, нос с римской горбинкой, рот с глубокими складками, полными губами и не слишком густыми усами и бородой; чистая, хотя и опаленная солнцем кожа — говоря короче, то было лицо высокомерное, красивое, утонченное, властное, каждой своей черточкой свидетельствовавшее о высоком рождении, царственных привычках, честолюбии, мужестве, страстности и самоуверенности. Однако удивительнее всего было то, что незнакомец, судя по всему, был совсем юным. Удивленная, не знающая, радоваться ей или тревожиться, княжна не сводила глаз с лица, которое будто притягивало ее к себе.
Остановившись в нескольких шагах от наших друзей, незнакомец взглянул на них, словно определяя, кто здесь главный.
— Остерегайся, княжна! Это не комендант, но тот, о ком я тебе говорил, — особа высокого ранга.
Это предупреждение индийский князь произнес на латыни. Как будто с целью вознаградить его за оказанную услугу — за то, что он помог ему определиться, — предмет этого предупреждения отвесил легкий поклон, а потом перевел взгляд на княжну. Выражение его лица сменилось стремительнее, чем угасает пламя свечи под дуновением ветра. Изумление, недоверие, потрясение, восхищение пронеслись по нему чередой. То, безусловно, были сильные чувства, каждое проявилось с полной отчетливостью, и последнее оказалось и самым сильным, и самым стойким. После этого он встретил ее взгляд, и его собственный оказался столь пылким, пристальным и долгим, что она залилась краской до самого лба и опустила покрывало — впрочем, нужно уточнить, без всякой обиды.
Когда лик ее скрылся, что было подобно внезапному закату светила, комендант встрепенулся. Сделав шаг вперед, он обратился к Ирине, склонив голову, в явственном смущении:
— Я пришел предложить свое гостеприимство родственнице императора Константина. Шторм, похоже, стихнет не скоро, и до тех пор мой замок — в полном ее распоряжении. Притом что он не может сравниться роскошью с ее собственным дворцом, в нем, по счастью, имеются удобные покои, где княжна может вкусить спокойный и безопасный отдых. Приглашение это я передаю вам от лица моего высокого повелителя султана Мурада, который всей душою рад дружбе, существующей между ним и властителем Византия. Дабы развеять все страхи и унять сомнения, я, опять же от его имени и вкупе с той крепостью слова, каковая проистекает из веры в наисвятейшего Пророка, клянусь княжне Ирине, что никто не посмеет потревожить ее во время пребывания в замке и она вольна будет покинуть его по первому своему слову. Буде на то ее желание, это проявление гостеприимства можно по взаимному согласию, в присутствии этих свидетелей, скрепить государственным договором. Я жду ее ответа.
Индийский князь слушал эту речь, поражаясь не столько весьма незамысловатой латыни, на которой она прозвучала, сколько вежеству манер и изысканности тона, — вопреки собственному желанию он вынужден был признать, что оба этих свойства присутствовали в высшей мере. Кроме того, ему внятен стал смысл того взгляда, который обратил на него незнакомец после его предупреждения в адрес княжны, и, дабы скрыть замешательство, он повернулся к ней.
В этот момент рядом опустили двое крытых носилок, доставленных из замка, дождь же припустил пуще прежнего.
— Это, — продолжал комендант, — доказательство того, как я пекусь об удобстве родственницы благороднейшего императора Константина. Я опасался, что дождь хлынет еще до того, как я ей представлюсь; да и не только в этом дело, о прекрасная княжна, — с помощью этих носилок я обороняю себя от страшного обвинения, которое мне могут предъявить в Константинополе: ибо нельзя очернить человека хуже, чем сказав, что он, будучи правоверным мусульманином, которому вера его повелевает соблюдать законы гостеприимства, отказался открыть попавшим в беду женщинам ворота лишь потому, что они — христианки. О благородная и прекрасная госпожа, ты видишь, сколь для меня важно, чтобы вы приняли мое приглашение!
Ирина посмотрела на индийского князя и, прочитав согласие на его лице, ответила:
— Я прошу позволения доложить впоследствии об этой любезности как о государственном деле, дабы мой венценосный родственник по достоинству оценил вашу доброту.
Комендант склонился до земли и ответил:
— Я бы и сам мог высказать то же предложение.
— Кроме того, пусть и моих друзей, — она указала на индийского князя и послушника, — равно как и гребцов, включат в условия нашего договора.
И на это воспоследовало согласие; засим княжна поднялась и протянула Сергию руку, чтобы он помог ей сойти на берег. Вслед за нею сошла и Лаэль. А затем, усевшись на носилки, обе последовали в замок — за ними пешком шли послушник и князь.
Читатель, скорее всего, отнесет это обстоятельство на счет традиции правоверных, которая запрещает мужчинам лишний раз смотреть на женщин, однако, когда процессия приблизилась к замку, сразу стало понятно, с какой предусмотрительностью комендант отнесся к приему своих гостий. Им не встретилось ни единого мужчины, за исключением часового на стене у ворот — да и тот стоял, отвернувшись, дабы не видеть их на подходе.
— А где всадники, о которых вы говорили? Где гарнизон? — обратился Сергий к князю.
Тот пожал плечами и ответил:
— Скоро вернутся.
Новое доказательство предусмотрительности предстало им, когда носилки опустили на пол в широком, вымощенном камнем коридоре, непосредственно за входной дверью. Там их ждал один-единственный мужчина — столь же высокий ростом, как и послушник, но неестественно тонкий станом; ноги его своей худобой напоминали ноги тряпичной куклы, а тело, хоть и облаченное в бурнус с великолепной вышивкой, в наши дни навело бы на мысль о тех скелетах, которые хирурги держат у себя в кабинетах в качестве мебели. Был он черен, точно неосвещенный угол подвала, и безбород. Индийский князь тут же признал в нем человека, непременного в любом восточном гареме, и приготовился повиноваться ему беспрекословно: изобилие узоров на его бурнусе подтверждало, что вновь прибывший вельможа званием превосходит коменданта.
«Это кисляр-ага важной особы», — подумал он про себя.
Евнух, явно привычный к исполнению таких обязанностей, проследил, чтобы носилки поставили, как должно, а потом, опустив острие ярко блестевшего кривого меча на пол, произнес голосом даже более тонким, чем обычный женский тембр:
— Я провожу женщин и обеспечу им охрану. Никто не посмеет следовать за ними.
На это князь ответил:
— Благодарствую; им утешительно будет, если их не будут разлучать.
Голос его звучал почтительно. Негр откликнулся:
— Это крепость, не дворец. Для них обеих имеется лишь одна комната.
— А если я пожелаю переговорить с ними или они — со мной?
— Бисмилла! — отвечал евнух. — Они не пленницы. Я передам им любые твои слова, а тебе — их.
После этого княжна и Лаэль сошли с носилок и последовали за провожатым. Сразу после этого в замке явно прозвучал приказ, с лязгом и грохотом начали отворяться двери, оттуда большими группами выскакивали воины. Князь вновь отметил про себя: «Такая дисциплина говорит о присутствии человека очень высокого ранга».
Надо сказать, что должность евнуха существовала отнюдь не у одних только язычников; с незапамятных времен имелись евнухи и при византийском дворе; Константин Драгаш, последний и, возможно, самый богобоязненный из всех греческих императоров, не только дозволял это, но и почитал. Имея это в виду, читатель не станет удивляться тому, что княжна Ирина согласилась на подобное сопровождение без трепета и даже без колебания. У нее наверняка не впервые был такой провожатый.
Миновав множество лестничных пролетов, евнух привел дам в ту часть замка, где имелись некоторые признаки обустройства: полы были подметены, двери завешены коврами, в воздухе витал легкий аромат благовоний, а для спасения обитателей, кем бы они ни были, от темноты с потолка и со стен свисали зажженные светильники. Остановившись перед портьерой, евнух отвел ее в сторону и произнес:
— Входите и чувствуйте себя как дома. На столе стоит колокольчик; на его звон я отзовусь.
Увидев, что Лаэль испуганно жмется к княжне, он добавил:
— Бояться не надо. Да будет вам ведомо, что мой повелитель еще в детстве услышал историю Хатима, арабского поэта и воина, и с тех пор твердо убежден, что гостеприимство — это добродетель, без которой благодати не достичь. Не забудьте про колокольчик.
Они шагнули внутрь и остались одни.
К их изумлению, выяснилось, что комната обставлена с немалым удобством. Нечто вроде люстры свешивалось с потолка, с многочисленными светильниками, которые можно было зажечь; под ней стоял круглый диван, вдоль стен тянулся другой, на каждом его углу горкой лежали подушки. Пол был устлан циновками, тут и там лежали цветистые ковры, обеспечивая тепло и радуя глаз. В глубоких оконных проемах стояли большие плоские сосуды, и хотя запах мускуса заглушал сладостный аромат цветущих в них роз, их лепестки придавали розовый оттенок довольно скудному дневному свету. Холодные шершавые стены были предусмотрительно завешаны шерстяными коврами, похожими на шпалеры.
Прежде всего они подошли к одному из окон и выглянули наружу. Мир внизу растворялся в струях отчаянно хлещущего дождя. По Босфору гуляли волны, увенчанные гребнями белой пены. Европейский берег полностью скрылся из виду. Порывы ветра со свистом и стоном обрушивались на замок; поняв, какой опасности избежала, княжна вспомнила слова индийского князя и, проникнувшись до глубины души благодарностью, повторила: «Вы здесь по воле Господа».
Эта мысль примирила ее с ситуацией, и вскорости лицо и воинственная фигура коменданта вновь явились ее воображению. Как он был хорош собой, как галантен, как молод! Вряд ли намного старше ее самой! С какой готовностью приняла она его приглашение! Эта мысль заставила ее зардеться.
От грезы, не лишенной очарования, — а значит, ей суждено вернуться вновь — княжну оторвала Лаэль: она принесла детский башмачок, который отыскала рядом с центральным диваном; разглядывая украшавший эту вещицу узор из цветного бисера, княжна догадалась, куда они попали.
Пусть замок этот и находился на самом дальнем рубеже исламского мира, пусть он был до отказа набит мужчинами и оружием, но коменданту дозволялось иметь собственный гарем, и сейчас они находились в своего рода общей женской комнате. Здесь в обычное время встречались жены коменданта — неведомо, насколько многочисленные, — которых пока изгнали в какое-то другое помещение, здесь они предавались тем немногим радостям, какие позволяла их участь.
Княжну вновь прервали. Шпалеру на одной из стен откинули в сторону, и две женщины внесли яства. Следом шла третья с небольшим столиком, украшенным турецкими узорами; его она поставила на пол. На столике расставили блюда, очень легкие и простые; затем вошла третья женщина с охапкой шарфов и шалей. Последняя оказалась гречанкой, и она пояснила, что ее повелитель, владелец замка, рад предоставить гостьям все возможные удобства. Позднее, вечером, их ждет более обстоятельная трапеза. Пока же ей поручено им прислуживать.
Гостьи, приободренные присутствием в замке других женщин, немного перекусили; после этого столик унесли, а прислужниц временно отослали. Завернувшись в шали, ибо они успели промокнуть под дождем, а в комнату сквозь незастекленные окна заползала сырость, дамы уселись на диван, огородившись для пущей надежности подушками.
И вот теперь, когда им стало тепло, уютно, а в душах воцарился покой, хотя их и будоражила мысль, что они втянуты в вихрь незаурядного приключения, княжна сумела убедить Лаэль рассказать ей о себе; бесхитростность девушки показалась ей очаровательной, тем более что дополнялась исключительной остротой ума. Так оно часто бывает, когда основательное образование совсем не подкреплено жизненным опытом. Для спрашивающей любопытнее всего оказалось то, что она за один день открыла для себя двух таких замечательных людей и с обоими оказалась в очень необычных отношениях. А поскольку женщинам свойственно отыскивать сходство между заинтересовавшими их людьми, княжна была поражена тем, сколько общего оказалось у Сергия и Лаэль. Оба были молоды, хороши собой, обладали обширными познаниями — и при этом выказывали редкостную неискушенность. Выражаясь на языческий манер, что имела в виду, сведя их вместе, судьба? Княжна решила для себя, что станет наблюдать за развитием событий.
Когда по ходу повествования Лаэль заговорила об индийском князе, Ирину глубоко поразила окружавшая его тайна. Повествовательница и сама знала далеко не все, а потому рассказ ее мог разве что раздразнить любопытство. Кто он такой? Где находится Чипанго? Он богат, образован, сведущ во всех науках, говорит на всех языках — он посещал самые разные земли, даже необитаемые острова. Да, внешность его казалась весьма заурядной: увидев его впервые, Ирина почти не обратила на него внимания; запомнились ей разве что глаза да бархатная накидка. Она мысленно дала себе слово изучить князя повнимательнее, но тут из-за портьеры появился евнух, шагнул вперед и, отвесив княжне полупоклон, произнес:
— Мой повелитель не хочет, чтобы гостьи ощущали себя брошенными. Он помнит о том, что родственнице августейшего императора Константина нечем скрасить течение времени и это, вероятно, ее гнетет. Он смиренно просит ее принять его сочувствие, меня же он прислал сообщить, что сегодня днем в замок прибыл знаменитый сказитель, направляющийся ко двору султана в Адрианополе. Доставит ли княжне удовольствие послушать его?
— Какими языками он владеет? — осведомилась княжна.
— Арабским, турецким, греческим, еврейским и латынью, — прозвучал ответ.
— Какой мудрый человек!
Ирина посоветовалась с Лаэль и, решив развлечь девушку, приняла предложение, заодно попросив передать коменданту их благодарность.
— Приготовьте чадры, — напомнил евнух, пятясь к двери. — Сказитель — мужчина, и он явится прямо сейчас.
Ввели сказителя. Он медленным шагом приблизился к дивану, на котором сидели его слушательницы, — он знал, что за ним пристально наблюдают.
Караваны приходили в Константинополь едва ли не каждый день. Колокольчик на шее у осла, который вел длинную вереницу груженых верблюдов по узким улицам, можно было услышать всякий час, а шейх, возглавлявший такой караван, как правило, был арабом. Соответственно, княжна видела многих сынов пустыни и успела изучить особенности их облика, однако ни разу еще ей не доводилось видеть столь благородного представителя этой расы. Он подходил тем шагом, каким нынче ходят по сцене актеры, она видела его красные туфли, белую рубаху, спадавшую до лодыжек и перетянутую поясом, так что на груди образовался просторный карман, за плечами — плащ в красно-белую полоску. Княжна обратила внимание и на добротность тканей: рубаха была из тончайшей ангорской шерсти, плащ — из верблюжьего волоса, переливчатый и мягкий, как бархат. У пояса она заметила пустые ножны для ятагана, богато инкрустированные бриллиантами. Голову сказителя покрывал платок из шелково-хлопковой ткани, с кистями, в мелкую красную и желтую полоску, его удерживал обычный шнур; впрочем, все это княжна заметила лишь между делом, ибо сам вошедший приковал все ее внимание — рослый, величавый, царственный; она вглядывалась ему в лицо, не сознавая, что собственное ее лицо не прикрыто.
Черты его были правильными, кожа — обветренной до цвета красноватой бронзы, борода негустой, нос острым, щеки впалыми, глаза, хотя затененные бровями и платком, блестели, точно бусины из отполированного черного янтаря. Руки он сложил на груди, как это принято у восточных слуг в присутствии особ много выше их по рангу; приветствие его было исполнено безусловной почтительности, однако, когда он поднялся и встретился взглядом с княжной, глаза его задержались на ней, засветились — и он в тот же миг отбросил или позабыл свою смиренность, став даже величественнее эмира, владеющего тысячей шатров по десяти копий в каждом и по десятку верблюдов на каждое копье. Некоторое время княжна выдерживала его взгляд — ей померещилось, что она уже видела это лицо, но где, вспомнить не удавалось; когда же она поняла, что блеск глаз делается все острее, то испытала то же, что испытала под взглядом коменданта. Неужели это он? Нет, сейчас перед ней стоял человек зрелого возраста. Да и зачем коменданту такой маскарад? Впрочем, итог был тем же, что и на причале: княжна опустила покрывало на лицо. Тогда к сказителю вновь вернулось смирение, и он заговорил, потупив глаза и не разжимая рук.
— Сей преданный слуга, — он указал на евнуха, — мой друг… — евнух скрестил руки и принял позу благодарного слушателя, — поведал мне от лица своего повелителя — да ниспошлет Всеблагой и Всемилостивый опору этому благородному человеку здесь и его душе в лучшем мире! — что родственница императора, чья столица — это звезда мира, а сам он — несравненное светило, укрылась в его замке от бури и теперь, будучи его гостьей, тоскует от недостатка развлечений. Не расскажу ли я ей историю? Я знаю множество притч, историй и легенд, созданных самыми разными народами, но — увы, о княжна! — все они незамысловаты и могут позабавить бедуинов и бедуинок, заточенных у себя в пустыне, ибо воображение их по-детски податливо. Я опасаюсь, что у тебя они вызовут смех. Однако я явился, и как ночная птица поет после восхода луны, лишь потому, что луна прекрасна и ее должно приветствовать, так и я полностью тебе покорен. Отдавай распоряжения.
Он говорил по-гречески, в выговоре чувствовался едва различимый акцент; когда он умолк, княжна продолжала хранить молчание.
— Знаком ли тебе… — проговорила она наконец, — знаком ли тебе некий Хатим, прославленный среди арабов как воин и поэт?
Некоторое время княжна выдерживала его взгляд — ей померещилось, что она уже видела это лицо…
Евнух понял ее намерение и улыбнулся. Вопрос о Хатиме был лишь вежливым способом получить сведения о его повелителе; она не только неуклонно обращала к нему мысли, но и желала узнать о нем побольше. Сказитель изменил свою смиренную позу и спросил с живостью человека, которому предлагают поговорить на любимую тему:
— Благородная госпожа, ведомо ли тебе, что такое пустыня?
— Я там никогда не бывала, — отвечала княжна.
— В ней нет красоты, но она хранит многие тайны, — продолжал он, воодушевляясь. — Когда тот, кому ты поклоняешься едино и как Богу, и как Сыну Божьему — противопоставление, слишком сложное для нашей простой веры, — приуготовлялся к тому, чтобы явить себя людям, он на некоторое время удалился в пустыню. Так же и наш Пророк на самой заре своих дней направил стопы свои к Хиве, голой, мрачной, безводной скале. Зачем, о княжна, если не для того, чтобы очиститься, и не потому ли, что именно там повелел поселиться ему Бог — в безжизненном месте, где он мог в нерушимом одиночестве взлелеять в себе все самые лучшие помыслы? Учитывая это, сможешь ли ты принять мои слова о том, что сыны пустыни — благороднейшие из всех людей?
— И Хатим был одним из них!
— В Хиджазе и Неджде о нем рассказывают следующее: в те дни, когда Всемилостивый приступил к Сотворению мира — а для него это было лишь малое развлечение, занятие куда проще, чем для голубки строить гнездо, — решил он дать себе отдых. Горы, реки и моря уже пребывали на своих местах, и земля приобрела радующее его разнообразие — тут лес, там травянистая равнина; все было закончено, оставались лишь океаны песка, да и те нуждались лишь в одном — в воде. Он дал себе отдых.
Так вот, если пустыни с их небесами, где днем резвится солнце, а ночью выстраиваются парадом звезды, с их ветрами, пролетающими от моря до моря, не собрав ни единой пылинки, — если пустыни безлесны, если неведомы им красоты садов и разливы трав, то причиной тому не случайность и не забывчивость; ибо у него, у Милостивого и Милосердного, не бывает ни случайностей, ни упущений. Он неизменно бдителен, он присутствует во всем. Ибо как сказано в аяте Престола: «Им не овладевают ни дремота, ни сон… Его Престол объемлет небеса и землю, и не тяготит Его оберегание их».
Откуда же тогда желтизна и зной, одинаковость и безлюдность, земля, которая не ведает дождей и журчащих потоков, не знает ни дорог, ни тропинок, — откуда она, если то не случайность и не забывчивость?
Он велик и славен! Негоже Его обвинять!
В тот час отдохновения, не от усталости или тяжких трудов, но лишь потому, что задуманное было завершено и нужно было выразить это в словах, Он произнес, обращаясь к собственному всемогуществу как к близкому другу: «Какое есть, таким оно и останется. Придет время, когда среди людей меня, и само имя мое, забудут, как забывают цвет прошлогоднего листа. Тот, кто гуляет по саду, лишь о саде и думает, но тот, кто живет в пустыне и хочет постичь ее красоту, должен смотреть в небо, а глядя туда, он станет вспоминать обо мне и произносить вслух, точно влюбленный: „Нет Бога, кроме него, Милостивого и Милосердного… Он недоступен взору, но взор доступен ему; он — Благой и Всеведущий“… Итак, придет день, когда вера иссякнет, умрет, а на место ее придет суета идолопоклонства, когда человек станет взывать: „Бог! О Бог!“ — к камням и статуям, станет петь, чтобы услышать их пение и сопровождающую его громкую музыку. Раньше всего время это настанет в землях плодородия и свежести, в городах, наполненных роскошью и удобством, как соты наполнены медом после цветения пальм. Вот почему столь необходимы пустыни. Там обо мне никогда не забудут. И именно из пустыни, из ее безжалостного жара, из желтых просторов, объятых засухой, вера возродится вновь и, очищенная, покорит весь мир; ибо там я пребуду вечно, даруя жизнь. И в эти темные времена я сохраню людей там, лучших из них, и самые лучшие свойства их не иссякнут; они будут наделены мужеством, ибо мне могут понадобиться мечи; они будут верны своему слову, ибо я есть Истина, ею должны быть и мои избранные; они будут охотно делиться тем, что имеют, ибо в таких местах поделиться — значит выжить, делиться нужно дружбой, любовью друг к другу, любовью дарить подарки и проявлять гостеприимство, все это ключ к богатству и процветанию. Поклоняться они будут прежде всего мне, а потом — своей чести. Истина есть душа этого мира, ибо она — лишь одно из имен моих, и ради ее спасения будут они произносить пламенные речи, и каждый будет либо оратором, либо поэтом; живя в самом сердце смерти, они не станут страшиться меня, но станут страшиться бесчестия. Сыновья пустыни, Хранители Слова, Непобедимые и Непобежденные — они и мои сыновья! Именем своим назначаю их себе в Сыновья, а я есть Высший и Великий… И будут среди них появляться те, в ком во всей полноте своей воплотится одна-единственная добродетель, но время от времени, один раз за много веков, будут рождаться образцы для всеобщего подражания, те, в ком все достоинства будут слиты в неразрывное целое».
Так вот и явился Хатим из народа бене-тайи, лучезарный, как луна в Рамадан, увиденная страждущим взором с горных пиков, и превосходящий во всем остальных людей, ибо все добродетели целокупно лучше любой из них в отдельности, за исключением щедролюбия и любви к Богу.
Мать Хатима была вдовой — бедной, безродной, однако Милосердный возлюбил ее и пекся о ней, ибо была она мудрее всех мужчин того времени, придерживалась всех известных заповедей и тому же учила сына. В один прекрасный день по всему городу поднялся громкий вопль. Все бросились узнавать причину и сами не сдержали криков.
На севере возникло видение, подобного которому не видел еще никто, равно как никто не мог объяснить, на что оно похоже. Некоторые, презрительно отмахнувшись, объявили:
— Да это обыкновенное облако!
Другие, заметив стремительность его приближения — а оно напоминало птицу, парящую на неподвижных распростертых крылах, — вскричали:
— То птица Рух!
Когда неведомый предмет приблизился, некоторые из селян бросились в тревоге в свои дома, голося при этом:
— Исрафил! Исрафил! Настал конец света!
Вскоре видение оказалось почти у них над головами, потом оно понеслось прочь, краем скользнув прямо над ними, далее потянувшись к востоку. В ширину и длину было оно как пастбище для десяти тысяч верблюдов и десяти тысяч лошадей. Ничему из земных предметов не было оно подобно, кроме ковра из зеленого шелка; и никто из стоявших внизу не мог ответить на вопрос, что заставляет его двигаться. До них вроде бы долетел шум сильного ветра, однако, поскольку воздух на сколько хватало глаз заполнили большие и малые птицы, как наземные, так и водоплавающие, и все они летели вровень с ковром, создавая из своих крыльев плат, цветом темнее облака, смотревшим было невдомек, кто движет видение, ветер или птицы. Пролетая мимо, ковер слегка накренился, дав им узреть то, что находилось на нем, а именно — трон из жемчугов и радуги, на котором величаво восседал царь в своем венце; по левую его руку мчался сонм духов, по правую — войско людей в боевых доспехах.
Когда диво это оказалось рядом, все свидетели застыли; ни одному из них не хватило смелости выговорить даже слово, хотя почти все пожирали глазами и царя, и трон, и птиц, и воинов, и духов; впрочем, впоследствии они спрашивали друг у друга:
— А птиц ты видел?
— Нет.
— А духов?
— Нет.
— А воинов?
— Я видел лишь Царя на троне.
Когда ковер пролетал мимо, на краю его явился муж в великолепных одеждах и возгласил:
— Велик Бог! Свидетельствую: нет Бога, кроме Бога!
В тот же миг из длани его выпало что-то. А когда чудо скрылось из виду, умчавшись к югу, те, кто опамятовался, отправились искать, что он обронил. Вернулись они смеясь:
— То всего лишь бутыль из тыквы, а поскольку она даже хуже тех, что мы приторочиваем к седлам верблюдов, мы ее выбросили.
Услышала эти слова и мать Хатима, и ее они не удовлетворили. В детстве своем слышала она старинное предание о том, как царь Соломон, завершив в Иерусалиме строительство храма, отправился в Мекку на зеленом ковре, влекомом ветром, в сопровождении воинов, духов и птиц. А потому, сказав про себя: «То Соломон направлялся в Мекку. И недаром бросил он здесь эту бутыль», она отправилась на поиски, принесла ее домой, вскрыла и обнаружила внутри три семечка, одно — красное, точно рубин, другое — синее, будто сапфир, а третье — зеленое, как изумруд.
Женщина могла бы продать эти семечки, ибо они были прекрасны, как самоцветы, ограненные для венца, продать и обогатиться, но не было для нее во всем мире ничего более ценного, чем Хатим. Они предназначены ему, сказала она и, взяв бурый орех, из тех, что иногда море выбрасывает на берег, разрезала его, спрятала сокровища внутри, запечатала и повесила орех мальчику на шею.
— Благодарствуй, о Соломон, — произнесла она. — Нет Бога, кроме Бога, и этот урок я стану преподавать своему Хатиму утром, когда удоды слетаются на водопой, в полдень, когда они насвистывают в тени свои песни, и вечером, когда они накрываются крылом, дабы темнота стала темнее, и засыпают.
И вот с того самого дня Хатим постоянно носил на шее бурый орех с тремя семечками внутри; ни до, ни после не было ни у кого подобного амулета, ибо Хатим не только находился под защитой гениев — слуг Соломона, но и вырос в одного из тех образцовых людей, в которых, как было предречено Богом, сосредоточены все добродетели. Не было человека храбрее, щедролюбивее, великодушнее и милосерднее; не было человека сладкоречивее, ни с чьих губ поэзия не текла таким медом, возвышая души; а самое главное — никто не умел, как он, держать слово и выполнять обещания.
Судить об этом ты можешь по некоторым из тех многих историй, которые о нем рассказывают.
Пришел голод. Хатим к тому времени уже стал шейхом своего племени. Погибали женщины и дети, а мужчинам оставалось лишь смотреть на их страдания. Они не знали, кого винить, не знали, к кому обращаться с молитвой. Предначертанный час настал — имя Бога оказалось забыто, как забывают цвет прошлогоднего листа. Даже в шатре шейха, как и в шатре последнего бедняка, голод утолить было нечем — пищи не осталось. Зарезали последнего верблюда, остался всего один конь. Не раз и не два добрый шейх выходил, чтобы лишить его жизни, но конь был так прекрасен, так ласков, так проворен! Всей пустыни было недостаточно, чтобы вместить его славу! Насколько проще было повторять: «Пусть еще один день минует, — может, завтра пойдет дождь».
Шейх сидел в шатре, рассказывая жене и детям разные истории, ибо он был не только лучшим воителем своего времени, но еще и прославленным поэтом и сказителем. Перед тем как отправиться на битву, его бойцы говорили: «Спой нам, о Хатим, — спой, и мы станем биться». И вот теперь близкие, слушая его речи, почти забыли про свои горести — но тут покрывало на входе в ковер откинули в сторону.
— Кто там? — осведомился шейх.
— Твои соседи, — отвечал ему женский голос. — Дети мои плачут от голода, а мне нечего им дать. Помоги мне, о шейх, — помоги, или они умрут.
— Приведи их сюда, — произнес он, вставая.
— Ей ничем не хуже, чем нам, — возразила его жена, — и дети наши ничуть не менее голодны, чем ее. Что ты можешь сделать?
— Но она пришла ко мне, — отвечал шейх.
И, выйдя из шатра, он зарезал коня и развел огонь, а потом, когда незнакомка и ее дети разделили трапезу с его собственными детьми, он проговорил:
— Нет, так нельзя! Несправедливо, что едите вы одни.
И, пройдя по становищу, созвал он всех соседей и только сам остался голодным. Ему мяса совсем не осталось.
Был ли на свете человек великодушнее Хатима? В бою он часто даровал жизнь и не отнимал никогда. Однажды соперник, которого он попирал ногою, воззвал к нему:
— Дай мне, Хатим, свое копье!
И он отдал копье.
— Глупец! — воскликнули его собратья.
— А что мне оставалось? — отвечал он. — Разве этот несчастный не попросил у меня его в дар?
Ни один узник не взывал втуне к его милосердию. Однажды, во время путешествия, некий пленник попросил Хатима выкупить его, однако у Хатима не было нужной суммы, и он расстроился до глубины души. Жестокосердые незнакомцы не вняли его мольбам, после чего он сказал:
— А чем я, Хатим, хуже его? Отпустите его и возьмите меня.
И, сбив с несчастного цепи, он надел их на себя и носил до тех пор, пока не подоспел выкуп.
В его глазах поэт стоял выше царя, а лучше, чем спеть песню, для него было лишь одно: стать героем этой песни. Прославление через надгробие виделось ему пошлостью, а славу, не воспетую в стихе, считал он достойной забвения. Неудивительно, что он всегда щедро жертвовал сказителям, зачастую не смущаясь тем, что отдает им чужое.
Будучи еще юным, — услышав эту историю, княжна, бронзоволицые сыны пустыни, молодые и старые, смеются и хлопают в ладоши, — он так щедро раздавал имение своего деда, что рачительный старец, дабы излечить внука от подобных излишеств, отправил его в деревню пасти стада. Увы!
В один прекрасный день Хатим увидел на другом конце долины караван и, выяснив, что тот сопровождает трех поэтов ко двору правителя Аль-Харры, пригласил путников остановиться на отдых, и, пока он резал для каждого из них по верблюду, они пели благодарственные песни ему и его соплеменникам. Когда же они собирались вновь тронуться в дорогу, он остановил их.
— Нет дара более ценного, чем песня, — произнес он. — Мне вы нужнее, чем правителю, ко двору которого направляетесь. Останьтесь здесь, и за каждую написанную вами строфу я буду давать вам по верблюду. Взгляните на это стадо!
Уходя, каждый из них имел при себе по сотне верблюдов, ему же осталось три сотни строф.
— Где стадо? — спросил его дед, придя на пастбище.
— Взгляни сюда. Вот песни, прославляющие наш дом, — гордо отвечал Хатим, — песни, сочиненные величайшими поэтами, и петь их будут до тех пор, пока слава наша не распространится по всей Аравии.
— Горе мне! Ты меня разорил! — вскричал старик, бия себя в грудь.
— Как? — возмущенно ответствовал Хатим. — Неужели грязные твари тебе дороже венца чести, который я за них приобрел?
Араб умолк. Надо отметить, что рассказ он не сопровождал никакими жестами или гримасами — он был ничем не приукрашен, — теперь же рассказчик погрузился в величественное молчание. Возможно, это его глаза, ярко блестевшие из-под куфии, породили те чары, которые сковали княжну, а может, дело было и в глазах, и в голосе; впрочем, не исключено и то, что образ Хатима задел в душе Ирины какую-то чуткую струну.
— Благодарю тебя, — произнесла она, а потом добавила: — Говоря, что рассказ завершился слишком рано, я тем самым даю оценку сказителю. Уверена, что сам Хатим не смог бы с тобой тягаться.
На этот комплимент араб ответил едва заметным кивком, не вымолвив, впрочем, ни слова. После этого Ирина подняла покрывало и заговорила вновь:
— Твой Хатим, о сладкозвучный араб, был воином и поэтом, а кроме того, как ты сумел мне показать, еще и философом. В какие времена он жил?
— Он был светочем во тьме, царившей до пришествия Пророка. Для нас те времена не имеют дат.
— Это не имеет значения, — продолжала она, — ибо, если бы он жил в наши дни, он был бы не только поэтом, воином и философом — но еще и христианином. Его милосердие и любовь к ближнему, его самоотречение — все это придает ему сходство с Христом. Вне всякого сомнения, он без колебаний отдал бы жизнь во имя других. Знаешь ли ты о нем еще что-то? Я уверена, что он прожил долгую и счастливую жизнь.
— Воистину, — подтвердил араб, обозначив блеском глаз, что очень рад этому обстоятельству. — Его жена — прошу тебя отметить, что я излагаю то, что гласит легенда, — жена его обладала даром, столь страшным для всех мужей, вызывать по своей воле Иблиса. Ей нравилось избивать его и изгонять из шатра; кончилось тем, что она его бросила.
— Ах! — вскричала княжна. — Выходит, у нее его щедролюбие не вызывало восхищения?
— Полагаю, княжна, что верное объяснение лежит в поговорке, которая бытует у нас в пустыне: «Высокий мужчина может вступить в брак с малорослой женщиной, но великой душе не сочетаться узами с низменной».
Вновь повисло молчание, и, заметив, что взгляд сказителя вновь обратился к прелестям ее лица, Ирина скрыла его под покрывалом, после чего произнесла:
— С твоего позволения, историю Хатима я стану отныне считать своей собственностью. Но здесь находится и моя подруга — есть ли у тебя что-то для нее?
Сказитель повернулся к Лаэль.
— Мне в радость будет ее потешить, — произнес он.
— Мне бы что-нибудь про Индию, — робко отозвалась девушка, ибо и ее сковывал его взгляд.
— Увы! Индия не знает историй любви. Поэзия ее посвящена богам и абстрактным верованиям. А потому, если мне будет позволено сделать выбор, я расскажу вам персидскую историю. Жил в этой стране стихотворец по имени Фирдоуси, он создал великую поэму «Шахнаме», героем которой сделал воина. В ней Рустам вышел один на один против Сухраба и убил его — и, только свершив это страшное дело, узнал, что юноша приходится ему сыном.
История была захватывающей и печальной, а рассказывал он с неслыханным изяществом; повествование длилось, пока не пала ночь; после этого вошли слуги, дабы зажечь светильники. Закончив рассказ, араб галантно извинился за то, что отнял у слушательниц столько времени.
— Применительно к нам, о княжна, — произнес он, — терпеливость столь же прекрасна, сколь и щедролюбие.
Вновь откинув покрывало, она протянула ему руку и вымолвила:
— Это мы пред тобой в долгу. Благодарю за то, что ты скрасил и осветил нам день, который в противном случае тянулся бы очень тоскливо.
Он поцеловал ей руку и вслед за евнухом направился к двери. После этого их позвали ужинать.
Индийский князь, которого мы оставили вместе с Сергием в коридоре замка, был вполне удовлетворен тем, какой оборот принимает их приключение. Самое главное, что его отпустила тревога за Лаэль, — возможно, ей не слишком удобно в покоях, куда ее поместили, но не более того, а ведь это ненадолго. Присутствие евнуха являлось в его глазах гарантией ее личной безопасности. Кроме того, знакомство с княжной могло в будущем сослужить им важную службу. Он полагал, что Лаэль достойна самой высокой доли; познания ее многократно превосходили все требования, предъявлявшиеся в ту эпоху к женщинам, красота являлась бесспорной, — соответственно, место ее ему виделось при дворе; так что теперь его грела мысль о том, что прекрасная княжна, возможно, держит в своих руках ключи и от внешних, и от внутренних дверей царского дворца.
Если обобщить, то происшествие, так напугавшее Лаэль, у князя вызвало лишь сосредоточенный интерес; впрочем, в данный момент мысли его невольно обратились к более важной теме.
Впечатление, которое произвел на него при встрече на причале юный комендант, раздразнило его любопытство. Его внешность, манеры, речь и всеобщее почтение свидетельствовали о высоком положении, а уверенность, с которой он рассуждал о султане Мураде, представлялась примечательной. То, что он принял условия, выдвинутые княжной Ириной, было почти равнозначно заключению официального договора — а какой рядовой чиновник позволил бы себе подобную вольность? В итоге князь пришел к выводу, что, если в замке и присутствует подлинный комендант, он без лишних слов уступил другому на время свои полномочия и титул.
В этом случае все указывало на принца Магомета. Соответствие по возрасту было безупречным, войско, которое на глазах у князя следовало верхами вдоль берега, представляло собой подходящий эскорт для прямого наследника одряхлевшего султана; кроме того, лишь Магомет имел непререкаемое право выступать в делах государственной важности от имени своего отца.
«Вряд ли я сильно ошибаюсь, — рассуждал князь про себя, осмыслив все эти факты. — Буду исходить из того, что этот юноша — действительно принц Магомет».
Едва он осознал это, как его проворные мысли понеслись вскачь. Время и место — полночь в уединенном древнем замке — представлялись благоприятными, он же был готов к действию.
Речь, на самом деле, шла про тот самый умысел, который он пытался осуществить в ночь пиршества в его шатре в Эль-Зариба, где он из загадочных соображений поделился с эмиром Мирзой своими открытиями, касавшимися будущего Константинополя.
Князь вновь окинул мысленным взором план, ради осуществления которого покинул Чипанго. Если не удастся осуществить его руками магометан, возможно, христиане окажутся сговорчивее. Обращаться к мусульманскому миру надлежит через калифа, который, скорее всего, находится в Египте; именно поэтому князь в свое время и предпринял странствие вниз по Нилу из Каш-Куша. Если же придется прибегнуть к помощи христиан, в союзники он возьмет Константина. Таков, в самом общем смысле, был замысел, осуществлением которого он занимался.
Впрочем, ко всем этим возможностям добавилась еще одна, о которой сейчас самое время поговорить.
Читатель уже достаточно осведомлен о том, каким именно занятиям князь предавался охотнее всего. Речь шла о международной политике и связанных с нею войнах. И пусть даже последние и не составляли его осознанной цели, но именно к ним по большей части и приводили его действия. Ради одного лишь удовольствия — посмотреть, как воины встают лицом к лицу со смертью, которая непостижимым образом обходит его самого стороной, — он не вступал в сражение до момента перелома, а после этого кидался в самую гущу схватки.
Кроме того, у него был свой особый способ развязывать войны. Он заключался в том, чтобы наказывать других за провал собственных начинаний. За его неудачи кому-то всегда приходилось расплачиваться. Тем самым он утешал свою уязвленную гордыню.
Изобретая способы осуществления своих замыслов и заводя необходимые для этого знакомства, он всегда заранее выбирал инструменты подобного наказания.
В качестве наглядного примера его образа действий приведем тот замысел, осуществлением которого князь занимался в данный момент. Если не удастся подвигнуть калифа на то, чтобы он встал во главе реформ, князь обратится к Константину; если и император ответит отказом, он заставит того поплатиться, причем князь уже знал, как именно. Едва после прибытия из Чипанго он разобрался в политических хитросплетениях мира, в который вернулся, ему стало ясно: отмщение отказавшему ему греку он осуществит руками Магомета.
Встреча с мирзой в Эль-Зариба дала ему благоприятную возможность подступиться к молодому турку. История, которую эмир выслушал в ту ночь на условиях строгой секретности, на деле предназначалась для ушей его повелителя. А насколько точно этот замысел соответствовал своему назначению, читатель узнает из нижеизложенного.
Итак, индийский князь твердо решил искать встречи с Магометом, и сейчас нам интереснее всего проследить за тем, как именно он добился своего. Действовал он с присущей ему решимостью.
Сразу после того, как сопровождаемые евнухом дамы скрылись из виду, из всех потайных помещений замка высыпали воины; увидев одного, судя по виду — офицера, князь обратился к нему по-турецки:
— Послушай-ка, друг!
Воин повиновался.
— Передай коменданту замка мое приветствие и сообщи, что индийский князь желает с ним переговорить.
Воин заколебался.
— Разумеется, — торопливо продолжил князь, — послание мое предназначено не могущественному властелину, который встретил меня на пристани, а подлинному коменданту. Приведи его сюда.
Его уверенный тон возымел свое действие.
Недолгое время спустя посланец вернулся в сопровождении приземистого человека средних лет. Круглое лицо под зеленым тюрбаном, большие черные глаза, укрытые мясистыми веками, бескровные щеки, утонувшие в густой бороде, поношенный халат с оторочкой из рыжего меха, обнаженный ятаган на шитом шелковом поясе — все выдавало в нем турка; однако как мало было в нем сходства с прекрасным баловнем судьбы, представшим там, у реки, под чужой личиной!
— Индийский князь имеет честь говорить с комендантом замка?
— Велик Аллах, — отвечал комендант. — Я сам искал встречи с вашим сиятельством. Помимо желания присоединиться к благодарностям за ваше счастливое спасение во время шторма, я намеревался исполнить свой долг мусульманского гостеприимства и препроводить вас туда, где ваш ждут отдых и пища. Прошу за мной.
Сделав лишь несколько шагов, комендант остановился:
— А разве с вами не было спутника — помоложе, дервиша?
— Монаха, — поправил князь, — и, кстати, этот вопрос напомнил мне и о моем слуге-негре. Пошлите за ним, а лучше того — приведите обоих сюда. Мне угодно, чтобы их поместили со мной вместе.
Через некоторое время все трое вступили в свои покои, если крошечная комнатушка достойна такого названия. Стены в ней были из холодного серого камня, сквозь узкую продолговатую бойницу проникал скудный свет; жесткая скамья, огромный турецкий барабан, по форме похожий на половинку яичной скорлупы, а также несколько связок соломы с брошенной поверх сложенной овечьей шкурой составляли всю обстановку.
Сергий не выказал ни удивления, ни разочарования. Возможно, эта комнатка и ее содержимое напоминали его келью в Белозерском монастыре. Нило углубился в изучение барабана — он, видимо, привел ему на ум схожие боевые приспособления из Каш-Куша. Лишь один князь остался недоволен. Встав между комендантом и дверью, он произнес:
— Один вопрос, прежде чем ты выйдешь отсюда.
Турок устремил на него молчаливый взгляд.
— В какие покои поместили княжну Ирину и ее спутницу? Они столь же убоги, как и эти?
— Приемная моего гарема — самая удобная из всех имеющихся в замке комнат, — отвечал комендант.
— И что?
— Именно туда их и поместили.
— Не твоими заботами. Тот, кто позорит гостеприимство принца Магомета, обращаясь дурно с его гостями… — Князь смолк и обвел комнату хмурым взглядом. — Подобный слуга обойдется столь же недостойно и с другим гостем, и если этот другой — не гость, а гостья, даже это не тронет его очерствевшую душу.
— Принц Магомет! — вскричал комендант.
— Вот именно. Не важно, что привело его сюда, а то, что он желает оставить римлян в неведении относительно своего присутствия, я знаю не хуже тебя; тем не менее мы получили его царское обещание. Что до тебя — да пусть даже ты держал руку на бороде Пророка, когда обещал нам защиту и гостеприимство, и в этом случае я скорее предложил бы княжне отдаться на волю волн.
Сергий подошел и встал рядом, однако, поскольку разговор велся на турецком, он слушал, но не понимал.
— Глупец! — продолжал князь. — Тебе даже не ведомо, что родственница римского императора находится под этой крышей по договору с могущественным Мурадом, заключенному при посредничестве его сына, и она — наша хранительница! Когда шторм утихнет и волны улягутся, она продолжит свой путь. И тогда — а возможно, это случится уже утром — она спросит про нас, и повелитель твой осведомится, как мы провели ночь. А, похоже, ты начинаешь понимать!
Голова коменданта поникла, взгляд остановился на собственном животе; когда же он поднял глаза, они были полны самоуничижения и мольбы.
— Ваше сиятельство, высокородный господин, соблаговолите выслушать меня.
— Говори. Уши мои открыты для той лжи, которую ты измыслил, дабы скрыть свое небрежение к нам и измену ему, щедрейшему из повелителей, благороднейшему из рыцарей.
— Ваше сиятельство изволят судить обо мне превратно. Во-первых, вы забываете о том, что замок переполнен. Все помещения и даже проходы заняты свитой и сопровождающими…
Он осекся и побледнел, будто человек, внезапно оказавшийся в великой опасности. Однако его проницательный гость тут же подхватил незавершенную фразу и закончил ее:
— Принца Магомета!
— Свитой и сопровождающими, — повторил комендант. — Во-вторых, у меня не было намерения оставить вас без всяческих удобств. Отдан приказ доставить из моих личных покоев светильники, постели и стулья, а также яства и воду, чтобы вы могли умыться и утолить жажду. Распоряжение это уже выполняют. Право же, ваше сиятельство, готов поклясться первой главой Корана…
— Поклянись чем-то не столь святым! — вскричал князь.
— Тогда — клянусь костями Праведного, что собирался обеспечить вам всяческие удобства, даже поступившись ими сам.
— По просьбе твоего господина?
Комендант склонился до самой земли.
— Что же, — проговорил князь, смягчаясь, — понять это превратно было немудрено.
— Да, воистину.
— Тебе осталось лишь доказать истинность своих намерений, осуществив их.
— Доверьтесь мне, ваше сиятельство.
— Довериться тебе? Только когда получу доказательства. Есть у меня одно поручение…
Князь снял с пальца перстень.
— Возьми, — сказал он, — и отнеси эмиру Мирзе.
Он говорил с уверенностью, противостоять которой было невозможно, а потому турок тут же протянул руку, чтобы принять в нее талисман.
— А также передай эмиру, что я прошу его поблагодарить Всеблагого и Всемилостивого за то избавление, свидетелями которого мы оба стали у юго-западного угла Каабы.
— Как? — вскричал комендант. — Ты — мусульманин?
— Я не христианин.
Приняв перстень, комендант поцеловал вручившую его руку и удалился, пятясь задом и опустив глаза долу, — все это свидетельствовало о высочайшем смирении.
Едва дверь за ним затворилась, как князя одолел тихий смех, именно тихий, ибо он испытывал не веселье, а самодовольство, и еще он принялся потирать руки.
Это был хитрый ход — усомниться в личности того, кто встретил беглецов на причале; еще более хитрый ход — догадаться, что принц Магомет решил сыграть роль коменданта; но вся игра, при помощи которой это вышло на свет, — можно ли ее описать иначе, чем гениальную выдумку? Посмеиваясь, индийский князь думал про себя: «Мурад скоро отправится к праотцам, и тогда — Магомет».
Тут он остановился на полушаге, устремив глаза в пол и сжав руки за спиной. Стоял он столь неподвижно, что можно было, не погрешив против истины, заявить: живой в нем осталась одна только мысль. Да, он, безусловно, верил в астрологию. Воистину, жизнями людей всегда правило то, что сами они принимали за небесные знаки. Как отчетливо помнил он времена оракулов и авгуров! После их исчезновения он уверовал в пророческую силу звезд, а потом стал адептом их науки; через некоторое время он достиг состояния, в котором раз за разом принимал самые заурядные и естественные результаты и даже совпадения за подтверждение звездных предсказаний. Сейчас же он замер, затаив дыхание, поскольку вспомнил, что гороскоп, оставшийся лежать на его столе в Константинополе, имеет отношение к Магомету и к его будущему Завоевателя. И разве не чудом является то, что сразу после встречи с Константином на городской улице его отнесло бурей на встречу с Магометом в Белом замке?
Эти обстоятельства, сколь бы незначительными они ни представлялись читателю, имели для индийского князя колоссальное значение. И вот он стоит, застыв, точно фигура, превращенная в движении в мрамор, и говорит про себя: «Аудиенция состоится — на то есть воля Небес. Знать бы только, что представляет собой Магомет!»
Да, он уже видел красивого юношу, с грациозной осанкой, плавной и учтивой речью, хорошо воспитанного и явно привыкшего повелевать. Прекрасно, но сколь полезно было бы заранее прояснить себе склонности и причуды царственного отрока.
И тут в игру вступило его хитроумие. Принц ребячится — ходит в боевых доспехах, когда хватило бы легкого вооружения, а это — признак честолюбия, мечты о завоеваниях, о воинской славе. Вот и прекрасно! А как он повел себя под взглядом юной годами княжны — как стремительно его покорила ее благородная краса! Такого не случилось бы, не будь он по натуре романтиком, поэтом, мечтателем, странствующим рыцарем.
Князь хлопнул в ладоши. Он знал, как воздействовать на такие натуры. Осталось лишь добиться аудиенции. Да, но…
Он вновь погрузился в размышления. Юноши вроде Магомета склонны к своеволию. Как овладеть его разумом? Князь разворачивал в мыслях один план за другим, стремительно отвергая их все. Наконец нашелся подходящий! Как и все его предки, начиная с Эртогрула, юный турок верил в указания звезд. Не исключено, что и в замке он находился с благословения своего астролога. Более того, если Мирза пересказал ему слова и предсказания, прозвучавшие в Эль-Зариба, индийского князя наверняка ждали здесь с нетерпением, какого заслуживает мастер гадания по звездам. Скиталец воскликнул вновь:
— Да выпадет мне эта встреча!
И им овладели покой и уверенность к себе, но тут в комнате раздался громкий удар, а потом она заполнилась долгим гулом — твердый пол задрожал, откликаясь. Князь оглянулся и успел заметить, как дрожит большой барабан, по которому ударил Нило.
От негра взгляд его переметнулся к Сергию — тот стоял у единственной бойницы, сквозь которую в неуютную комнату поступали свет и воздух; вспомнив, что послушник был единственным сопровождающим княжны Ирины, князь почел нужным заговорить с ним.
Приблизившись, он заметил, что куколь Сергия откинут, лицо воздето, глаза закрыты, ладони сомкнуты у груди. Князь невольно остановился, причем не потому, что считал, что всякая молитва предполагает святое присутствие, — нет, он остановился, гадая, где уже видел это лицо. Тонкие черты, бледные щеки, юношеская борода, светлые волосы, разделенные пробором и густой волной падавшие на плечи, — внешность одновременно и мужественная и женственная в своей утонченности показалась ему на удивление знакомой. Лицо послушника предстало ему впервые. Где же он его видел? Мысли устремились вспять, в далекие дали прошлого. В сердце проник холодок. Эти черты, облик, внешность, выражение лица — определить которое можно было только через свет струившейся из него духовности — он видел у того, кого когда-то помог распять у Дамасских ворот Священного города, у того, выбросить которого из мыслей не мог, как не мог выбросить костей из собственного тела. Ноги его, казалось, приросли к каменным плитам. Он услышал обращенный к нему голос центуриона: «Эй, ты! Если знаешь путь на Голгофу, покажи нам его». Он почувствовал на себе скорбный взгляд приговоренного. Он нанес удар по окровавленной щеке и прикрикнул, будто бы на скотину: «Иди быстрее, Иисус!» А потом прозвучали слова, свидетельствовавшие о том, что безграничное терпение все-таки лопнуло:
— Я пойду, но МЕДЛИТЬ ТЕБЕ, ОЖИДАЯ МОЕГО ПРИХОДА.
Ища облегчения, он заговорил:
— Чем ты занят, друг мой?
Сергий открыл глаза и безыскусно откликнулся:
— Молюсь.
— Кому?
— Богу.
— Ты — христианин?
— Да.
— Бог — он только у евреев и магометан.
— О нет, — возразил Сергий, глядя на князя и не разжимая ладоней, — все, кто верует в Бога, находят в нем утешение и спасение — христиане в той же мере, что и евреи, и мусульмане.
Вопрос был задан отрывисто, резко; теперь же вопрошающий с удивлением отшатнулся. Он услышал тот самый постулат, на котором строился весь его план, — и услышал его от отрока, столько похожего на того самого Христа, которого он, князь, стремился лишить преклонения; отрок казался восставшим Христом!
Изумление князя проходило медленно, но, когда оно ушло, к нему вернулись и привычная проницательность, и способность ставить себе на службу самые на первый взгляд противодействующие обстоятельства. Юноша явно был умен, чуток, красноречив, одухотворен. Но каков при этом его дух, его мужество, его преданность вере?
— Откуда узнал ты такую доктрину?
Слова князя прозвучали почтительно.
— От доброго отца Иллариона.
— Кто это такой?
— Настоятель Белозерской обители.
— Монастыря?
— Да.
— А он от кого ее воспринял?
— От Духа Господня, даровавшего мудрость Христу, каковой, в свою очередь, даровал всем людям благодать, в силу которой они, подобно ему, сделались сыновьями Бога.
— Как звать тебя?
— Сергием.
— Сергием. — Князь успел оправиться и собрать всю свою волю. — Сергий, ты — еретик.
Услышав это обвинение, столь страшное в те времена, послушник приподнял четки из крупных бусин, подвешенные к кушаку, поцеловал крест и застыл, с жалостью глядя на своего обвинителя.
— Я имею в виду следующее, — с крайней суровостью продолжал князь. — Если ты скажешь нечто подобное тамошнему патриарху, — он махнул рукой в сторону Константинополя, — если ты осмелишься повторить те же слова перед судом, собравшимся судить тебя за ересь, тебе и самому придется претерпеть муки распятия или же тебя бросят на съедение львам.
Послушник выпрямился во весь свой немалый рост и с жаром ответил:
— Ведомо ли тебе, когда смерть обретает сладость сна? Я отвечу. — Лицо его озарил явственно видимый свет, причем проникал он не сквозь узкую бойницу. — Это происходит тогда, когда мученик принимает ее, зная, что подушкою под его головой служат обе длани Господа.
Князь опустил глаза, ибо спрашивал себя: будет ли и ему дарован столь сладкий сон? После, вернувшись к своей обычной манере, он произнес:
— Я тебя понял, Сергий. Вряд ли кто еще в этом мире, хоть в западном его пределе, хоть в восточном, сможет понять тебя лучше. Длани Господа у меня под головой, приди, о смерть! Будем друзьями.
Сергий пожал протянутую руку.
В этот момент под дверью послышался какой-то шум, в нее чередою вступили слуги с зажженными светильниками, коврами, столом, табуретами, кроватями и постелями — за очень короткий срок комната приобрела вполне жилой вид. Князь, теперь удовлетворенный почти всем, дожидался лишь ответа от Мирзы, и, когда его беспокойство по поводу молчания последнего достигло предела, явился паж в сверкающем облачении и возгласил:
— Эмир Мирза!
Услышав весть о приходе Мирзы, князь занял позицию в центре комнаты, где свет был ярче всего. Черная бархатная накидка ярко контрастировала с белыми волосами и бородой, он имел вид загадочного индийского вельможи, для которого оккультные силы природы — знакомцы, а звезды — провозвестники и друзья.
Щеки Мирзы оказались не столь загорелыми и обветренными, как в день нашей первой с ним встречи, когда он вел караван в Мекку; в прочем же он не изменился. Подобно своему повелителю Магомету во время встречи на причале, он был облачен в легкую гибкую кольчугу. У пояса висел кинжал, а в знак особого доверия к князю плоский стальной шлем, его головной убор, свободно свисал с левой руки, — возможно, впрочем, голову он обнажил для того, чтобы помочь старому другу себя опознать. Пристальный взгляд князя он выдержал с неподдельным удовольствием, взял приветственно протянутую руку и почтительно ее поцеловал.
— Прости, о князь, если первое же мое приветствие примет форму упрека, — проговорил Мирза, отпуская руку. — Почему ты заставил нас ждать так долго?
Лицо князя приобрело строгое выражение.
— Эмир, доверяясь тебе, я запечатал твои уста.
Эмир густо покраснел.
— Достойно ли рыцаря выдавать тайну? Кому ты ее раскрыл? Многие ли дожидались моего прихода?
— Умоляю, будь милосерден.
— Звезды не позволяют. Из-за тебя я выгляжу кознодеем в их глазах. Я бы простил тебя, когда бы ты мог заверить меня в их прощении!
Эмир поднял голову и, жестом выразив несогласие, собирался ответить, однако князь продолжал:
— Чекань мысли свои монетой италийских слов, ибо, если нас подслушают, я нарушу закон так же, как и ты.
Мирза бросил торопливый взгляд на Сергия — тот все молился у бойницы, а также на Нило; после этого он обвел комнату критическим взглядом и произнес по-итальянски:
— Мы находимся в замковой тюрьме — возможно ли, чтобы ты был пленником?
Князь улыбнулся:
— Комендант отвел сюда и меня, и моих друзей; все эти удобства были присланы задним числом — со словами, что лучшие комнаты заняты воинами.
— Он еще пожалеет об этом. Мой повелитель скор на расправу, а уж я, о князь, ему об этом доложу, будь уверен. Впрочем, вернемся к нашему разговору. — Мирза умолк и пристально глянул князю в глаза. — Справедливо ли твое обвинение? Выслушай меня и суди, исходя из моих побуждений. Вернувшись из паломничества, я предстал перед своим повелителем, принцем Магометом, я увидел, что он стал если не выше ростом, то величественнее статью, и я поцеловал ему руку, гадая, не явился ли какой слуга Всеблагого, ангел или странствующий джинн, раньше меня и не шепнул ли ему то, что поведал мне ты, говоря от имени звезд. Когда мы оставались наедине, он требовал от меня рассказов о странах, которые мы видели в пути, о встретившихся нам людях, о Медине и Мекке и прочих святых местах; он говорил, что не успокоится, пока я не передам ему все слова, услышанные в пути, все, от призывов к молитве до проповеди хатыба. Когда я ответил, что не слышал проповеди, не видел ни проповедника, ни его верблюда, он спросил почему, и — что мне еще оставалось, князь? — я рассказал, как безжалостное Желтое поветрие гналось за нами по пятам, как оно настигло меня, как я свалился замертво у края Каабы и кто спас меня в тот момент, когда душа моя отлетала. Последние слова направили его внимание к тебе. Мои попытки обойти эту тему лишь раздразнили его любопытство. Отвлечь его или ответить отказом было немыслимо. Он настаивал, понуждал, угрожал. В итоге я рассказал ему все — о том, как ты присоединился к хаджу в Эль-Хатифе, о твоем титуле и свите, о том, что ты следовал сзади, о сотнях несчастных, спасенных тобой от чумы, о нашей встрече в Эль-Зариба, твоем гостеприимстве, твоей осведомленности во всем, что касается великого Пророка, о твоей мудрости, превосходящей мудрость всех прочих. Чем больше я говорил, тем сильнее он тобой восхищался. «Воистину добродетельный муж!» «Какая отвага!» «Какое щедролюбие!» «Сам Пророк!» «Быть бы мне на твоем месте!» «О глупый Мирза, как ты мог отпустить такого человека!» Он то и дело прерывал мой рассказ подобными восклицаниями. Через недолгое время речь зашла и о нашей встрече в шатре. Он потребовал пересказать, о чем мы с тобой говорили, — что именно ты произнес, слово в слово. О князь, если бы ты только знал его! Если бы ты знал, какая душа у него в груди, каких вершин знания ему удалось достичь, каким он наделен благоразумием, ловкостью, волей, как дневные грезы преследуют его и во сне, к каким он готовится подвигам, сколь сильны и глубоки его страсти, его восхищение героями, его решимость сделать так, чтобы имя его прогремело на весь мир, — о, если бы ты знал его, как знаю я, любил его столь же сильно, учил верховой езде и владению мечом и копьем, получил от него обещание разделить с тобой грядущую славу, сделай ты его чаяния такой же частью себя, как и его, — смог бы ты, о князь, сохранить тайну? Ведь это подлинное откровение! Древний Восток пробудится и пойдет войной против Запада! Константинополь обречен! А он — тот вождь, которого судьба только и дожидается! И ты еще называешь мою слабость предательством! Возьми свои слова обратно, о князь!
Лицо слушателя, внимавшего словам, которые Мирза говорил в свою защиту, достойно пристального изучения. Он понимал, что его наигранная суровость достигла цели: из уст человека, близкого к Магомету, он получал крайне необходимые ему сведения; после такой подготовки предстоявший разговор несложно было продумать заранее. Однако, дабы Мирза не подумал, что его так уж просто разжалобить, князь мрачно произнес:
— Вижу, мой доблестный друг, что тебе пришлось нелегко. Вижу и то, что твоя привязанность к благороднейшему ученику идет от самого сердца. Можно поздравить его с тем, что у него есть слуга, способный так глубоко ценить его и уважать. Однако напоминаю тебе свой вопрос: многие ли дожидались моего прихода?
— Твоими откровениями, о князь, я поделился с одним лишь своим повелителем; а в том, что они схоронены у него в груди, ты можешь быть уверен, как в самом себе. Кому, как не ему, понимать, насколько важно держать их там под тройным замком? Поражения, причем неоднократные, — надеюсь, он не посетует на меня за это признание — научили его тому, что в сохранности тайны — ключ к любому успеху.
— Вот как, эмир? Я ощущаю, что во мне вновь затеплилась надежда. Более того, слушая тебя, я, по причине неверия в случайных героев, пришел к выводу, что, возможно, все это даже и к лучшему. Годы, прошедшие с того дня, когда ты уступил его увещеваниям, были потрачены мудро и, безусловно, приблизили его к исполнению предначертанного.
Князь вновь протянул руку — она была принята с пылом, а потом Мирза, со своей стороны более чем довольный, произнес:
— Я принес тебе послание от моего повелителя принца Магомета. Я был с ним рядом, когда вошел комендант и передал мне твой перстень, — кстати, князь, пока я об этом не забыл, вот он, возьми, — возможно, в какой-то иной день он еще раз сослужит свою службу!
— Да, это предусмотрительный поступок! — воскликнул еврей, надевая печатку на палец; тут же, все еще глядя на бирюзовую вставку, он перешел на торжественный тон: — Воистину долгосрочно действие пентаграммы, оно подобно Божественному завету!
Его слова и тон произвели на Мирзу сильное впечатление.
— Господин мой Магомет, — проговорил он, — видел, как комендант доставил мне перстень, и, когда мы остались наедине, а я поведал ему историю этого украшения, повелитель вскричал, взволнованный не менее, чем я сам: «Как! Этот замечательный человек находится здесь? Здесь, в замке! Он от меня не уйдет. Пошли за ним тотчас же. Я не допущу ни малейшего промедления. — Тут он топнул ногой. — Чтобы он не умчался на крыльях бури — ступай!» Когда я уже подошел к двери, он вернул меня. «Пожилой человек с белой бородой и черными глазами, говоришь? Мне следовало бы сперва озаботиться его удобствами. Возможно, он устал и нуждается в отдыхе; возможно, о нем недостаточно пекутся, а значит, нам прежде всего надлежит выяснить, как он устроен и чего желает». Я собрался уходить, но он вновь остановил меня. «Погоди минуту! — вымолвил он. — По здравом размышлении обстоятельства выглядят серьезнее. Тебе известно, Мирза, что я прибыл сюда без конкретной цели; нечто влекло меня, теперь я знаю что: встреча с ним. В этом читается воля звезд. Я услышу их голос!» О князь! — Глаза Мирзы сверкнули, и он воздел обе руки. — Никто из людей еще не верил в правоту своих слов так, как мой повелитель.
— Твой повелитель воистину мудр, — произнес еврей, пытаясь скрыть волнение. — Что он сказал далее?
— «И отдавая честь их посланнику, — так продолжил мой повелитель, — почему не отдать честь и звездам? Их час — полночь, именно тогда они появляются в небе, от горизонта до горизонта, перекликаются, объединяя свое влияние в гармонию, которую проповедники называют волей Всеблагого. Нет лучшего часа для встречи. Запомни, Мирза: в полночь, в этом покое. Ступай». Так и было решено.
— Прекрасное решение, эмир.
— Я могу об этом доложить?
— Присовокупив мои наипочтительнейшие пожелания.
— Тогда ожидай меня в полночь.
— Я буду бодрствовать, в полной готовности.
— Я же, князь, тем временем подыщу покой, более подходящий по рангу самому почитаемому гостю моего повелителя.
— О нет, мой добрый Мирза, позволь мне сказать свое слово. То, что я оказался в этом помещении, было ошибкой коменданта. Он не смог сообразить, какой вес я имею в глазах твоего повелителя. Он принял меня за христианина. Я прощаю его и прошу, чтобы его не наказывали. Возможно, он окажется мне полезен. При определенных прискорбных обстоятельствах — а одну такую возможность я вижу мысленным взором — мне, возможно, придется вернуться в замок. В таком случае я предпочту видеть в нем слугу, а не врага.
— О князь!
— Право же, эмир, мысль эта была мне подана одним из пророков, которых Аллах ставит на каждом повороте в судьбе каждого человека.
— Но не каждому дано видеть пророков.
Еврей настоятельно закончил:
— Чем еще сильнее расстраивать коменданта, утешь его от моего имени, а когда принц Магомет двинется дальше, проследи, чтобы здесь остались распоряжения, отдающие замок и его начальника в мои руки. А кроме того, Мирза, будучи другом, исполненным признательности, окажи мне еще одну услугу: загляни в котлы, из которых мы будем нынче вкушать, и распорядись для меня, как для самого себя. У меня разыгрался аппетит.
Эмир вышел, согнувшись у самых дверей в низком поклоне.
Если читателю представляется, что князь теперь полностью удовлетворен, это не ошибка. Да, он довольно долго и стремительно мерил комнату шагами, однако, чувствуя, что решительный поворот в его судьбе близок, он как можно тщательнее подготовился к нему, посоветовавшись с Пророком.
А поскольку принц Магомет, усевшись за ужин, не забыл и про них, трое гостей угостились в тюремной камере на славу, и не смущали их ни вой ветра, ни стук и шелест дождя за стенами, где все бушевала непогода.
То, что эмира Мирзу, уходившего на встречу с индийским князем, окликнули не один раз, а два, весьма примечательно, если учитывать, что Магомет был скор в решениях и последователен в действиях; имеет смысл рассказать об этом подробнее.
Юный турок был всецело поглощен изучением наук и военной службой, а потому не было у него досуга для любви; помимо того, он то ли презирал эту страсть, то ли пока не встретил женщину, способную всерьез разбередить его душу.
Мы видели, как перед началом бури он стремительным маршем достиг Белого замка. Он находился у ворот и принимал приветствия, когда ему поступил доклад, что к речному причалу стремительно приближаются две лодки; не желая, чтобы о присутствии его в Белом замке проведали в Константинополе, принц отправил младшего офицера перехватить путников и задержать их до того момента, когда он пересечет Босфор, направляясь в Адрианополь. Однако, едва офицер передал коменданту замка прочувствованное сообщение от княжны Ирины, мысли князя приняли иной оборот.
— Ты действительно утверждаешь, что эта женщина приходится родственницей императору Константину? — спросил он.
— Таковы были ее слова, повелитель, да и по виду похоже.
— Она в летах?
— Молода, повелитель, не старше двадцати.
Магомет обратился к коменданту:
— Оставайся здесь. Я возьму на себя твои обязанности и позабочусь о княжне.
Спешившись и приняв обличье коменданта замка, он поспешил к причалу, испытывая одновременно и любопытство, и желание предоставить убежище благородной даме.
Он увидел ее издалека и был поражен ее самообладанием. Пока они обсуждали условия его гостеприимства, лицо ее было на виду и произвело на него неотразимое впечатление. Когда она наконец сошла на берег, ее фигура, вырисовывающаяся под богатым и изящным облачением и столь дивно гармонировавшая с лицом, очаровала его еще сильнее.
Еще до того, как носилки двинулись в путь, Магомет отправил в замок гонца с распоряжением всем убраться с дороги, а своему кисляр-аге, или евнуху, — занять место у входа, дабы встретить родственницу императора со спутницей и всячески им служить. Еще одним приказом настоящему коменданту велено было освободить для них свой гарем.
В замке, после того как княжну отправили в ее покои, произведенное на него впечатление лишь усилилось.
«Сколь она высокородна! Сколь хороша собой! Какой ум и присутствие духа! Какое спокойствие в минуту невзгод, какая отвага и благородство! Какая привычка к придворной жизни!»
Эти восклицания свидетельствовали о том, что мозг его кипит в лихорадке. Но постепенно, как отдельные краски сливаются в один цвет под кистью умелого живописца, его сумбурные мысли обрели форму.
«О Аллах! Какой бы она стала женой для героя-султана!»
Повторенная много раз, фраза эта превратилась в своего рода припев из любовной песни — первой, какая когда-либо звучала в его душе.
В таком состоянии пребывал Магомет, когда Мирзе передали перстень с бирюзой, и тот, доложив о появлении индийского князя, запросил дальнейших указаний. Странно ли, что Магомет изменил свои планы? Да, в тот момент он был готов на все, чтобы вновь увидеться с женщиной, которая взошла на его небосклоне, точно луна над озером; соответственно, он отправил эмира к индийскому князю — назначить встречу в полночь, отправил за шейхом-арабом из своей свиты, переоделся в его лучшие одежды, зачернил руки, шею и лицо — одним словом, превратился в того самого сказителя, которого, как нам уже известно, прислали развлечь княжну Ирину.
Ровно в полночь — насколько это возможно было определить с помощью неточных приборов, имевшихся у обитателей замка, — Мирза явился под двери своего господина вместе с загадочным индусом и, миновав стражу, постучал, как стучит человек, знающий, что его ожидают с нетерпением. В ответ раздалось приглашение войти.
Когда они вошли, юный турок поднялся с умягченной многими подушками кушетки, которую для него поставили под балдахином в центре зала.
— Се, повелитель, индийский князь, — доложил Мирза, а потом, почти без паузы, повернулся к подложному индусу и добавил куда церемоннее: — Возрадуйся, князь! Восток еще не рождал сына, столь же достойного сорвать цветок с могилы Саладина и носить его, сколь достоин этого мой повелитель, принц Магомет!
Исполнив свой долг, эмир удалился.
Магомет был облачен в одежды, которые его соплеменники носят дома с незапамятных времен: остроносые шлепанцы, просторные шаровары, присборенные у лодыжек, желтый стеганый халат, спадающий ниже колен, и шарообразную чалму, скрепленную эгретом из золота и бриллиантов. Волосы его были обриты до самого края чалмы, и в свете множества подвешенных к потолку ламп черты его были отчетливо видны. Заглянув в черные глаза, едва затененные высокими дугами бровей, индийский князь увидел в них блеск радости и гостеприимства и ощутил удовлетворение.
Он подошел ближе и поприветствовал принца, опустившись на колени и поцеловав тыльную сторону ладони, опущенной на пол. Магомет поднял его.
— Встань, о князь! — велел он. — Встань и займи место со мной рядом.
Турок выдвинул из-за кушетки просторное кресло с подушкой из верблюжьего волоса — такие используют наставники в мечетях, когда читают лекции ученикам. Магомет поставил его так, чтобы, сидя на кушетке, оказаться прямо перед посетителем, на очень небольшом расстоянии. Вскоре оба уже сидели, скрестив ноги, лицом к лицу.
Он подошел ближе и поприветствовал принца, опустившись на колени…
— Человек такого благочестия, каким, по моим сведениям, обладает индийский князь, — начал Магомет голосом, идеально подходящим к уважительному взгляду, устремленному на собеседника, — должен принадлежать к числу праведных, верующих в Бога и Судный день, соблюдающих часы молитвы, подающих милостыню и не страшащихся никого, кроме Бога, а значит, имеющих полное право входить в храмы.
— Твои слова, повелитель, это истинные слова посланника самых высоких Небес, — отвечал Скиталец, подавшись вперед и будто бы собираясь пасть ниц. — Я узнаю их, и мне кажется, что я оказался в саду вечного блаженства, омываемом водами реки.
Магомет, узнав скрытую цитату из Корана, тоже склонил голову и ответил:
— Мне отрадно тебя слышать, ибо, внимая, я говорю себе: «Вот один из слуг Всеблагого, которые неслышной поступью ходят по земле». Прими мои заверения мира и гостеприимства.
Немного помолчав, он продолжил:
— Поскольку ты, о князь, часто посещаешь мечети, ты поймешь, что я посадил тебя на место учителя. Я же — ученик. Тебе открывать книгу и читать из нее, мне — ловить перлы твоих изречений, дабы они не упали в пыль и не потерялись.
— Боюсь, повелитель оказывает мне слишком великую честь, однако есть своя красота в устремлении, даже если способностей и недостаточно. О чем я должен говорить?
Нахмурив брови, Магомет царственным голосом изрек:
— Кто ты такой? Первым делом скажи мне про это.
Князь, на свое счастье, предвидел этот вопрос и, будучи человеком предусмотрительным, подготовился, а потому отвечал без запинки:
— Эмир представил меня верно. Я — индийский князь.
— Тогда поведай о своей жизни.
— Просьба повелителя слишком обща, — возможно, это входит в его намерения. Действуя по собственному разумению, я буду краток и выберу из многих событий нужные.
Ни на лице, ни в голосе говорившего не промелькнуло ни тени волнения; вид же он имел более чем учтивый, — казалось, он отвечает на комплимент.
— В начале своего поприща я был жрецом, учеником Сиддхартхи — повелитель, при его глубоких познаниях, разумеется, вспомнит, что тот был уроженцем Центральной Индии. В юные годы, будучи искусным переводчиком, я был призван в Китай, где занялся переложением тридцати пяти речений отца Бодхисаттвы на китайское и тибетское наречия. Кроме того, я опубликовал переводы «Сутры белого лотоса высшего учения» и «Нирваны». Они принесли мне великую славу. Одному из моих предков, Махакашьяпе, Будда доверил сокровеннейшие свои тайны, а именно он сделал его Хранителем Чистой Тайны Ока Верного Учения. Взгляни на символ этого учения.
Князь достал из кармана под накидкой пластину из слоновой кости, потертую и пожелтевшую, и передал ее Магомету со словами:
— Изволит ли повелитель взглянуть?
Магомет принял пластину и увидел на ней знак в виде погруженных в кость серебряных полосок:
— Вижу, — произнес он серьезно. — Раскрой мне его смысл.
— Не могу, о повелитель, ибо я, как потомок Махакашьяпы, пусть и очень дальний, тоже являюсь Хранителем — а в буддизме это высочайшая честь — и потому не должен раскрывать тайну. Символ этот наделен великой святостью. На любом подлинном изображении Будды он находится у него над сердцем. Это — монограмма Вишну и Шивы, что же до его смысла, могу лишь сказать, что все мудрые брахманы относятся к нему с особым благоговением, зная, что в него заключен весь разум Будды.
Магомет проявил уважительность к сдержанности повествователя и, вернув ему пластину, произнес без затей:
— Я слышал о подобных вещах.
— Продолжаю, — заговорил князь, уверившись, что произвел должное впечатление. — В конце концов я, обретя несметные богатства, вернулся к себе на родину. Мною овладела охота к путешествиям. И вот настал день, когда в пустыне Баальбек некий бедуин пленил меня, отвез в Мекку и там продал земскому управителю — доброму человеку, который из уважения к моим бедам и учености — да не обнесут его в раю юноши чашей струящегося вина! — стал изучать со мной Книгу единого Бога и наставлял меня до тех пор, пока я не уверовал, как и он. Когда я сменил надежду на нирвану, на лучшую и более возвышенную надежду ислама, он даровал мне свободу… Вновь оказавшись на родине, я посвятил себя изучению астрологии, к чему был подготовлен долгими годами осмысления темных мест в писаниях Сиддхартхи. Я сделался адептом — а это, как ведомо повелителю, доступно не всякому, и точно не тем, кто ничего не ведает про небеса и землю, про высшие силы — и в горнем мире, и в иной юдоли, я имею в виду царей, императоров и султанов.
— Как! — воскликнул Магомет. — Неужто не все астрологи — адепты?
Князь отвечал тихим голосом, поняв, что речь идет о наставнике, находившемся на службе у молодого турка.
— Всегда есть кто-то лучше нас, пока мы не станем лучшими. Даже звезды различаются между собой по уровню.
— Но как может человек познать высшие силы?
— Корпус наблюдений, которые мудрецы вели и записывали на протяжении долгих лет, — это наследие, открытое лишь немногим избранным. Будь у повелителя к тому пристрастие и не имей он иного предназначения, я отвел бы его в учебное заведение, где то, что кажется ему столь любопытным, объяснят в простых словах.
Суровое, недоверчивое лицо Магомета начало смягчаться, однако он не отступался:
— Если нам подвластны высшие силы, для чего же нам еще и низшие?
— Повелитель коснулся запретной темы, однако его проницательность заслуживает того, чтобы я дал ответ. Звезды никогда не говорят с человеком внятной речью — их слова подобны словам Бога. Они — слуги, но и у них есть свои слуги. Более того, в том, что они нам сообщают, всегда заключен ответ. Они любят, когда кто-то кропотливо разгадывает их послания. Некоторое время назад один адепт, пытавшийся вызнать нечто при помощи их сопоставления, вскричал: «О племя несчастных скитальцев Востока! Вглядитесь в него, ибо они установят свою власть во дворцах, кои сейчас составляют славу Запада, они выкопают яму, дабы повергнуть в нее гордых». О каком племени идет речь? О том или об этом? Тот искатель так этого и не открыл. Дети Эртогрула тогда еще пасли свои стада на пастбищах, которые получили от Аладдина из Иконии. Не зная их имен, как он мог спросить про них у вершителей судеб?
Мистик заметил, как кровь прилила к открытому лицу Магомета, как засверкали его глаза; он понял, что с этого момента может обращаться к его гордости, а значит, речь не пропала втуне.
— Это предсказание звезд, — продолжал он, — было сообщено и последующим адептам. Время было на их стороне. Когда наконец предки твои воцарились в Бруссе, тайна была отчасти разгадана. Всякий, даже самый безродный пастух, дрожащий под ветром, что налетал с Троянских высот, мог теперь назвать это удачливое племя. Однако откровение оставалось неполным; необходимо было прояснить его вторую часть. Итак, нам стали ведомы копатели ямы, однако кому предстоит в нее свалиться? Этому вопросу я себя и посвятил. А теперь слушай внимательно, о повелитель: не единожды, а многократно я пересек землю — столько раз, что не осталось ни одного народа, мне неведомого, ни одной страны, в которой я не побывал, — даже ни единого острова. И как внук Абд аль-Мутталиба был посланником Бога, так и я — посланник звезд-предсказателей, хотя и не пророк их, а лишь толкователь и посланник. Дела звезд — это и мои дела.
Губы Магомета дрогнули, как будто он с усилием удержал готовые сорваться с них слова.
Князь продолжал, будто и не замечая интереса, который вызвал:
— Где бы я ни странствовал, я повсюду продолжал общаться с планетами, и, хотя мне приходилось расшифровывать многие их предначертания, чаще всего я обращался мыслями к тому, гордому и безвестному, кому предстоит выкопать означенную яму. Я рассматривал бесчисленные имена — имена высокородных и простецов, а дабы не проглядеть цели, вел списки членов царских и благородных фамилий. Когда в одной из них рождался ребенок мужского пола, я записывал час и минуту его рождения, а также данное ему имя. Посещая всевозможные страны, я собирал сведения об их положении и отношениях друг с другом; ибо как состояние почвы благоприятствует или препятствует росту растительности, так и состояние народа свидетельствует о приближении перемен и споспешествует тем, кто должен положить этим переменам начало. Повторяю, о повелитель: как звезды есть служители Бога, так и у них есть свои слуги, о существовании которых никогда не узнаешь, если не прочтешь знаки, которые они подают нам в своем движении. Более того, среди слуг этих есть и священнослужители, и воины, и короли; есть среди них женщины и мужчины незнатного происхождения; ибо зерно гениальности падает прямо из руки Бога, и Он выбирает время и поле для сева; однако, кем бы ни был избранный — высокородным или простолюдином, белым или черным, добрым или дурным, — как Посланнику истинно истолковать волю звезд, кроме как явившись перед ним напрямую, представившись и расчистив для него путь? Разве не следует ему узнать поближе этого избранного?
Тут Магомет не сдержал своего порыва. Вернувшись мыслями к тому, что слышал от Мирзы, — к откровению, мимоходом брошенному случайным путником, встреченным во время паломничества, — он понял, что его сейчас объявят избранным, и, не в силах сдержать нетерпения, спросил:
— Так ты узнал меня ближе, князь?
Манера мистика мгновенно переменилась. До того он был почтителен и даже кроток; редко встретишь столь мягкого, нетребовательного учителя; теперь же он собрал воедино всю силу своего духа, и его огромные глаза засверкали.
— Узнал ли я тебя, принц Магомет? — отвечал он тихим, однако внятным и проникновенным голосом — самым подходящим для раздувания уже пробужденного им конфликта, конфликта духа и духа. — Ты и сам не знаешь себя так, как знаю я.
Магомет невольно отшатнулся — он был поражен.
— Я не имею в виду сведений о твоем отце, о княжне-христианке — твоей матери, о твоей биографии послушного сына и храброго воина, о твоем образовании, необычайном для тех, кто рожден унаследовать высшую власть, — я не об этом, эти сведения у всех на устах, даже у нищих, что растравляют свои язвы у обочин дорог… Однажды ночью во дворце твоего отца поднялся переполох — близился час твоего рождения. В родильном покое стояли часы с золотым циферблатом, дар германского короля, а у дверей несли вахту евнухи. В тот самый миг, когда пробило полночь, из уст в уста к человеку, сидевшему на крыше, полетела весть: «Принц родился! Принц родился! Слава Аллаху!» Человек, сидевший на крыше, изучал бумагу со знаками зодиака, отображавшими гороскоп новорожденного. Заслышав крик, он поднялся и вгляделся в небесный свод, а потом вскричал: «Нет Бога, кроме Бога! Приветствую тебя, Марс, повелитель восходящих звезд, — тебя, Марс, и твоих спутников, Сатурна, Венеру и Юпитера, в счастливом соположении, при невидимости луны. Слава принцу!» И пока ответ его передавали вниз, сидевший на крыше разметил положение звезд в их Домах точно так, как они располагались в ту полночь, в ночь с понедельника на вторник в тысяча четыреста тридцатом году. Не допустил ли я ошибок, повелитель?
— Ни единой, князь.
— Тогда продолжу… Тот гороскоп попал ко мне, я составлял его снова и снова, исчисляя подробности, сходства, параллели и утроения часа, — всякий раз с одним и тем же результатом. Я нашел светила, углы, свойства указующих знаков, те, что благоприятствуют поприщу, которое, будучи претворенным в жизнь, заставит Восток воссиять славой незаходящего солнца!
Еврей осекся и отвесил поклон:
— Убедился ли повелитель, что я знаю его лучше всех?
Некоторое время Магомет просидел в глубокой задумчивости — лицо его пылало, ладони нервно сжимались и разжимались. Размышления доставляли ему глубочайшее удовольствие. Да и могло ли быть иначе?
Князь почтительно дожидался, но при этом не терял бдительности. Он был уверен, что произвел нужное впечатление, ему даже казалось, что он следит за мыслями юного турка, не отставая ни на шаг; однако он счел за лучшее оставить того в покое, ибо трезвое осмысление неизбежно охладит его пыл, а после этого будет даже лучше, если он сочтет, что принял окончательное решение самостоятельно.
— Я выслушал тебя, князь, — в конце концов произнес Магомет, изо всех сил пытаясь подавить все признаки волнения. — Мне известно про тебя от эмира Мирзы, и истина, которую обоим нам следует усвоить, состоит в следующем: я не вижу никаких противоречий между тем, что мне поведал он, и тем, что сейчас поведал мне ты. Представления, которые у меня о тебе сложились, получили подтверждение: ты отличаешься ученостью и многоопытностью, ты — человек добрый, щедрый, как и велит Пророк, к тем, кто нуждается, ты веришь в Бога. Если обратиться к словам писателей, нам откроется, что в истории мира было немало случаев, когда великие люди заранее получали предсказания своего величия; и если я причисляю себя в мыслях к списку этих счастливцев, то лишь потому, что испытываю к тебе доверие, как к дружественному Пророку.
При этих словах князь всплеснул руками.
— Я, безусловно, тебе друг, о повелитель, даже более чем друг, но я — не Пророк. Я всего лишь посланник, толкователь воли Высших Сил.
Он очень боялся, что, если он не развеет впечатление, что он — Пророк, от него потребуют слишком многого; будучи астрологом, он умел в нужный момент поставить звезды между собой и любым неразумием. Его правота тут же нашла себе подтверждение.
— Как тебе будет угодно, князь, — проговорил Магомет. — Посланник, толкователь, пророк — называйся как пожелаешь, главное — то, что ты мне сегодня сообщил. Принимая гонца, мы просим его подтвердить свои полномочия, и, если подтверждения удовлетворительны, он занимает в наших мыслях второстепенное место, после принесенной им вести. Разве не так?
— Справедливо сказано, о повелитель.
— Если же говорить о вести, которую сегодня принес мне ты, — Магомет опустил ладонь на горло, будто бы тем самым помогая себе сдерживаться и сохранять достоинство, — не стану отрицать ее важность; ибо разве можно представить себе, что молодой человек с пылким воображением, который позволил честолюбию и стремлению к славе выстроить в своем сердце золотые замки, недрогнувшей рукой заткнет себе уши и не станет внимать обещаниям, якобы исходящим от Небес? О князь, если ты действительно мне друг, ты не станешь, оставшись наедине, смеяться надо мной!.. Но, кроме того, я не хочу, чтобы ты подумал, что принесенная тобой весть была выслушана с небрежением или сладкой крошкой упала мне на язык; но как вино горячит кровь, что устремляется в мозг, так и она пробудила во мне вопросы и сомнения, разрешить которые способен лишь ты один. Прежде всего, поведай мне о великой славе, которая мощной струею наполнит Восток, будто лучи незаходящего солнца, ибо, как нам всем ведомо, слава бывает разной: есть слава, которой осеняют поэтов, ораторов и ученых, искушенных в своих науках, есть слава, что мила тем, кому любы мечи, и крепкие щиты, и начищенные доспехи, и кони, кто умеет испытывать восторг битвы, вести в поход армию, передвигать границы, отдыхать и давать передышку воинам в цитаделях после успешного штурма. Поскольку понятие славы многозначно, поведай, какая именно ждет меня.
— Звезды, о повелитель, говорят непреложно. Когда Марс восходит в одном из своих Домов, все рожденные в этот миг рождаются для войны и, если жизнь их идет должным чередом, превращаются в воинов; даже не просто в воинов, но, если условия сложатся благоприятно, в завоевателей, в солдат удачи — и ангел Марса Самаэль становится их ангелом. Видел ли повелитель когда-либо свой гороскоп?
— Да.
— Тогда ему ведомо, о чем я веду речь.
Магомет утвердительно кивнул и добавил:
— Да, безусловно, человеческое признание мне по вкусу, однако, князь, если взвесить твои слова, получается, что слава моя будет беспрецедентной. Я происхожу из рода героев. Осман, его основатель, Орхан, отец янычар, Сулейман, который принял полумесяц, увиденный им во сне на морском берегу в Кизике, когда Аллах повелел ему пересечь Геллеспонт и напасть на Цимпу; Мурад Первый, покоритель Адрианополя, Баязет, который положил конец Крестовым походам христиан на поле под Никополем, — все они наполнили Восток каждый своими свершениями; а отец мой Мурад Второй — разве он не одолел войско Хуньяди? Но ты, князь, говоришь, что моя слава превзойдет их. И поскольку я готов тебе поверить, открой, придет ли она ко мне внезапно, или речь идет о постепенном приближении? Полученная в юности весть о будущем бессмертии не может не радовать.
— Я не могу ответить, повелитель.
— Не можешь?
Нетерпение Магомета едва не взяло верх над его самообладанием.
— Звезды не дали мне никаких указаний, а отвечать от себя я не решаюсь.
В глазах Магомета вспыхнул суровый блеск, а костяшки пальцев забелели сквозь кожу, так крепко он стиснул руки.
— Сколько же мне ждать, прежде чем обещанная тобой слава созреет и я смогу собрать урожай? Если для этого нужны длительные походы, пора ли мне собирать свое войско?
Несмотря на всю уравновешенность князя, тон и настойчивость голоса Магомета заставили его вздрогнуть. Обратив взор на лицо принца — уже разгладившееся и сосредоточенное, — он еще до того, как отзвучало последнее слово, понял, каким именно мыслям ему надлежит потворствовать, понял, что именно к этой точке собеседник и подводил его с самого начала разговора. Чтобы выиграть время, он сделал вид, что не до конца уяснил смысл слов собеседника, а потом, когда принц повторил свои слова, с многозначительным взглядом ответил вопросом на вопрос:
— Правда ли, принц, что отцу твоему пошел восемьдесят пятый год?
Магомет еще больше подался вперед.
— А с того момента, как он начал свое мудрое и славное царствование, прошло двадцать восемь лет?
Магомет кивнул утвердительно.
— Тогда позволь мне тебе ответить. Если оставить в стороне возраст, отец твой никогда не позволял величию и власти заслонить любовь, которую он испытывал к тебе с того самого момента, когда впервые взял тебя на руки. Природа протестует против его ухода, и в данном случае, о принц, голос природы — это голос Аллаха. Считай, что я высказал свое мнение.
Лицо Магомета смягчилось, он расслабился, задышал спокойнее и ответил:
— Но я не знаю, чего от меня хотят светила.
— Если речь идет о звездах, повелитель, — подхватил его собеседник, — выслушай, что я тебе скажу. Пока они передали мне лишь одно предсказание, и им я с тобой уже поделился. Иными словами, гороскоп, составленный исходя из даты твоего рождения, безусловным образом предрекает тебе величие. Законы астрологической науки позволяют нам приходить к подобным общим выводам. Однако ты спрашиваешь меня о более конкретных обстоятельствах, и здесь речь идет о силах, которые пока еще не в твоих руках. А потому — слушай внимательно, о повелитель, — я предлагаю тебе точно заметить минуту и час дня, когда ты препояшешься мечом полной власти, которая на данный момент по воле Небес принадлежит твоему отцу; после этого я составлю гороскоп султана Магомета, а не просто Магомета, сына Мурада, — тогда, в силу своего положения толкователя звезд, я возьму в руки нужные писания и сообщу тебе то, о чем ты сейчас пытаешься дознаться, равно как и все прочее, связанное с твоим правлением, что мне доверено будет сообщить. Я поведаю тебе, когда для тебя откроется путь к славе, когда нужно будет выступить в поход, дабы эту славу приобрести, — и даже сколько времени потребуется на предшествующую этому выступлению подготовку. Ясно ли я высказался? Готов ли повелитель подтвердить, что он меня понял?
Здесь нелишне будет сделать одно наблюдение. Читатель, разумеется, заметил, как ловко были вплетены звезды в эту речь, однако главное хитроумие заключалось в том, что подлинный ее смысл оставался сокрытым. Если бы князь сразу назвал точную дату, которая устроила бы Магомета, он тем самым отдал бы другому мякоть яблока, оставив себе только корку. Мудрецы, которые стремятся стать для кого-то незаменимыми, тщательно пестуют собственную состоятельность. Более того, на этом этапе нашей истории важно помнить, что все планы индийского князя были подчинены одному — провозгласить единого Бога. А для этого мало было стать для Магомета незаменимым, нужно было заставить юного владыку дождаться его, князя, сигнала выступить в поход на Константинополь, ибо таков, если отбросить все ухищрения, был замысел, сокрытый под девизом «Восток против Запада». Кроме того, князь не мог предпринимать никаких решительных шагов, не узнав, как Константин отнесется к его дерзновенной затее. Что, если, например, император окажется ему другом? Во время соколиной охоты сокола выносят в поле в клобучке и выпускают только после того, как дичь вспугнута. Именно такие мысли пронеслись в голове у индийского князя, когда он завершил свою речь и глянул на красивое лицо принца Магомета.
Последний был явно разочарован и не скрывал этого. Он отвел глаза, нахмурил брови и поразмыслил, прежде чем дать ответ; потом скрытое пламя вырвалось наружу.
— Князь, при всей твоей мудрости ты не в состоянии понять, сколь тягостно будет ожидание. Нет в природе ничего слаще, чем слава, а с другой стороны — ничего горше, чем бесплодное ожидание ее, когда до нее рукой подать. Какая это насмешка Провидения — пожинать величие только во дни заката! Я жажду познать его еще в юности, ибо именно тогда оно особенно желанно. Был один грек — не византийской породы, не с той императорской псарни, — он подчеркнул свою неприязнь презрительным взглядом в сторону Константинополя, — нет, то был грек древних времен, из истинных героев, тот, что и по сей день слывет в мире величайшим завоевателем. Ты думаешь, он был счастлив тем, что владеет всем миром? Радоваться земным благам — коню, дворцу, кораблю, королевству — пошло; обладать собственностью может любой человек; нищий полирует свой посох с той же целью, с которой царь золотит свой трон, — потому что он ему принадлежит. Обладание ведет к пресыщению. Однако, если ты достиг бессмертия, едва став взрослым мужем, оно останется при тебе, как кольцо при невесте, а невеста — при женихе. Пусть будет так, как ты говоришь. Я склоняюсь перед звездами. Между мною и троном стоит мой отец, добрый человек, на любовь которого я отвечаю любовью; ни я, ни кто-либо из моих соратников не посягнет на него. В этой части я приму твой совет, приму и в другой: будет человек, который точно заметит минуту часа, когда власть перейдет ко мне. Но что, если ты тогда будешь в отсутствии?
— Одно слово повелителя доставит меня к нему, а поскольку владыка может отправиться к праотцам в любой момент…
— Увы! — вставил Магомет с совершенно искренним сожалением. — Владыка может содержать свои границы в безопасности и даже расширять их все дальше, наводя страх на всех людей, однако рано или поздно смерть явится и к нему. На все воля Бога.
Князь с подобающей учтивостью продемонстрировал уважение к проявленным чувствам.
— Впрочем, я тебя перебил, — добавил Магомет. — Прошу за это прощения.
— Я собирался сказать, повелитель, что, если меня не будет с тобой рядом в тот момент, когда великий владыка, твой отец, испустит последний вздох — и, безусловно, вознесется на самые высокие горы рая! — отправь за мной гонца в Константинополь; может оказаться полезным, если комендант этого замка получит распоряжение постоянно держать для меня ворота открытыми и исполнять все мои указания.
— Дельное предложение! Я это обеспечу. Но…
Он вновь погрузился в задумчивость, князь же выжидал, наблюдая.
— Князь, — наконец произнес Магомет, — мне редко случается просить кого-либо об одолжении, ибо свобода делать что вздумается правителю так же мила, как простому человеку — свобода перемещаться, куда он захочет; однако в данном случае я нарушу свои же правила — как принято говорить у мусульман, отправляясь в плавание, «да прокладывать мне курс и бросать якорь с именем Бога». Услышав это, внемли дальше. Далеко не все из того, что ты мне сказал, мне до конца внятно. Насколько я понял, мне предстоит обрести несказанную славу на поле битвы. Поведай, далеко это поле отсюда или близко? Где именно? Кому предстоит мне бросить вызов? Место и возможность для битвы я найду везде, а если рядом их не окажется, мои спаги отыщут его за день пути. Воистину удивительно, сколь незначительный нужен предлог, чтобы один человек встал против другого не на жизнь, а на смерть. Однако — здесь-то и заключается главная трудность, — оглядываясь вокруг, я не вижу возможности начать совсем уж новую войну, с новыми соперниками, целями и притязаниями, итогом которой могло бы стать обретение великой славы. Полагаю, ты ощущаешь, что я блуждаю в потемках. Света, о князь, — даруй мне свет!
В первый момент мозг еврея, в котором хитроумие было рассыпано повсеместно, как добрая руда в шахте, встрепенулся от восхищения теми качествами, которые очевидным образом проявили себя в этом требовании, однако потом он взял себя в руки и спокойно отвечал — ибо предвидел этот вопрос:
— Моему повелителю некоторое время тому назад угодно было сказать, что, воротясь из хаджа, эмир Мирза поведал ему обо мне. Упомянул ли Мирза о моем запрете делиться теми предсказаниями, которые я ему доверил?
— Да, — отвечал, улыбаясь, Магомет, — и за его непослушание я полюбил его пуще прежнего. Он продемонстрировал мне, перед кем числит себя в особом долгу.
— Ладно, ведь если из этого открытия воспоследует какое-либо зло, винить в нем по справедливости нужно будет мою опрометчивость. Оставим это — однако скажи мне, принц Магомет: рассказывая обо мне, не упомянул ли Мирза о том, что наложенный мною запрет проистекал из осмотрительности и заботы о твоих интересах?
— Упомянул.
— И говоря о перемене в судьбах мира, о которой я тогда возвестил, о том, какой волной Восток нахлынет на Запад…
— И о падении Константинополя! — вскричал Магомет во внезапном пароксизме страсти.
— Воистину, а также о том, что тебе предстоит стать героем, повелитель! Не упомянул ли он еще об одном предупреждении, которое я ему сделал: для окончательной проверки гороскоп надлежит составить снова, прямо в том самом городе! О том, что в тот момент я находился на пути туда?
— О да, князь. Мирза — истинное сокровище.
— Благодарствую, повелитель. Твои слова дают мне возможность удовлетворить твою последнюю просьбу.
После этого, понизив голос, князь вернулся к своей обычной манере:
— Слава, которая тебе суждена, не связана с такими вещами, как участие в войне, ее непосредственный исход или место, где она состоится.
Магомет слушал, раскрыв рот.
— Повелителю ведомо о затянувшейся распре между папой римским и константинопольским патриархом; один объявил себя главою Церкви Христовой, другой настаивает на своем равенстве первому. Распря эта, как тоже ведомо повелителю, переносится с Востока на Запад, туда и обратно: один прелат отвечает другому, и в итоге вся Церковь разваливается на куски, и на каждом христианском языке понятия «Восточная церковь» и «Западная церковь» становятся столь же расхожими, как утренние приветствия.
Магомет кивнул.
— Так вот, повелитель, — продолжал князь, и в его магнетических глазах горел яркий свет, — нам с тобой ведомо, что столица христианства находится вон там, — он указал на Константинополь, — и что, завоевав этот город, ты отберешь его у Христа и передашь Магомету. Какое еще определение славы тебе надобно? Я прямо сейчас готов поименовать тебя Мечом Господним.
Магомет вскочил с кушетки и заходил взад-вперед, то и дело хлопая в ладоши. Когда экстаз прошел, он остановился перед князем:
— Теперь я вижу: бранный подвиг, который не удалось совершить моему отцу, предстоит совершить мне.
Он зашагал снова, продолжая хлопать в ладоши.
— Прошу прощения, — произнес он, опамятовавшись. — В великой своей радости я прервал твою речь.
— Сожалею, что вынужден и далее испытывать терпение повелителя, — с безупречной дипломатичностью отвечал князь. — Однако будет небесполезно дать еще одно пояснение. Через несколько месяцев после того, как мы расстались с Мирзой в Мекке, я прибыл в Константинополь и с тех пор каждую ночь, когда небо ясно, от зари до зари вопрошал звезды. Я не могу повторить повелителю все поставленные перед ними вопросы, ибо они были многочисленны и разнообразны, не стану описывать способы, с помощью которых я составлял гороскопы, однако все они, как я и надеялся, были связаны с датой основания города. Какие я делал вычисления — таблицы цифр, покрывших небо ковром алгебраических и геометрических символов! Методы астрологии хорошо изучены — я имею в виду законные методы, — однако, взыскуя истины, я обращался и к магическим арканам, запретным для правоверных. Семь ангелов добра, равно как и семь ангелов зла, начиная с Джубанладаса, первого среди добрых, небесного посланника, облаченного в шлем и с пламенным мечом в руке, прекрасного видом, и заканчивая Барманом, злейшим из злых, спутником и союзником ведьм, — я призывал их всех, дабы они сообщили мне, что знают. Когда настанет срок низвержения города: завтра, на следующей неделе, когда? Таково было бремя моих вопросов. Но, повелитель, ответа на них я не получил. Мне лишь наказали следить за церковным расколом. Финал, на который мы уповаем, так или иначе связан с этой междоусобицей — а возможно, именно в ней и спрятан искомый результат. Четко понимая, куда клонится дело, римский понтифик пытается достичь примирения, однако призывы его обращены к набегающему приливу. Ускорить ход событий не в наших силах, но и не в его силах его замедлить. Наш удел терпение — терпение. В конце концов Европа отпадет и оставит греков наедине с их судьбой; этот день, повелитель, мы должны встретить в полной готовности. Начало конца положено уже сейчас.
— И все же ты оставил меня в потемках! — вскричал, нахмурившись, Магомет.
— Однако же, повелитель, есть возможность заставить звезды заговорить.
Искуситель, похоже, заколебался.
— Есть такая возможность? — встрепенулся Магомет.
— С ней сопряжено одно условие, повелитель.
— Какое именно?
— Благополучие твоего отца-султана.
— Не говори загадками, князь.
— После его кончины ты возьмешь в руки бразды правления.
— Смысл все равно мне неясен.
— Держа гороскоп султана Магомета в руках, я смогу быть уверен: с первого же утра звезды, совершая назначенный им путь, дадут мне верный ответ; если выяснится, что Марс находится на подъеме, как по точному расчету, так и по приблизительному, я смогу вывести повелителя из потемок.
— И что тогда, князь?
— Скорее всего, он увидит, что христианская столица отдана на его милость.
— А если Марс не окажется на подъеме?
— Повелителю придется ждать.
Магомет вскочил на ноги, скрипнув зубами.
— Повелитель, — невозмутимо продолжал князь, — не бывает такого, чтобы судьбу человека невозможно было изменить: она подобна наполненному вином кубку, который подносят к губам: он может разбиться по ходу дела, и тогда содержимое расточится. Чаще всего подобное происходит из-за нетерпения и гордыни. Мудр тот, кто рассудительно дожидается своего часа.
Невозмутимость изложения подкрепила глубину мысли. Магомет снова сел и заметил:
— Твои слова, князь, напомнили мне про изречение из Корана: «Все хорошее, что случается с тобой, — от Аллаха. А все плохое, что случается с тобой, — от тебя самого». Я удовлетворен. Однако…
Князь снова напряг все свои способности.
— Однако я вижу перед собой два периода ожидания: один — с настоящего момента и до того, когда я взойду на трон; второй — с момента восшествия и до того, когда ты доставишь мне веление звезд. Второй период меня не страшит, ибо, как ты сказал, я смогу посвятить его подготовке к действию, но вот первый, промежуточный… о князь, скажи о нем подробнее. Поведай, как умерить лихорадку, снедающую мой дух.
Лукавый еврей понял, что не ошибся в расчетах. Сердце его заколотилось. Он — хозяин положения! Вновь ему представилась возможность изменить судьбы мира. Довольно сказать одно слово — «сейчас», — и он сможет двинуть силы Востока, столь ему любезного, против Запада, столь ему ненавистного. Если Константинополь откажет ему в содействии, христианству придется уступить свой трон исламу. Все это мелькнуло молнией перед его мысленным взором, и тем не менее за всю эту беседу лицо его еще ни разу не выглядело столь безмятежным. «Промежуточный» этап был в его руках, а не Магомета, в его власти было сократить его или удлинить, использовать для подготовки. Он мог позволить себе безмятежность.
— Повелителю еще многое предстоит сделать, — произнес он.
— Когда, о князь? Сейчас?
— Ему надлежит думать и действовать так, будто Константинополь является его столицей, временно оказавшейся в чужих руках.
Слова эти явно привлекли внимание; трудно было сказать, какие именно чувства отразились на лице у Магомета. Пусть читатель вообразит себе слушателя, который только что воспринял нечто новое, бесконечно для него важное.
— Ему надлежит до тонкостей изучить этот город, — продолжал еврей, — его улицы и здания, чертоги и укрепления, сильные и слабые места; его жителей, торговлю, международные отношения; характер его правителя, ресурсы и политические предпочтения последнего; его повседневную жизнь; его клики и кланы, его религиозные партии, а главное — ему надлежит взращивать разногласия между латинянами и греками.
Вряд ли хоть что-то из предыдущего произвело на Магомета столь же сильное впечатление. Мало того что в нем угасли последние сомнения касательно мудрости говорившего, в нем одновременно вспыхнуло бесконечное им восхищение, а ведь даже самому неискушенному начинающему исследователю человеческой природы известно, что к тому, кто нас восхищает, мы почти неизменно испытываем доверие.
— О! — вскричал Магомет. — Сколько бы я совершил, сам находясь там!
— Воистину, повелитель, — подтвердил с улыбкой его коварный советчик. — Но как властителям удается оказываться во всех местах одновременно?
— У них есть посланники. Но я пока не властитель.
— Пока не властитель. — Говоривший подчеркнул первое слово. — Тем не менее официальный представитель — это одно, а тайный соглядатай — другое.
Голос Магомета понизился почти до шепота:
— И ты готов стать таким соглядатаем?
— Мое дело — смотреть по ночам на небесный свод, а вычисления займут все дневные часы. Надеюсь, что повелитель в мудрости своей не сочтет мой отказ за дерзость.
— Но кто же подходит на эту роль? Назови мне его имя, князь, и чтобы он был не хуже тебя.
— Есть даже лучше. Прими во внимание, повелитель, что задача эта долговременная и может растянуться на годы.
При этом напоминании лоб Магомета перерезали морщины.
— Человек, на которого она будет возложена, должен проникнуть в Константинополь и поселиться там так, чтобы на него не пало и тени подозрения. Он должен быть хитроумен, рассудителен, искушен в светских манерах и в воинском искусстве, высокороден и способен к проявлению отваги, ибо ему придется не только покрасоваться на Ипподроме, но и стать завсегдатаем во дворце. Помимо прочих свойств, он должен найти способ служить императору и в опочивальне, и в зале совета — словом, стать его правой рукой. Крайне важно, чтобы между ним и моим повелителем не было никаких тайн. Понятно ли я выражаюсь?
— Имя, князь, назови его имя!
— Повелитель его уже назвал.
— Я?
— Не далее как сегодня повелитель говорил о нем как об истинном сокровище.
— Мирза! — воскликнул Магомет, хлопнув в ладоши.
— Мирза, — подтвердил князь и без паузы продолжал: — Отправь его в Италию, а потом пусть явится в Константинополь, сойдет с галеры, облаченный в римские одежды и увенчанный подходящим итальянским титулом. Итальянский он уже знает, в вере тверд, воинской славой отмечен. Никакие дары деспота, никакие искусы света не смогут поколебать его верности — повелителя он боготворит.
— Мой слуга произвел на тебя столь сильное впечатление, князь?
Князь, приняв это утверждение за вопрос, ответил:
— Или не провел я с ним целую ночь в Эль-Зариба? Или не видел, какому испытанию подверглась его вера у священного камня? Или не слышал из уст самого повелителя, что, памятуя о своем наипервейшем долге, он проигнорировал мой запрет, касающийся звезд?
Магомет встал и вновь заходил по комнате.
— Есть в этом предложении уязвимое место, князь, — произнес он, внезапно остановившись. — Мирза давно стал частью меня: без него я чувствую себя другим человеком.
Еще один проход — и Магомет, похоже, смирился с неизбежным.
— Давай на сегодня закончим, — предложил он. — Вступать в игру необходимо, но прежде надлежит обсудить все ее условия. Останься со мной до завтра, князь.
Князь вспомнил про императора. Вполне вероятно, дома его ждало послание от этой венценосной особы, доставленное по ходу дня.
— Верно, совершенно верно, и такое приглашение для меня — великая честь, — отозвался он с поклоном. — Однако я не должен забывать о том, как быстро сплетни распространяются по Константинополю: уже завтра повсюду, от королевского двора до базара, разлетится весть о том, что княжна Ирина и индийский князь вынуждены были искать спасения от бури в Белом замке. И если станет известно, что Магомет, сын великого Мурада, в то же время находился в замке, можно сказать заранее: в городе возникнут самые нелепые подозрения. Нет, повелитель, полагаю, нам с княжной следует отбыть обратно, как только стихнут волны.
— Да будет так, — добродушно отозвался Магомет. — Мы с тобой поняли друг друга. Мое дело — ждать, твое — поддерживать со мной связь; что ж, до утра уже недалеко, спокойной ночи.
Он протянул еврею руку, тот встал на колени и поцеловал ее, а потом, задержав в своих, добавил:
— Если я правильно понимаю натуру повелителя, спать он нынче не будет; мысли — враги сна, а кроме того, предначертанная ему судьба явно его вдохновляет: его ждут многие свершения. Я, однако, хочу напоследок поднять еще одну тему, уточнив, что она настолько важнее всякой другой, насколько небеса выше земли.
— Встань, князь, — отозвался Магомет, поднимая его с колен. — Можешь отныне не прибегать к подобным церемониям, как при встрече, так и при расставании; ты — не чужой человек, ты — мой гость. С этого часа я числю тебя добрым другом, о котором все должны печься, даже я сам. Говори же об этом, как ты выразился, великом замысле. Мне крайне любопытно.
Повисло молчание — на протяжении его можно было бы медленно сосчитать до десяти. Еврей употребил это время на то, чтобы призвать на помощь все те загадочные силы, которыми он обладал в такой полноте: они наполнили светом его глаза, сообщили особый тон его голосу, а несокрушимая ВОЛЯ могучим потоком устремилась наружу.
— Принц Магомет, — произнес он, — мне ведомо, что ты веруешь в Бога.
Молодой турок почувствовал, как странный трепет сотряс одновременно его мозг и тело.
— По своей природе, по всем своим свойствам Бог евреев, христиан и мусульман — одно. Возьмем их собственные высказывания. Христос и Магомет были посланы свидетельствовать о Нем, величайшем и единственном, о Нем, нашем всеобщем Отце. Однако сколь извращен человек. Бога низвергли, и на много веков верующие оказались разобщены; отсюда — непрестанная ненависть, ревность, войны, битвы, кровопролития. Но теперь Он готов вернуться на свой престол. Внемли, принц Магомет, внемли и душой, и смертным слухом!
Слова, равно как и манера, в которой они были произнесены, проникли Магомету в душу. Как архангел Михаил, взмахнув крылами, взмывает из самой бездны, так и сына Мурада внезапный порыв вознес в горние, более чистые выси. Он невольно вслушался.
— Если истинно то, что Бог делает свое участие в делах человека заметным только тогда, когда умысел Его достаточно важен, чтобы оправдать Его участие, не будет ли великой дерзостью предположить, что падение столицы христианского мира произойдет без Его дозволения, — а раз так, почему именно ты избран свершить это? Ради того, чтобы ты, повелитель, покрыл себя личной славой? Нет, взгляни выше. Узри в себе Его избранное орудие! Ему угодно, чтобы, воссев на трон кесарей, тобой завоеванный, ты объединил всех людей Его именем. Пусть наименования сохранятся — еврей, магометанин, христианин, буддист, — однако религиозным войнам придет конец, все люди станут братьями в Боге. Вот предначертанное тебе свершение, повелитель, — объединить всех в Боге, а из этого проистечет великое чудо, приближение которого будет медленным, но верным: мир и добрососедство между людьми будут неуклонно крепнуть. Оставляю тебя обдумать эту мысль. Доброй ночи!
Магомет был настолько ошеломлен и ошарашен, что собеседнику его было позволено выйти, будто бы из пустой комнаты. За дверью его ждал Мирза.
Буря продолжала яриться почти до рассвета. С зарей ветер стих, вскоре наступил полный штиль; примерно в то же время рассеялись последние облака, оставив небо купаться в чудесной лазури, а ближние и дальние берега Босфора — в чистоте и свежести.
После завтрака Мирза отвел индийского князя еще на одну личную беседу с Магометом. Речь шла о тех же предметах, которые обсуждались ночью, так что ее подробности можно опустить, ограничившись заключениями.
Магомет признал, что не смог заснуть; впрочем, он добродушно заявил, что если князь и повинен в его бессоннице, то его можно за это простить: он ведь честно это предсказал и, как все пророки, не подлежит наказанию. Князь получил повторное приглашение остаться в замке и вновь его отклонил.
Далее Магомет признал необходимость дождаться того момента, когда звезды снова выскажутся по поводу ждущих его великих дел, и добровольно дал согласие терпеливо ждать и хранить молчание; он, впрочем, настоял на следующем: дабы хоть как-то смирять нетерпение, которым он, безусловно, будет терзаться, из Белого замка в его текущую резиденцию, где бы она ни оказалась, будут регулярно высылаться гонцы. Тем самым можно будет безопасно передавать ему из Константинополя любые сведения. С этой целью коменданту замка будет дано распоряжение выполнять любые распоряжения индийского князя.
Кроме того, Магомет признал необходимым отправить в Константинополь своего соглядатая. Учитывая крайне деликатный характер этого поручения, он пришел к выводу, что среди всех его подданных никто не подходит для его выполнения лучше, чем Мирза. Да, выбор эмира имел свою оборотную сторону, ведь он являлся фаворитом султана; если начнут задавать вопросы по поводу его длительного отсутствия, возникнет опасность неприятного разоблачения; тем не менее предпринять такую попытку все же следовало, а поскольку время было дорого, эмира надлежало отправить на выполнение задания немедленно, в соответствии с советами князя. Говоря точнее, ему надлежало незамедлительно переправиться в Италию, а уже оттуда — в греческую столицу, в обличье дворянина, имеющего достаточные средства для того, чтобы жить в приличествующих его высокому рангу условиях. Первым, что ему предстоит сделать, оказавшись в городе, — это наладить сообщение с Белым замком, откуда упомянутые выше гонцы станут доставлять по назначению его доклады, равно как и те сведения, которыми князь сочтет нужным время от времени делиться.
Разумеется, план этот предполагал полное взаимное доверие и согласие между эмиром и князем. В знак своей особой уверенности в последнем Магомет назначил его голос решающим в случаях, если между ними возникнут разногласия, — притом что, учитывая романтическую привязанность к нему Мирзы со времен событий в Мекке и на пути туда, вероятность таких разногласий представлялась минимальной.
Оба, Магомет и князь, остались довольны тем, на чем порешили, и их расставание в конце аудиенции было отмечено взаимной приязнью, близко напоминавшей отношения отца и сына.
После полудня князь с Сергием вышли из замка, чтобы взглянуть на воды пролива, и, выяснив, что воды спокойны, приняли решение двинуться в путь.
Все принятые в замке формальности были столь же тщательно соблюдены и при отбытии. Княжна и Лаэль, в сопровождении евнуха, спустились в вестибюль, где их ожидал мнимый комендант — его доспехи были отчищены от пыли и тщательно отполированы. Вел он себя даже с большей галантностью и достоинством. Он предложил княжне руку, чтобы помочь ей сесть на носилки, и, принимая его помощь, она украдкой взглянула ему в лицо — но в потемках не смогла ничего рассмотреть.
Ни в замке, ни снаружи не было ни единого зрителя.
Уже у ворот княжна вспомнила про сказителя и, в меру возможности, принялась высматривать его в узких окнах. На причале, когда комендант молча, хотя и с непринужденной ловкостью, помог ей покинуть носилки, а носильщики удалились, она не уклонилась от необходимых любезностей.
— Мне очень жаль, — произнесла она из-под покрывала, — что я вынуждена покинуть замок, не узнав ни имени, ни звания того, кто меня здесь принимал.
— Будь я званием выше, о княжна, — с серьезным видом отвечал ее собеседник, — я с удовольствием представился бы вам, ибо тогда у меня была бы надежда, что развлечения, которые ожидают вас в городе, не сотрут из вашей памяти мое имя, сопровождаемое благородным титулом. Однако командовать Белым замком можно и имея скромное звание, а обращение «комендант» — ибо я отвечаю за содержание этой крепости — на данный момент вполне удовлетворит мою гордость. Более того, вам удобно будет воспользоваться этим титулом в том случае, если вы когда-нибудь сочтете возможным почтить меня словом или мыслью.
— Я подчиняюсь вашему желанию, — проговорила она. — Однако, господин комендант, знай я ваше имя, мне было бы что ответить на удивление моего родича, равно как и на его прямые вопросы, когда я, как и должно, поведаю ему о том, как любезно и гостеприимно вы обошлись со мной и моими друзьями во время нашего вынужденного пребывания в стенах вашего замка. Ему ведомо, что получатель благодеяний всегда стремится узнать имя их подателя, и не только имя, но и его историю; полагаю, он выскажет удивление и неудовольствие, когда я ограничусь лишь тем, что опишу, как меня здесь развлекали. Более того, он либо сочтет меня повинной в преувеличениях, либо станет корить за неблагодарность.
Она заметила, как кровь прилила к лицу коменданта, и обратила внимание на искренность, с которой он отвечал:
— Княжна, если отплата за то, что было получено из моих рук, достойна занимать ваши мысли, посмею сказать — и это верно не только сейчас, но останется верным до конца моих дней, — что столь любезные слова, прозвучавшие из ваших уст, уже служат стократным мне вознаграждением.
Покрывало спрятало ответный румянец, вспыхнувший на ее щеках, ибо было в его голосе и манере нечто — возможно, их истовость, — что подняло их над уровнем обыденного и официального. Она не могла не заметить, что невысказанного в них больше, чем прозвучавшего. Чтобы не усугублять смущение, она обратилась к другому предмету.
— Если мне будет позволено, господин комендант, особо отметить одну вашу любезность, то я хотела бы выразить то удовольствие, которое доставило мне представление арабского сказителя. Я не стану спрашивать его имя, однако, полагаю, это великое счастье — странствовать по миру, где тебе повсюду рады, где тебя повсюду сопровождает человек, в чьем вдохновенном мозгу хранятся рассказы и легенды столь прекрасные, как история аль-Хатима.
В глазах коменданта вспыхнул особенно яркий свет — ему явно пришла в голову удачная мысль, и он с несвойственной ему доселе торопливостью произнес:
— О княжна, имя этого араба — Абу-Обейда; в пустыне он известен под именем Поющего шейха; все мусульмане — и выросшие в городах, и рожденные в шатрах — одинаково любят его и им гордятся. Слава его столь велика, что перед ним открывается всякая дверь, в которую он постучит, даже ревниво охраняемые двери гаремов. Когда он прибудет в Адрианополь, в первый же день его отведут к султан-ханум, и по ее знаку в покой ее соберутся все придворные дамы, чтобы его послушать. Если вам это доставит удовольствие, я могу уговорить его повременить с отъездом и навестить вас в вашем дворце.
— Возможно, ему это будет неудобно, — возразила она.
— Не говорите так. В данном случае я готов отвечать за его решение. Лишь сообщите, куда ему следует прибыть по вашему желанию, назначьте время, о княжна, и он явится — с той же неукоснительностью, с какой звезды являются на небе.
— Тогда я обещаю ему самый радушный прием, — обрадованно произнесла княжна. — Выполните роль моего посланца, господин комендант, и передайте ему: утром послезавтра в моем дворце в Терапии. А теперь — еще раз благодарствуйте и прощайте.
С этими словами она протянула ему руку, он ее поцеловал и помог ей войти в лодку.
Прощание с остальными — индийским князем, Сергием и Лаэль — оказалось короче. Комендант был с ними вежлив, однако оказался не в силах помешать своему взгляду возвращаться туда, где сидела княжна — подняв покрывало и все еще глядя на него.
В устье реки лодки встали борт к борту, и у княжны появилась возможность выразить удовольствие, которое доставила ей встреча с князем; она не сомневалась в том, что именно благодаря его присутствию дело, поначалу казавшееся безнадежным, завершилось столь благоприятным образом.
— А кроме того, я не в состоянии выразить, каким ободряющим и утешительным оказалось для меня общество вашей дочери, — добавила она, обращаясь к князю, но глядя на Лаэль. — Она вела себя отважно и рассудительно, и я не успокоюсь, пока не увижу ее среди своих гостей в Терапии.
— Мне это будет чрезвычайно приятно, — скромно отвечала Лаэль.
— Соблаговолит ли княжна назначить определенное время? — осведомился Скиталец.
— Завтра или на следующей неделе — как вам будет удобно. В теплые месяцы года за городом, у воды так приятно. Жду вас в Терапии, князь, — вас и ваших близких. Да пребудет с вами благословение всех святых! Прощайте.
Далее обе лодки двигались в направлении Константинополя, однако уже раздельно; через небольшое время индийский князь и Лаэль вернулись домой, княжна же увезла Сергия в свой городской дворец. На следующий день, снабдив послушника облачением, какое было в ходу у городских греческих священнослужителей, она отвела его в резиденцию патриарха, представила его, обозначив свое покровительство, и оставила в святой обители.
Сергия приняли как неофита — византийские клирики, в своем тщеславии, не могли смириться с блистательной образованностью русского провинциала. Впрочем, он вступил в новую жизнь ревностно и смиренно, и путеводной звездой ему служили дружеские наставления княжны.
— Помни… — сказала она ему, когда они дожидались на патриаршем крыльце дозволения войти, — помни, что к отцу Иллариону здесь относятся как к еретику. Того, кто открыто признает себя его последователем, ждут костер, пожизненное заключение во тьме, львы в Синегионе или иное дозволенное, но крайне суровое наказание. Яви терпение, а если тебя доведут до крайности и ты почувствуешь, что скоро сломаешься, отправляйся ко мне в Терапию. Но при этом неуклонно приуготовляй себя, чтением и размышлениями, к тому, чтобы провозгласить нашу христианскую веру, не замутненную человеческими выдумками; я подам тебе знак.
Сергий так строго соблюдал все обеты и был так скромен, что перед ним открылась дорога к величайшим почестям.
На следующий день, вернувшись в Терапию, княжна Ирина обнаружила, что ее дожидается церемониймейстер двора, крайне важный сановник, которому доверяли решение вопросов самого высокого толка. Великолепная ладья с пятнадцатью веслами, на которой он прибыл, стояла у мраморного причала перед ее дворцом: богато изукрашенное судно, которое, даже не будь на нем гребцов в пышных одеждах, и само по себе привлекло бы к себе многочисленные группы любопытных зевак. Заметив его, княжна поняла, что ей доставили послание от императора. Не теряя времени, она оповестила церемониймейстера о своей готовности его принять. Разговор их состоялся в приемной.
Церемониймейстер был человеком почтенным; он достойно служил предыдущему императору, был чрезвычайно деликатен и крайне сведущ в вопросах придворных условностей и этикета; сказав это, мы опустим подробное описание его речей и манер и по возможности кратко передадим суть послания, которое он привез княжне.
Он выразил уверенность, что она помнит все обстоятельства коронации его величества императора, равно как и въезда его величества в Константинополь; однако она, возможно, не столь осведомлена об определенных обстоятельствах, связанных скорее с его личной, нежели официальной жизнью. Возможно, кое-что ей известно, но из недостаточно надежных источников. А посему вряд ли она слышала из первых рук, что сразу же после восшествия на престол его величество объявил, что считает делом первоочередной важности выбрать себе супругу.
После этого церемониймейстер завел пространную речь о том, как непросто отыскать в целом мире женщину, достойную столь несравненной чести. Ведь необходимо учитывать столько обстоятельств: возраст, внешность, происхождение, образование, веру, приданое, политические соображения, — о каждом из них он рассуждал с серьезностью философа, самоуверенностью фаворита и велеречивостью человека преклонных лет. Изложив наконец суть проблемы, а кроме того, как ему представлялось, достаточно впечатлив княжну всей сложностью сопряженных с нею хитросплетений и невзгод, он поведал также, какие уже предприняты шаги и предложены варианты.
Все королевские дома Запада были обследованы на предмет девиц брачного возраста. В какой-то момент выбор едва не пал на дочь венецианского дожа. К сожалению, некоторые влиятельные греки, гордыня которых оказалась сильнее здравомыслия, высказались против дожа. Он ведь всего лишь избранный правитель. Он может умереть сразу же после бракосочетания, и что тогда — ведь даже его герцогская мантия не передается по наследству. Нет, цветок, который украсит трон Византия, искать следует не на Западе.
Тогда они обратили взоры к Востоку. Какое-то время негласными соперницами оставались принцесса Трапезунда и грузинская княжна. Как это водится в таких случаях, мнения при дворе разделились, и тогда, дабы утихомирить спорщиков, его величество повелел главному шамбеляну Франзе, отличающемуся обширными познаниями и опытом в дипломатии и пользующемуся доверием императора в большей степени, чем кто-либо из придворных, за исключением разве что самого церемониймейстера, лично повидаться с обеими претендентками и представить свои соображения. Посольство затянулось на два года. Из Грузии Франза отправился в Трапезунд, но к окончательному выводу так и не пришел. Поскольку посольство было снаряжено с подобающей пышностью, дабы произвести должное впечатление на полуварваров, расходы на него являлись в высшей степени значительными. Его величество, с присущей ему мудростью, решил взять дело в свои руки. В Константинополе достаточно благородных семейств. Почему бы не поискать себе спутницу там?
У этого плана были свои преимущества, в частности, если удастся найти подходящую жительницу Константинополя, императору выпадет счастье самостоятельно сделать это открытие, провести все переговоры на родном языке и лично осуществлять ухаживания. Возможно, и существуют люди, напыщенно добавил церемониймейстер, которые предпочли бы передоверить важнейшее дело поиска супруги послам, но лично он, однако, никогда еще таких не видел.
Пространные рассуждения старца представлены здесь в крайне сжатом виде, хотя и это наверняка покажется читателю излишним. На деле, когда он подвел их к завершению, солнце уже стремительно спускалось на лоно ночи. Княжна слушала в молчании, и терпеливость ее подпитывало стремление понять, что бы это могло значить. Наконец ее просветили.
— А теперь, дражайшая княжна, — произнес старец, понизив голос, — тебе надлежит узнать… — Он встал и, как и положено человеку, привыкшему ко дворцовой жизни, опасливо огляделся по сторонам.
— Присядьте, о достойный господин, — попросила его княжна. — У моих дверей нет глаз, а у стен — ушей.
— Но речь идет о чрезвычайно важном деле — о государственной тайне!
И он придвинул свой стул к ней поближе.
— Да будет вам известно, княжна, что главный шамбелян бессмысленно потратил выделенное ему время, не говоря уж о расточении средств, в которых мы так нуждаемся здесь, дома. Адмирал Нотарас и великий воевода постоянно терзают его величество требованиями обеспечить им средства и припасы; хуже того, патриарх при каждой возможности заводит речь о том, в какую ветхость пришло церковное убранство. А поскольку император всей душой болеет за то, что связано с Богом и с поклонением ему, времени для спокойных молитв у него не остается. Посему среди нас есть такие, кто считает, что из преданности государю мы должны найти ему невесту на родине и тем самым положить конец затратным и бессмысленным странствиям Франзы.
Церемониймейстер еще теснее придвинулся к княжне и понизил голос едва ли не до шепота:
— Кроме того, вам следует знать, что именно я произвел на свет и подсказал мысль выбрать супругу для его величества из многочисленных благородных и прекрасных дам и девиц, проживающих в древнем Византии, ибо они во всех отношениях являются равными, а во многих и превосходят самых лучших иностранок, которых мы в состоянии отыскать.
Церемониймейстер поджал скрытые белой бородой губы и гордо выпрямился, но, поскольку собеседница его продолжала хранить молчание, он еще сильнее подался вперед и прошептал:
— Драгоценная княжна, я сделал и того более. Я упомянул при государе ваше имя…
Княжна невольно вскочила на ноги, побледнев так, что лицо ее сделалось белее пенделиконского мрамора на стенах зала; однако почтенный интриган совершенно неверно истолковал ее чувства и, не запнувшись, продолжил:
— Да, я упомянул при государе ваше имя, и завтра, княжна, уже завтра он лично приедет сюда повидаться с вами и изложить свое предложение.
Он упал на колени и, поймав ее руку, поднес к губам:
— О прекраснейшая и достойнейшая княжна, позвольте мне первым из всех придворных поздравить вас с той несказанной честью, которой вы удостоились. И когда вы займете высокое положение, надеюсь, вы не забудете…
Закончить эту пылкую речь ему не довелось. Решительно отняв руку, княжна приказала ему молчать и отвечать только на ее вопросы. Он так изумился, что действительно замолчал.
Она же тем самым выиграла время для размышлений. С ее точки зрения, она попала в неприятную, чреватую всевозможными напастями ситуацию. Ей хотели оказать честь, даровать ей величайшее благо в империи — делая такие предложения, никто не сомневается в моментальном и благодарном согласии. Она вспомнила, чем обязана императору, и глаза ее наполнились слезами. Она его уважала и почитала, но стать его императрицей не могла. Высочайший титул не содержал для нее соблазна. Но в какие слова облечь свой отказ? Она воззвала о помощи к Богородице. И путь представился ей тут же. Во-первых, нужно избавить своего благодетеля от отказа; во-вторых, ни церемониймейстер, ни придворные не должны узнать, как пойдет дело и чем закончится.
— Встань, о высокородный, — проговорила она ласково, но твердо. — Я, получившая великую весть, благодарю тебя и обещаю, что если когда вступлю на престол, то обязательно про тебя вспомню. Однако я так ошеломлена услышанным, что сейчас сама не своя. А потому, о высокородный, могу ли я попросить тебя еще об одном, высочайшем одолжении? Запомни произнесенные мною только что слова, а потом оставь меня — оставь готовиться к тому, что будет завтра. Одному только Господу, Сыну его и ангелам ведомо, как отчаянно я сейчас нуждаюсь в водительстве и здравом совете.
Ему хватило ума заметить ее волнение, а также то, что лучше всего ему будет уйти.
— Я покину тебя, княжна, — произнес он, — и да ниспошлет тебе Пресвятая Дева частицу своей мудрости.
Когда он подошел к двери, она задержала его вопросом:
— Скажи мне, высокородный, его величество сам прислал тебя с этим посланием?
— Его величество доверил мне эту честь.
— В котором часу мне его ждать?
— После полудня.
— Тогда доложи, что дом мой будет в его распоряжении.
Около десяти часов дня, последовавшего за тем, когда княжна Ирина получила это неожиданное послание, галера с тремя рядами весел, так называемая трирема, обогнула со стороны моря мыс, примыкавший к владениям княжны Ирины в Терапии.
Нос галеры был богато украшен резьбой и позолотой. Ростром служила фигура Богоматери панагии, или Знамения Константинопольского. Широкий квадратный парус был вишнево-красным, а весла, по шестьдесят на каждом борту, были выкрашены ему в тон в ослепительно-алый цвет. Когда парус наполнялся ветром, на нем прочитывался шитый золотом греческий крест. Ближе к корме над палубой был поставлен пурпурный навес, в тени которого вокруг трона сидели с чинным и серьезным видом царедворцы в изумительных одеждах; меж ними сновали отроки в белых рубахах, с непокрытыми головами — они окуривали высоких особ благовониями из покачивающихся кадильниц. Ближе к носу вольно стояли телохранители из личного отряда императора, в полном вооружении, — вместе с отрядом трубачей и герольдов, сиявших таким великолепием позолоченных труб и табардов, что все судно так и сверкало роскошью; они заполняли пространство от левого борта до правого. Император восседал на троне.
Галера, которой слаженные взмахи весел придавали вид живого существа, издалека напоминала огромную птицу с фантастическим оперением, и едва горожане заметили ее мерное плавное скольжение, как ими овладела страшная суматоха. Целая флотилия мелких суденышек, поспешно спущенных на воду, пустилась наперегонки, чтобы встретить галеру и сопроводить ее в бухту, — и еще до того, как она встала на якорь, весь берег уже кипел жизнью и разговорами.
Первым делом на пристань у ворот дворца княжны высадился отряд стражников. Поняв смысл этого действия, туда же бросились и горожане: дело в том, что после того, как азиатский берег Босфора был занят турками, император почти не показывался в Терапии. Потом на берег спустилась свита — ее члены прошествовали по накрытым коврами трапам, а за ними под громкое и дружное гудение труб сошел и сам Константин.
Переместившись в легкую лодку, император остался стоять на всем пути к берегу, чтобы подданные могли им полюбоваться; тот вид, в котором он предстал, — шлем, облегающая кираса, красные шелковые рукава-буфы, ноги ниже узкой юбки с богатой вышивкой покрыты кольчужными чулками сложного плетения, туфли на стальной подошве, пурпурный плащ, ниспадающий от плеч до самой земли, шпоры, великолепный меч — все это блистает золотом и самоцветами, — безусловно, соответствовал его высокому званию.
Увидев благородное лицо под поднятым забралом, зеваки возвысили голоса в приветственном крике:
— Бог и Константин! Да здравствует император!
Похоже, смертельные распри, раздиравшие столицу, Терапии не достигли. Вскинутой головой, блеском глаз, любезными и при этом величественными поклонами, раздаваемыми направо и налево, Константин продемонстрировал, какое удовольствие доставил ему такой прием.
Под долгий трубный аккомпанемент он прошел через надвратный павильон и по вьющейся, усыпанной ракушками дорожке к широким ступеням, которые вели к портику дворца; он поднялся по ним первым; там его ждала княжна.
Она стояла посреди группы своих дам — юных, прекрасных, высокородных; одетая с еще большим вкусом, чем обычно, она поражала грацией и самообладанием, поражала красотой — такою она не отличалась даже в детстве, в летучий миг девственного цветения; хотя портик был украшен подобно настоящему саду — лозы, розы, цветущий кустарник, — глаза суверена были устремлены лишь на нее.
Он остановился у самого ряда колонн с канелюрами и выпрямился, улыбаясь, как подобает поклоннику, и сохраняя величие, как подобает монарху. Она сделала шаг вперед, преклонила колени и поцеловала его руку, а когда он помог ей подняться — румянец еще не исчез с ее лба, — она произнесла:
— Ты есть мой владыка и благодетель; памятуя это, а главное — все те благодеяния, которыми ты неустанно осыпаешь твой народ, приветствую тебя, о повелитель, в доме, который является твоим даром.
— Не говори так, — отвечал он. — А уж если тебе хочется за что-то меня похвалить, хвали за то, что потребовало от меня усилий, а не за то, что само по себе служило наградой.
— Наградой!
— Безусловно, чем еще можно назвать удовольствие и душевный покой?
После этого она одно за другим перечислила имена своих спутниц — они приближались, опускались на колени и целовали пол у ног императора, и для каждой у него находилось любезное слово, ибо он никому не позволял превзойти себя в галантности по отношению к достойным женщинам.
В ответ он перечислил звания сопровождавших его царедворцев: его брат — впоследствии ему выпала честь умереть рядом с владыкой; великий воевода, генерал армии; великий дука Нотарас, адмирал флота; старший конюший (протостратор); верховный казначей империи (логофет); смотритель за финансами; командующий дворцовой стражей (куропалат); хранитель пурпурных чернил; хранитель тайной печати; старший дворецкий; начальник ночной стражи; старший егерь (протосинег); начальник иноземной стражи (аколуф); профессор философии; профессор красноречия и риторики; старший стряпчий (норнофилекс); старший сокольничий (протоиракер) и другие — он называл их одного за другим и официально представлял княжне, не смущаясь тем, что со многими из них она уже была знакома.
То были по большей части мужи преклонных лет, искушенные царедворцы. Подчеркнутая церемонность, с которой они приветствовали княжну, всколыхнула ее женские инстинкты: в силу чуткости и сообразительности она без всяких слов поняла, что каждый из них, прикасаясь к ее руке, полагал, что держит руку будущей императрицы. Последним ей был представлен церемониймейстер. Он вел себя особенно официально и отстраненно; этот хитроумный дипломат не только помнил, что хозяин не спускает с него глаз, но и сомневался в исходе предприятия куда сильнее, чем большинство его коллег.
— А теперь, — проговорила княжна, когда представления были закончены, — позволит ли благородный повелитель проводить его в приемную залу?
Император встал с ней рядом и предложил свою руку.
— Я прошу прощения у вашего величества, — добавила она, принимая ее, — дозволено ли мне будет переговорить с церемониймейстером?
Когда сей почтенный царедворец приблизился, княжна сказала:
— Вон там, под портиком, приготовлено угощение для свиты его величества. Окажите мне услугу, отведите туда своих коллег и будьте моим представителем за столом. Слугам можете отдавать любые указания.
Читатель ошибется, полагая, что из последующих описаний узнает о том, как выглядели самые модные церемонии того времени при греческом дворе. Если бы речь шла об официальном приеме, его бы заранее обсудили во всех подробностях на встрече представителей сторон в императорской резиденции и досконально продумали бы все до мельчайшей мелочи; после этого, если бы потребовалось, ускорили вращение земли и поторопили приход ночи — но ни на шаг не отступили бы от изначальной программы.
Приняв решение нанести княжне визит, Константин, со свойственной ему предусмотрительностью, подумал о том, как княжна ненавидит любые формальности и, дабы не застать ее врасплох, отправил церемониймейстера предупредить, какая честь ей будет оказана. После этого она могла планировать церемонию на свой вкус, то есть чувствовать себя хозяйкой положения. Отсюда — столы под сводами портика для пиршества высокородных мужей, которые потом могли прогуляться по саду. Именно такое устройство, нельзя не отметить, и позволило княжне остаться с Константином с глазу на глаз.
Итак, гости последовали за церемониймейстером, княжна же провела императора в приемный зал, где не было цветов, стоял лишь единственный стул без подлокотников. Когда Константин сел — они были вдвоем, — княжна встала перед ним на колени и, не дав ему возможности заговорить, произнесла, скрестив руки на груди:
— Благодарю тебя, повелитель, за заблаговременное предупреждение о твоем визите, а также за намерение предложить мне разделить с тобой трон. Я всю ночь думала о той чести, которая мне была оказана, в надежде, что Пресвятая Дева услышит мои молитвы о ниспослании мудрости и наставления; полагаю, что покой и уверенность, которые я ощущаю здесь, у ног повелителя, происходят от нее… Ах, повелитель, мучительным был не вопрос, как распорядиться этой честью, но о том, как защитить тебя от унижения в глазах царедворцев. Мне очень хотелось вести себя и как подобает женщине, и как подобает верноподданной. Сколь заботливо и милосердно ты со мной обошелся! Какое божеское великодушие проявил к моему несчастному отцу! Если я заблуждаюсь, да простят меня Небеса, однако я привела тебя сюда, дабы сказать, не дожидаясь формального предложения, что, хотя я и люблю тебя любовью родственницы и подданной, я не могу подарить тебе ту любовь, какой ожидают от жены.
Константин был изумлен.
— Как? — произнес он.
Она не дала ему договорить и продолжала, еще ниже склонившись к его ногам:
— Что до меня, повелитель, — если ты сочтешь меня дерзкой и непочтительной, недостойной твоей законной гордости, чем я могу оправдаться, кроме как еще большей любовью к тебе как к благодетелю и властелину?.. Может, нескромно так вот предвосхищать достойнейшие намерения повелителя и давать ему отказ еще до того, как он предложил взять меня в жены, однако спешу заверить, что, получив от меня это признание, он волен выйти к своим царедворцам и объявить — и, видит Бог, то будут слова правды, — что изменил свое решение и не предлагал мне своей руки: в результате не пострадает никто, кроме меня… Да, злые языки будут разносить сплетни, утверждая, что я наказана за свое высокомерие. Но защитой от них мне послужит моя чистая совесть и понимание того, что я спасла повелителя от спутницы на престоле, которая не любит его с тем самоотречением, с которым подобает любить жене.
Сделав паузу, княжна глянула императору в лицо, не поднимая своего. Он повесил голову, а высокий блестящий шлем, кираса и изысканная кольчуга, чей блеск усиливали сияние золотых шпор и самоцветов на рукояти и ножнах меча, лишь усугубляли то выражение боли, которое читалось на его лице.
— Я услышал твои слова, — проговорил он обескураженно. — Даже последний батрак волен выбирать себе подругу, те же привилегии дарованы и дикому волку, и птице. Глаз веры видит в сходящихся водах и в смыкающихся облаках образы браков по любви. Лишь венценосцам отказано в праве выбирать себе спутниц по сердцу. Я, в чьей власти даровать жизнь или смерть, не могу посвататься, как обычный человек.
Княжна придвинулась ближе.
— Повелитель, — произнесла она серьезным голосом, — не легче ли отказаться от выбора, чем получить отказ, когда выбор уже сделан?
— Ты говоришь, руководствуясь собственным опытом? — поинтересовался он.
— Нет, — отвечала она. — Я никогда не знала любви иной, чем равная любовь ко всем Божьим творениям.
— Откуда же такая мудрость?
— Возможно, она нашептана гордыней.
— Возможно, возможно! Мне ведомо одно: боль, которую она должна была умерить, не утихает. — После этого, бросив на нее унылый взгляд — впрочем, лишенный злобы и даже раздражения, — он продолжил: — Не знай я, княжна, что ты столь же добропорядочна, сколь и прекрасна, и столь же добра и искренна, сколь и отважна, у меня зародились бы подозрения.
— Какие, повелитель?
— Что ты намеренно ввергла меня в несчастье. Ты наложила печать на мои уста. Да, я так и не изложил причины своего визита — я, заинтересованный в этом более, чем кто бы то ни было, — и теперь у меня есть все основания сказать: «Обдумав все еще раз, я ей так и не открылся». Однако я прибыл сюда с честными намерениями, взращенными светлыми мечтами и теми надеждами, которые служат пищей человеческой душе, укрепляя ее для жизненных испытаний; теперь же мне придется нести этот груз обратно, причем не для того, чтобы похоронить его в собственной груди: его станут рвать на куски сплетники, подвергнут насмешкам, он послужит забавам и развлечению жестокосердых горожан. Сколько всевозможных наказаний приберегает Господь для того, чтобы отрезвить умы тех, кто его любит!
— Может, выражать мое сочувствие неуместно…
— Нет, подожди! — вскричал он пылко. — Меня посетило озарение. Да, я не стану предлагать тебе место на троне, протягивать руку, чтобы тебя туда возвести; я сейчас не стану даже признаваться тебе в любви, однако не будет большого вреда в том, что я открою тебе всю правду. Мою любовь ты обрела при первой же нашей встрече. Я полюбил тебя прямо тогда. Полюбил как мужчина, и любовь императора проистекала из мужской любви. Красота твоя подобна красоте ангелов. Я видел тебя не в земном свете, ты казалась мне прозрачной, как свет. Я спустился к тебе с трона, полагая, что ты вобрала в себя все сияние солнца, расточенное в пустоте меж звезд, и превратила его в свои одежды.
— Ах, повелитель…
— Подожди, подожди.
— Богохульство и безумие!
— Пусть будет так! — произнес он с напором. — Хотя бы раз я могу говорить как влюбленный, который… влюбленный, который в последний раз бередит воспоминания о священной страсти, что отныне мертва. Мертва? Да! Для меня — мертва!
Она робко взяла руку, которую он уронил на колено, завершив длинный вздох.
— Я прошу повелителя выслушать меня, — проговорила она со слезами в голосе. — Я никогда не сомневалась в его способности быть императором — если у меня и были сомнения, они давно исчезли. Он одержал над собой победу! Воистину, воистину сладко слышать мне его признание в любви, ибо я — женщина, и если я не в состоянии воздать мерой за меру, я тем не менее скажу ему следующее: никогда я не любила мужчину и если в будущем мне суждено испытать это чувство, я всегда буду думать о моем повелителе, о его силе и славе, и в пределах своей более скромной доли поступлю так же благородно, как и он. У него на руках — вся империя, каждый час его отдан тяжким трудам; у меня есть мой Бог, которому я должна служить и повиноваться. Из узилища, где скончалась моя матушка, где отец мой состарился, ведя счет медленно текущим годам, вышла тень, она всегда рядом, она вопрошает меня: «Кто ты такая? Какое ты имеешь право на счастье?» И если иногда я и предаюсь мыслям, которые столь любезны женщинам, — что я могу любить и быть любимой, вступить в брак, — тень вмешивается и не отстает от меня, пока я вновь не сознаю, что велением моей религии я призвана служить своим ближним — больным, страждущим, бедствующим.
Тут в нежной душе императора пробудилась жалость, и он, забыв о себе, желая лишь облегчить ее участь, спросил:
— Так ты никогда не выйдешь замуж?
— Я не стану говорить «нет», повелитель, — отвечала она. — Кто в состоянии предугадать свою судьбу? Ответ мой будет таков: я никогда не свяжу себя узами брака в силу одной лишь любви. Однако если возникнет более острая нужда, если, принеся такую жертву, я смогу послужить своей стране или своим соотечественникам, спасти нашу веру от крушения или невзгод, тогда, понимая, что тем я сослужу непосредственную службу Господу, я свяжу себя такими узами, как то и подобает.
— Без любви? — уточнил он.
— Да, не любя и не будучи любимой. Тело это принадлежит не мне, а Господу, он вправе потребовать, чтобы я пожертвовала им во благо своих соплеменников; если тем я никак не запятнаю свою душу, повелитель, зачем тревожиться об оболочке, в которую она заключена?
Она говорила с воодушевлением. Усомниться в ее искренности было бы кощунством. И ее, столь светлую, чистую, героическую, ждет подобная судьба! Никогда — пока он еще у власти! В тот же миг он дал себе мысленную клятву печься о ней всегда, и решение это было нерушимо. Памятуя о том, сколь неопределенным представлялось его собственное будущее, он подумал: да, лучше ей связать себя узами с Небом, чем с ним; после этого он поднялся и, встав с ней рядом, легко опустил руку ей на голову и торжественно произнес:
— Ты приняла мудрое решение. Да будут Пресвятая Богоматерь и все ангелы в своем священном сонме печься о том, чтобы не настигли тебя печаль, горести и разочарования. Что же до меня, о Ирина, — голос его пресекся от волнения, — мне довольно будет и того, что ты примешь меня в отцы.
Она подняла глаза к его лицу, будто к небу, и с улыбкой произнесла:
— Господи Всемогущий! Сколь велики твои милости, сколь щедро ты их проявляешь!
Император нагнулся и поцеловал ее в лоб:
— Аминь, дочь моя милая!
А потом помог ей подняться.
— Пока ты говорила, Ирина, я понял, что обручение, которое я задумал, было преступным не только потому, что отняло бы у тебя возможность посвятить себя тому служению, которое ты выбрала. Франза — добрый и преданный слуга. Откуда мне знать, может, он, со всем своим искусством и полномочиями, уже связал меня узами договора с грузинами? Ты спасла и меня, и моего почтенного слугу. А эти, сидящие в портике, — заговорщики. Идем, однако, присоединимся к ним.
Император нагнулся и поцеловал ее в лоб…
Было около десяти часов, когда император и княжна появились в портике и, направляясь к северной его стороне, неспешно побрели по лабиринту из цветов, пальм и кустарников. При их приближении придворные и вельможи, стоявшие отдельными группами у разных столов, почтительно умолкали.
На открытом месте поставили кресло с высокой спинкой, напоминающее седилий. Перед креслом стоял стол, по сторонам его обрамляли две пальмы с раскидистыми кронами. Туда княжна и провела монарха; когда он уселся, подошли по ее знаку доверенные слуги — они принесли закуски, сладости, хлеб, фрукты и вина в хрустальных графинах, поставили их на стол и отошли в сторонку, выжидая, пока их хозяйка, сев на стул слева от стола, обслужит своего гостя.
Введение во дворец царицы влечет за собой, как правило, смену существующего уклада. Старые фавориты уходят, их место занимают новые; случается, что эта революция докатывается до высших правительственных кругов. Свитские ветераны, для которых это знание было суровой правдой, настороженно наблюдали за общением двух своих патронов. Поставил ли его величество княжну в известность о своих намерениях? Сделал ли предложение? Приняла ли она его? Зоркость глаз, мимо которых пара должна была проследовать к своему столу, в результате утроилась.
Выше был упомянут шамбелян Франза, в настоящий момент находившийся в дипломатической поездке и в поисках спутницы императора. Из всех придворных он пользовался высочайшим доверием повелителя, причем нельзя не упомянуть, что это отличие проистекало исключительно из его нравственных и деловых качеств. Термин «фаворит», которым определяют отношения между повелителем и подданным, исторически туманен, а потому в данном случае не представляется уместным. Точнее было бы назвать Франзу доверенным лицом или конфидентом. В любом случае полного взаимопонимания между императором и его шамбеляном было достаточно, чтобы вызвать ревность у большинства царедворцев, причем главой фракции завистников был дука Нотарас, адмирал флота и наиболее влиятельный вельможа в империи. План возвести княжну на трон был придуман им и злокозненно направлен против Франзы, к которому дука испытывал зависть, равно как и против Константина, которого он ненавидел на религиозной почве. Интерес к тому, чем разрешатся события, и привел дуку в Терапию, однако он держался особняком, предпочитая позу холодновато-вежливого зрителя роли активного участника событий. Он отказался сесть за стол и вместо этого встал между двумя колоннами, откуда открывался самый лучший вид на бухту. Впрочем, некоторые члены свиты неверно истолковали, почему он выбрал именно это место.
— Погляди на Нотараса, — прошептал один из них друзьям, пившим вино неподалеку, — вид перед ним открывается очаровательный, но так ли он им очарован, как пытается показать?
— В древности существовал полубог с глазом посреди лба. А главный зрачок Нотараса сейчас располагается на затылке. Может, он и смотрит на бухту, но наблюдает-то за портиком, — прозвучал ответ.
— Да ладно! Мы для него — ничто.
— Совершенно верно. Мы же не император.
— Господину дуке нынче что-то невесело, — заметили в другой компании.
— Не спеши с выводами, милый друг. День-то еще в самом начале.
— Если обручение все-таки состоится…
— Он об этом узнает первым.
— Да, ни один жест влюбленных — ни улыбка, ни вздох — от него не укроется.
Профессор философии и его брат, профессор риторики, ели и пили вместе, демонстрируя единение в знании.
— Наш Франза в опасности, — нервически произнес второй. — А поскольку ты веруешь в правоту «Федона», хотелось бы мне, чтобы души наши могли покинуть тело хотя бы на час.
— Странное пожелание! И что бы ты предпринял?
— Вслух не скажу, но… — Голос профессора понизился почти до шепота: — Я бы отправил свою душу на поиски шамбеляна, дабы предупредить его о том, что здесь творится.
— Ах, братец, ты делаешь мне честь тем, что прочитал и высоко оценил мой трактат о философии заговора. Помнишь ли ты перечисленные там элементы, способные завести дело в тупик?
— Да, один из них — Добро.
— При определенных условиях, а именно когда результат зависит от действий некоего лица добродетельного склада.
— Теперь я вспомнил.
— Так вот, условие перед нами.
— Княжна!
— А это значит, что опасность грозит не нашему Франзе, а дуке. Она разрушит его козни.
— Да распорядятся так Небеса! — После чего ритор почти сразу добавил: — Погляди-ка, Нотарас расположился так, чтобы без труда слышать речь их обоих. Собственно, он вторгся в отведенное им пространство.
— И тем самым подтвердил мою догадку!
Тут философ поднял свою чашу:
— За Франзу!
— За Франзу! — откликнулся ритор.
Едва завершилась эта сценка, как брат императора торопливо подошел к дуке и, глядя на императора и княжну, с воодушевлением воскликнул:
— Чем бы все ни кончилось, но девушка очень хороша собой, я не побоюсь сравнить ее с первыми красавицами Трапезунда и Грузии!
Дука не ответил. Собственно, всех вельмож занимал один общий вопрос. Было ли сделано предложение, получено ли согласие — или предложение повлекло за собой отказ? В любом случае они полагали, что участники событий не смогут скрыть от них результат: взгляд, жест, нечто в поведении одного из них или обоих расскажут столь искушенным в дворцовых интригах взглядам всю правду. Для большинства эта новость станет не более чем предметом для обсуждения, для некоторых от нее зависят определенные надежды или тревоги; никто не вовлечен в ситуацию до столь опасного предела, как Нотарас: по его мнению, неудача может способствовать возвышению Франзы, а также повлечь за собой иные последствия, в том числе для него лично — потерю фавора и престижа, что совершенно нестерпимо.
Константин, со своей стороны, старательно поддерживал заблуждение своей свиты. В нужный момент он поведает им, что в последний момент изменил решение; он счел благоразумным, прежде чем обручаться с княжной, дождаться вестей от Франзы. Соответственно, проходя под сводами портика, он старался выглядеть и вести себя как гость, говорил самым обыкновенным тоном, позволил хозяйке дома идти впереди себя, а потом по ее указанию занял царское место, не дав истово наблюдавшим никаких поводов для надежд или разочарований. За столом он, судя по всему, был всецело занят утолением необыкновенного голода, который можно было приписать свежему утреннему воздуху на Босфоре.
Нотарас, от внимания которого не укрылись ни одно происшествие, движение или реплика, довольно быстро заподозрил неладное. Обратив внимание на завидный аппетит своего повелителя, столь нехарактерный для влюбленных, он угрюмо заметил:
— Да уж, то ли ему не хватило смелости и он так и не сделал предложения, то ли она его отвергла.
— Господин дука, — отвечал брат императора, несколько задетый, — вы полагаете, что хоть одна женщина в силах отказаться от подобной чести?
— Ваше высочество, — возразил дука, — о женщинах, которые ходят с непокрытой головой, ничего нельзя сказать заранее.
Княжна, занявшая свое место за столом, начала рассказ о своих приключениях в Белом замке, однако, когда стало ясно, к чему клонится ее повествование, император прервал его.
— Погоди, дочь моя, — произнес он мягко. — Может оказаться, что происшествие это имеет определенное значение для международной политики. Если ты не возражаешь, я хотел бы, чтобы твой рассказ услышали и некоторые мои друзья. — Возвысив голос, он позвал: — Нотарас и ты, брат мой, подойдите поближе. С нашей дивной хозяйкой приключилась вчера удивительная история, в которой замешаны турки с другого берега, и я уговорил ее поведать нам подробности.
Оба ответили на приглашение, встав по правую руку от повелителя.
— Продолжай, дочь моя, — произнес император.
«Вот как, дочь! Дочь!» — повторил про себя дука, причем с такой горечью, что вряд ли даже все дипломатические ухищрения повелителя смогли бы его утешить. Отеческая нотка в этом обращении однозначно свидетельствовала о том, что Франза одержал победу.
Поборов смущение, княжна начала в простых, но внятных словах рассказывать о том, как попала в замок и что с ней там произошло. Когда она закончила, вокруг стола стояли, слушая, все вельможи из свиты.
Император прервал ее дважды.
— Один момент! — произнес он, когда она начала рассказывать про турецкий отряд, прибывший в древнюю крепость почти одновременно с нею. Император обратился к воеводе и адмиралу: — Господа, вы помните, что, когда по пути сюда мы проходили мимо замка, я попросил лоцмана подвести судно поближе к берегу. Мне показалось, что гарнизон там больше обычного, да и флаги на донжоне развевались странные, а шатры и кони у стен свидетельствовали о присутствии воинского отряда. Помните вы это?
— Мы только что получили подтверждение твоей несказанной мудрости, о повелитель, — произнес воевода, выпрямляясь после низкого поклона.
— Я обратил ваше внимание на это обстоятельство, господа, чтобы вы не забыли о нем по ходу следующего совета, — прошу прощения, дочь моя, что прервал нить твоего крайне занимательного и значимого повествования. Я готов слушать дальше.
Когда она описала внешность коменданта и то, какой прием он оказал им на причале, его величество, снова рассыпавшись в извинениях, попросил дозволения уточнить еще одну подробность:
— Должен сказать, дочь моя, что внешность человека, которого ты описала нам под именем коменданта, не имеет ничего общего с тем, кто доселе представлялся нам под этим званием. Я неоднократно отправлял гонцов к коменданту, и они по возвращении докладывали о нем как о грубом, неотесанном, неприглядном человеке средних лет и низкого рода; меня удивляет та свобода, с которой этот персонаж делал заявления от лица моего августейшего друга и союзника султана Мурада. Господа, эта подробность также требует дополнительного осмысления. Замок, разумеется, имеет военное значение, а потому для того, чтобы он отвечал своему назначению — поддерживать мир и взаимопонимание между двумя силами на двух берегах Босфора, нужен опытный, умудренный годами воин. Огонь в молодой крови неизменно вызывает у нас опасения.
— Прошу прощения, ваше величество, — вставил воевода, — но я хотел бы, с должным смирением, спросить у княжны, красоту которой едва ли не затмевают ее отвага и благоразумие, чем она может подтвердить свое мнение о том, что упомянутый ею юноша действительно является комендантом.
Княжна собиралась ответить, но тут ее старый слуга Лизандр протолкался через разряженную толпу и с грохотом опустил свое копье на землю рядом с ее стулом.
— Явился какой-то незнакомец, называет себя арабом, — сообщил он, изобразив подобие поклона.
Простодушие старика, ревностность, с которой он служил своей госпоже, полное невнимание к августейшему присутствию немного позабавили царедворцев.
— Араб! — в мимолетном недоумении воскликнула княжна. — Каков этот человек с виду?
Лизандр в свою очередь впал в недоумение, но после короткой паузы все-таки ответил:
— Лицо у него темное, почти черное; голова покрыта большим шелковым платком с золотом; от плеч до пяток его скрывает халат, а на поясе висит кинжал. Вид у него величественный, он, похоже, ничего не боится. Говоря коротко, госпожа, можно подумать, что он — царь всех погонщиков верблюдов на свете!
Портрет получился неожиданно выразительным; даже император улыбнулся, а многие царедворцы, сочтя его улыбку за приглашение, рассмеялись вслух. Посреди этого веселья княжна спокойно, почти не изменившимся тоном пояснила:
— Ваше величество, мне напомнили о приглашении, переданном через того самого человека, речь о котором шла как раз перед этим объявлением. Днем, во время моего пребывания в Белом замке, мне был представлен арабский сказитель — его порекомендовал наш любезный хозяин. Судя по всему, на Востоке его считают очень искушенным в своем ремесле, это шейх, который направляется в Адрианополь, чтобы развлечь там султан-ханум. В пустыне его любовно называют Поющим шейхом. Я рада была возможности как-то скоротать время, и он меня не разочаровал. Более того, мне так понравились и его истории, и манера, в которой он их рассказывал, что, покидая замок, пребывание в котором оказалось столь приятным, я, дабы воздать должное гостеприимству хозяина, упомянула про этого певца и попросила коменданта уговорить его свернуть с пути и заехать сюда, чтобы дать мне еще одну возможность его послушать. Знай я в тот момент, что у повелителя возникнет намерение посетить меня в обществе столь высокородных господ, — получи я хотя бы намек, что меня ждет подобная честь, я бы не назначила на сегодняшний день этой встречи. Однако сказитель явился, и теперь, когда вашему величеству известны все обстоятельства, я прошу вас принять решение, можно ли его впускать или нет. Возможно… — она осеклась, заметив по взглядам, которыми император обменялся со своими вельможами, что мнения их разделились примерно поровну, — возможно, гостям моим это утро показалось скучным; если так, я буду крайне признательна Поющему шейху, который поможет мне их развлечь.
Если кто из свиты и считал, что араб не достоин подобной чести, он тут же отказался от этого мнения, одновременно подивившись простоте и грации обращения княжны. Император, безусловно, разделял с придворными их восхищение, но счел нужным его скрыть и произнес с некоторой неуверенностью:
— Ты, похоже, рекомендуешь его от всей души, дочь моя, и если я останусь здесь, то, боюсь, ожидания мои окажутся до опасного высоки; однако мне неоднократно доводилось слышать о талантах бродячих поэтов — а этот, судя по всему, является великолепным их образцом, — сознаюсь: мне доставит удовольствие, если ты его впустишь.
Что до адмирала, он произнес:
— Мы ведь собирались отправиться в обратный путь около полудня, не так ли?
— Ну, до полудня еще далеко. Пусть этого человека впустят, дочь моя, однако во имя любви к нам попроси его исполнить вещи не слишком длинные: тем самым он не задержит нас помимо своей воли, однако позволит составить представление о его таланте и стиле. Готовься к тому, что в определенный момент мы объявим о своем отбытии, и, когда это произойдет, не сочти это за недовольство тобой. Впустите араба.
Ситуация, представившаяся глазам читателя, стоит того, чтобы немного помедлить, — хотя бы даже ради того, чтобы запечатлеть ее в памяти.
Константин и Магомет, которым вскоре предстояло сойтись на поле битвы, оказались лицом к лицу, оба влюблены в одну и ту же женщину. Положение безусловно романтическое, но есть в нем и дополнительное обстоятельство. Одному из них грозит опасность.
Нам, разумеется, известно, что Абу-Обейда, Поющий шейх, — это принц Магомет под чужой личиной; мы также знаем, что принц — наследник султана Мурада, человека весьма пожилого, который в любой момент может покинуть как свой трон, так и этот мир. Вообразите, что будет, если этого безрассудного любителя приключений — а такое определение подходит нашему юноше, вне зависимости от его ранга, — выведут на чистую воду и раскроют его тайну императору. О последствиях разоблачения можно только догадываться.
Во-первых, принцу придется приложить немало усилий, чтобы объяснить свое присутствие в Терапии. Да, он может сослаться на приглашение княжны Ирины. Однако судьей его будет его соперник, а такой судья, вполне возможно, лишь посмеется над истиной и, принимая решение, свяжет лицедейство пленника со своим собственным присутствием — двух этих фактов достаточно, чтобы вынести самый суровый приговор.
Добавим, что Константин был благородным государем, который прожил свою жизнь достойно, а смерть принял так же, как и жил; однако, если подумать о том, что он мог бы сотворить с Магометом, попавшим в его руки при столь необычных обстоятельствах, нельзя не вспомнить, что всякий кесарь — раб политики. Мы видели во время его беседы с мореплавателем Мануилом, какую боль доставляло ему сокращение территории его империи. Да, с того дня ему удавалось сохранять свои владения в том же виде, в каком они перешли к нему в руки, однако он, разумеется, считал турка, которому достались похищенные у него провинции, своим врагом, а также понимал, что мирный договор или перемирие, с ним заключенное, не способно ослабить постепенно нарастающее давление на столицу. Днем и ночью злосчастный император снова и снова возвращался мыслями к истории дочери Тантала и часто, вздрогнув, пробуждался от сна, в котором османская сила представала в виде змия, медленно подползавшего к своей жертве, и тогда он в ужасе восклицал:
— О Константинополь — Ниобея! Кто, кроме Господа, способен тебя спасти? А если Он не спасет — увы тебе, увы!
Такие чувства отнюдь не способствуют душевной щедрости. Если бы Магомет попал ему в руки, Константин наверняка поступился бы многим: истиной, честью, славой — чем угодно, ради тех выгод, которые получил бы, взяв такого заложника.
Приглашение мнимого шейха стало последним благодеянием Ирины, которая собиралась отбыть в город. Принимая его, Магомет знал с чужих слов, что Терапия — это деревушка с очень древней историей, постепенно умирающая, превратившаяся в летний курорт и склад рыбацких припасов. То, что ее общеизвестный покой будет нарушен, а сонная кровь жителей взбудоражена прибытием в бухту царской галеры, с которой сойдут высшие сановники империи, — всего этого он, разумеется, предвидеть не мог. А потому, когда он ступил в лодку, в облике почтенного Абу-Обейды, и приказал доставить себя, без сопровождающего, к Румелихисару; когда там он пересел в скромную двухвесельную лодку и дал двум гребцам-грекам в простых одеждах распоряжение доставить его в Терапию, он проделывал это ради того, чтобы еще раз увидеть женщину, занимавшую его мысли, а отнюдь не Константина и весь его двор в пышности и блеске. Иными словами, отправляясь в это путешествие, Магомет не предвидел никаких опасностей. Единственным вдохновением для него служила любовь или нечто очень на нее похожее.
Про трирему с белым крестом на красном парусе, с парадом воинов и царедворцев на палубе, со ста двадцатью алыми веслами, слаженность движения которых удивляла всех, ему доложили, когда она проходила мимо древнего замка; он специально вышел к берегу, чтобы на нее посмотреть. Куда они направляются? — спрашивал он находившихся рядом, и они, знакомые с укладом жизни на Босфоре, его судоходством и навигацией, дружно отвечали: к Черному морю, чтобы гребцы поупражнялись; мысли Магомета обратились к тамошним бескрайним лазурным далям, ответ показался внятным, и он выбросил трирему из головы.
Гребцы, забравшие его из Румелихисара, держались близко к европейскому берегу, у него появилась возможность его рассмотреть. Тогда, как и сейчас, он был населен гуще, чем противоположный, азиатский. Ветры с моря, дующие к югу, разогнали туман, открыв взору заросли плюща и мирта. Солнечный свет, который больше благоволит его поросшим соснами всхолмьям, ласкал прибрежные жилища: тут — дворец, там, под нависающим утесом, — деревушку, дальше — большое, вытянутое вдоль берега поселение, приноровившееся ко всем изгибам узкой прибрежной полосы, где можно что-то построить. Во всех местах, и у берега, и на холмах, где можно было вспахать поле, это было сделано. Перед принцем предстало зрелище, красноречивее иных свидетельствующее о том, что в стране царит мир: земледельцы вспахивали почву. Прозрачное небо над головой полнилось летом, вода под лодкой и вокруг нее струилась, точно жидкий воздух, ломаная линия утесов делалась все живописнее, жилища были совсем рядом, над головой находились плодовые сады, грядки с дынями и земляникой — все они свидетельствовали о благорасположенности, братстве и счастье, царивших в среде людей бедного, скромного звания, — и вот принц обозревал их под ритмичные взмахи весел, успокоительно влиявшие на его дух, даже в юности отличавшийся буйностью и упрямством, а мысли его перебегали от видов, роскошью своею подобных самым изысканным снам, к гречанке, с которой они, при всей своей прелести, сравняться были не в состоянии. Они миновали множество ручьев в ущелье, где лежит деревня Балта-Лиман, потом — Эмиргиан, бухта в Стении и вытянувшийся вдоль берега городок Еникёй; потом наполовину обогнули мыс — и им предстала Терапия, сползавшая к воде по крутому каменистому берегу. И там, в мягких объятиях бухты, спала на воде птица со сложенными крыльями — трирема!
Принц почувствовал сильную тревогу. Он заговорил с гребцами; они, прекратив борьбу с течением, обернулись через плечо и взглянули туда, куда он указывал. Принц осмотрел все пространство между судном и берегом, а потом заметил в дальнем конце бухты впадину, в которой находился мост; там, в западной части, между причалом и красным павильоном с остроконечной деревянной крышей, тесной группой стояли люди.
— Здесь неподалеку живет одна княжна, — обратился он к одному из гребцов, слегка отведя носовой платок от лица. — Знаете, где ее дворец?
— Вон в том саду. Ворота видно над головами всех этих господ.
— А как ее зовут?
— Княжна Ирина. Мы на этом берегу называем ее Доброй княжной.
— Ирина, как сладостно звучит это имя, — пробормотал Магомет. — А почему ее называют доброй?
— Она — ангел-хранитель всех бедняков.
— Для людей знатных и богатых это необычно, — отметил он, не устояв перед возможностью воздать ей хвалу.
— Да, — подтвердил лодочник, — она действительно знатна, приходится родней императору, да и богата, хотя…
Он прервал свою речь, чтобы помочь вывести лодку на нужный курс: течение здесь было бурным и стремительным.
— Ты говорил, что княжна богата, — подначил его Магомет, когда гребцы снова сложили весла.
— Это да! Однако я не сумею сказать тебе, друг, на сколько частей поделено это богатство. Каждая вдова или сирота, которой удается попасть к княжне, выходит от нее со своей долей. Не так ли?
Его напарник утвердительно хмыкнул и добавил:
— Вон там, в келье с аркой, открывающейся к воде, живет один горбун. Возможно, незнакомец ее заметил, когда мы проходили мимо.
— Да, — подтвердил Магомет.
— Так вот, в задней части кельи у него стоит алтарь с распятием и образом Богоматери, и он днем и ночью поддерживает перед ним горящую свечу — вряд ли бы он сам справился, но мы ему помогаем, ведь свечи-то дороги. Этому алтарю он дал имя княжны — алтарь Святой Ирины. Мы часто там останавливаемся и заходим к нему помолиться — и я слышал, что благословений в свете этой свечи можно получить не меньше, чем купить за деньги у патриарха в Святой Софии.
Эти похвалы тронули Магомета; он, несмотря на свое высокое положение, прекрасно знал, что беднякам свойственно осуждать богатых и брюзжать по поводу высокородных, — таковы уж принятые у них обычаи со времен Сотворения мира. Лодка опять соскользнула в течение; когда ее вернули на место, Магомет спросил:
— А когда пришло вон то судно?
— Нынче утром.
— Понятно! Я его видел, но думал, что команду послали к морю для упражнений.
— Нет, — ответил лодочник. — Это парадная галера государя императора. Ты его разве не видел? Он сидел там на троне в окружении всех вельмож и придворных.
Магомет вздрогнул.
— А где император сейчас? — поинтересовался он.
— Ну, судя по этой толпе, государь во дворце у княжны.
— Да, — подтвердил второй гребец. — А они дожидаются его выхода.
— Гребите в бухту. Мне хочется взглянуть оттуда.
Пока гребцы огибали бухту, Магомет размышлял. Да, он помнил, что он — сын Мурада, а исходя из этого легко было представить, чем может ему грозить разоблачение, если он не откажется от своей авантюры. Он отчетливо понимал, что его поимка приведет к долгим и сложным переговорам с его отцом, и, если непреклонный старый воин решит, что месть предпочтительнее выплаты грабительского выкупа, трон может перейти к другому, он же останется в плену до конца своих дней.
Впрочем, было у него и еще одно соображение, которое читатель, возможно, сочтет достойным отдельного абзаца. Мы давно дожидались возможности о нем упомянуть. Принц направлялся из Магнезии (там находился его двор) в Адрианополь, будучи призван туда отцом Магомета: султан выбрал для сына невесту, дочь одного прославленного эмира. Магомет не раз пересекал Геллеспонт из Галлиполи, но на сей раз прихоть привела его в Белый замок — прихоть или перст судьбы, одно, собственно, стоило другого в его глазах. Молча размышляя о том, не стоит ли ему вернуться обратно, он думал, наряду с мыслями о княжне Ирине, о грядущих свадебных торжествах, о своей будущей невесте; любой христианин, осознав суть этих размышлений, неизбежно обвинил бы принца в непоследовательности.
В странах, где многоженство не запрещено, от мужа не требуется любить всех своих жен. Случается, что только четвертой супруге удастся его поработить, только ее глаза возьмут его в рабство, а голос очарует, мудро и навсегда. Магомет действительно думал сейчас о дочери эмира, однако без всяких угрызений совести и, уж конечно, не проводя сравнений. Он ни разу еще не видел ее лица — и не увидит до окончания свадебных торжеств. Думал он о ней лишь ради того, чтобы изгнать из своих мыслей; не может она оказаться такой же, как эта христианка, столь же безупречной и утонченной; помимо этого, он только начинал осознавать, что внешняя прелесть может дополняться прелестью разума и души, а совершенство есть равновесное сочетание всех этих прелестей. Отблески этого совершенства достигли его, когда он смотрел в прекрасное лицо родственницы императора, и в тот заветный час мечты его улетели к ней и вернулись, оживленные теплом и озаренные славой. Одна страсть рождается в уме, другая — в крови, и хотя один плюс один и составляет два, два остается кратным одному.
Разглядывая галеру, Магомет вспоминал истории, которые на Востоке распространены не менее, чем на Западе, он же в них верил свято, в силу рыцарственности своей натуры: истории о прекрасных дамах, запертых в пещерах или неприступных замках, у ворот которых лежат сторожевые львы, о героях с острыми мечами, которые дерзновенно подходят к зверям, убивают их и спасают пленниц, получая за это достойное вознаграждение. Разумеется, если продолжить такое сравнение, то княжна представала пленницей, галера — львом, а он сам — что ж, не имея при себе меча, он опустил руку на рукоять кинжала точно тем же жестом, который бы сделал рыцарь-спаситель, его идеал.
И это еще было не все. В памяти его все еще были свежи откровения индийского князя. Он желал лично увидеть своего соперника. Как тот выглядит? Достанет ли у него мужества выйти на битву? Магомет улыбнулся, предвкушая удовольствие от того, как он будет исподтишка одновременно рассматривать и княжну, и императора. Он опустил платок, посмотрел на свои покрытые бурой краской ладони, расправил складки бурнуса. Личина его была безупречной.
— Доставьте меня к причалу — вон к тому, перед воротами Доброй княжны, — распорядился он, не выходя из образа мирного путника.
Решение было принято. Он пойдет на несказанный риск, примет приглашение княжны. Наш любитель приключений так решительно и бесповоротно откинул все колебания, что на берег, где собралось немало народу, ступил не Магомет, но Абу-Обейда, Поющий шейх — так мы его и станем называть в дальнейшем.
Страж ворот бросил на него косой взгляд и задержал, пока о нем не доложат.
Надо полагать, что в воображении читателя уже сложилась картина: шейх стоит у подножия портика, однако кинуть на эту картину еще один взгляд будет извинительно. В первый момент он как бы внезапно оказался в экзотическом саду. Здесь были лозы, цветущий кустарник, плодовые деревья, раскидистые пальмы; под сенью колонн возникало ощущение простора, в пространства между ними лился солнечный свет. Стояли столы — явно намечалось пиршество. Над головой мягко-кремовым цветом отливал чистый мрамор — он неплохо сохранился, лишь слегка тронутый ласковой рукой времени. Вдалеке, сквозь переплетение зеленых ветвей, неясно различались человеческие фигуры. Оттуда долетали голоса, мелькали яркие одежды; чтобы присоединиться к ним, нужно было пройти через буйство растений, усыпанных цветами, источавшими сладкие ароматы. Утратив мужественность своей расы, греки все больше посвящали себя утонченной изнеженности.
Шейх медленно продвигался вперед под водительством Лизандра — удары его посоха по мраморным плитам придавали ритм шарканью его сандалий, — и наконец все собрание предстало ему полностью.
Он остановился, отчасти подчиняясь воспитанному в нем представлению о приличиях, гласивших, что он должен прежде всего думать об удобствах хозяйки дома, отчасти — чтобы вычленить своего царственного соперника, с которым, как он полагал, судьба скоро сведет его в открытом противостоянии.
Константин сидел в непринужденной позе, опершись левым локтем на подлокотник кресла, подперев щеку указательным пальцем, прикрыв колени плащом. Поза его выдавала задумчивость; лицо под поднятым забралом шлема выглядело спокойным и благожелательным; ничто не выдавало мучительных мыслей, на нем не лежала тень неуверенности — во всем прочем он очень напоминал знаменитого «Il penseroso», которого все любители искусства могут видеть во Флоренции в часовне Медичи. Глаза соперников встретились. На грека это не произвело впечатления. Что он почувствовал бы, если бы оказался в состоянии увидеть за личиной шейха его истинное лицо, мы сказать не можем. Шейх, со своей стороны, вскинул голову и, как показалось, даже стал выше ростом. Ткань головного платка свисала ему на лицо, открывая взору лишь обветренные щеки, негустую бороду и глаза — черные, блестящие. Он чувствовал, что его разглядывают, но его это не смутило; гордость его от этого лишь вспыхнула еще более ярким пламенем.
— Клянусь Пресвятой Девой! — обратился один из придворных к другому, причем громче, чем того требовали обстоятельства. — Нам воистину есть с чем себя поздравить — мы видели царя погонщиков верблюдов.
Самые легкомысленные среди гостей не удержались от смеха, однако княжна Ирина пресекла его, поднявшись.
— Попроси шейха приблизиться ко мне, — попросила она старого слугу; по ее знаку ее дамы теснее прежнего сгрудились вокруг ее кресла.
Фигура княжны в белом платье, с простым золотым браслетом на левом запястье, ленты в волосах — одна красная, другая синяя, двойная нить жемчуга на шее — эта фигура с небольшой головой, безупречно посаженной на покатые плечи, влажные глаза, испускающие фиалковое сияние, щеки, зарумянившиеся от волнения, — эта фигура, столь ярко выделявшаяся среди своего окружения, притягивала к себе всю полноту и внимания, и восхищения; придворные, как молодые, так и старые, отвернулись от шейха, а шейх — от императора. Одним словом, все взоры обратились к княжне, все разговоры смолкли — присутствовавшие ловили каждое ее слово.
Согласно этикету, шейха сначала должны были представить императору, однако, увидев, что княжна собирается выполнить эту условность, он простерся у ее ног. А когда он встал, она сказала:
— Когда, о шейх, я пригласила тебя прийти сюда и дать мне еще одну возможность насладиться твоим дарованием, я не ведала, что мой любезный родич, подданными которого с гордостью и радостью называют себя все греки, удостоит меня сегодня своим визитом. Прошу тебя не смущаться его присутствием, а видеть в нем лишь венценосного слушателя, который любит и хорошо рассказанные истории, и стихотворные строки, если они сочетают в себе глубину содержания и лад. Его величество император!
— Каково! Слышал? — прошептал профессор философии на ухо профессору риторики. — Тебе и самому так не сказать!
— Воистину, — отозвался тот. — За вычетом легкой сдержанности, речь достойна самого Лонгина!
Договорив, княжна сделала шаг в сторону, оставив Магомета и Константина лицом к лицу.
Если бы шейх решил соблюсти положенные церемонии, он тут же пал бы ниц перед монархом, однако момент, предназначенный для приветствия, миновал, а он все еще стоял, глядя в глаза императора с той же невозмутимостью, с которой император глядел в его. Читателю и писателю ведомо, какие у него на то были причины; свита же ничего этого не знала, по ней прошел ропот. Похоже, и сама княжна тоже смутилась.
— Владыка Константинополя, — произнес шейх, поняв, что от него ожидают каких-то слов, — будь я греком, римлянином или османом, я поспешил бы облобызать пол у твоих ног и был бы счастлив такой милости, ибо, прошу обратить на это внимание, — он обвел присутствовавших почтительным взглядом, — слава, которая ходит о тебе по миру, способна склонить к тебе любого. Через несколько дней я, если на то будет воля Аллаха, предстану перед лицом султана Мурада. Хотя я испытываю к нему не меньшее почтение, чем любой из его друзей, он позволит мне не падать перед ним ниц, ибо ему ведомо то, чего не может знать ваше величество. В нашей стране мы метем землю бородами пред одним лишь Богом. Это не значит, что мы отказываемся следовать правилам тех дворов, при которых оказываемся, но у нас есть свой закон: поцеловать руку человека — значит признать его своим хозяином, пасть перед ним ниц, не получив того же взамен, значит сделаться его подданным. А я — араб!
Шейх говорил без всякого смущения, напротив, его речь отличали прямота, простота, искренность, каких можно ждать от человека, которому совесть не позволяет исполнить некий ритуал, хотя сам он и признает его правомерность. Лишь в последнем восклицании ощущался определенный напор, дополнительно подчеркнутый кивком и блеском глаз.
— Я вижу, ваше величество меня поняли, — продолжал он, — однако, дабы убедить в том же и ваших царедворцев, а в особенности прекрасную и высокородную даму, чьим гостем я, недостойный, являюсь, я хочу добавить, дабы их не посетила мысль, что мною движет неуважение к их повелителю, что, простершись ниц, я превратился бы в римлянина и тем самым возложил бы определенные обязательства на целое племя, которое законным образом выбрало меня своим шейхом. А позволь я себе это, о повелитель, чьи милости орошают его земли, подобно дождю, тогда рука моя, будь она даже бела, как рука первого Пророка, когда он, дабы успокоить египтянина, отнял ее от груди, почернела бы, подобно сгоревшей иве, и тогда, о ты, что прекраснее той царицы, о явлении которой чибис возгласил Соломону! — даже будь мое дыхание благоуханнее мускуса, оно сделалось бы ядовитым, будто смрад из могилы прокаженного, и тогда, о благородные мужи, подобно злокозненному Каруну, я услышал бы, как Аллах говорит про меня: «Земля, поглоти его!» Преступления существуют всякие, однако вождь, предавший своих братьев, которые рождены свободными, будет блуждать меж шатров дней своих, возглашая: «Увы мне, увы! Кто теперь защитит меня от Бога?»
Шейх умолк, будто дожидаясь осуждения, однако он не только сумел избегнуть новых упреков, но теперь даже самые хмурые ворчуны с нетерпением ждали продолжения его речи.
— Какой изумительный персонаж! — прошептал философ ритору. — Начинаю думать, что слова о том, что на Востоке имеется собственный стиль, все-таки правдивы.
— Похвальна твоя проницательность, брат, — ответствовал его собеседник. — Его речи построены на цитатах из Корана — и все же какой великолепный оратор!
Взоры всех присутствовавших обратились к императору — теперь ему предстояло решить, отправить ли шейха восвояси, или позволить ему развлечь собравшихся.
— Дочь моя, — обратился Константин к княжне, — я недостаточно осведомлен в тонкостях племенных обычаев твоего гостя, чтобы высказывать суждения о том, как отразится на нем и его соплеменниках соблюдение нашей древней церемонии; соответственно, нам остается лишь принять его слова на веру. Более того, приобретение подданных и владений, пусть даже и самых желанных, путем, который сопряжен с предательством и принуждением, представляется нам несовместимым с нашим достоинством. Помимо того — и в нынешнем положении это не менее важно, — я не имею права посрамить твое гостеприимство.
Здесь шейх, слушавший слова императора и внимательно за ним наблюдавший, трижды негромко хлопнул в ладоши.
— Соответственно, в сложившейся ситуации нам не остается ничего, кроме как отказаться от приветствия.
По свите пробежал одобрительный ропот.
— А теперь, дочь моя, — продолжал Константин, — поскольку гость твой явился ради того, чтобы потешить тебя своим искусством, остается спросить, не согласится ли он потешить и нас. Мы наслышаны о подобных зрелищах и помним, какой популярностью они пользовались в годы нашего детства, а потому сочтем великой удачей присутствовать при выступлении столь прославленного представителя этой гильдии.
Глаза шейха сверкнули ярче прежнего, и он ответил:
— В нашей священной книге записаны следующие слова Всеблагого: «Когда вас приветствуют, отвечайте еще лучшим приветствием или тем же самым». Воистину повелитель раздает почести с таким великодушием, что кажется, он сам этого не замечает. Когда братья мои в своих черных шатрах узнают, что к моим словам склонили свой слух два повелителя — Византия и Адрианополя, они сочтут, что мне было даровано счастье восхищаться светом сразу двух солнц, сияющих одновременно.
Сказав это, он отвесил низкий поклон:
— Единственное, чего мне теперь не хватает для счастья, — это знания того, что предпочтет повелитель, ибо как русло реки блуждает туда-сюда, следуя, однако, одному общему курсу, в сторону моря, так обстоит дело и со вкусом: одаривая певца то кивком, то улыбкой, он, однако, ждет от него вещей более глубоких. Я знаю песни веселые и серьезные — об истории, о традициях, о героях и героических народах, о биении их сердец — и в стихах, и в прозе, и все это я готов представить повелителю Константинополя и его родственнице, удостоившей меня своего гостеприимства, — да продлится жизнь ее столько же, сколько будет слышна на земле песнь голубки!
— Что скажете, друзья мои? — любезно осведомился Константин, обведя глазами царедворцев.
Они же посмотрели сперва на него, потом на княжну и, все еще имея в мыслях помолвку, отвечали:
— О любви — что-нибудь о любви!
— Нет, — решительно возразил император. — Мы уже не юноши. Есть польза в знании традиций других народов. Наши соседи — турки, можешь ли ты что-то рассказать о них, шейх?
— Слышал? — обратился Нотарас к своему соседу. — Он передумал: не гречанка станет императрицей.
Ответа не последовало, ибо шейх обнажил голову, повесил головной платок и шнур от него на локоть — после этих приготовлений лицо его оказалось на виду: смуглое, обрамленное копной черных волос, коротко постриженных на висках; черты были тонкими, но мужественными; впрочем, их зрители в подробностях не разглядели, ибо их больше привлек огонь, рвавшийся из его глаз, и общий вид — величественный, сдержанно-благородный.
Взглянув шейху в лицо, княжна почувствовала смущение. Она уже видела его раньше, но где и когда? Начав свой рассказ, он взглянул на нее, и этот обмен взглядами напомнил ей коменданта в тот миг, когда они прощались на берегу Сладких Вод. Впрочем, комендант был молод, а этот человек — ведь, скорее всего, он уже стар? Она испытала то же самое чувство, что и в замке, когда увидела сказителя в первый раз.
— Я поведаю вам о том, как турки стали единым народом.
После чего на греческом языке, пусть и не до конца безупречном, шейх начал свой рассказ.
Рассказ про Эртогрула! Как-то днем
Пас вождь табун похищенных коней,
Тут загремел с востока барабан,
Вождь встал и встрепенулся, и тогда
Ответил тем же запад, пусть слабее,
Как будто эхом; два явились войска
Из всадников, закованных в броню,
И, быстро перестроив свой порядок,
Колонну — в ряд и обнажив клинки,
Взметнув знамена, ринулись вперед,
Исчезли в клубах пыли, их пронзая
Клинков блистаньем, кличем боевым
И воплями победными, что были
Подобны грома рокоту в горах.
Сраженье длилось долго, наконец
Те, что слабее, стали отступать,
Гонимы с фронта и теснимы с флангов;
Конец настал — и жалостен был вид,
Особо жалостен для храбрецов, что знают
Из жизненных уроков: не спасет
Отчаянье там, где бессильна доблесть.
Но Эртогрул воззвал к сердцам их пылко:
«В седло, сыны, и наголо клинки!
Не знаю, кто ваш враг, откуда взялся;
Не важно это. Их привел Аллах,
Его мы славим, как и подобает.
Пусть слабый не всегда бывает прав,
Но наше право — помогать слабейшим.
Так — ноги в стремя и вперед, за мной,
Велик Аллах!» Так Эртогрул воскликнул.
Его услышав, бросились на бой
Все соплеменники его — четыре сотни.
На войско победителей он прянул.
Стоял спасенный воин посреди
Захваченных знамен и груд добычи,
Он царствен был лицом, и вот к нему
Подходит друг нежданный. «Кто ты есть?» —
Спросил спасенный. «Я — шейх Эртогрул». —
«А табуны кому принадлежат?»
Со смехом Эртогрул достал клинок:
«Покорен длани меч и воле — длань,
Так разве будет бедным человек,
Имеющий и меч, и длань, и волю?»
«А чья равнина?» — «Если вдруг сюда
Придет мой друг, разуется у входа —
Его и будет». — «А вон те холмы,
Что на нее взирают?» — «Там, на них,
Пасется скот мой — дал мне это право
Аллах». — «Нет, — незнакомец отвечал. —
Аллах их отдал мне». Нахмурил брови,
Смутился Эртогрул, но незнакомец
Любезным жестом отстегнул свой меч,
Чья рукоять — один смарагд с резьбою,
Чей письменами весь клинок покрыт
И из Корана, и из Соломона,
Восточный ловкий мастер их вписал
В синь стали; незнакомец взял свой меч
И подал вместе с ножнами в подарок.
«Табун, холмы, равнина раньше мне
Принадлежали, но теперь тебе
Их отдаю, а с ними — знак величия».
От изумления поднявши брови,
«А кто есть ты?» — воскликнул Эртогрул.
«Я — Аладдин, я — Аладдин Великий».
«Твой дар — стада, холмы, равнина — принят, —
Ответил Эртогрул, — и принят меч;
Но будет в нем тебе нужда — верну.
Для всех иных ты — Аладдин Великий,
А для меня — Великий и Благой».
И с тем поцеловал царю он руку.
Возвеселившись, к шейховым шатрам
Поехали. Ничто створилось малым;
И ныне одинокая долина,
Что приникала ко стопам горы,
Зарю лелеет на ее вершине.
Машалла!
Тишина, объявшая слушателей, пока звучала песня, не прерывалась еще некоторое время и — если позволительно такое выражение — сама по себе стала оценкой сказителю.
— Где наш почтенный профессор риторики? — осведомился Константин.
— Я здесь, ваше величество, — откликнулся, вставая, сей ученый муж.
— Можешь ли ты предоставить нам толкование истории, которой почтил нас твой арабский собрат?
— Нет, повелитель, ибо, чтобы оказаться справедливой, критика должна дождаться того момента, когда остынет кровь. Если шейх окажет мне любезность и снабдит меня копией этих строк, я просмотрю их и расчислю согласно законам, унаследованным нами от Гомера и его аттических последователей.
После этого взгляд императора остановился на угрюмом и недовольном лице дуки Нотараса.
— Господин адмирал, а что вы думаете об этом сказании?
— О сказании — ничего, а вот что касается сказителя, мне он представляется отменным нахалом, и, будь у меня, ваше величество, развязаны руки, я бросил бы его в Босфор.
Дука исходил из того, что шейх не владеет латынью, а потому употребил именно такие выражения; однако сказитель поднял голову и взглянул на говорившего, причем в глазах его лучилось понимание — настанет день, и довольно скоро, когда за эти слова воспоследует безжалостное наказание.
— Я с вами не согласен, адмирал, — грустным тоном произнес Константин. — Наши отцы, хоть с римской, хоть с греческой стороны, возможно, тоже сыграли роль Эртогрула. Он был по духу завоевателем. Ах, если бы и в нас дух этот был достаточно силен для того, чтобы вернуть утраченное!.. Шейх, — продолжал он, — знаешь ли ты иные песни подобного рода? У меня есть еще немного времени, хотя, разумеется, все будет по слову нашей хозяйки.
— О нет, — возразила она почтительно, — решения здесь принимает лишь один.
С ее согласия шейх начал новый рассказ.
Бисмилла! За волком гнался Эртогрул,
Его убил на остром горном пике,
На высоте такой, где нет ни трав,
Ни мхов. Потом присел он отдохнуть,
И вот тогда откуда-то с небес,
Из их холодной чистой синевы,
А может, из глубоких недр земли,
Где держит издревле царь Соломон
Чудовищ-джиннов, верных слуг своих,
Эль-Джан, подобный необъятной туче,
Восстал, с вопросом: «Ты — шейх Эртогрул?»
Тот, не смутившись, отвечал: «Допустим». —
«Хочу прийти и посидеть с тобой». —
«Ты видишь, нам двоим тут места нет». —
«Так встань и на три четверти спустись
Со склона». — «Было б проще, — отвечал
Со смехом Эртогрул, — когда б ты стал,
Как я, и мал, и худ». Негромкий шелест
Прошел по склону, будто трепет крыльев
Средь спутанных ветвей в густом лесу.
Всего лишь миг — опавший лист бы мог
За этот срок на землю опуститься, —
И вот напротив Эртогрула сел
Какой-то муж. «Здесь царствие снегов, —
Он рек с улыбкой, — а не мир людей,
Одни орлы летят сюда гнездиться
И выводят птенцов». Ответил шейх:
«Я гнал сюда прожорливого волка,
Что уж давно губил моих овец.
Его убил я». — «На твоем копье
Не вижу крови — да и трупа зверя
Не вижу тоже». Глянул Эртогрул —
Да, трупа нет, на острие копья —
Ни капли крови. Гнев взыграл в груди
Волною. «Подвело меня копье —
Возьму кинжал». Огнем блеснул клинок,
Бегучей искрою во мраке ночи —
И опустился Аладдинов дар
Неведомому путнику на череп.
Вонзился меж глазами, а потом
Напополам рассек улыбку; дале,
Скользнув сквозь подбородок и хребет,
Прошел до камня, что служил сиденьем,
И там лишь замер с колокольным звоном
О стали сталь. «Вот так! Вот так! Вот так!»
Но стихнул клич, поскольку на клинке —
Ни капли крови; муж сидит недвижно,
С улыбкой на лице. «Я волком был,
Которого сюда ты гнал по склону,
Меня копье пронзило, как и меч.
Теперь узнай же, шейх: не волк, не муж
Перед тобою и никто из смертных.
Я — мысль Аллаха. Можно ли убить
Святую мысль? То мог лишь Соломон,
И только мыслью более святою.
Смири свой гнев, отныне про меня
Коль будешь думать — думай как про друга,
Что притчу подарил тебе, открыв
В ней смысл исконный: „Так велит Аллах“».
С тем обронил он малое зерно
На холмик глины и песка, который
Их разделял. «Да, так велит Аллах».
И тут же прах зашевелился жизнью.
Эль-Джан — опять: «Вот что велит Аллах!»
Проклюнулся росток; белесый кончик
Как будто бы укутан слоем воска —
Могло то быть рождение лозы,
Или лилеи, что звезде подобна,
Или куста, заслона от ветров.
Вновь заклинанье: «Так велит Аллах!»
Росток зазеленел, и разветвился,
И светом яркой зелени облил
Суровый мир. Он продолжал расти,
Дойдя до основания земли,
До ближнего и дальнего предела,
Под ним, как братья в кочевом шатре,
Народы поселились в вечном мире.
«Да, так велит…» И Эртогрул проснулся.
Машалла!
Второй рассказ слушали даже с большим вниманием, чем первый. Каждому слушателю было понятно, что эта притча, подобно всякой притче, приложима к самым разным ситуациям и до определенной степени к его собственной.
Во взглядах, обращенных на шейха, не читалось особой любви. Очарование приобрело неприятный оттенок. Тогда встал император, а за ним и княжна, которой, как хозяйке дома, было до того дано особое разрешение слушать сидя.
— Время для забав истекло, боюсь, мы его даже превысили, — проговорил Константин, взглянув на церемониймейстера.
Тот в ответ поклонился настолько низко, насколько позволяло имевшееся в его распоряжении место, после чего император подошел к княжне и произнес:
— Нам пора в путь, дочь моя, от своего имени и от имени своих царедворцев благодарю тебя за приятнейший визит и гостеприимство.
Она почтительно приняла протянутую ей руку.
— Ворота и двери Влахерна всегда для тебя открыты.
Придворные обратили особое внимание на это прощание и впоследствии определили его как достойное суверена, сердечное и приличествующее родичу, но отнюдь не влюбленному. Оно сыграло немаловажную роль в выводе, к которому впоследствии пришли единодушно, согласно которому его величество отказался от мысли делать предложение княжне Ирине.
Она же приняла предложенную руку и сопроводила императора вниз по ступеням портика, а там, когда он сошел вниз, все члены свиты запечатлели поцелуи у нее на руке.
Следует особо отметить и запечатлеть в памяти вот что: проходя мимо шейха, Константин приостановился, чтобы сказать со свойственной ему царственной благосклонностью:
— Дерево, увиденное шейхом Эртогрулом во сне, разрослось и продолжает разрастаться, однако тень его пока еще легла не на все народы — и, пока Господь хранит мне жизнь, не ляжет. Если бы я сам не попросил рассказать эту притчу, я мог бы счесть ее оскорбительной. Прими в отплату за просвещение и удовольствие — и ступай с миром!
Шейх принял предложенное кольцо и проводил венценосного дарителя взглядом, исполненным и уважения, и жалости.
Полдень только что миновал. Трирема исчезла, а с ней — и толпа любопытствующих зевак, у бухты и на берегу воцарилась обычная тишина. Впрочем, дворец, приютившийся в гуще сада под защитой мыса, пока еще достоин нашего внимания.
Абу-Обейда вкусил еды и питья — закон позволяет винопитие во время странствий; теперь он сидел с княжной наедине в дальнем конце портика, который ранее занимал император со своей свитой. Несколько приближенных дам забавлялись неподалеку — они не слышали разговора, но могли при необходимости откликнуться на зов. Ирина опустилась в кресло, сказитель занял стул за столом рядом с ней. Если не считать тонкого белого покрывала на предплечьях и веера, которым она почти не пользовалась, Ирина выглядела так же, как и утром.
Нужно признать, что общество шейха доставляло княжне удовольствие. Но если она и осознавала это, что весьма сомнительно, то еще сомнительнее то, что она могла найти этому объяснение. Принято считать, что тайна, окружающая того или иного человека, связана с обстоятельствами не менее, чем с самим человеком. Шейх был галантен, речист и хорош собой; если цвет его лица и вызывал неприятие, что не факт, его несравненное красноречие безусловно затмевало это неприятие; кроме того, в его поведении было нечто трудноуловимое — некая непонятная личина, некие намеки на иные обстоятельства, нечто многообещающее и волнительное.
Поначалу княжна считала, что перед ней именно бедуин, но его речь заставила ее переменить мнение; она начала было узнавать в чертах его лица черты коменданта замка, и тут же случайные слова дали понять, что он стоит куда выше упомянутого персонажа; однако самой неразрешимой загадкой был для нее его острый ум. Неужели подобную мудрость можно обрести вне стен монастырей и академий, без помощи учителей с классическим вкусом — среди погонщиков верблюдов и пустынных шатров, овеваемых ветром и занесенных песками?
Загадка, равно как и попытки ее разрешить, превратила княжну в невероятно прилежную слушательницу. Тон разговору, вне всякого сомнения, задавал шейх, и он, пользуясь своим преимуществом, выбирал темы.
— Слышала ли ты, княжна, о священном фиговом дереве индусов?
— Нет.
— В одной из их поэм — кажется, она называется Бхагавад-гита — написано, что оно растет корнями вверх и кроной вниз, то есть получает жизненные соки от неба, а плоды свои дарует земле; для меня оно является символом доброго и справедливого правителя. Мне этот образ пришел на ум, когда твой родич — да будет Аллах к нему трехкратно милосерд! — проходя, даровал мне слова своего прощения и вот это. — Он поднял руку и посмотрел на кольцо на пальце. — Хотя на деле я заслуживал погребения в Босфоре, как предложил этот хмуроликий адмирал.
И он наморщил свой гладкий лоб, воспроизводя выражение лица адмирала.
— Почему? — осведомилась она.
— Те притчи, которые я рассказывал, грекам лучше не слушать, даже тому из них, чьи стопы прикрыты расшитой императорской мантией.
— О нет, шейх, его они не смутили. Признаю, что в устах турка эти предания показались бы похвальбой, но ты ведь не турок.
«Слышала ли ты, княжна, о священном фиговом дереве индусов?»
Последняя фраза вроде бы содержала в себе вопрос; уловив это, он ответил:
— Любой османец увидел бы во мне араба, не связанного с ним ни малейшим родством, кроме общей религии. Не будем к этому возвращаться, княжна, главное, что он меня простил. Истинному величию присуще великодушие. Взяв его кольцо, я подумал: интересно, а юный Магомет простил бы с той же легкостью подобный вызов?
— Магомет! — повторила она.
— Я не о пророке, — пояснил он, — а о сыне Мурада.
— А, так ты с ним знаком?
— Я его видел, о княжна, и часто делил с ним за столом хлеб и мясо. Я был его виночерпием и пробовщиком, мы часто упражнялись вместе на свежем воздухе — то в соколиной охоте, то в песьей. Ах, то стоило целого года бессобытийных дней — мчаться верхом от него по правую руку, радоваться с ним вместе, когда сокол, зависнув прямо под солнцем, стрелою прядает вниз на врага! Кроме того, мне доводилось беседовать с ним и о мирском, и о духовном, обмениваться взглядами, рассказывать ему истории в стихах и в прозе — за этим занятием день уходил и приходил снова. Мы вместе совершенствовались в рыцарском искусстве, не раз и не два я скакал с ним бок о бок в битву, мы одновременно отпускали поводья и испускали боевой клич. Его благородная мать знает его очень хорошо, но, клянусь львами и орлами, служившими Соломону, мои знания о нем начинаются там, где заканчиваются ее, — то есть там, откуда простирается горизонт мужской зрелости, объемля собою просторы души.
Шейх заметил, что смог воспламенить любопытство своей слушательницы.
— Ты удивлена тем, что кто-то может хорошо отзываться о сыне Мурада, — заметил он.
Щеки ее слегка зарделись.
— Я, шейх, не тот человек, мнение которого может повредить миру между государствами и от которого требуется дипломатическое искусство, однако я не хотела бы ненароком обидеть тебя или твоего друга принца Магомета. И если я высказываю желание узнать побольше о человеке, которому в скором времени предстоит унаследовать одну из самых могучих держав Востока, это обстоятельство не следует приписывать одной лишь суровости суждений.
— Княжна, — отвечал шейх, — ничто так не красит женщину, как сдержанность в словах тогда, когда они могут нанести урон. Подобно цветку в саду, женщину такую следует признать прекраснейшей из роз; среди птиц она — соловей, самый сладкоголосый певец, а по красоте равна цапле с ее белоснежной шеей и розовато-пурпурными крыльями; среди звезд она — та, что вечером первой выходит на небосклон и последней бледнеет на утренней заре, более того, она подобна вечному утру. Но какая участь более достойна укоров Аллаха, чем участь того, чье имя и слава отданы на милость соперника и врага? Да, я действительно друг Магомета, я с ним знаком, я стану защищать его во всем, где священная правда того позволит. А потом… — Он потупился и умолк.
— И что потом? — спросила она.
Бросив на нее благодарный взгляд, он ответил:
— Я направляюсь в Адрианополь. Принц будет там, я могу рассказать ему о нашей встрече, поведать, что княжна Ирина сожалеет о том, какие низменные слухи ходят о нем в Константинополе, что она не находится в стане его врагов, — и он тут же сочтет себя одним из тех благословенных счастливцев, которым книги их будут вложены в правую руку.
Княжна посмотрела на сказителя — на челе ее не было ни облачка, оно оставалось чистым, как у ребенка, и произнесла:
— Среди всех живущих у меня нет ни одного врага. Доложи ему обо мне. Владыка, которому я подчиняюсь, даровал нам закон, согласно которому все мужчины и женщины — братья, и мой долг — любить их и молиться за них так же, как я молюсь за саму себя. Передай ему эти слова в точности, о шейх, и я уверена, что он истолкует их верно.
Немного помолчав, княжна попросила:
— Расскажи мне о нем еще. Мир немало из-за него встревожен.
— Княжна, — начал шейх, — Ибн Ханиф был старейшим из дервишей, и он говорил: «Растение можно узнать по его цветку, лозу — по ее плодам, а человека — по его делам; дела человека — то же, что цветок для растения и плод для лозы, о том же, кто не делает ничего, судить можно лишь по вкусам и предпочтениям — из них станет ясно, как он поступит, будучи предоставлен собственной воле». Попробуем судить о принце Магомете исходя из этого… Ничто не пленяет человека сильнее власти — ничто другое не уходит с нами в могилу, ибо ведь ведомо, что оно есть часть обещанного воскрешения. Если это так, о княжна, найдется ли достойная похвала для того, кто, будучи в юные годы возведен собственным отцом на трон, способен покинуть его по отцовскому слову?
— А Магомет это совершил?
— Да, о княжна, причем не единожды, а дважды.
— Похоже, хотя бы в этом он способен проявлять благородство.
— Кому уготована сладкая жизнь в плодоносном саду, где виноградные грозди всегда под рукой, как не тому, кто лучше других способен судить о своих ближних?
И шейх дважды отдал ей честь, поднеся правую ладонь сперва к бороде, а потом ко лбу.
— Слушай далее, о княжна, — продолжал он, и голос его сделался теплее. — Магомет предан наукам. Во время походов, по ночам, после того как выставлены караулы, он приглашает в свой шатер сказителей, поэтов, философов, законников, проповедников, знатоков иноземных наречий, а в особенности изобретателей разных машин, людей особого рода, для которых, как считается, мечты — такая же повседневная пища, как для других — хлеб; все они находят у него теплый прием. Его городской дворец — место просвещения, там читают книги и лекции, ведут ученые разговоры. Причина, по которой отец попросил его освободить трон, в том и заключалась, что он все еще не завершил курс наук. Поскольку предки его были стихотворцами, поэзия — предмет его особой любви, и, если он не способен соперничать с ними в этом изысканном искусстве, он превосходит их общим числом своих достижений. Арабы, иудеи, греки и латиняне, обратившись к нему, получают ответ на своих родных языках. Известен ли тебе, о княжна, хоть один ученый муж, на которого размышления и науки не оказали размягчающего влияния? Смирить варвара способно не столько само знание, сколько отвлечение мыслей от варварского образа жизни, которое неизбежно случится, если он займется науками.
Она прервала его, вежливо уточнив:
— Я понимаю, шейх, что если быть отданным на милость врага — горе, то оказаться другом художника — большая удача. А где принц принимает своих учителей?
Улыбка все еще не покинула глаз шейха, когда он ответил:
— Пески моей страны досуха выпивают влагу из облаков, почти не оставляя нам источников, кроме источников знаний. Ученые арабы из Кордовы, почитание которых мавританские калифы считали для себя честью, не вызывают презрения и у римских епископов. Подбирая педагогов для Магомета, Мурад пригласил лучших из них ко своему двору. Ах, если бы и мне выпала та же участь!
Заметив, что сожаление его достигло цели, он продолжил:
— Расскажу про некоторые из книг, которые мне довелось видеть у принца на столе, ибо, как доверенный друг, я бывал в его кабинете. Собственно, если бы не боязнь выказать себя хвастуном, о княжна, я бы еще раньше открыл тебе, что он оказал мне честь сделать меня одним из своих учителей.
— В поэзии и искусстве рассказчика, полагаю.
— А почему нет? — спросил сказитель. — Именно в таких формах сохраняется и изучается наша история. Если кто-то из наших героев сам не наделен поэтическим даром, он приглашает к себе поэта. У принца на столе, на самом видном месте, лежат особо дорогие ему предметы, источники, к которым он обращается особенно часто, когда ему нужно подобрать слова и удачные обороты речи, а также пышные сравнения для использования как устно, так и на письме, — зеркала Всемилостивейшего, гулкие галереи, в которых глас Благословенного не смолкает никогда: это Коран с выполненными золотом рисунками и Библия, частично скопированная со свитков Торы, каковые ежедневно используются в синагогах.
— Библия на еврейском языке! И он ее читает?
— Не хуже еврейского мудреца.
— А Евангелия?
На лице шейха отразился укор.
— Неужели и ты — даже ты, о княжна, — принадлежишь к тем, кто верит, что любой мусульманин считает своей обязанностью отрицать Христа потому, что следом за ним пришел со своим учением Пророк ислама?
Он продолжал с умноженным пылом:
— Коран не отрицает Христа и его Евангелий. Послушай, что в нем сказано: «Этот Коран не может быть сочинением кого-либо, кроме Аллаха. Он является подтверждением того, что было до него, и разъяснением Писания от Господа миров, в котором нет сомнения». Этот стих, о княжна, переписанный лично принцем Магометом от руки, лежит между Библией и Кораном, а они, как я уже сказал, постоянно присутствуют на его столе.
— Какова же его вера? — спросила княжна с нескрываемым интересом.
— Будь он здесь самолично, он бы ее провозгласил.
Слова прозвучали безутешно, после чего шейх горячо продолжал:
— Я скажу всю правду о сыне Мурада! Слушай! Он верует в Бога. Он верует в Писание и в Коран, считая их двумя отдельными крылами Божественной Истины, с помощью которой мир может достичь праведности. Он верует в существование трех пророков, получивших от Бога особое откровение: Моисея, первого среди них, Иисуса, который величием превзошел Моисея, и Магомета, величайшего их всех, не только потому, что он красноречивее прочих возглашал духовные истины, но и потому, что стал последним в их ряду. А превыше всего, о княжна, он верует в то, что нам надлежит молиться Всевышнему, а потому произносит молитву ислама: Аллах есть Бог наш, а Магомет — пророк его, — имея при этом в виду, что не должно смешивать Пророка и Бога.
Шейх поднял свои темные глаза, но, встретившись взглядом с княжной, перевел их на воды бухты. Единственное, что он смог прочитать у нее на лице, — что пока не вызвал у нее неудовольствия; сияние ее молодых глаз слегка затмилось сосредоточенностью мысли. Он дождался, когда она сама заговорит.
— А лежат ли на столе у принца другие книги? — осведомилась она.
— Лежат и другие, княжна.
— Можешь перечислить некоторые из них?
Шейх отвесил низкий поклон:
— Я вижу, что перлы высказывания Ибн Ханифа не рассыпались попусту. Магомета станут судить по его вкусам и предпочтениям. Да будет так. Помимо словарей греческого, латинского и еврейского языков, я видел там Энциклопедию наук, редкостный и великолепный том, написанный мавром из Гранады Ибн Абдуллахом. Я видел «Астрономию» и астрономические таблицы Ибн Юнуса, а рядом с ними — серебряный глобус с поправками, внесенными согласно исчислениям калифа аль-Мамуна: глобус этот основан на географическом принципе, который пока еще не принят в Риме, а именно что Земля имеет форму шара. Я видел там «Книгу о весах мудрости» аль-Хайсама, который так глубоко погрузился в законы природы, что не оставил ничего непонятного. Я видел «Философию» араба аль-Газали, которому многим обязаны и христиане, и мусульмане, ибо он нашел для философии ее подлинное место, превратив ее в прислужницу религии. Я видел на этом столе книги, посвященные торговле и коммерции, оружию и доспехам, машинам для осады и защиты крепостей, военному строительству и командованию армиями по ходу больших кампаний, равно как и инженерному делу, не связанному с войной, — составлению планов местности и строительству дорог, акведуков и мостов, закладке городов. Кроме того, поскольку душе любого, кто учится, необходимы отдых и развлечения, я видел книги со стихами и нотами, которые любимы влюбленными всех земель, а также изображения мечетей, церквей и дворцов, шедевры индийских и сарацинских гениев; были там и сады Захра, созданные султаном Абд ар-Рахманом для любимой супруги. Что касается поэзии, о княжна, там было множество книг, но царил надо всеми том Гомера в арабском переводе, заказанном Гаруном аль-Рашидом, написанный на слоновой кости.
Пока шейх говорил, княжна сидела почти недвижно. Магомет предстал ей в совершенно новом свете, а шейх, довольный заложенными основами, перешел к заключению:
— Мой повелитель любит предаваться мечтам и не отрицает этого, поскольку верит в мечты. Во дни учения он называл это занятие своим отдохновением. Когда мозг перегружен, говорил он, мечты превращаются в подушки, набитые пером и лавандой; что в минуты отчаяния мечты берут дух в свои руки, которые мягче воздуха, и, подобно доброй няньке, нашептывают сказки и поют песни — и он вновь обретает силы. Не так давно он проснулся и обнаружил, что в глубоком сне ему явился некий проповедник, который отворил двери его сердца и выпустил оттуда целую отару мальчишеских фантазий. С тех пор ему ведомы лишь три видения. Интересно ли будет тебе, княжна, услышать, каковы они? Возможно, они окажутся ценными нитями, на которые можно нанизать перлы высказывания отца всех дервишей.
Она уселась поудобнее, по-новому подперев щеку ладонью и поудобнее поставив локоть на ручку кресла, и ответила:
— Я выслушаю.
— Видения эти связаны с тем, что в скором времени ему предстоит воссесть на трон, — в противном случае они выглядели бы бряцанием трещотки шута.
Первое видение… Он станет героем. Если душа его отвратится от войны, он перестанет быть сыном своего отца. Однако, в отличие от своего родителя, войну он считает прислужницей мира, а мир — обязательным условием осуществления других своих мечтаний.
Второе видение… Он верует, что сыны его народа наделены гением мавров, и предполагает развивать этот гений, дабы взрастить достойных соперников этой великолепной расы.
— Мавров, шейх? — перебила его княжна. — Мавров? Но я всегда считала их разрушителями священных городов, отступниками, погрязшими в невежестве и похитившими имя Господа, дабы оправдать нашествия и пролитие целых рек крови.
Шейх надменно вскинул голову:
— Я — араб, а мавры — арабы, переиначенные с восточного лада на западный.
— Нижайше прошу прощения, — тихо обронила княжна.
Успокоившись, шейх продолжил:
— Если я утомил тебя, о княжна, мы можем обратиться к другим темам. Память моя подобна шкатулке из сандалового дерева, в которой благородная дама держит свои украшения. Я могу открывать ее по собственной прихоти, и там непременно найдется что-то милое сердцу — особенно милое потому, что подарено мне кем-то другим.
— Не утомил, — отвечала она безыскусно, — ибо слушать про живого героя занятнее, чем про любые вымыслы, а кроме того, шейх, ты упомянул про третье видение твоего друга принца Магомета.
Он опустил глаза, чтобы скрыть от нее наполнивший их блеск:
— Война, говорит мой повелитель, — это повинность, которой ему, как султану, не избежать. Если бы ему довольно было империи в тех границах, которые перейдут ему от его великого отца, завистливые соседи все равно вызвали бы его на битву. Ему придется доказать свою способность защищаться. А после этого он полагает двинуться по пути, проложенному и наглаженному Абд ар-Рахманом, величайшим и доблестнейшим из калифов Запада. Начнет он с переноса столицы куда-нибудь на берега Босфора. Таково, о княжна, третье видение моего повелителя Магомета.
— Смею поправить, шейх: на Мраморное море, например в Бруссу.
— Я передаю видение точно в том виде, в каком мне передал его принц, о княжна. А сам он вопросил: есть ли другое место, где земной простор так же изобиловал бы божественными чертами, как на Босфоре? Где небеса мягче склоняются над дружественным проливом, сотворенным Природой для благороднейших целей? Где моря проявляют такую покорность и послушание? Иль не цветет здесь роза круглый год? Там — Восток, здесь — Запад, — неужто им навеки суждено оставаться враждующими чужаками? Он заявляет, что столица его будет местом дружеских встреч старшего брата с младшим. В ее стенах — а он повелит отстроить их крепкими, точно подножие горы, с неприступными медными воротами и башнями, что заслонят тучи у горизонта, — он без всяческой корысти соберет вместе все доброе и прекрасное, памятуя, что лучший слуга Аллаха — тот, кто служит другим людям.
— Всем людям, шейх?
— Всем без исключения.
Она бросила взгляд на простор бухты и очень тихо произнесла:
— Это радует, ибо «И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете?».
Шейх с улыбкой отвечал:
— А вот что сказал последний из пророков, о княжна: «Отвергни зло ради того, что лучше, и тогда тот, с кем ты враждуешь, станет для тебя словно близкий любящий родственник».
Она отвечала:
— Достойный отклик.
— Могу я продолжить?
— Да.
— Я говорил про третье видение… Дабы столица его стала центром всего мира, принц намерен создать там гавань, куда смогут входить и вставать на якорь, засушив весла и свернув паруса, суда всех стран одновременно; рядом с ней будет возведен для торговли базар с мраморными рядами и стеклянной кровлей, достаточно просторный, чтобы и самому именоваться городом; в центре его будет построен духан, пристанище для купцов и путников, у которых нет иного жилья. Подобно Абд ар-Рахману, он отведет обширный участок земли для строительства университета: будут там и храмы, и рощи, и для каждой науки будет свой преподаватель, причем из самых знаменитых; там станут жить в священном союзе, подобном воинскому, корифеи Музыки и Поэзии, Философии, Естественных Наук и Искусств, а также сторукой Механики. А если войдет в этот город человек верующий, задан ему будет единственный вопрос: веруешь ли ты в Бога? Если он ответит да, примут его с великим радушием. Ибо не все ли равно, спрашивает мой повелитель, каким именем называть Бога? В какой форме ему поклоняться? Стоя или преклонив колени? Важно ли, как скликать на молитву, голосом или звоном колокола? Разве Вера не есть всё?
Эта картина воодушевила княжну. Лицо ее сияло, и она произнесла — почти про себя, но так, что шейх услышал:
— Какое прекрасное видение.
Тогда шейх понизил голос:
— Если среди подобных планов, в которых нет места расам и религиям, — вслушайся вновь, о княжна! — если среди подобных планов повелитель мой Магомет позволит себе одну своекорыстную мечту, станешь ли ты порицать его за это?
— Какова его своекорыстная мечта? — поинтересовалась княжна.
— Он любит повторять, княжна: «Свет дарует жизнь миру, любовь же дарует свет жизни». Слышала ли ты о том, как Осман завоевал любовь и руку своей Мал-хатун?
— Нет.
— То турецкое сказание о любви. Магомет еще мальчиком услышал его от матери, и с тех пор его не оставляет одна мечта, которая в его жизненных планах подобна высокому окну на восточном фасаде дворца, а именно — основному источнику благодатного света. Мысль эта захватывает его с особой силой во дни полнолуния, и тогда он вскакивает в седло и, подобно Осману, уносится в какое-нибудь уединенное место, а там, обратив воображение свое в виночерпие, доводит себя воображаемым вином до счастливого оцепенения.
Шейх подался вперед, поймал взгляд княжны и удерживал, не упуская ни одной смены выражения.
— Он убежден — и весь сонм джиннов, крылатых и бескрылых, служителей мудрейших владык, не в состоянии развеять эту мысль, — что рано или поздно повстречает женщину, наделенную исключительным умом, безупречной душою и несказанной красотой. Когда именно видение это станет явью, есть одна из неразгаданных тайн, ключи от которой в руках Времени, однако он ищет ее, ищет непрестанно, потому что первый взгляд на нее станет для него первым уроком в тайной науке, имя которой любовь. Он узнает ее сразу же, ибо в миг их встречи в сердце у него зажжется лампада, и именно по ее свечению, а не по сиянию солнца дух его проведает о присутствии ее духа. И поскольку вера его, о княжна, несокрушима, в будущей его столице ей уже уготовано место, которое даже сейчас называет он Чертогом Любви. Ах, сколько часов провел он, размечая планы этого чертога! Он поместит его в Садах Совершенства, славу которых составят беспримерные деревья, птицы, цветы, беседки, ручьи, холмы и тенистые долины. Или не изучил он устройство садов Захра, созданных Абд ар-Рахманом? Сам же чертог разделен будет на отдельные залы, дворы и палаты, где выдержаны будут идеальные пропорции, подпирать их своды станут тысячи и более колонн, стены же будут украшены золотом и жемчугами, а широкие арки в стиле Альгамбры завешены будут шелковыми занавесами, многоцветными, точно райские птицы. И когда он отыщет ее, свою царицу, свою Мал-хатун, Душу Песни, Дыхание Цветка, Лилею Лета, Жемчужину Омана, Луну Раджиба, туда, где она поселится, не будет доступа однообразию, а вздыхать она станет, лишь оказавшись с ним в разлуке. Такова, княжна Ирина, единственная мечта принца, которая не соприкасается с судьбами мира. Усматриваешь ли ты в ней тщеславие или душевную черствость?
— Нет, — отвечала она, прикрывая лицо, ибо глаза шейха сияли ярко и прожигали насквозь.
Тогда он преклонил колени и поцеловал мрамор у ее ног.
— Я — посланник принца Магомета, о княжна, — произнес он, вставая. — Прости, если слишком долго медлил с этим оповещением.
— Его посланник? Но какова его цель?
— Мне страшно, я трепещу.
Он вновь поцеловал плиты пола.
— Заверь, что даруешь мне прощение, — хотя бы ради того, чтобы ко мне вернулось мужество. Нестерпимо дрожать от страха.
— Ты не совершил ничего дурного, шейх, если только не признать проступком то, что портрет своего хозяина нарисовал пристрастно. Говори.
— Три дня назад, о княжна, ты была в гостях у Магомета.
— Я? В гостях у Магомета?
Она поднялась с кресла.
— Он принимал тебя в Белом замке.
— Он, а не комендант?
— Он и был комендантом.
Она опустилась обратно, сама не своя от удивления. Шейх тут же заговорил:
— Принц Магомет прибыл в замок как раз тогда, когда были замечены ваши лодки, и поспешил на причал, дабы в случае опасности прийти вам на помощь… Но, княжна, далее язык отказывается мне повиноваться. Как, не нанеся оскорбления, поведать о том, в какое волнение он пришел, увидев тебя? Позволь высказаться напрямую. Первое его впечатление зиждилось на ряде совпадений: вы оказались у причала почти в один и тот же момент, место вашей встречи было столь странным и необычайным, что казалось, буря наслана самими Небесами. Увидев тебя, услышав твои слова, он вскричал в своем сердце: «Это она! Это она! Моя царица, моя Мал-хатун!» И вчера…
— Нет, шейх, воздержись пока от дальнейших пояснений. Привез ли ты мне послание от него?
— Он просил меня, княжна Ирина, воздать тебе достойные почести, как если бы ты уже была хозяйкой его Чертога Любви в Садах Совершенства, и обратиться к тебе с просьбой дозволить ему прийти лично, поцеловать твою руку, поведать тебе о его надеждах и излить к твоим ногам его любовь, черпая ее из сердца пригоршнями щедрее, чем любой мужчина черпал для любой женщины.
Шейх, пока произносил эти слова, готов был пожертвовать своим правом первородства ради того, чтобы видеть ее лицо.
Она же спросила совсем тихо:
— Или он сомневается в том, что я — христианка?
В голосе не было гнева; ритм его сердца участился втрое, и он поспешил ответить:
— «То, что она — христианка! — да запечатает Аллах мои уста, если я неточно передаю его слова! — То, что она христианка, лишь делает мою любовь сильнее. Понимаешь, шейх, — клянусь своей арабской верой, княжна, я цитирую его дословно, не изменяя ни буквы, — ведь и мать моя была христианкой».
Мы видели, как утром того же дня подобный вопрос задал княжне Константин, и она ответила без колебаний; на сей раз ответ прозвучал далеко не сразу.
— Передай принцу Магомету, — произнесла она после долгого молчания, — что предложение его было изложено мне достойнейшим образом и уже потому заслуживает снисходительного ответа. Его фантазии ввели его в заблуждение. Я никак не могу быть женщиной из его видения. Она — молода, я — стара, пускай и не годами. Она веселого нрава, я — серьезного. Она — жизнерадостна, полна надежд и радости; я была рождена и взращена в горе, а религия, которой я отдала свою юность, теперь стала для меня пожизненной опорой. Ей по душе будет роскошь, которой он ее окружит, была бы она по душе и мне, если бы уже очень давно в слух мой и мысли не проник грозный текст: суета сует и всяческая суета. Пока очарование ее свежо, она будет ради него очаровывать весь мир, я же на это не способна, ибо мысли мои заняты иным миром и дни мои на земле есть лишь ступени на пути туда. Передай ему, о шейх, что, пока он мечтал о дворцах и садах, способных затмить творения калифа Абд ар-Рахмана, я мечтала о чертоге, красою своей не идущем в сравнение с произведениями земных зодчих; если он спросит подробнее, ответь, что знаю я о нем лишь одно: чертог этот создан не человеческой рукой. Скажи ему, что я не отвергаю подобной возможности полностью, ибо все доброе и благородное неизменно вызывает у меня приязнь, а потому душа моя может склониться к его душе; однако ныне Бог и Сын его Христос, Богоматерь, ангелы и страждущие мужи и жены полностью занимают мое сердце и воображение, и, служа им, я не помышляю ни о каком ином счастье. Возможно, я стану чьей-то женой, но не поддавшись искусу власти или зову любви — причем словами этими я отнюдь не высказываю презрения к нежному чувству, поскольку, как и все признанные добродетели, оно имеет начало от Бога, — нет, шейх, дабы проиллюстрировать то, что в противном случае может остаться для принца не до конца ясным, скажи ему, что я бы, может, и стала его женой, если бы тем самым смогла спасти веру, которой придерживаюсь, или как-то ей поспешествовать. Вот тогда, если бы я даровала ему любовь, жертва моя спасла бы ее от всякого дурного налета. Сможешь ли ты все это запомнить? Сможешь верно передать смысл?
К моменту, когда она договорила, вид шейха разительно изменился: голова его опустилась на грудь, а поза и выражение лица свидетельствовали о полном отчаянии.
— Увы, княжна! Как могу я передать такие слова тому, чье сердце алчет твоих милостей?
— Шейх, — произнесла она сочувственно, — мне представляется, судя по твоим поступкам, что ни у одного повелителя не было еще слуги равного тебе преданностью. То, как ты передашь своему повелителю мои слова, станет, если сохранится в истории, служить образцом для всех будущих посланников.
С этими словами она поднялась, протянула ему руку — он ее поцеловал и, поскольку княжна осталась стоять, встал тоже.
— Сядь, — повторила она, и через миг оба вновь заняли свои места, она же повела разговор дальше: — Ты спросил меня, шейх, слышала ли я историю о том, как Осман завоевал любовь и руку своей Мал-хатун; ты сказал, что это турецкая история о любви. Насколько мне известно, Осман был основателем рода принца Магомета. Если ты не слишком утомился, расскажи мне эту историю.
Поскольку рассказ предоставлял ему возможность выразить в поэтических строках свои нынешние чувства, шейх с радостью принял предложение и, по причине соответствующего состояния его духа, проявил выдающееся красноречие. Слушая, княжна то и дело роняла слезы. Когда сказитель закончил, было уже больше трех часов пополудни. Аудиенция завершилась. На всем ее протяжении не была княжна столь любезна, как когда вела его меж колоннами портика, а прелесть ее раскрылась во всей своей глубине, когда она прощалась с ним на верхних ступенях.
Стоя меж колонн рядом с креслом, она смотрела, как он вернулся на лодку, вытащил что-то из ящика под скамьей и вновь подошел к ее воротам, где некоторое время приколачивал что-то камнем. Ее удивил этот поступок, и, когда шейх скрылся из виду — лодка ушла по глади вод за изгиб мыса, — княжна отправила Лизандра выяснить, что к чему.
— Неверный приколотил медную табличку к правому столбу надвратного павильона, — сварливо доложил дряхлый слуга. — Возможно, она содержит проклятие.
…И вновь подошел к ее воротам, где некоторое время приколачивал что-то камнем.
Княжна призвала своих дам и вместе с ними отправилась посмотреть на медную табличку. Действительно, она висела над головами, на высоте вытянутой руки, плотно приколоченная к столбу, — крепилась она подвернутыми кончиками. На отполированной поверхности был выгравирован следующий знак:
Не в состоянии его расшифровать, княжна послала за дервишем, давно проживавшем в городе, после чего вернулась в портик.
— Княжна, — начал старик, осмотрев загадочную табличку, — прибивший ее сюда — турок, и, будь он в преклонных летах, я бы сказал, что ты, сама того не ведая, принимала у себя Мурада, султана султанов.
— Этот человек был молод.
— Тогда это сын Мурада, принц Магомет.
Княжна побледнела.
— Что заставляет тебя говорить столь уверенно? — осведомилась она.
— Это — тугра, и на всем свете, о княжна, пользоваться ею имеют право только два человека.
— Кто именно?
— Султан и Магомет, его непосредственный преемник.
Последовало молчание, после чего Лизандр предложил снять сомнительную табличку. Дервиш воспротивился.
— Да будет тебе известно следующее, о княжна, — произнес он почтительнейшим тоном. — Кто бы ни был дарителем этой таблички, Мурад или Магомет, или даже если она прикреплена всего лишь по указанию одного из них, то, что ее сюда повесили, свидетельствует не просто о дружбе или благосклонности: это — охранная грамота, подтверждение того, что ты сама, твой дом и его насельники находятся под покровительством повелителя всех турок. Если завтра разразится война, ты можешь остаться в своем дворце с садом, не страшась решительно никого, кроме собственных соплеменников. А потому крепко подумай, прежде чем пойти на поводу у этого дряхлого безумца!
Тут-то княжне Ирине и открылась истина. Под именем Поющего шейха скрывался принц Магомет!
Он появлялся перед ней дважды: сперва — в Белом замке, теперь — в ее дворце; признавшись ей в любви и предложив брачные узы, он одновременно позволил ей лучше себя узнать, а кроме того, отбыл не в полном отчаянии. Потому и табличка на воротах! Все эти обстоятельства были новыми и удивительными. Чувства, которые обуревали княжну, в смутности своей не поддавались определению, однако она не сердилась.
Магомет же, вернувшись в древний замок, вступил в спор с самим собой. Он полюбил княжну Ирину со всем пылом души, не привыкшей к отказам и разочарованиям, и, еще не достигнув Румелихисара, он дал мусульманскую клятву завоевать Константинополь — не столько ради ислама и славы, сколько ради нее. С этого часа мечты об этом свершении захватили его полностью, вытеснив все остальное.
В Румелихисаре он поднялся на гору и, остановившись на валганге над пропастью перед тем местом, где ныне находится Роберт-колледж, отметил, как узок в этом месте Босфор, однако, дабы его пересечь в обстановке военных действий, потребуется защита с обоих берегов; после этого он выбрал на европейском берегу, напротив Белого замка в Азии, место для закладки нового укрепления. В свое время мы еще увидим, как возводились стены и башни могучей крепости, которая и поныне стоит между Бебеком и Хисаром, — памятник его рассудительности и энергичности, превосходящий все остальные, воздвигнутые им в Константинополе.