Индийский князь никогда не предавался праздным ожиданиям. Обманывая других, он не обманывался сам. Благодаря опыту он умел во всех делах, в которых правят обычные для людей побуждения, заранее предрекать развитие событий. Он был твердо уверен в том, что император призовет его, причем скоро.
На третий день после приключений в Белом замке у дверей князя появился в сопровождении Уэля верховой — незнакомец, при оружии, в пышном одеянии. Будучи препровожден в кабинет, он заявил, что принес благожелательное послание от его величества, которое завершалось приглашением во Влахернский дворец. Его величество готов принять благородного индуса в три часа пополудни, если гостю это удобно. У Главных ворот его будет дожидаться офицер стражи. Разумеется, князь принял оказанную ему честь в надлежащих выражениях.
Когда князь спустился в вестибюль на первом этаже, где ему предстояло сесть в паланкин, стало ясно, что одевался он с величайшим тщанием. Борода сияла безупречной белизной. Шарообразный тюрбан из белого шелка, на котором блистали спереди яркие самоцветы, был великолепен. Поверх рубахи из тончайшего льна, украшенной у горла и на груди воланами из шелка, был надет простой камзол из плотного черного бархата, застегнутый на шее, а далее раскрывавшийся, обнажая желтый кушак на талии. Помимо кушака, на князе был еще и пояс, богато расшитый золотом и украшенный жемчугами. Пряжка и ножны кривой сабли сияли бриллиантами на фоне голубой эмали. Шаровары, просторные, точно юбка, были из белого атласа и спадали к лодыжкам пышными складками. Дополняли облачение остроконечные красные туфли, сверкающие россыпью золотого бисера.
Двинувшаяся в путь процессия поражала воображение. Возглавлял ее Нило, во всей варварской роскоши, подобающей королю Каш-Куша; затем следовал паланкин на плечах у четырех носильщиков в белых ливреях; в арьергарде — двое слуг, одетых в манере Чипанго: их своеобразные синие облачения облегали тело настолько плотно, что мешали ходьбе, но при этом один из них нес бумажный зонтик хозяина и его просторный плащ, а другой — пухлую подушку; самодовольства у обоих было хоть отбавляй. Сиама, одетый в подобный же наряд, но из более дорогой материи, шел рядом с паланкином, готовый в любой момент открыть дверцу или отреагировать на любой знак, поданный изнутри.
Появление этой свиты на улицах сильно позабавило любопытствующих и зевак, которые сбегались, будто бы вырастая из-под земли, причем в таких количествах, что, еще не достигнув прямой дороги, которая вела со стороны города к Главным воротам Влахерна, позолоченный паланкин на плечах у носильщиков стал на расстоянии напоминать судно, покачивающееся на волнах.
По счастью, настроение у зевак было доброжелательное, а поскольку никто не стал чинить им никаких обид, они позволили князю совершить свой путь невозбранно. Его, собственно, радовало столь многочисленное сопровождение — он затруднился бы сказать, что его тешит сильнее: способность возбуждать столь уважительное любопытство или возможность его должным образом удовлетворить. Возможно, будь с ним Лаэль, он испытывал бы другие чувства.
Высочайшая резиденция — так обычно именовали Влахернский дворец греки — была индийскому князю хорошо известна. Восклицание, с которым он опустился на сиденье паланкина: «Вновь, вновь, о Влахерн!» — говорило о давнем знакомстве с императорским имением. На всем протяжении пути он постоянно повторял: «О Влахерн! Прекрасный Влахерн! Цветут ли, как прежде, розы в твоих садах? Текут ли в алебастровых двориках ручейки, напевая песни мозаичным ангелам на стенах?»
К каким временам восходили эти воспоминания? Если правы поэты, которые твердят, что время есть быстрая река, а память — мост, позволяющий душе вернуться к былому, насколько далеко мог этот человек пройти вспять по такой постройке, прежде чем достичь того Влахерна, который некогда знал? Сколь необъятны были расстояния между опорами моста, которые ему приходилось преодолевать?
Улица, по которой двигалась процессия, привела князя к воротам Святого Петра на Золотом Роге, а оттуда — здесь улица тянулась почти параллельно городской стене — к Балату, причалу, принадлежавшему лично императору: теперь он известен нам как Влахернские ворота.
Зеваки остановились у края выстланной мрамором площадки: двигаться дальше им не дозволялось. Паланкин же пересек эту площадку, доставив гостя к Главным воротам Высочайшей резиденции. История и вообще-то не любит пробелов, а к некоторым местам даже более ласкова, чем к другим. Здесь, меж двух обрамляющих башен, находилась обшитая железом створка, достаточно крепкая, чтобы противостоять любому древнему способу нападения; она была отведена в сторону, хотя после заката солнца ее предстояло замкнуть.
Князя остановила стража, офицер записал его имя и, извинившись за краткую задержку, удалился вместе с записью. Выбравшись из паланкина, почетный гость решил заполнить паузу размышлениями.
Вымощенная мрамором платформа, на которой он стоял, по сути, представляла собой дно долины, которая прерывистыми уступами уходила вдаль к юго-востоку, справа же от нее находилась возвышенность, вошедшая в историю как Седьмой холм Константинополя. Вдоль подножия холма тянулась каменная стена, тут и там размеченная сторожевыми будками, каждую из которых венчал красный шпиль, — она уходила к Главным воротам. Там, между восьмиугольными оборонительными башнями с бойницами, находился скрытый проход, сделанный в египетском стиле. Над входом дули в рога две обращенные друг к другу богини Победы, выполненные в технике горельефа. Внушительные порфировые скамьи, до блеска отполированные за долгие годы использования, стояли с обеих сторон — они предназначались для стражей, облаченных в шлемы из сверкающей бронзы, кирасы из того же материала, инкрустированные серебром, поножи и башмаки с прочными пряжками. Некоторые сидели, свободно раскинув на скамьях свои могучие члены. Немногие стоявшие казались представителями племени гигантов, с белокурыми бородами, голубыми глазами и топорами с лезвиями шириной в добрых три пяди. Князь опознал телохранителей императора, датчан, саксов, германцев и швейцарцев — все эти представители разных народностей входили в состав корпуса, именовавшегося варяжским.
Чувствуя на себе их взгляды, однако ничего не имея против, князь, не меняя позы, обозревал холм от подножия до вершины, позволяя памяти погрузиться в прошлое.
В 449 году от Рождества Христова — тот год и связанные с ним обстоятельства он помнил крепко — землетрясение обрушило стену, окружавшую город. Феодосий повелел ее восстановить, оставив за ее пределами в северо-западной части лес, росший на скалистой почве, где, однако, находилось одно здание, которое вызывало у византийцев такое благоговение, что придавало особую ценность всем окрестностям: то была лапидарная, но почитаемая как особая святыня Влахернская церковь, посвященная Пресвятой Деве.
Рядом с часовней находился дом удовольствий, который изредка посещали императоры, тщетно пытаясь отделаться от обрядов, которые навязывало им, отравляя жизнь, духовенство, а на берегу Золотого Рога был основан зверинец, получивший название Синегиона. Здесь впоследствии возвели ряды трибун, где публику порой потешали играми и битвами львов, тигров и слонов. Туда же приводили преступников и еретиков, чтобы бросить зверям на съедение.
Припомнилось князю и то, что в те времена правители предпочитали жить в Буколеоне, стоявшем восточнее, на берегу Мраморного моря. Он воскресил в памяти некоторых из них, близких своих знакомцев: Юстиниана, Гераклия, Ирину и Порфирогенита.
Иконоборцы, создатели этого ансамбля изумительных зданий — Буколеона, занимали в его воспоминаниях особое место. Не он ли подвигнул их на многие их дикарские деяния? Да, надо признать, некоторые тогдашние его поступки самым горестным образом шли вразрез с его нынешней мечтой, и все же, воскрешая их в памяти, он не мог не испытывать внутреннего трепета, сродни удовлетворению, ибо жертвами почти во всех случаях были христиане, а делом его жизни тогда была месть за унижения и страдания, которым подвергли его соплеменников.
С еще более явственным трепетом вспоминал он хитроумный план, который привел в действие всего через двадцать лет после того, как Феодосий восстановил стену. Приняв облик богобоязненного крещеного израильтянина, жителя Иерусалима, он пустил ложный слух, будто бы обнаружил одеяния Пресвятой Девы. Разумеется, открытие это могло считаться чудом, и он сделал так, чтобы весть о нем дошла до патриархов Гальвия и Кандида. Они же, во имя славы Господа и прославления веры, доставили эти реликвии в Константинополь. Там, со всей должной помпезностью, при участии императора, реликвии были помещены в церковь Святых Петра и Марка, дабы впоследствии быть перенесенными к месту окончательного упокоения, в еще более священную церковь Богоматери Влахернской. Сама идея, что одеяния, принадлежавшие Богоматери, подобает поместить в ее собственный дом, представлялась исполненной подобающей богобоязненности. Гиматий, или мафорий — такое название дали одеянию Приснодевы, — придал лапидарной постройке в лесах над Синегионом особую святость, а тот, кто обнаружил это сокровище, получил в городе полную свободу, равно как и почитание со стороны клира, и особое доверие базилевса.
Резвая память на этом не остановилась. Обращенный к городу холм делился на три террасы. На второй он разглядел здание, полускрытое среди кипарисов и платанов, низкое, прочное, — с этой стороны было видно лишь одно его окно. Лет шестнадцать назад, во время пребывания князя в Чипанго, церковь Богоматери уничтожил пожар, и по причине бедности и народа, и империи отстроить ее заново не удалось. Нынешняя менее внушительная, незамысловатая постройка носила название Влахернской часовни — пожар ее по большей части пощадил. Князь признал ее мгновенно и вспомнил, что когда-то в ней хранились несравненные реликвии, в том числе и гиматий, считавшийся неопалимым, а также Святой крест, который Ираклий привез из Иерусалима в 635 году и передал Сергию, а также Влахернская Панагия, или Пресвятое Знамение образа Богоматери.
Нахлынуло другое воспоминание, и, хотя в поисках его пришлось перелететь через пропасть шириной в сто лет, оно встало перед глазами князя настолько четко, будто дело было вчера. В 626 году, в царствование императора Ираклия, легион аваров и персов опустошил Скутари на азиатском берегу Босфора, после чего осадил Константинополь. Византийцы впали в беспросветную панику и наверняка сдались бы, не возьми патриарх Сергий дело в свои руки. С приличествующим случаю присутствием духа он вынес на стены панагию и при поддержке армии, состоявшей из священников и монахов, вышел за их пределы, размахивая Пресвятым Знамением. На дерзких неверных посыпался дождь из стрел, выпущенных незримыми лучниками, — он посеял в их рядах страшную панику, и они обратились в бегство, а с ними бежал и их предводитель Хаган — он утверждал, что видел на стенах устрашающее видение, женщину в сияющих одеждах. Той женщиной была Богоматерь, и с тщеславием, под которое часто маскируется благодарность, византийцы объявили, что столица их находится под защитой Господа. Вернувшись в Лесную часовню и обнаружив, что враг ее пощадил, они уверились в том, что Пресвятая Дева взяла их под свое покровительство; чем могли они отплатить, кроме как взять ее под свое? Поэт Писид сочинил гимн в ее честь. Церковь объявила день чудесного избавления праздником, который грекам предписывалось соблюдать вечно. Император снес старую постройку и возвел на ее месте новую, красотой своей более соответствующую назначению. Дабы защитить ее от грабежей и поругания, он обнес весь благой холм крепкой стеной и, разрушив древние валы Феодосия, включил Влахерн в пределы города.
В должный срок церковь потребовалось расширить, ей придали форму креста, добавив трансепты справа и слева. Позднее была возведена особая часовня для хранения реликвий и священной Панагии. Она примыкала к церкви, была неподвластна пламени, а кроме того, в ней находился чистый источник, который впоследствии использовался при проведении самых разных церемоний, как светских, так и религиозных. Вход в ризницу, где хранились реликвии, был закрыт для всех, за исключением базилевса. Лишь он один имел туда доступ. В качестве особого одолжения индийскому князю однажды позволили туда заглянуть — он запомнил просторное, тускло освещенное помещение, мрак которого, впрочем, оживляло сверкание серебра и золота во всех мыслимых формах: их несли туда так же, как волхвы возлагали свои дары перед Младенцем в пещере Рождества.
Церковь вновь и вновь уничтожали пожары, однако часовня оставалась неприкосновенной. Казалось, она находится под Божественной защитой. Море насылало бури на семь холмов, землетрясения обрушивали стены, заставляя купол Святой Софии змеиться трещинами, белый пепел устилал дороги, которые вели от порфировой колонны возле Ипподрома к верхней террасе Влахерна, но часовня оставалась невредима, лишь святой источник в ее крипте делался все мощнее и чище с каждым протекшим столетием.
Князя, воспоминания которого мы сейчас сплетаем в слова, не удивляло растущее поклонение часовне и содержавшимся в ней бесценным реликвиям — рукописям, книгам, мощам, хоругвям, личным вещам апостолов, святых, Сына и Матери его, их срезанным ногтям, прядям волос, щепам от Креста, — он вовсе не удивлялся, лишь улыбался, ибо знал, что в каждом человеке есть страсть к преклонению, которую злосердие способно затмить, но не уничтожить. Он и сам пребывал в твердом убеждении, что храм Соломона и есть Дом Божий.
Развалившиеся на скамьях стражи продолжали его разглядывать; один из них обронил топор, что даже не привлекло внимания князя. Воспоминания слишком захватили его, им не препятствовали подобные пустяки, он продолжал воскрешать прошлое и теперь перенесся в 865 год. Константинополь вновь терпел осаду, на сей раз его обложила орда, пришедшая из дикой Руси, под предводительством Аскольда и Дира. Захватчики явились на сотнях ладей и высадились на европейском берегу, а оттуда прошли маршем вниз по Босфору, оставив за собой выжженную пустыню. Патриархом тогда был Фотий. Когда со стен увидели подходивший флот, он убедил императора попросить у Марии заступничества. Вынесли мафорий, и в присутствии коленопреклоненного народа и священнослужителей, распевавших гимн Писида, святой патриарх бросил его в волны.
Поднялся ветер, вода в каменистом русле взбаламутилась, будто в сотрясенной чаше. Суда захватчиков налетали одно на другое и шли ко дну. Ни одно из них не уцелело. Что до моряков, спасшиеся выбрались из водоворотов и молили об одном: чтобы их отвели во Влахернскую часовню и окрестили. Было это через два с лишним века после первого спасения города, и Богоматерь вновь не оставила своих избранных! Константинополь по-прежнему был храним Господом! Панагия оставалась Пресвятой! Вторжение варваров отражено, каким же новым богохульством сможет он теперь нагнать на город страха?
Перед взором индийского князя стояли почерневшие стены сгоревшей церкви, она манила к себе взор, хотя окрестные деревья и пытались скрыть ее густою листвой — но безуспешно, а потом он возвел глаза к дворцу, стоявшему на третьей террасе.
И поныне наиболее успешно нападкам времени противостоят творения тех художников, которые с любовью относятся к природе и хотят лишь смягчить или облагородить ее внешность. Так все было и с Высочайшей резиденцией.
Она начиналась на уровне земли, рядом с Синегионом, и стремилась вверх вместе с городской стеной, являвшейся одновременно и ее юго-западным фасадом. Хотя о ней и говорили в единственном числе, но на деле она, подобно Буколеону, состояла из множества дворцов, просторных, неупорядоченных, воплощающих вкусы разных эпох, в них запечатленных. Свободное пространство между ними занимали дворики, открытые и крытые, однако, поскольку все архитекторы придерживались одного правила: обращать главный фасад к северо-востоку, все их творения объединяло определенное единство замысла.
Главный фасад, находившийся сейчас перед глазами князя, представлял собой изломанную поверхность, где-то выступавшую, где-то оттянутую назад; одна его часть отличалась суровой, даже мрачной простотой, другую оживляли портики с фигурными фризами, опиравшимися на высокие колонны. Эти перебои радовали взгляд: некоторые выглядели и вовсе величественно, а кроме того, общему впечатлению немало способствовали купола и павильоны, без которых линия кровли показалась бы монотонной.
Подняв глаза выше, князь остановил свой взор на башне, дерзко вознесшейся над Гераклианской стеной. То была самая высокая постройка дворца, она первой привлекала к себе внимание и задерживала его дольше всего. Тому, чьими глазами мы сейчас на нее смотрим, не требовалось повторять ее историю: то была башня Исаака Ангела. Как четко вырисовывался ее силуэт на фоне чистого неба! Какой мощной она представала, будто бы выстроенная гигантами! При этом, благодаря окнам позади балконов, какой она казалась легкой и воздушной! Прочие возвышенности города, как и населенные долины между ними, расстилались внизу, точно развернутая карта. Стражам Буколеона — теперь там расположен сераль, — равно как и возвращающимся домой морякам, засушившим весла рядом со Скутари, воинским отрядам в боевом облачении, входящим через Золотые ворота в Семибашенной стене, надменным генуэзцам у причала в Галате достаточно было поднять глаза — и перед ними оказывалась башня Исаака. А когда (такое, видимо, случалось часто) сей достойный владыка сидел в послеполуденный час на верхнем балконе башни — как, видимо, открывавшийся оттуда вид смирял смятение его духа! Если ему надоедало смотреть на город, к услугам его было Мраморное море, всегда готовое повторить все оттенки неба, а в нем — Принцевы острова; их тенистая зелень манила, подобно мечте, и любителей наслаждений, и служителей Господа; если же кому-то хотелось бросить взгляд дальше, Древняя Азия поспешно приглашала насладиться видом ее вилл, раскиданных по литоралям за островами, а дальше, у последних пределов видимого, маячила бледно-голубым облаком излюбленная гора богов, где они собирались, когда являлась им такая прихоть, дабы выяснить, что нового в Илионе и у сыновей Приама, или усладить свое бессмертие веселой беседой. Даже слепцу достаточно было бы единожды насладиться этим видом, дабы залить негасимым светом тьму, в которой он живет.
Впрочем, порой могучий владыка выбирал балкон на западной стороне башни. Там можно было посидеть в тени, там с юга, с плодородных земель, веял прохладный ветерок, а можно было, перевесившись через балюстраду, последить за простонародьем, снующим по улицам Космидиона, нынешнего Эюпа.
Мысли князя вновь устремились на много веков вспять. Было принято решение начать во Влахерне строительство, однако склон холма был слишком крут. Как заложить основания зданий, разбить сады, устроить дворы? Архитекторы размышляли. Наконец нашелся дерзновенный гений. Сделаем городскую стену западным фасадом, предложил он, и начнем строительство оттуда; что же касается разных уровней, первый будет в самом низу, а дальше станем аркадами подниматься выше. Предложение его приняли, и много лет возводили кирпичные и каменные подпорки — здесь трудилась целая армия рабочих, неустанных, точно муравьи. Древний дом наслаждений исчез, на его месте появилась первая Высочайшая резиденция. Тогда же владыки покинули Буколеон, долгое время остававшийся гордостью Константинополя.
Кто стал первым постоянным обитателем Влахерна? Память, доселе безотказная, не давала ответа на этот вопрос. Но это было и не важно — князь помнил аудиенции у императора Ангела там, на верхнем балконе. Помнил потому, что тот однажды сказал: «Здесь я в безопасности». Позже пришли вести о том, что он был захвачен и ослеплен.
Продвинувшись во времени вперед, он вспомнил появление Петра Отшельника в роскошном приемном зале дворца в 1096 году. Столь же отчетливо он помнил, как Алексей I принимал в той же Высочайшей резиденции Готфрида Бульонского и его баронов.
Сколь ярок был контраст между хозяином дворца и его гостями! Те были с ног до головы закованы в латы и вооружены, точно для битвы, Алексей же являл собой образец роскоши, о какой и не слыхивали на варварском Западе. Как трепетали священнослужители и евнухи из облаченной в шелка свиты императора, когда рыцари Запада терзали бархатные ковры своими безжалостными шпорами! С каким пристрастием эти самые рыцари изучали жемчуга на желтой столе могучего Комнина и крупные самоцветы в его царской митре — можно было подумать, что они их мысленно взвешивают и пересчитывают, чтобы вывести в итоге их общую стоимость! А столовые приборы — вон та тарелка и этот кубок, они действительно из золота или то какой хитрый обман? Греки ведь такие лукавцы! Когда же гости удалились, греки в свою очередь отнюдь не удивились, составив длинный список исчезнувших ложек и кубков: они числили их дарами, которые благородные крестоносцы доставят к Священному Алтарю в Иерусалиме.
Вид дворца породил у князя и другие воспоминания, многие воспоминания, в том числе и о том, как в 1203 году варяги одолели в бою спесивого Монферрата и угрюмого графа Фландрии, — в битве этой отличился старый Дандоло, который подвел свои галеры со стороны Золотого Рога. Какими храбрецами были эти варяги! Осталось ли их войско столь же сильным и поныне? Он посмотрел на дюжих бойцов, сидевших на каменных скамьях, и подумал, что в ближайшее время они, возможно, дадут ответ на этот вопрос.
Не следует забывать, что все эти воспоминания промелькнули в голове у князя стремительно, — куда больше ушло времени на то, чтобы их записать. Их прервало появление военного, который, судя по форме и свободе обращения, привык к жизни при дворе. Он попросил дозволения узнать, имеет ли он честь беседовать с индийским князем; получив удовлетворительный ответ, он объявил, что послан проводить князя к его величеству. Подъем на холм крут и достаточно долог; потребуется ли князю помощь? Задержка, добавил он, была вызвана тем, что не сразу удалось доложить его величеству о прибытии князя: тот занимался подготовкой официальных церемоний, запланированных на вечер. Назначая нынешнюю аудиенцию, его величество предполагал, что князя могут позабавить эти церемонии. На эти и прочие любезности был дан подобающий ответ, после чего кортеж тронулся в дорогу.
На первой террасе располагался сад изумительной красоты.
На второй террасе идущим предстали руины церкви; по ходу короткой остановки офицер рассказал о пожаре. Он добавил в завершение: его величество дал клятву отстроить храм заново, причем роскошнее, чем когда бы то ни было.
Князь слушал и оглядывался по сторонам. Помимо церкви, все было на своих местах. Роща из кипарисов — очень древних, высоких и темных. На месте часовня из красноватого камня, с одного ее края — будка для стражи и скамья, а на ней — точные копии уже знакомых варягов. Далее проход между зданиями был перекрыт кровлей, мостовая, которая вела на следующую террасу, была сношена чуть сильнее. Путь проходил под массивной каменной аркой, украшенной резьбой невероятной красоты, а от фундамента часовни бежал и скрывался в роще ручеек, с прежней звучностью распевавший свою песню, — старинный знакомец князя.
Миновав арочный проход, вожатый подвел его к третьей, самой верхней террасе. У вершины находилась площадка, в правой ее части группа рабочих раскидывала и закрепляла навес из красной ткани.
— Обрати внимание, князь, — заметил офицер. — Если не ошибаюсь, именно отсюда предстоит тебе созерцать церемонию, о которой я упоминал раньше.
Князь не успел выразить своей признательности, а перед ним уже предстал во всем своем необъятном величии дворец Влахернский, Высочайшая резиденция, шедевр имперской роскоши и византийского гения.
Носилки опустили перед мраморными воротами на третьей террасе.
— Долг мой исполнен не до конца. Позволь проводить тебя дальше, — с вежеством произнес офицер, когда князь ступил на землю.
— А мои слуги?
— Они тебя подождут.
Говорившие находились у левого угла здания, которое выступало далеко вперед из линии фасадов дворца. Стена, ворота и здание были из белого, гладко отполированного мрамора.
Коротко переговорив с Сиамой, князь последовал за провожатым в узкий проход, справа от которого оказалась лестница, а слева — караульное помещение. Поднявшись по ступеням, они прошли по коридору и наконец оказались у некой двери.
— Зала для ожидания. Прошу, — сказал вожатый.
Свет в помещение проникал через четыре окна с тяжелыми занавесями. В центре стоял массивный стол, а неподалеку от него — начищенная до блеска медная жаровня. Пол устилали многоцветные ковры, тут и там у расписанных стен стояли украшенные резьбой мягкие стулья. Убедившись, что князь устроился с удобством, офицер попросил извинения и удалился.
Едва он ушел, как явились двое слуг в роскошном платье, они принесли угощение — свежие и засахаренные фрукты, сдобный хлеб, шербет, вино и воду. Вслед за ними вошел дворецкий, с величайшей почтительностью провел князя к столу и предложил угощаться. После этого гость остался в одиночестве; вкушая яства и напитки, он дивился, почему вокруг стоит такая тишина, — казалось, все здание замерло от почтительности.
Через некоторое время вошел еще один царедворец и, извинившись за дерзость, представился:
— Я — придворный церемониймейстер. В отсутствие повелителя я стану, в меру своих скромных сил, исполнять обязанности старшего камерария.
Князь, поймав на себе пристальный взгляд церемониймейстера, назвал свое имя, выразил восторг оказанной ему честью, а также радость по поводу знакомства. Церемониймейстеру есть чем гордиться: и в городе, и в других местах его знают как достойного, умного и преданного слугу; безусловно, он сполна заслужил доверие, оказанное ему императором в этом деле.
— Я пришел, о князь, справиться, освежился ли ты и готов ли к аудиенции, — промолвил пожилой царедворец, выразив сперва благодарность за приветливые слова.
— Я готов.
— Тогда проследуем к государю. Прошу прощения, что пойду первым.
Откинув портьеру, церемониймейстер придержал ее, давая спутнику пройти.
Они ступили в просторный внутренний двор, по трем сторонам его шли ряды колонн, увенчанные галереей. С четвертой стороны находилась великолепная лестница, она вела на основную площадку, после которой расходилась на две стороны и заканчивалась на галерее. Пол, ступени, балюстрада, колонны — все было из красноватого мрамора, все заливал свет из круглого отверстия в кровле, выходившего в небо.
На лестнице через равные промежутки стояли вооруженные воины, закованные в латы; повернувшись лицом к стене, они застыли, как статуи. На галерее также виднелись вооруженные люди. Стояло впечатляющее молчание. Дойдя до арочного проема, князь заглянул во внутреннее помещение и в дальнем его конце увидел императора — тот восседал на троне, который стоял на возвышении, убранном алым бархатом и увенчанном таким же балдахином.
— Внемли, о князь, — тихим голосом проговорил церемониймейстер. — Пред тобой государь. Следуй во всем моему примеру. Идем.
После этого дружественного предупреждения церемониймейстер провел своего спутника в зал для аудиенций. Едва переступив порог, он остановился, сложил руки на груди и опустился на колени, устремив глаза в пол; поднявшись, он прошел половину расстояния до царского места и вновь преклонил колени, а потом распростерся на полу. Князь тщательно повторял за ним каждое движение, лишь при последней остановке он на восточный манер вскинул вверх руки. Бархатный ковер цвета императорского пурпура простирался от дверей до царского места, облегчая исполнение ритуала.
Слева от царского места стоял подобный статуе воин с копьем и щитом — он охранял императора от измены; у трона — с обнаженными голенями и головой, в желтой тунике и легкой нагрудной броне находился копьеносец, сандалии его держались на золотых обручах, левой рукой он прижимал к телу клинок, острие которого возвышалось у него над плечом; хотя помещение и было просторным, вдоль всех стен плотным рядом стояли царедворцы из гражданских, военных и духовенства, все в соответствующих облачениях. Тишина, о которой говорилось выше, здесь ощущалась особенно остро, свидетельствуя о строгости приличий и бесконечном благоговении.
— Встань, о индийский князь, — промолвил император, не шелохнувшись.
Посетитель повиновался.
На последнем из Палеологов было облачение базилевса: на голове — золотая диадема в ярких самоцветах, которая удерживала на месте бархатную шапочку; кафтан, из того же материала, что и шапочка, но более темного оттенка, был в талии перехвачен поясом, мантия, расшитая жемчугом и потому жесткая, свисала узкими складками, ниспадая с плеч на спину и грудь, оставляя шею обнаженной; просторная полость темно-пурпурного цвета, блистающая драгоценными камнями, скрывала ноги императора. Трон был квадратной формы, без спинки и без подлокотников; два витых столбика, причудливо изукрашенные серебром и слоновой костью, венчались золотыми шишаками — опорами для рук. Обнаженную шею императора украшали четыре нити жемчугов, свисавшие с обруча по две с каждой стороны и выведенные из-за ушей вперед, они слегка касались верхнего края мантии. Правая рука сейчас лежала на правом шишаке, левая была свободна. Поза императора говорила о легкости и непринужденности, выражение лица — о благородстве и высоте помыслов, и гость тут же отметил про себя, что редко ему доводилось видеть столь величественного правителя.
На эти наблюдения у него оказалось не более мгновения. Чтобы развеять смущение гостя, Константин продолжил:
— Путь к нашим дверям труден и требует подъема. Надеюсь, он не стал слишком тяжким испытанием.
— Ваше величество, будь эта дорога стократ тяжелее, я бы преодолел ее с той же охотой, только бы приобщиться к почестям и вниманию, которыми император Константинополя прославился во многих землях, в том числе и в моей.
Император отметил особое вежество этого ответа. Странно, что личность гостя не вызвала у него никаких вопросов; по этому поводу, разумеется, было по его приказу проведено дознание, результатом чего и стала эта аудиенция; теперь же самообладание незнакомца вкупе с его ответом отмели последние сомнения императора. Повинуясь его знаку, вперед выступил слуга.
— Принеси вина. — Слуга поспешил выполнить распоряжение, а Константин меж тем вновь обратился к своему посетителю. — Кем бы ты ни был, брамином или мусульманином, — произнес он, любезным взглядом затушевывая возможную ошибку, — в любом случае, князь, я полагаю само собой разумеющимся, что от хиосского вина отказа не будет.
— Я не магометанин и не служитель нежных сынов майи. По вере своей я даже не индуист. Моя вера заставляет меня испытывать благодарность за все, что Господь даровал своим творениям. Я буду рад испить из предложенной вашим величеством чаши.
Слова эти князь произнес почти с детским простодушием, однако на этих страницах мы еще не видели столь же яркого примера тонкого расчета, который произнесший их, однако, ловко выдал за наитие. Ему было прекрасно известно религиозное рвение императора Византии, и потому он решил, воспользовавшись случаем, пресечь расспросы касательно его собственной веры; ему уже виделась возможность другой аудиенции, где будет удобнее представить и обсудить Всеобщее Братство Верующих.
Взгляд, который князь устремил на императора в ожидании чаши с вином, был воспринят как подчеркнутый знак благодарности, на деле же он был изучающим. Заметил ли император, что гость его предстал под ложной личиной? Сообщили ли ему, насколько мало на свете жителей Индии, не придерживающихся ни магометанской, ни браминской, ни буддистской веры? Князь отметил поднятие бровей, обычно предшествующее вопросу, — он даже заготовил ответ, однако император, похоже, ограничился тем, что задержал на нем испытующий взгляд: это могло означать все или ничего. Князь решил выждать.
Константин, как мы скоро увидим, обратил внимание на эти отрицательные ответы и как раз собирался сделать соответствующее замечание; однако, с особым трепетом относясь к собственным религиозным убеждениям, он воображал, что и все остальные испытывают те же чувства, и именно эта душевная чуткость, которую, полагаю, читатель оценит по достоинству, не позволила ему поставить вопрос прежде, чем он несколько лучше узнает своего посетителя.
Тут появился слуга с вином; то был девического вида юноша с длинными белокурыми локонами. Склонившись перед царским местом, он поставил серебряное блюдо, на котором искрился в хрустальном графине благородный напиток, на правое колено, дожидаясь распоряжения императора.
Повинуясь знаку, церемониймейстер сделал шаг вперед и наполнил две чаши чеканного золота, тоже стоявшие на блюде, после чего подал их собеседникам. Император поднял чашу и произнес, усилив голос так, чтобы слышали все:
— Индийский князь, я призвал тебя нынче прежде всего ради того, чтобы должным образом отблагодарить за службу, которую ты сослужил моей сроднице, княжне Ирине из Терапии, когда она невольно оказалась в Белом замке; это недавнее событие, безусловно, все еще свежо у тебя в памяти. Судя по ее словам, комендант проявил отменное вежество и гостеприимство и попытался по возможности смягчить тяготы ее пребывания в крепости. Это вызывает изумление, если принять в расчет мрачный внешний вид этого здания, равно как и скудость доступных там удобств, — однако княжна утверждает, что положение, которое грозило ей всевозможными тяготами, вылилось в приключение со множеством приятных неожиданностей. Ныне в замке находится мой посланник, отправленный заверить коменданта в том, сколь высоко я оценил его дружеский жест. Из ее рассказа также следует, что тебе, князь, я обязан едва ли не большим, чем ему.
Гостю пришлось призвать на помощь всю силу воли, чтобы сохранить серьезность в этот момент. При всей своей выдержке, он улыбнулся, подумав о том, какая дилемма встанет перед комендантом: ему придется выслушивать царские благодарности и получать дорогие дары вместо своего молодого повелителя Магомета. Когда посланец вернется с докладом, он, возможно, опишет внешность турка, который оказался главным распорядителем в замке, — и тогда различие между его описанием и описанием, которое дала княжна, предстанет одновременно и загадочным, и очевидным.
— Ваше величество, — заговорил князь с укоряющим жестом, — буря грозила погубить меня так же, как и княжну, так что я не могу утверждать, что оказал ей эту услугу с полнейшим бескорыстием. Более того, считаю своим долгом сообщить вашему величеству, в присутствии всех этих благородных свидетелей, что скорее я в долгу перед вашей благородной сродственницей за ее помощь и содействие, чем она передо мной. Без ее самообладания и красноречия, не говоря уж о благородстве и решительности, с которыми она воспользовалась своими связями с императорской фамилией, превратив простое предложение убежища в договор на высшем уровне между главами двух держав, мы с дочерью…
— Как ты сказал — с дочерью?
— Да, ваше величество, именно такой дар ниспослали мне небеса; я, моя дочь и мои перепуганные гребцы остались бы рядом с замком на воле волн и могли бы уповать на одни лишь молитвы. О нет, ваше величество, добавлю с вашего позволения, что никогда великодушие не расцветало столь дивным цветом, как в тот миг, когда княжна милостиво взяла незнакомца под свое покровительство. Пылкость и преувеличения я давно оставил в прошлом — свидетельствами тому моя борода и взор, утративший остроту, — однако должен признать и готов подписаться под каждым словом, что она наделена силой ума и духа, добротою и красотой, достойными того, чтобы стать царицей при лучшем из царей; а если ей этого не удастся, то лишь потому, что судьба проявила непростительную забывчивость.
К этому времени придворные, привлеченные к трону этим разговором, образовали рядом с ним ослепительный круг — услышать незнакомца им хотелось не менее, чем увидеть; они сразу уловили смысл последней фразы, ибо многие сопровождали императора в поездке в Терапию, каковая оставалась темой склок и пересудов едва ли не менее жарких, чем в первые часы. Они в едином порыве подняли глаза на царственный лик в надежде обнаружить там откровение, однако лицо императора осталось подобным маске.
— Хвала, безусловно, заслуженная и свидетельствует о твоем, князь, умении прочитать женский характер, — проговорил Константин с чуть заметной досадой. — Отныне я знаю, насколько можно доверять твоим суждениям, причем и в других спорных вопросах тоже. Однако если верить словам упомянутой дамы, то мне, князь, остается лишь повторить, что я перед тобою в долгу. Мне приятно дать столь высокую оценку как твоей влиятельности, так и здравомыслию, пришедшемуся столь кстати. Многие лета тебе, о индийский князь, и да проведешь ты их, как вот ныне, среди друзей, которые никогда не упустят возможности подтвердить свое расположение.
И он поднял чашу.
— Как будет угодно вашему величеству, — ответствовал гость, и они одновременно осушили сосуды.
— Подать стул индийскому князю, — распорядился император.
Стул принесли, однако гость отказался им воспользоваться:
— В своем дворце — ибо в родной стране на мне лежат обязанности властителя — мне часто приходится давать аудиенции; у нас, если они носят публичный характер, принято называть их «дарбарами» — и тем, кто ниже меня по положению, сидеть в моем присутствии не дозволяется. Это правило, как и прочие, принятые на таких церемониях, я ввел лично. Я, разумеется, не могу не видеть, что его величество осыпает меня милостями, и взял на себя смелость отвергнуть вот эту не потому, что решил взять на себя роль ментора, а из одной лишь привычки, которая освящена временем и заставляет задать самому себе вопрос: стану ли я нарушать собственные установления? Боже избави!
По залу прошел гул, которому церемониймейстер дал истолкование, многократно кивнув головой. Иными словами, последним поступком ловкий гость завоевал симпатии всего двора, как ранее завоевал симпатии владыки, — теперь даже самые подозрительные из подозрительных не станут сомневаться в том, что он и есть тот самый индийский князь, за которого себя выдает. Император, со своей стороны, не мог не оценить деликатность и убедительность этого высказывания; сразу после этого, явно проникнувшись к гостю безусловным уважением, он перешел к вопросу, который, как я полагаю, уже некоторое время занимает читателя.
— Это давно бы следовало заметить тем, кто отвечает за написание законов, ибо в этом случае они получили бы безусловное право настаивать на исполнении вышеупомянутого правила; неправомерно отказывать человеку в удовольствии соблюдать обычай, который столь глубоко укоренился в его душе. Будь по-твоему, князь.
Едва смолкли аплодисменты, которыми встретили решение его величества, как он заговорил вновь:
— Но хочу повторить снова, о досточтимый гость, — видимо, я неправильно истолковал слова путешественников, из рассказов которых об Индии следует, что жители этой почтенной страны не слишком истово соблюдают церемонии, как религиозные, так и мирские. Многие наши собственные наблюдения за природой Божественного можно свести к исследованию и пониманию благого воздействия той или иной формы преклонения, некоторые из этих форм безусловно возникли еще в храмах языческих богов, однако иные, возможно, происходят из индуизма. Кто знает? А посему, говоря в целом, я страшусь задавать тебе вопросы о тех наших церковных таинствах, про которые я не знаю точно, что они родом из Греции. Одно из них состоится сегодня вечером. Название ему — всенощное бдение. Основное действо — процессия братии из монастырей, находящихся в городе и на островах, — все они состоят в лоне нашей православной церкви, которая, благодарение Господу, простирает свои владения куда дальше, чем наше государство. Святые братья съехались на празднества, которые продлятся несколько дней. После захода солнца из города выйдет шествие, которое направится в ночь. Здесь, в наших владениях, а говоря точнее — у входа в часовню Святой Приснодевы Влахернской, их встречу я. Они проведут ночь в молитве, точно коленопреклоненная армия, оплакивая те муки, которые Спаситель принял в Гефсиманском саду. Мне неведомо, какой веры ты придерживаешься, однако я подумал, князь, — не суди строго, если то было ошибкой, — что созерцание духовной силы наших священнослужителей, которая будет продемонстрирована сегодня, может представлять для тебя интерес; именно поэтому я взял на себя смелость распорядиться, чтобы для тебя возвели на удобном месте помост, с которого можно будет наблюдать, как крестный ход продвигается по террасам. Все, кому ранее доводилось стать свидетелями этого зрелища, укреплялись в мысли о твердости владычества Христа над душами человеческими.
Последние слова изумили князя. Владычество Христа над душами человеческими! Именно то, что он хотел постичь и, по возможности, измерить. Мысли вихрем закружились у него в голове, однако разум остался незамутненным, и он спокойно ответил:
— Вы неизмеримо добры ко мне, ваше величество. Меня уже заинтересовало это таинство. Поскольку у нас, смертных, нет надежды узреть Бога своими глазами, наилучшим приближением к этому остается созерцание людей, которые купно выражают свою к нему любовь.
Взгляд Константина задержался на лице князя. Это высказывание пришлось императору по душе. В голосе гостя звучала столь взвешенная почтительность, что никто бы не заподозрил его в лукавстве. Проходя по галерее с великими произведениями искусства, человек внезапно понимает, что нечто привлекло его внимание; он останавливается, вглядывается, вглядывается вновь и только потом осознает, что привлекла его не картина, а нечто, промелькнувшее в уме. Вот и сейчас, глядя на своего гостя, император скорее мыслил о своем госте, чем видел его, — мыслил о нем со всей силой пробудившегося любопытства и желания узнать его покороче. Если бы он пошел на поводу своего желания, он обнаружил бы его истоки в том, что Индия представляла собой край, где созерцание и психологические эксперименты дошли до точки, где любая новая мысль становилась старой еще до своего выражения, где мудрость зрела до тех пор, пока знание не исчезло, где осталось одно: способность учить других. Иными словами, во времена последнего императора Византии, много веков тому назад, индийская цивилизация представляла собой, как и сегодня, остановившиеся часы, причем остановились они в момент боя, оставив в воздухе невоплощенную славу, подобную приглушенному перезвону соборных колоколов.
— Князь, — произнес наконец император, — ты останешься здесь, пока от Главных ворот не возвестят о прибытии процессии. После этого тебе предоставят провожатого и телохранителя. Дворецкому приказано обеспечить тебе все удобства. — Повернувшись затем к церемониймейстеру, Константин добавил: — Есть ли, мой славный слуга, у нас время выслушать другие речи нашего гостя?
— Ваше величество, у вас не менее часа.
— Ты слышал, князь? Если тебе это не доставит неудовольствия, разъясни, что подразумевал ты под словами, которые я могу истолковать лишь в том смысле, что ты — либо христианин, либо иудей?
Вопрос прозвучал раньше, чем должен был по ожиданиям князя, и задан был в непредвиденной форме. Те, кому видно было его лицо, отметили, что он несколько побледнел, заколебался, обвел зал смущенным взглядом, — уверенность в себе его временно покинула. Возможно, то было лишь притворство, и в таком случае оно оказалось успешным: на всех лицах отразилось если не сочувствие, то внимание.
— Полагаю, ваше величество желает получить определенные сведения. Я — лицо слишком незначительное, чтобы навлечь на себя недружелюбие императора Константинополя. Представляй я определенную церковь, общину или официальную религию, все могло быть иначе, однако я придерживаюсь своей собственной веры.
— Однако ведь ты, князь, возможно, являешься носителем истины — истины самого Господа, — доброжелательно перебил его Константин. — Нам всем известно, что твоя страна была колыбелью представлений о Божественности. Говори и не ведай страха.
Ответом императору был взгляд, исполненный должной благодарности.
— Воистину, ваше величество, доброе расположение мне просто необходимо. Вопрос, который мне был поставлен, завел в кровавые могилы большее число несчастных, чем пожары, мечи и разбушевавшиеся волны, вместе взятые. Кроме того, чтобы объяснить, почему я верю в то, во что верю, требуется времени больше, чем есть в нашем распоряжении; я говорю об этом столь дерзко, поскольку, ограничивая меня, ваше величество ограничивает и себя. А потому пока сведу речь к определению своей веры. Но прежде всего отмечу: из моих слов не следует, что я могу быть лишь христианином или иудеем, ибо как воздух переносит множество частичек света, так и вера способна вобрать в себя множество точек зрения.
Голос князя постепенно обретал силу, краска вернулась на его лицо, глаза раскрылись широко и сияли странным светом. И вот он поднял правую руку, сжав в кулак все пальцы, кроме первого — он был длинным и тонким, — и помахал им над головой, точно волшебной палочкой. Даже если бы собравшиеся и не хотели его слушать, теперь они не могли отвернуться.
— Я не исповедую индуизм, о повелитель, поскольку не верю в то, что люди способны создавать собственных богов.
Императорский исповедник, стоявший слева от царского места в алой златотканой столе, приветливо улыбнулся.
— Я и не буддист, — продолжал князь, — поскольку не верю в то, что после смерти душа уходит в никуда.
Отец исповедник хлопнул в ладоши.
— Я не придерживаюсь конфуцианства, поскольку не могу свести религию к философии, а философию поднять до уровня религии.
Слушатели внимали ему все истовее.
— Я не иудей, ибо верю в то, что Бог равно любит все народы, а если и делает какие различия, то только в пользу праведников.
В зале загремели аплодисменты.
— Я не магометанин, поскольку, возводя очи к небесам, не могу потерпеть, чтобы между мною и Богом стоял какой-то человек, — не могу, о повелитель, будь этот человек даже пророком.
Эти слова попали в цель — ненависть к древнему врагу заставила присутствовавших разразиться одобрительными выкриками. Лишь император хранил молчание. Опираясь всем весом на шишак справа, стиснув зубы и не сводя взгляда с оратора, он молчал, едва дыша и зная, что, раз говорящий зашел так далеко, развязка неизбежна; увидев по лицу князя, что она вот-вот наступит, император поднялся и жестом призвал всех к тишине.
— Я не…
Князь осекся и, дождавшись полноты молчания, продолжил:
— Я не христианин, поскольку… поскольку верую, что Бог есть Бог.
Отец исповедник захлопал было, однако ладони его застыли; то же оцепенение охватило и стоявших рядом, однако они глянули на императора, — похоже, он единственный понял смысл последней фразы. Он невозмутимо опустился обратно на трон и проговорил:
— Так, значит, твоя вера…
— Бог!
Это односложное слово произнес князь.
И, четко представив себе многое из того, что было отвергнуто, — иконы, святых, канонизированных, даже поклонение Христу и Богоматери, а также четко представив себе, какая мудрость позволила его гостю произнести в таком обществе столь громкое слово, и одновременно с новой силой ощутив желание услышать полный рассказ человека, способного свести религию к одному слову, да так, чтобы она не утратила своей значимости, Константин облегченно вздохнул и проговорил с улыбкой:
— Воистину, о князь, не было еще такой веры, которая была бы так проста в определении и обладала бы такой бесконечностью смысла. У меня множество вопросов, да и у твоих слушателей, моих царедворцев, безусловно, тоже. Что скажешь ты, о мой умудренный в вере исповедник?
Святой отец склонился так низко, что подол его сверкающей столы лег на пол.
— Ваше величество, и мы тоже веруем в Бога, однако веруем и во многое сверх него; а посему, дабы сравнить наши верования — что всегда имеет пользу, если исходить из благих намерений, — я хотел бы, чтобы наш благородный и почтенный гость высказался подробнее.
— А вы, достойные господа?
Из окружавшей его толпы донеслось:
— Да, да!
— Так тому и быть. Посмотри, мой добрый логофет, когда у нас есть ближайший незанятый день.
К царскому месту приблизился представительный мужчина средних лет и, открыв тяжелую книгу, в которую, по всей видимости, заносились все назначенные государем встречи, перевернул несколько страниц и возвестил:
— Ваше величество, через две недели после завтрашнего дня.
— Пометь, что день этот я проведу с индийским князем. Слышал ли ты, о князь?
Князь склонил голову, дабы скрыть удовлетворение.
— Для меня все дни равны, — ответил он.
— Итак, здесь, в нашем дворце, через две недели после завтрашнего дня, в полуденный час. Теперь же… — (Шелест и движение в толпе придворных немедленно прекратились.) — Теперь же, князь, — ты, кажется, сказал, что в родной стране на тебе лежат обязанности властителя? Полагаю, столица твоя расположена в Индии, но где именно, поведай! И каково твое имя? И почему город наш удостоился чести стать целью твоего странствия? Не каждый правитель может позволить себе покинуть родные края и отправиться изучать мир, притом что, безусловно, всякому правителю это пошло бы на пользу.
Вопросы прозвучали стремительно, но, поскольку князь был к ним готов, он любезно ответил:
— Отвечать вашему величеству для меня — большая честь, тем более я понимаю, что совершил бы непростительную ошибку, решив, что они вызваны пустым любопытством. Одно из завиднейших свойств великих мира сего — терпение. Увы, но и злоупотребляют им больше всего!.. Один из древнейших индийских титулов — титул раджи. Он ближе к царю, чем к князю, и я получил его по наследству. Возможно, ваше величество слышали про Удайпур, самоцвет в ожерелье Раджпутана, свежайшую белую розу среди всех индийских городов. У подножия хребта Аравалли бежит река, и на правом ее берегу раскинулся город; к юго-востоку от него, совсем неподалеку, протянулось озеро, подобное зеркалу, что упало стеклом вверх. Озеро окружают холмы, высокие и прерывистые, как здесь, на Босфоре; с воды они кажутся плотной массой плюща и изумрудных лесов, щедро усыпанной древними крепостями и храмами, семиярусными красными пагодами: в каждой восседает великий позлащенный Будда, а с ним — семейство меньших будд. На каждом озерном острове стоят дворцы, возвышаясь над водой открытыми аркадами, рельефными стенами и надвратными башнями: в безветрие их взметнувшиеся в воздух изысканные силуэты отражаются на глади глубоких вод. Они прекрасны и в будни, но попробуйте вообразить себе, каковы они в праздничные ночи, изукрашенные фонарями! Должен сказать, о повелитель, — если только чужаку дозволено произнести здесь, в самом сердце империи, слово, в котором прозвучит хотя бы толика критики, — гений Индии постиг красоту еще до зарождения Запада и, черпая вдохновение в искре и в капле росы, воспроизвел их в зодчестве. Прошу, не улыбайся — искра живет в каждой лампаде, которые во множестве украшают резные фасады, а капля росы — в фонтане, в каскаде, в текучем орнаменте у основания стены. А если ты все еще думаешь, что я преувеличиваю, есть ли обида в том, чтобы с легкостью даровать прощение обидчику, повествующему о своей родине? Я появился на свет в одном из дворцов на этом озере, старшим сыном в семье раджи из династии Мейваров — Удайпур был столицей его княжества. В этих словах — надеюсь, восприняты они будут благосклонно — ваше величество найдет ответы на многие вопросы, которые вы соблаговолили мне задать: почему я здесь? Почему занялся изучением мира? Да простит мне ваше величество мою дерзость, но мне представляется, что ответ на эти вопросы уместнее будет дать по ходу нашей следующей аудиенции. Боюсь, сейчас мне потребуется на это слишком много времени.
— Да будет так, — порешил Константин, — однако намек придется кстати. Он наведет нас на размышления, князь, и подготовит наш разум к восприятию твоих мыслей, как борона готовит землю к принятию зерна.
Князь помедлил.
— Ваше величество, мой повелитель, — проговорил он твердо, — никто не вызывает такой жалости, как люди, представления которых слишком велики для их разума, однако же они вынуждены носить их с собой, поддерживая себя в часы душевного упадка лишь слабой надеждой на то, что когда-то эти представления воспримут и другие; до того же момента они подобны носильщикам, которые с непосильным грузом ходят от двери к двери, ибо не знают ни имени владельца своей ноши, ни его адреса. Вот и я из таких несчастных… Важно сказать, что Удайпур — место не просто пригожее, это город, где с терпимостью относятся ко всем религиям. Джайнисты, брамины, индуисты, магометане, буддисты живут там бок о бок, в мире и под защитой; у каждого из них своя вера и свои храмы; никто никому не затыкает рот, ибо все споры меж ними давно завершились, а точнее будет сказать, потому что каждое представление давно вошло в свою колею, по которой и двигается из поколения в поколения, — люди рождаются с этими представлениями и не имеют права ни отказываться от них, ни видоизменять их. Уходить от своей веры тоже не дозволено. Если человек, наделенный острым умом, не способен осмыслить повседневные религиозные обряды, это не служит ему извинением, а если способен, это не повод считать себя умнее других… После смерти раджи, моего отца, я взошел на его серебряный трон и десять лет вершил правосудие в Зале дурбаров, где ранее восседал он, а до него — его отец, Дети Солнца, в чьих жилах текла чистейшая кровь. Я к тому моменту достиг умственной зрелости и, посвятив много времени учению, понял, что существует лишь одна доктрина, или принцип, — назовите как угодно, повелитель: она происходит свыше, она доступна любому — она слишком проста, чтобы удовлетворить человеческое тщеславие, а потому люди, пусть и не отрицая ее, превращают ее в основание, и каждый, в меру своего тщеславия, возводит на ней свое здание: годы идут, основание скрывается под наслоениями верований — незрелых, неестественных, невежественных, неправедных либо слишком сложных для общего понимания.
— И что есть этот принцип, князь? — нервически осведомился Константин.
— Ваше величество, я уже назвал его единожды.
— То есть Бог?
— Теперь, о повелитель, и вы произнесли то же слово.
В зале повисло глубокое молчание. Каждый, казалось, задавался вопросом: что дальше?
— В один прекрасный день, ваше величество, — это было на десятом году моего правления — для особого празднества был возведен шатер, у нас он называется «шамиана» — он был много просторнее любого зала. Я вошел туда во всем своем величии, миновав строй слонов, по сотне с каждой стороны, в расшитых золотом попонах, увенчанных паланкинами из желтого шелка, с фестонами из павлиньих перьев. За спинами у могучих животных стояли воины, заслоняя собой пейзаж, а далее небо скрывало облако взметнувшихся хвостов яков; слух отказывал, заполоненный грохотом барабанов и воем медных рогов высотой в два человеческих роста. Я воссел на трон, украшенный золотом и серебром, рядом стояли все царедворцы. Вошел мой брат, следующий по старшинству. Мы встретились в середине строя вельмож, я подвел его к своему трону и поприветствовал как раджу Мейвара. Так, ваше величество, я расстался с короной и титулом, добровольно передал их другому, чтобы отправиться на поиски властителей, которые достаточно любят Бога, чтобы признать его суммой своей веры! Вот почему я странствую по миру! Вот почему я в Константинополе!
Император был сильно впечатлен.
— А где ты уже побывал? — спросил он после паузы. — До того, как попасть сюда?
— Проще сказать вашему величеству, где я не побывал. На это у меня есть ответ. Везде, кроме Рима.
— Ты сомневаешься в нашей преданности Богу?
— О нет, что вы, повелитель! Но я хотел бы осознать меру вашей любви к нему.
— И как же, князь?
— Через испытание.
— Какое испытание?
Никто из присутствовавших не мог угадать настроение императора, однако гость ответил, — судя по всему, решимость его только крепла.
— Тяжкое, оно позволит узнать, от каких составляющих веры ваше величество, равно как и ваши придворные и подданные, готовы отказаться во имя Бога.
Константин властным жестом пресек шевеление и шорох в зале.
— Дерзко сказано, — заметил он.
— Однако со всем почтением. О повелитель, я пытаюсь изъясняться внятно.
— Ты говоришь об испытании. Какова его цель?
— Создание единой веры, всеобщего братства всех религий.
— Великолепный замысел! Но достижимо ли это?
На счастье ли, на беду ли, но в этот момент некий офицер проложил себе дорогу через толпу придворных и что-то прошептал церемониймейстеру, который тут же обратился к императору:
— Прошу прощения, но ваше величество соизволили дать мне приказ оповестить вас, когда пора будет начать подготовку к сегодняшним таинствам. Момент настал, а кроме того, посланец от Схолария дожидается аудиенции.
Константин поднялся.
— Благодарствуй, — обратился он к церемониймейстеру. — Задерживать посланца мы не станем. Аудиенция окончена.
После чего, спустившись с царского места, он протянул князю руку:
— Я понял, о чем ты вел речь: твоя мысль достойна самых дерзновенных усилий. Буду с нетерпением ждать следующей аудиенции. Не пренебрегай моим гостеприимством. Дворецкий о тебе позаботится. Прощай.
Опустившись на колени, князь поцеловал протянутую руку, после чего император спросил, будто только что вспомнив:
— А не была ли твоя дочь вместе с моей сродственницей в Белом замке?
— Ваше величество, княжна оказала мне честь и взяла мою дочь под свое покровительство.
— Если она не оставит ее своим покровительством, князь, будем надеяться, что рано или поздно увидим твою дочь при дворе.
— Приношу к стопам вашего величества тысячи благодарностей. Такое предположение — честь для нее.
Константин вышел, сопровождаемый свитой, а князь, препорученный дворецкому, был проведен в приемную, где его ждали закуски. После этого он смотрел в окно на угасающий день: первая аудиенция прошла, вторая была назначена, он мог спокойно размышлять о предстоящих таинствах.
Надо сказать, что на душе у него полегчало: он был доволен ходом дела, доволен тем, какое впечатление произвел на императора и на придворных. Ведь последние же аплодировали и желали выслушать его снова? А если учитывать, сколь осмотрительны в выражении своих чувств царственные особы во время официальных церемоний, вроде только что состоявшейся, можно считать, что монарх проявил к нему недюжинную благосклонность.
Князь ел и пил в великой радости и даже заполнил свой скрашенный вином досуг измышлением тезисов для предстоящей речи — в полдень через две недели и день! Отчетливее, чем когда-либо, он ощутил стройность своего плана. Удастся ли претворить его в жизнь, удастся ли преуспеть, восторжествует ли добро? Он в этом не сомневался. Люди подчас слепы, однако Господь неизменно справедлив.
В мыслях он устремился вперед, к этой грядущей встрече, и увидел себя не только апостолом реформ, но и избранным предстоятелем, официальным посредником между Константином и юным Магометом. Он вспомнил, как можно примирить их взгляды. Он не станет требовать, чтобы турок отрекся от Магомета как пророка, да и вера византийцев в Христа сохранит свою полноту; тем не менее он попросит их признать новые отношения между Магометом и Христом, с одной стороны, и Богом — с другой, — признать, что отношения эти подобны тем, что существуют между Богом и Илией. А после этого он, существо сугубо материальное, сама душа обновленной религии, настоит на том, чтобы они согласились поклоняться одному только Богу, ибо поклонение есть Его неделимая прерогатива, и это условие неделимого преклонения станет единственным показателем братства в религии; все прочие виды преклонения будут наказуемы как ереси. Он не собирался останавливаться на Магомете и Константине; без малейших колебаний он присоединит к договору и раввинов. Ведь иудаизм Моисея — это почти то же самое. Возможно, епископ Рима станет протестовать. И что? Оказавшись в изоляции, римская вера умрет. То же произойдет и с «измами» браминов и индуистов, с буддизмом, конфуцианством, мэнцзыанством — выкованный союз ускорит их падение. Да и Время выполнит свою работу, постепенно стерев Христа и Магомета из памяти: а он станет трудиться со временем заодно. На это уйдут долгие годы — и что? У него есть перед другими реформаторами одно преимущество: он может поддерживать ход своей реформы, определять ее и направлять, может пообещать себе, что доживет до ее завершения. Охваченный этими победными чувствами, он возрадовался своему проклятию, и на миг оно показалось ему милостью Господней.
Приглашение императора остаться и посмотреть на то, как крестный ход поднимается к высотам Влахерна, само по себе было честью, но то, что для князя возвели отдельный помост, превратило честь в персональное одолжение. Однако, говоря по правде, он и сам рад был увидеть бдения, или, как их еще называли, панихиды. Он часто слышал, какое потрясение они вызывают у участников. В последнее время их предали забвению, и, зная, насколько сложно возрождать умирающие обычаи, князь представлял себе, что зрелище будет жалким и быстротечным. Размышляя об этом, он выглянул в окно и с удивлением обнаружил, что спустились сумерки. Тогда он поддался некоторому беспокойству, а потом его вдруг захватила одна мысль.
Допустим, император согласится на его план, но есть ли это гарантия успеха? Он так привык считать власть царей и императоров единственным необходимым условием для претворения в жизнь своих замыслов, что забыл принять в расчет силу Церкви; возможно, он так и остался бы при этом заблуждении, если бы не таинства, которые вот-вот должны были произойти у него на глазах. Они заставили его задуматься о власти религиозных организаций над людьми.
И эта Церковь — древняя Византийская церковь! Воистину! Дух византийцев находился под ее водительством; она являлась отцом исповедником всей империи, ее голос звучал для мирянина как глас Господа. Убрать из этой системы Христа — то же, что вырвать сердце у человека из тела. Христос пребывает везде — в символах, трофеях, памятниках, в крестах и образах — в монастырях, обителях, молельнях, часовнях, посвященных святым и Богоматери. Что сможет сделать император, если Церковь заупрямится? Ночь, повисшая за окном, прокралась в сердце Скитальца и грозила затушить лампаду, зажженную там новообретенной надеждой, которую он вынес с аудиенции.
— Церковь, Церковь! Вот враг, которого мне надлежит бояться! — бормотал он удрученно, впервые осознав весь масштаб затеянного им дела. С горькой мудростью, какая неведома была его последователям, он осознал, что идея христианства покоится на груди у Церкви, недосягаемая, — если только не будет найдена для нее достойная замена. Является ли Бог достойной заменой? Возможно, — от этой мысли он похолодел — бдения позволят дать на это ответ. Ему предстоит наблюдать церковный обряд, по сути, увидеть церковников скопом. Где — когда — как доступно человеку увидеть Церковь во плоти в такой же целокупности? Не исключено — и тут мурашки побежали у него по затылку, — не исключено, что возможность понаблюдать это зрелище есть Божья милость, а не прихоть Константина.
К величайшему его облегчению, через некоторое время в комнату вошел офицер, сопровождавший его от Главных ворот.
— Мне выпала честь, — произнес он бодрым голосом, — проводить вас к помосту, который его величество повелели для вас возвести, чтобы вы с удобством могли наблюдать за таинствами, назначенными на эту ночь. Пришла весть, что голова процессии показалась в виду. Если не возражаете, о индийский князь, двинемся в путь.
— Я готов.
Помост для князя возвели в правой части прогалины, по которой проходила дорога, ведущая от арки ворот к часовне на третьей террасе; князя доставили туда на носилках.
Сойдя на землю, он оказался на помосте, увенчанном шатром и устланном коврами; там стоял единственный стул, умягченный подушками. Справа от стула в жаровне высилась пирамида углей, а если этого окажется недостаточно, чтобы разогнать ночную сырость, рядом лежал теплый плащ. Перед помостом он заметил надежно вкопанный столб, где висела корзина с горючим веществом, которое легко было превратить в факел. Словом, под рукой имелось все необходимое для его удобства, в том числе вино и вода на небольшом треножнике.
Прежде чем усесться, князь подошел к краю террасы, откуда увидел под собой, в сгустившейся тьме, часовню, окруженную деревьями, точно водоемом. Блеск оружия рядом с Главными воротами показался ему зловещим. Цветы приветствовали его ароматом, хотя видеть их он не мог. Не менее приятной оказалась и негромкая музыка веселого ручейка, сбегавшего в танце к гавани. Помимо факела, горевшего на причале у входа в порт, в виду находились лишь два огня: один — на Фаросе, другой — на высокой Галатской башне; издалека они казались яркими звездами. За их исключением, долина и холм напротив Влахерна, равно как и широко раскинувшийся город внизу, казались черными тучами, упавшими с облачного неба.
Со стороны города долетел странный звук. Поднимался ветер? Или шумело море? Пока князь гадал, кто-то пробормотал у него за спиной:
— Идут.
Голос был хриплым, загробным; князь стремительно обернулся к говорившему, а тот произнес:
— Я — отец Теофил, назначен тебе в проводники. Идут.
Князь поежился. Шум за пределами долины сделался отчетливее.
— Это песня? — спросил он.
— Песнопение, — ответил его спутник.
— И какое?
— Известно ли тебе наше Писание?
Скиталец подавил презрительную гримасу и ответил:
— Я его читал.
Отец продолжал:
— Сейчас прозвучат слова Иова: «О, если бы Ты в преисподней сокрыл меня и укрывал меня, пока пройдет гнев Твой, положил мне срок и потом вспомнил обо мне!»
Князь несколько опешил. Зачем в спутники ему выбрали человека, речью своей подобного призраку? И этот стих, столь для него болезненный, который в часы отчаяния он, бывало, повторял раз за разом, пока душа его не окрашивалась упрекающей мольбой, — кто вложил его ему в уста?
Песнопения раздались ближе. В них не было мелодии, более того, певшие совершенно не заботились о соблюдении ритма. Однако князь испытал облегчение, охотно признав, что никогда не слышал ничего подобного — ничего столь же горестного, подобного дружному воплю проклятых. Однако, при всей своей скорбности, пение позволило князю определить, где начало процессии, где середина, как она растянулась до бесконечности.
— Похоже, их очень много, — обратился он к святому отцу.
— Столько в бдениях еще никогда не участвовало, — прозвучал ответ.
— И тому есть причина?
— Наши грехи.
Отец не разглядел удовлетворения на лице своего собеседника, однако продолжил:
— Да, наши грехи. Они всё множатся. Сперва возникла распря между Церковью и троном, теперь Церковь ополчилась на Церковь — римская на греческую. Есть среди нас один человек, сосредоточившийся на изучении и прославлении христианского Востока. Ты его скоро увидишь, это Георгий Схоларий. В видениях, подобных тем, которые Бог являл пророкам древности, ему было дано повеление возродить всенощные бдения. Посланцы его прошли повсюду: по монастырям, по обителям, по приютам отшельников. Он сказал: чем больше участников, тем показательнее будет церемония.
— Схоларий — мудрый человек, — дипломатично произнес князь.
— Мудростью он равен пророкам, — отвечал святой отец.
— Он и есть патриарх?
— Нет, патриарх принадлежит к римской партии, а Схоларий — к греческой.
— А Константин?
— Он добрый государь, однако, увы! Его слишком гнетут мирские заботы.
— Да-да, — подтвердил князь. — И в заботах он забывает о душе. Цари порой достойны жалости. Но значит, у бдений есть какая-то особая цель?
— Нынешние бдения посвящены восстановлению единства, чтобы Церковь обрела мир, а государство вернуло себе мощь и славу. Господь неизменно печется о своих детях.
— Благодарю, святой отец, я понял разницу. Схоларий хочет препоручить государство Приснодеве, Константин же, будучи человеком мирским, правит так, как правили с незапамятных времен. Цель бдений — убедить императора отказаться от нынешней своей политики и довериться Схоларию?
— Император участвует в таинствах, — уклончиво отозвался Теофил.
Тем временем показалась процессия; когда голова ее достигла Главных ворот, три горниста протрубили в фанфары, стражи встали в строй. Из колонны вышел монах, переговорил с офицером, после чего в руку ему вложили зажженный факел, и он прошел сквозь ворота, первым из многих. Горнисты продолжали трубить, задавая ритм медленному восхождению.
— Будь это армия, — заметил Теофил, — подъем не был бы столь тяжек, но, увы! Молодость в обители проворна, а вот старость слаба. Простояв десять лет на коленях на каменном полу в сырой келье, анахорет забывает, что когда-то мог передвигаться без труда.
Князь едва слушал, его очень интересовало то немногое, что можно было видеть внизу: колонна по четыре, разбитая на неравные части, во главе каждой — предводитель, которому у ворот вручили факел. Иногда появлялась квадратная хоругвь, некоторые группы были в светлых одеждах, но чаще — череда непокрытых голов; в прочем же шествие было монотонно-печальным, и его медленное продвижение из тьмы и в тьму напоминало смотревшему сверху зрителю змею, что бесконечно выползает из подземного логова. Через некоторое время тусклую белизну дороги скрыли массы людей, стоявших справа и слева от колонны; они останавливались, поскольку не могли сопровождать далее призрачный парад.
Тем временем показалась процессия…
Горны звучно оповещали о движении колонны. Вот она достигла первой террасы, однако все новые группы продолжали входить в ворота, все звучали песнопения, давили издалека своим диссонансом, превращались вблизи в нестройный вопль. Если правда то, что человеческий голос — самый изощренный музыкальный инструмент, то верно и обратное: нет в природе звука, способного с той же силой выразить дьявольскую сущность.
— Видишь его? Вон там, за горнистами, — Схоларий! — произнес отец Теофил с подобием оживления.
— С факелом в руке?
— Да! Но он может бросить факел и все равно останется светочем Церкви!
Князь взял эти слова на заметку. Человек, способный произвести такое впечатление на царедворца, видимо, пользуется уважением и среди других священнослужителей. Размышляя над этим, зоркий гость следил за фигурой с факелом в руке. Существуют люди, которым суждено сыграть выдающуюся роль, порой волей природы, порой — обстоятельств. А что, если это один из них? Гость перестал прозревать в мистического вида монахе человека, ведущего за собой несчетное число последователей, привязанных к нему узами воли более сильной, чем совокупность их отдельных воль, — прозрение сделалось фактом.
— Процессия не будет останавливаться у часовни, — сказал Теофил, — она пойдет ко дворцу, где к ней присоединится император. Если мой господин желает видеть отчетливее, я зажгу огонь в корзине.
— Изволь, — отвечал князь.
Пламя вспыхнуло.
Свет его упал на нижние террасы, а также высветил наверху дворец, от основания вынесенной вперед части до башни Исаака; что же касается близкой часовни со всеми ее пристройками, вымощенным двором, быстрым ручьем, суровыми кипарисами, стеной и арочным проходом — все это было видно ясно, как днем.
Рев горнов перепугал птиц, гнездившихся в печальной роще, — они поднялись на крыло и теперь метались туда-сюда.
А потом во двор перед часовней вступили люди — Схоларий и с ним рядом музыканты. Князь смог его рассмотреть: высок ростом, сутул, угловат, точно скелет; куколь отброшен, на голове — тонзура; белизна черепа казалась особенно отчетливой в окружении венчика черных волос; черты лица — тонкие и заостренные, впалые щеки, вдавленные виски. Бурая сутана, оставлявшая шею полностью открытой, была ему непомерно велика. Ноги его отринули сандалии. У ручья Схоларий остановился и погрузил нагую стопу в воду, а потом отряс капли. После этого он снова взял в руку распятие и двинулся дальше.
Вряд ли во взгляде, который князь не сводил с монаха, сквозило восхищение, то было притяжение более сильное: князь ждал какого-то знака. Он видел, как высокая нервическая фигура пересекла ручей спотыкающейся, неуверенной походкой, прошла дальше по дороге с факелом в одной руке, со священным символом в другой. Потом он скрылся под аркой ворот, а когда вышел, острый взгляд наблюдателя уже дожидался его. Схоларий начал крутой подъем, при этом он находился в виду — и вот уже прямо под князем, ему только и надо было, что поднять глаза, и лицо его оказалось бы на одном уровне с ногами князя. Схоларий действительно поднял глаза точно в нужный момент и — замер.
Обмен взглядами оказался краток, и сравнить его уместнее всего будет со скрещением двух клинков в алом свете.
Возможно, монаха, который с усилием шагал вперед, сосредоточив мысли на некоем нездешнем зрелище или на целях и итогах этого торжественного празднества, пока еще никому не понятных, неприятно удивило, что его пристально рассматривает незнакомец, судя по платью — иноземец; возможно, взгляд князя, о котором мы уже знаем, что порой он мог обретать магнетическую силу, исполнил его гневом и обидой. Безусловно одно: он поднял голову, явил исполненное отвращение и взмахнул крестом, будто бы изгоняя дьявола.
Князь успел заметить серебряную фигуру на кресте из слоновой кости — она была отлита с поразительным реализмом. То было лицо не мертвого, а умирающего; из ладоней и ступней торчали гвозди, в боку зияла рана, лоб язвил терновый венец, а над ним были начертаны первые буквы надписи: «Се царь Иудейский». Князю предстало изможденное, истерзанное, обескровленное тело, губы были приоткрыты — легко было представить себе, что страдалец как раз произносит одну из тех фраз, которые поставили за пределы отрицания его божественную сущность. Возможно, мимолетное воспоминание, возникшее у наблюдателя в голове, могло бы вызвать угрызения совести, но тут прозвучал голос:
— Враг Иисуса Христа, изыди!
То был голос Схолария, высокий, пронзительный; князь не успел оправиться от изумления, не успел ни ответить, ни даже придумать ответ, а пророк уже двинулся дальше; более он не оглянулся.
— Что гнетет тебя, князь?
Загробный голос отца Теофила вернул зачарованного гостя его величества к действительности; князь ответил вопросом:
— Твой друг Схоларий — великий проповедник?
— В его устах истина звучит особенно красноречиво.
— Так и должно быть, так и должно! Ибо… — князь говорил так, будто в уме вел жестокую распрю, — ибо никогда еще ни один человек не давал мне столь живо почувствовать Его присутствие. Я пока в этом не уверен, но мне кажется, что он позволил мне увидеть Благого Сына Непорочной Матери во плоти и крови, точно таким, каким он был, когда его столь безжалостно умертвили. Или, возможно, святой отец, тому более способствовали ночь, празднество, толпа верующих, серьезные цели бдения?
Отец Теофил обрадовался этим словам, насколько способен обрадоваться человек его склада, ибо он получил новое подтверждение духовной силы Схолария, своего идеала.
— Нет, — отвечал он, — просто в человеке этом — Бог.
Звуки песнопений приблизились, зазвучали по всей роще. Через миг первая группа окажется перед часовней. Будь у Скитальца в тот момент выбор — уйти или остаться, бдение закончилось бы без него, столь сильно потрясла его встреча со Схоларием. Нет, то не был испуг в вульгарном значении слова. Человек, привычно молящийся о даровании смерти, не ведает, что такое страх. Совесть он давно утратил, но гордость своими достижениями, без которой невозможны ни самоуничижение, ни стыд поражения, при нем еще оставалась, являясь источником ужаса и слабости. Дрожь, пробравшая Брута в шатре Филиппа, не имела ничего общего со страхом. То же можно сказать и про князя. Он пришел измерить глубину влияния идеи Христа на Церковь, и Схоларий дал ему ответ, получив который он утратил интерес к крестному ходу. Говоря коротко, реформатору больше не было дела до таинств, он всем сердцем желал опуститься на носилки, однако любопытство не отпускало.
— Полагаю, сидя будет смотреть удобнее, — заметил он и вернулся на помост. — И если я возьму на себя смелость занять стул, святой отец, — добавил он, — то лишь потому, что я старше тебя.
Словом, ему было сильно не по себе; и вот регент — жирный, облаченный в длинную сутану, шагнул из рощи в ярко освещенный мощеный двор часовни. Его бритая голова была закинута назад, рот распялен; энергично подбрасывая в воздух белый жезл, он скандировал с невероятной отчетливостью: «Вода стирает камни; разлив ее смывает земную пыль: так и надежду человека Ты уничтожаешь».
Князь заткнул уши.
— Тебе не по душе наше пение? — осведомился отец Теофил, а потом продолжил: — Должен признать, оно мало имеет общего с той музыкой, которая звучала в священных обителях отцов.
Однако тот, кому предназначались эти слова утешения, не отвечал. Он повторял про себя: «Теснишь его до конца, и он уходит».
Под эти слова голова первой группы вышла на свет. Князь уронил ладони и как раз успел услышать последний стих: «Но плоть его на нем болит, и душа его в нем страдает».
Откуда это взялось? Неужели певшие знали, какое значение имеют для него эти слова? Ответ был ведом Богу, а они были лишь вестниками, принесшими его. Князь поднялся, от смятения духа ему казалось, что мир вокруг кружится и тает. Ему страстно захотелось жечь, крушить, разрушать — разить и убивать. Когда он пришел в себя, отец Теофил, решивший, что он всего лишь изумлен крестным ходом, проговорил совсем уж сокрушенно:
— Многие усилия потребовались для того, чтобы в процессии соблюдался порядок, ибо хотя участники ее и дали клятву богобоязненной жизни, и им свойственно порой забывать на время свои обеты. Даже самые святые из них гордятся своими званиями и зачастую готовы идти врукопашную, дабы доказать свои привилегии. Отцы с островов давно питают зависть к отцам из города, поставить их рядом значило бы дать повод к распрям. Соответственно, процессия поделена на три больших части: монахи из Константинополя, островные, с берегов Босфора и трех морей и, наконец, отшельники и анахореты со всех земель. Ага! Первыми шествуют отцы Учения — превосходящие всех своей святостью!
Для Теофила то была необычайно длинная речь; князь воспользовался этим благоприятным обстоятельством, чтобы вернуть себе самообладание. К тому моменту, когда столь расхваленные отцы начали двигаться по проему возле его ног, он уже был в состоянии наблюдать за ними невозмутимо. На них были длинные рясы из тяжелой серой шерсти, с широкими рукавами от самого плеча; куколи не только прикрывали голову и лицо, но и широкими складками ниспадали вниз. То были люди на вид чистые и честные, они шагали медленно, в безупречном порядке, сложив ладони под подбородком. Регент не сумел воспламенить их своим яростным речитативом.
— А вот это, — продолжал отец Теофил, указывая на второе братство, — идут иноки Петриона, обитель их смотрит вон туда, на гавань. А это, — он указал на третье, — насельники обители Анаргири, очень древнее братство. Император Михаил, прозванный Пафлагоном, скончался в тысяча сорок первом году в одной из их келий. Вступить в это братство — значит приобщиться к сонму святых.
Через некоторое время подошла довольно буйная колонна в белых подрясниках и свободных желтых плащах; нестриженые волосы и бороды развевались на ветру. Историк смутился.
— Не суди их строго, — проговорил он. — Это нищенствующие братья из трущоб Периблепта в квартале Псамматика. Их можно встретить на углах улиц, в гавани, в общественных местах — недужных, слепых, хромых, покрытых язвами. Их покровитель — святой Лазарь. По ночам к ним нисходит ангел-целитель. Они отказываются верить в то, что времена чудес миновали.
Городские монахи были многочисленны, они несли хоругви с названиями своих обителей, начертанными золотыми буквами; во главе каждой колонны шел игумен, или аббат, с факелом в руке.
Группа, одетая только в черное, пересекла ручей — пение этих братьев было столь же мрачно, как и облачение.
— Эти отцы к нам с Петры, — пояснил Теофил. — С Петры на южной стороне. Днем они спят, по ночам бодрствуют. По их мнению, второе пришествие состоится ночью — они считают, что именно это время больше подходит для трубного гласа и чудес.
Крестный ход длился полчаса — мужчины в серых, черных, желтых облачениях, реже — в белых, в клобуках, с бритыми и небритыми головами, босые мужчины и женщины в сандалиях, — река людей в самых разных настроениях, кроме бодрого и счастливого, тяжко катилась мимо помоста, редко попадались поднятые вверх лица, все было призрачным, мрачным, тягостным, и телесно и духовно, — казалось, и молодые и старые только что пробудились после долгих лет погребения; полчаса сокрушенной декламации одной главы из книги жителя Уца, самых мрачных пророчеств; полчаса князь дожидался хоть какого-то доброго знака, но не дождался — полчаса, которые, если только это сравнение не покажется слишком сильным, он был подобен душе, несущей дозор рядом с покинутым ею телом. Потом отец Теофил произнес:
— Насельники обители Святого Иакова в Мангане! Богатейший из монастырей Константинополя и самый влиятельный. Именно он поставляет лучших проповедников в Святую Софию. Братия там предается ученым занятиям. Библиотека их не имеет себе равных, и они гордятся тем, что за сотни лет общинной жизни среди них не завелось ни единого еретика. Перед их алтарями свечи горят непрерывно. Братию они выбирают из благороднейших семейств. Молодые люди, которым открыта дорога на службу в армии, выбирают служение Богу в изысканных кельях монастыря Святого Иакова. Они тебя заинтересуют, князь, — а после них проследует вторая процессия.
— Островные братья?
— Да, братья с островов и побережья.
Во двор вступил регент в облачении, подобном облачению нынешнего греческого священника: круглая черная шляпа с высокой тульей, слегка вывернутой в верхней части наружу; куколь того же цвета; волосы собраны сзади в узел и спрятаны под шляпу; шерстяная ряса, очень темная, блестящая, свободными складками спадающая от шеи до носков. За ним следовал игумен, по причине старости и расслабленности факел за него нес юноша. Пели они сладко и чисто, в лад. Князь отметил все эти свидетельства утонченности и респектабельности, а глянув вновь на факелоносца, признал в нем молодого послушника, с которым делил комнату в Белом замке.
— Известен ли тебе этот юноша? — спросил он, указывая на Сергия.
— Русский, прибыл сюда недавно, — отвечал Теофил. — Позавчера княжна Ирина привела его во дворец и представила императору. Он произвел благоприятное впечатление.
Оба следили взглядом за юношей, пока он не исчез на подъеме.
— О нем услышат. — Высказав это пророчество, князь сосредоточился на других членах братства. — У них военная выправка, — заметил он.
— Они вольно трактуют обеты о неучастии в войне. Если бы Панагию пришлось вынести на стены, они сопровождали бы ее в латах.
Князь улыбнулся. Он не испытывал той веры в Богоматерь Влахернскую, которая звучала в ответе Теофила.
Братья Святого Иакова шествовала долго. Князь следил за ними до последней четверки. То были аристократы Церкви, гордые и надменные; поскольку возможностей перед ними открывалось больше, они наверняка были коварнее, чем их собратья из других обителей, однако более вольные нравы не свидетельствовали о попустительстве. Напротив, поскольку под их защитой находилась божественность в самом высоком смысле, они при случае наверняка проявили бы особую жестокость и мстительность — отправили бы еретика на костер, а малейшее отклонение от канона объявили бы ересью.
— А это кто? — воскликнул князь, когда из тени кипариса выступил благородного вида мужчина в полном церковном облачении, — он возглавлял следующую колонну.
— Церковный церемониймейстер, — отозвался отец Теофил. — Он — стена между островитянами и константинопольцами.
— А кто идет с ним рядом и поет?
— Протопсолет, регент патриаршего хора.
За певцом шли монахи с Принцевых островов. Движением, строем и облачением они напоминали прошедших ранее: игумены, а за ними их последователи в сером, черном и белом — руки сложены в молитве, кто поет лучше, кто хуже, никто не поднимает глаз, все смотрят вниз, будто бы небеса — это дыра в земле, пропасть у них под ногами, в которую они вот-вот вступят.
Князь начал уставать. И тут вдруг вспомнил о встрече с паломниками в Эль-Зариба. Сколь непохожими были два этих зрелища! Там — порыв, движение, будто ярилось море, страстная вера, вскормленная свободой; здесь — медлительность, торжественность, темнота, гнет — на что же это похоже? На смерть при жизни и похороны по столь строгому обряду, что просчитано все, до последней слезинки и стона. Он увидел в этом Закон — а может, давление, силу, убийство выбора привычкой, моду в обличье Веры? Ему стало казаться, что степень влияния Христа на Церковь все-таки можно измерить.
— Роти идет первым! — заметил святой отец. — Голый и каменистый, ни кустика для птицы, ни травинки для сверчка — да уж, нужно всей душой любить Бога или смертной ненавистью ненавидеть мир, чтобы по собственной воле выбрать монашескую жизнь на Роти!
Братия трех монастырей этого острова прошествовала мимо в коротких бурых рясах, с обнаженными головами, босиком. Комментарии историка были скудными и краткими.
— Выглядят бедными, — заметил он про первых, — и они действительно бедны, однако Михаил Рангаве и Михаил Лакапен сочли за счастье жить и умереть среди них. — Про вторых он сказал: — Когда Роман Диоген выстроил обитель, в которой они живут, вряд ли он помышлял, что ей доведется защищать его после бегства с трона. — Про третьих: — Дардан был великим полководцем. Во дни своей славы он выстроил на Роти башню с единственной кельей; в недобрый час он высказал притязания на трон, проиграл, остался без глаз, удалился в эту одинокую башню, склонил к себе своей святостью многих братьев и умер. То было сотни лет назад. Братия все еще молится за спасение его души. Случается, что добро порождает зло, но порой и зло порождает добро — тем самым Господь поддерживает равновесие.
Подобным же образом охарактеризовал он и несколько общин с Антигоны, потом — из обителей Халки, звезды Мраморного моря; среди них были монастыри Иоанна Предтечи, Святого Георгия, Святой Троицы и, наконец, обитель Пресвятой Богородицы, основанная Иоанном VIII Палеологом. За ними шли святые братья с Принкипо, преимущественно насельники пещерной обители Базилиссы Ирины и Преображенского монастыря.
Немногочисленные слуги Господа из монастыря на острове Оксия и одетые в лохмотья отшельники из монастыря Плати — нищие, которые перемежали молитву и покаяние разведением улиток для константинопольского рынка, — замыкали колонну островитян.
Потом в своего рода упорядоченном беспорядке шли братья чистой жизни из обителей на Олимпе у Дарданелл, на Босфоре и с побережья Вифинии за Принцевыми островами; были тут и отшельники с Эгейского моря и Пелопоннеса — стены их обителей ныне обратились в прах, названия забыты.
— Куда направляется процессия? — поинтересовался князь.
— Посмотри назад, на фасад дворца.
Бросив туда взгляд, князь увидел, что все пространство заполнила толпа:
— Что они делают?
— Дожидаются императора. Не хватает только третьей колонны; когда она поднимется наверх, появится их величество.
— И спустится к часовне?
— Да.
Некоторое время из долины доносился шум, напоминавший скорее непрерывный монотонный гул падающей воды, чем песнопения, — и тьма звучала. Шум приближался к воротам и вскоре достиг их. Князя обуяло любопытство, и отец Теофил произнес:
— Подходит третья колонна.
В тусклом красноватом свете, заливавшем ворота, появились фигуры, стремительно выныривавшие из мрака, — фигуры, казавшиеся с расстояния настолько дикими и причудливыми, что в первый момент князь не опознал в них людей. Однако сомнения рассеялись, когда до него долетел звук. Белый песок на дороге, ведущей к террасам, был размолот в пыль давлением тысяч уже прошедших по нему ног, а третья колонна взметнула в воздух облако пыли — пыль не оседала, шум не умолкал.
Князь снова подошел к краю террасы. Шествие утратило свою монотонность, явив нечто новое. Призраки — дьяволы — гномы и джинны Сулеймана, ракшаки и хануманы из восточных «Илиад» — в этой пестрой толпе были они все. Они плясали, раскачивались, толкались, завывали, будто дервиши в экстазе. Птицы вновь снялись с гнезд и заметались над кипарисами — казалось, вот-вот настанет конец света, и тут вопль, отчетливый, но неосмысленный, сотряс охраняемые двери священной часовни.
После этого демоны — по-иному князь их назвать не мог, — перескочив через ручей, сгрудились во дворе, ринулись к арочному проходу, оказавшись на полном виду. Мужчины почти что нагие, загоревшие до угольной черноты; мужчины в накидках и плащах из грубой овчины; мужчины в самых разных головных уборах — тюрбанах, косынках, клобуках; мужчины со спутанными, разлетающимися волосами и бородами; вот один испускает отчаянный вопль, подбрасывая в воздух грязную одежку, сорванную с волосатого, как у козла, тела; другой скачет, прыткий, как пантера; третий ходит колесом, а целая компания плещется в бассейне. Некоторые идут медленно, раскинув руки в бессловесном экстазе, другие шагают, раскрыв рты и уставившись в одну точку, точно в трансе или смертельном опьянении души; подавляющее большинство, слишком изможденное всеми этими прыжками, шагает, подняв головы, хлопая в ладоши или бия себя в грудь, иногда кратко, отрывисто взлаивая, точно старые псы в полусне, иногда разражаясь протяжными воплями, будто завершая печальное хоровое пение. Они толпой входят в ворота, и, глядя на их лица, исполненные безумной радости, князь перестает испытывать к ним сострадание и, припомнив ваххабитов в Эль-Зариба, поворачивается к отцу Теофилу.
— Во имя господа, кто это такие? — спросил он?
— Ты, сын Индии, не узнал их по виду?
В вопросе прозвучало удивление с налетом недопустимой фамильярности, однако святой отец тут же исправил свою оплошность, торжественно добавив:
— Посмотри вон на того, что крутит над головой накидку из нестриженой овчины. У него есть пещера на горе Олимп, в ней имеются табурет, распятие и экземпляр Священного Писания; спит он на камне, накидка ночью служит ему постелью, днем — одеждой. Он выращивает овощи, только они да ледяная вода, что сочится из трещины в пещере, его и питают… А рядом с ним — крупный мужчина в рясе из верблюжьего волоса, которая постоянно царапает его кожу, точно тернии, — он из монастыря Святого Авксентия, где обретается многочисленная община аскетов. Большая часть этой колонны — насельники этого строгого монастыря. Их можно опознать по их покаянным мышасто-серым облачениям — ничего иного они не носят… А вон тот брат держит правую руку под прямым углом к плечу, жестко и неподвижно, будто палку из мореного дуба. Он из общины столпников, что обитает на нашем берегу, в верхней части Босфора, где он выходит к Черному морю. Руку он не смог бы опустить, даже если бы захотел, но, поскольку она — символ его духовного рвения, даже все сокровища мира, сложенные грудой к его ногам, не заставили бы его склонить ее даже на миг. Его община — одна из многих подобных. Не жалей его. Он считает, что в этой своей руке он крепко сжимает засов от двери на Небеса… Крикуны, только что прошедшие через арку единой группой, — это отшельники, живущие вблизи захиревшего монастыря на острове Плати, они питаются улитками и чечевицей, а все остальное время посвящают Христу, причем вера их столь сильна, что сам базилевс в своем пурпуре был бы счастлив, обладай он хоть толикой их счастья… Не довольно ли тебе, князь? Те, что сейчас пересекают ручей? А, да! Это отшельники с острова Андеровит. Жалкие существа, если взглянуть на них через занавешенное окно дворца, — жалкие, покинутые и людьми, и ангелами! Но это не так. Все таково, каким оно выглядит в наших глазах, — так гласит философия, и, поскольку они презирают все то лучшее, что мы видим в мирской жизни, они безразличны и к тому, что ты или я, да и всякий другой, не принадлежащий к их касте, про них думает. Они добрались до вершины, возвышающейся над развратной земной атмосферой, и там у каждого из них уже есть своя обитель, обещанная ему Благословенным Господом, населенная ангелами, готовыми им служить… Что до других, о князь, назови их всех без разбора отшельниками, эрмитами, анахоретами, мистиками, мучениками — как из Европы, так и из безлюдных пустынь Азии. Кто их кормит? Но разве вороны не кормили Илию? Предложи им белого хлеба и шелковые одеяния, которые вчера носил царь. «Как? — удивятся они. — Разве пристало человеку жить лучше Иоанна Предтечи?» Заговори с ними о роскошных покоях, и они ответят известным изречением: «Лисицы имеют норы и птицы небесные — гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову». Что тут еще можно сказать? Ты их видел, ты их знаешь.
Да, князь знал их всех. Как и орда, что стояла у Черного камня и завидовала умирающему Мирзе, они были готовы умереть за Христа. Он мрачно усмехнулся и подумал про Магомета и про то, как легко Церковь осуществила то самое завоевание, о котором он мечтал.
Князь испытал облегчение, когда хвост колонны исчез в направлении дворца.
А потом, последними, подошли церковные иерархи, от картулярия, низшего по званию, и, со многими промежуточными звеньями, до самого Кинкелия, который, будучи вторым после отсутствующего патриарха, представлял его. Если предыдущая часть процессии выглядела бедной и непритязательной, то эта казалась роскошной до вычурности. Их было всего восемнадцать-двадцать человек, однако шли они по одному, на расстоянии друг от друга; справа и слева от каждого разодетый слуга нес факел, позволявший в подробностях рассмотреть его хозяина. Блеск золота на их фигурах изумлял. Но почему нет? Эта немногочисленная, умащенная благовониями группа представляла собой саму Церковь, торжественно шествующую к базилевсу крестным ходом.
Потом показался император — он спускался в часовню.
К изумлению князя, он был одет в простую черную сутану, без короны, меча, скипетра и охраны; если сравнивать его облачение с великолепием окружавших его церковников, он в их среде казался человеком, отбывающим наказание или покаяние. Он прошел мимо своего гостя с видом человека, следующего в мир забвения.
— Поясни мне, святой отец, — попросил князь. — Священнослужители облачены для торжества, а мой августейший друг — император выглядит так, будто его свергли с трона.
— Сейчас ты увидишь, как его величество войдет в часовню один. Согласно легенде, там он останется один на один с Богом; а раз так, зачем ему регалии? Разве меч или скипетр добавит силы его молитвам?
Князь поклонился.
Прямо на его глазах раззолоченная свита остановилась у Дома Святости, дверь отворилась, и Константин вступил в нее в одиночестве. Когда дверь закрылась, священнослужители опустились на колени и так и остались стоять. Факелы озаряли их ярким светом, придавая сцене красоту.
А потом, пока князь стоял, наблюдая, трубы и песнопения рядом с дворцом, у него за спиной, смолкли, и через несколько секунд он услышал топот многих ног, устремившихся со всех сторон к часовне. То тут, то там вспыхивал факел, озаряя сотни стремительно мчащихся возбужденных фигур в темных одеяниях. Все пространство вокруг помоста заполонила толпа, как, впрочем, и другие места поблизости. Цель новоприбывших состояла в том, чтобы оказаться как можно ближе к священному зданию, ибо, достигнув его, они немедленно упали на колени и принялись перебирать четки и читать молитвы. Через некоторое время все террасы оказались заполнены тихо бормочущими монахами.
— Боже Всемогущий! — со сдержанной глубиной произнес отец Теофил. — Началось таинство. Более мы ничего не увидим. Спокойной ночи!
И он без лишних слов тоже преклонил колени — в руках четки, глаза в молитвенном сосредоточении устремлены в одну точку.
Когда прибыли носилки, князь бросил последний взгляд на эту сцену, понимая, что она навеки ляжет тяжким бременем на его память. Он оглядел и запомнил часовню в потеках сырости, стоившую стольких трудов; узкий, ярко освещенный дворик перед ней, заполненный священниками в блистающих облачениях; кипарисы, вздымающиеся к небу, величавые и неподвижные, будто конические монументы; факелы, горящие повсюду, выхватывающие из тьмы коленопреклоненных людей с лицами, повернутыми к часовне; бурчание и бормотание, доносящееся из неосвещенных мест и говорящее о том, что там молятся еще тысячи. Ему доводилось видеть поля только что завершившихся сражений во всем их ужасе, залитые кровью палубы кораблей, берега, усыпанные обломками кораблекрушений и телами утонувших моряков, неутоленные бури; многонаселенные города, разрушенные землетрясением, беспомощных жертв, взывающих из-под развалин, но никогда еще он не видел ничего, что произвело бы на него такое же впечатление, как этот дворцовый парк среди ночи, заполненный толпой призраков!
Ему явно хотелось как можно быстрее оказаться подальше от этого зрелища, ибо, когда носилки миновали Главные ворота, он все время нетерпеливо покрикивал на носильщиков:
— Живее, живее!
Жизнь Сергия в Константинополе протекала почти бессобытийно. Княжна Ирина представила его патриарху, он произвел благоприятное впечатление на этого высокочтимого иерарха, любовью и доверием которого княжна пользовалась в высшей мере. Впрочем, тому способствовали и личные качества Сергия. Мягкость характера, юность, простодушие, уважительность, ум и очевидная набожность располагали к нему людей, однако главная причина его притягательности для незнакомцев заключалась в том, что он был очень схож с принятым в Византии идеалом Христа. Более того, у него была привычка ходить медленным, беззвучным шагом, с опущенной головой, сложив ладони перед грудью. Когда он, в таком настроении, случайно набредал на кого-то, люди часто пугались; впрочем, даже переполошившись, они легко прощали его и начинали за ним следить, так сильно Сергий напоминал им Назарянина, каким Он, должно быть, выглядел, когда бродил в одиночестве вдоль моря или по дорогам Галилеи. Как бы то ни было, но простое внимание святейшего патриарха к русскому быстро перешло в неподдельный интерес, каковой он и демонстрировал в совершенно недвусмысленной и крайне любезной форме. По его совету Сергий обосновался среди братии монастыря Святого Иакова в Мангане.
То был первый приметный эпизод его жизни в городе. Вторым стало представление ко двору, где он завоевал симпатии императора, как прежде патриарха. Однако счастья Сергий не испытывал. Дух его был из тех, которые стремятся и даже рвутся к действию, но вынуждены себя смирять. Сергий так часто видел рядом людей, нуждающихся в спасении, а замысел христианства, как его понимал молодой послушник, был прост и действен. Все души одинаково драгоценны. Говоря словами Христа, все идет от Отца, а Он держит врата Небес открытыми и для нищего, и для императора. Почему не вернуться к замыслу, придуманному и осуществленному самим Спасителем и в нем же воплотившемуся? Эта мысль стала тяжким бременем для его разума, именно из-за нее ходить медленно, со склоненной головой скоро вошло у него в привычку. Порой бунтарские помыслы готовы были вырваться наружу. Особенно часто это случалось, когда он оказывался в людных местах, — ему казалось, что люди уже собрались и готовы его выслушать, остается только войти в гущу толпы, воззвать к людям и начать свою речь; однако перед его взором тут же являлось спокойное, терпеливое, увещевающее лицо княжны Ирины, и он слышал ее тихие слова:
— Выжидай! Я знаю, каково положение дел, а ты нет. Цель наша блага. Господь предоставит возможность. А потом — мученичество, если потребуется, и путь на Небо. Выжидай — я подам тебе знак. Ты будешь говорить и за себя, и за меня. Ты станешь моим голосом.
И он смирялся.
Была и другая беда, хуже поддававшаяся осмыслению и описанию. Из-за нее небо казалось не столь голубым, как раньше, ветерок не освежал и само солнце, рассеивавшее свою золотую мощь по глади моря, словно тускнело; во всем, в том числе и в самом Сергии, чего-то недоставало, но чего именно, он не знал. Сравнивая жизнь в Константинополе с жизнью в Белозерье и взыскуя святого покоя последнего, он приходил к выводу, что тоскует по дому, и стыдился этого. Какое ребячество! У Великого Наставника и вовсе не было дома! Эта мысль заставляла его собирать все свое мужество и оставаться мужчиной, для которого подобная слабость недопустима.
У юноши вошло в привычку приходить в середине дня, если позволяла погода, на городские стены напротив Халкидонской стрелки. По пути туда он порой проходил мимо Ипподрома и Святой Софии — оба находились столь близко к дворцовому комплексу, называвшемуся Буколеоном, что их можно было счесть за единую постройку. Происходившее в просторных палестрах его почти не интересовало — там не стихало противостояние между «синими» и «зелеными». Купол великого храма представлялся Сергию высшим достижением архитектуры, лучшего не сотворишь; но как он уменьшался и мерк, когда юноша смотрел со стен на небо, море и землю — творения Господа!
На стене, рядом с небольшим закруглением, стояла потрескавшаяся каменная скамья, с которой открывался вид на Принцевы острова и на азиатские владения за Бруссой и до Олимпийских холмов; к западу поблизости лежал Буколеон с его садовыми террасами, а над ними возвышалась над Влахерном башня Исаака Ангела, точно страж, несущий дозор возле противостоящих вершин Галаты и Перы. Дальше проход, широкий и гладкий, плавной дугой уводил на север к Акрополю, нынешнему мысу Сераль, а на юг — к порту Юлиана. Попасть на этот променад можно было по нескольким лестницам, однако основной подъем находился возле императорских конюшен и состоял из каменной лестницы, пристроенной к внутренней стороне стены по типу широкого контрфорса. Он предназначался для публики, и в солнечные дни пользовались им постоянно. Особенно мила эта лестница была тем, кто не мог ходить самостоятельно: здесь могли пройти и носилки, и паланкины. Нетрудно себе представить, какой популярностью пользовался этот подъем на стену.
В середине того дня, когда индийский князь удостоился приема у императора, Сергий оказался единственным на каменной скамье. Час выдался приятный, вид открывался великолепный, птицы и суда оживляли воздух и воду; прислушиваясь к шороху волн по камням и гальке внизу — он напоминал тихий шепот, — Сергий забыл, где находится, забыл свое нетерпение и печали, забыл людей, праздно проходивших мимо. Одной рукой он опирался на бортик бастиона и ни о чем не думал, просто наслаждался бытием. Проходившим мимо казалось, что он дремлет, почти спит.
Некоторое время спустя его вырвали из забытья голоса. Не шевелясь, он понял, что рядом остановились двое мужчин. Он волей-неволей подслушал их разговор.
— Она скоро появится, — сказал один.
— Откуда тебе это ведомо? — спросил второй.
— Или я не говорил тебе, что держу соглядатая рядом с домом старого князя? Посланец от него только что доложил, что для нее доставили паланкин; поскольку это ее любимая прогулка, она скоро появится.
— А оценил ли ты риски своего предприятия?
— Риски? Ба!
Это восклицание сопровождалось презрительным смешком.
— Вчера вечером они умножились, — стоял на своем другой. — Индиец принят при дворе как гость его величества.
— Да, об этом мне тоже доложили, однако я просчитал все ходы, и, если ты боишься присоединиться ко мне, я все проделаю сам. Что касается нарушения закона, это похищение, а не убийство, а наказание — заключение в тюрьме — легко заменить на изгнание, которое в моем случае есть не более чем краткое отсутствие, которое позволит друзьям подготовиться к моему возвращению. Более того, учти, что жертвой намечена женщина. Можешь припомнить хоть один случай, чтобы за похищение женщины наказывали? Я хочу сказать, в наши времена?
— Ты прав, женщины — самый дешевый из рыночных товаров, а значит…
— Я знаю, — прервал его первый с налетом нетерпения, — однако индийских князей в Константинополе не так-то много, а дочерей их и того меньше. Каково искушение? А кроме того, по мере разложения нашей Византийской империи уголовное наказание приводят в исполнение все реже и реже. Только вчера вечером мой отец отметил, читая проповедь, что недогляд в этой области можно считать одной из причин упадка империи. Наказанию в наши дни подвергаются лишь нищие да ничтожные. А я — ба! Чего мне бояться? Да и тебе? Кто нас накажет? Когда пропажу, девицу, обнаружат — как видишь, я рассматриваю самое неблагоприятное развитие событий, — мне ведомо, как поступит князь. Он кинется во дворец, припадет к ногам императора, изольет ему свое горе и…
— А если тебя разоблачат?
Заговорщик вновь рассмеялся.
— Тем хуже для князя, — ответил он после долгой паузы. — Мой почтенный отец игумен отправится следом за ним во дворец и… но не станем вдаваться в подробности! Отношения между базилевсом и Церковью натянуты, того и гляди порвутся; и наладить их не удастся, ибо ссора между патриархом и Схоларием становится все ожесточеннее!
— Ссора между патриархом и Схоларием? Впервые про нее слышу.
— Причем открытая! Его величество и патриарх испытывают друг к другу нежную симпатию. Что еще нужно, чтобы раздосадовать пророка? Уже известно, что патриарх нынче ночью не станет участвовать во всенощном бдении. Здоровье его пошатнулось, когда, несмотря на его возражения, решено было все-таки провести это таинство, и на прошлой неделе он отправился на Святую гору. Нынче утром пророк…
— Ты имеешь в виду Схолария?
— Схоларий заклеймил его азимитом, что скверно, если является правдой; обвинил в измене Богу и Церкви, что еще сквернее, и в попытках обратить императора в приверженца веры римского епископа, а это, если учитывать, что епископ есть Сатана, не закованный в цепи, есть худшее из всех мыслимых грехопадений. Нынешние таинства есть план Схолария по противодействию усилиям его преосвященства. О да, между Церковью и государством разгорается ссора, и очень серьезная, и речь идет о непогрешимости нашего нового Иеремии. И ты думаешь, что, если при таких условиях индийский князь вчинит иск достопочтенному игумену обители Святого Иакова, его величество заколеблется? Ты столь низкого мнения о его политических дарованиях? Говорю тебе, поразмысли как следует, поразмысли!
— Братство твоего отца — друзья его величества!
— То-то и оно! Они презирают Схолария, и славный будет шум, славная политическая заваруха, если бросить их ему в руки! Да будь тут целый призрачный караван индийских князей, им и то не оказать на ситуацию такого влияния!
В разговоре наступила пауза.
— Ну что же, раз тебя не уговоришь отказаться от этой затеи, — произнес наконец сомневающийся приятель, — согласись со мною хоть в том, что не пристало обсуждать ее в общественном месте.
Заговорщик рассмеялся уж совсем беспечно:
— Ах, не ты ли убеждал меня не говорить про нее с…
— Довольно! Индийский князь мне никто, а ты мой друг!
— Согласись хоть с тем, что у тебя есть уши, а у других…
— Их нету, хочешь ты сказать. И все же некоторые вещи получают огласку, даже если их прошептать в пустыне.
— У язычников, которые жили до нас, был бог мудрости, они называли его Гермес. Можно подумать, ты прошел у него выучку. Я уверен: именно он учил преступников искать спасения в многолюдных городах. Следуя той же философии, где можно в большей безопасности говорить об измене, чем на этих валах? Страх разоблачения! Я его не испытываю, поскольку не болтаю во сне. Свои добрые намерения — например, приращение богатств — мы осуществляем с величайшей осторожностью, шаг за шагом укрепляя свои позиции. Да, тут не обойтись без злодеяний. Я, впрочем, не пустомеля. Поведаю тебе одну историю… Как тебе известно, братство монастыря Святого Иакова в Мангане очень древнее, а здание, в котором оно размещается, старо, как само братство. У них самый богатый архив в империи. Под него отведено специальное помещение, есть библиотекарь. Приди ему в голову такая мысль, он может написать всю историю Константинополя, основываясь на достоверных материалах и не покидая библиотеки. По счастью, обычные хранители книг редко их пишут… У отца в монастыре есть свой рабочий покой, я часто оказываюсь там в его обществе. Он, добрая душа, никогда не упускает случая прочитать мне наставление. И вот однажды, получив приглашение, я пошел с библиотекарем в хранилище, увидел его, подивился, как человек способен проводить целые дни — а он уже далеко не молод — среди этой гнили и зловония. Не стану описывать те многочисленные труды, которые он мне показывал, ибо лишь один из них достоин упоминания в свете того, что мы задумали: древний документ, скрепленный непотускневшей золотой буллой. «Вот, — поведал он мне, — вещь весьма любопытная». Текст не слишком пространный: в те времена владели искусством писать емко. Я попросил отдать мне документ, но библиотекарь отказался: он скорее отдаст мне последнюю прядь с головы, а это для него ценность немалая, ведь чем меньше у человека волос, тем выше он их ценит. Я попросил его подержать лампу, пока читал… Документ датирован примерно тысяча трехсотым годом, то есть прошло уже полтора века, и представляет собой официальный доклад патриарха перед советом из епископов и игуменов… Полагаю, ты наслышан про Большую Цистерну — не Филоксена, а ту, что еще больше, вход в которую находится к западу от Святой Софии; ее еще иногда называют Императорской, ибо построил ее первый Константин, а Юстиниан расширил.
— Мне о ней ведомо.
— Однажды там проходил торжественный обряд — именно его описанию и посвящен упомянутый мною манускрипт. Вел его патриарх самолично, присутствовали многие священнослужители в полных облачениях: монахи, монахини, настоятели и настоятельницы — одним словом, собралась вся Церковь. До того цистерну осквернили. Некое дьявольское отродье с сатанинским хитроумием превратило ее в притон разврата, скверной своей превосходящий плоды самого греховного воображения; процессия и собрание клира должны были помочь его преосвященству вернуть воде чистоту, что, по мнению собравшихся, возможно было лишь через торжественный обряд экзорцизма… А теперь внемли, друже, — я добрался до сути своего повествования. На город обрушилась эпидемия — эпидемия злодеяний. Пропала женщина. Ее искали, но тщетно. О происшествии этом забыли бы через три дня — столько обычно держатся в памяти подобные истории, — но за ним последовало второе такое же, а потом и третье. Было отмечено, что все жертвы молоды и хороши собой, а поскольку последняя родом была из благородного семейства, дело получило широкую огласку. Спасением ее занялась вся столица. Охота была в самом разгаре, когда та же участь постигла и четвертую. На место сочувствия и любопытства пришла тревога; общество охватила ярость, а родители пригожих девиц места себе не находили от страха. Множились планы поимки, превосходившие один другой хитроумием, в дело вмешались власти — все тщетно! Исчезновения временно прекратились, решили, что несчастные наложили на себя руки. Покой вернулся на улицы — и тут эпидемия разразилась с новой силой! Пять раз за пять недель в Святой Софии служили погребальные службы. И уродливых, и хромых, и давно отчаявшихся найти себе мужа обуял общий ужас. В самоубийства уже никто не верил. Все говорили: это дело рук турок. Туркам, как известно, свойственно рыскать по Константинополю в поисках прекрасных христианок для своих гаремов; если же турки ни при чем, винить остается только дьявола. В видах последнего, церковные иерархи составили особую молитву. Что может красноречивее говорить об отчаянии их паствы? Прошел год, два, три, и, хотя все превратились в стражей и ловцов, хотя глашатаи по три раза на дню возвещали от имени императора на всех уличных углах, во всех местах скопления народа, о том, что за поимку объявлена награда, хотя вести об этих похищениях, умыканиях — назови как хочешь — распространялись повсюду, да так, что всем и каждому ведомы были их мельчайшие подробности, отгадки так и не последовало. Год, два, три — то с долгими перерывами, то с короткими — в древней столице христианства запирали все двери и молились. Кончилось дело тем, что подобные исчезновения стали уже считать участью, которая может выпасть в любой момент любой молодой красивой женщине. Их приравняли к смерти. Близкие скорбели — на том все и заканчивалось. Неведомо, сколько бы эта тайна оставалась тайной… Может, мир и не возник в результате случайности, однако существовать без случайностей мир не может. Вот пример. Однажды женщине потребовалось набрать воды для домашней надобности, она опустила ведро в одно из отверстий в цистерне и вытащила скользкую, полуразложившуюся сандалию. К ней крепилась серебряная пряжка. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что с испода на пряжке выгравировано имя. Собрались любопытствующие, завязался разговор — и человек, наделенный острой памятью, связал эту надпись с одной из пропавших женщин. Да, имя действительно принадлежало ей! Наконец-то появился первый ключ к разгадке зловещей тайны. Город взволновался, потребовали осмотра цистерны. Поначалу власти лишь смеялись. «Что? — говорили они. — Превратить царский резервуар в логово смерти и злых козней? Христианин на такое не способен!» Потом они сдались. На темные воды спустили лодку… Но погоди-ка!
Голос говорившего переменился. Что-то заставило его прервать повествование. Сергия оно заинтересовало: он успел увлечься, хотя и продолжал притворяться спящим.
— Погоди! — повторил рассказчик негромко, но настойчиво. — Видишь, как важно иметь преданных союзников? Мой соглядатай был прав. Появилась — вон она!
— Кто именно?
— Она, дочь старого индуса. В паланкине слева от меня — гляди!
Расслышав ответ, Сергий едва утерпел, чтобы не глянуть тоже, — он пока плохо понимал, что происходит. Человек в состоянии с закрытыми глазами постичь происходящее, если заранее предуведомлен о его сути или знаком с привходящими обстоятельствами; тогда роль глаз берет на себя воображение. Услышав подобный разговор, опытный соглядатай понял бы все, даже не глядя, однако юный инок слишком недавно прибыл из белозерских келий и еще не выучился распознавать злоумышленников. Он знал, что мир есть юдоль зла, но лично со злом пока не сталкивался; и все же оно явилось в обличье свирепого волка, завывавшего вдалеке. Сергию не терпелось убедиться в справедливости своих домыслов, а именно что предметом, так сильно заинтересовавшим его соседей-лиходеев, действительно является дочь странного индуса, встреченного им в Белом замке. Саму ее он помнил на удивление отчетливо. Ее лицо и повадка в тот момент, когда он помогал ей сойти с лодки, вновь и вновь возвращались в его мысли. Лицо это свидетельствовало о простодушии и беспомощности, а сама девушка выглядела такой чистой и прекрасной! Признавшись в этих мыслях самому себе, послушник почувствовал громкий стук сердца. До него донеслось шарканье проходивших мимо носильщиков, а когда шаги стихли, странное чувство явилось ему, завладело всем его существом и повлекло его к ней. Тем не менее он удержался и не поднял головы.
— Клянусь святым покровителем братства твоего отца, она воистину прекрасна! Ты меня почти убедил.
— Ах, не столь я безумен, как был раньше! — со смехом ответил заговорщик, а потом, посерьезнев, добавил, будто бы сквозь стиснутые зубы: — Я намерен довершить начатое. Я заполучу ее, заполучу, чего бы это ни стоило! Я не трус и не пустомеля. Поступай как знаешь, а я слишком далеко зашел, чтобы отступать. Пойдем следом, взглянем на нее еще раз — на мою дивную княжну!
— Погоди немного.
Сергию постепенно открывалась истина. Он едва дышал.
— Ну? — последовал ответ.
— Ты говорил, что в цистерну отправили лодку. Что дальше?
— Что открылось? Да, в этом вся суть моего повествования! Между четырьмя основными опорами цистерны был сделан настил, а на нем — постройка с отдельными помещениями. Попасть туда можно было на лодочке.
— Изумительно!
— Идем, не то потеряем ее из виду!
— А дальше что?
— Взяли крюки, вроде тех, которыми рыбаки ловят омаров, пошарили и обнаружили пропавших женщин — вернее, их скелеты. Дальше расскажу уже на ходу. Не могу ждать.
Сергий услышал, как они уходят, и после этого поднял голову. Кровь его оледенела от ужаса. Его настигло страшное озарение, которое рано или поздно суждено всякому, кто решил удалиться от мира.
Сергий остался сидеть на скамье; расстилавшийся вокруг вид утратил для него всю свою привлекательность.
Две мысли крутились у него в мозгу, будто пылинки в облаке тумана: первая — что явно составлен некий заговор, вторая — что заговор этот направлен против дочери индийского князя.
Когда, стоя у врат древней лавры на укрытом снегами берегу Белого озера, Сергий простился с отцом Илларионом, получил его благословение и богоугодное поручение, ему и в голову не пришло, что по прибытии в Константинополь он первым делом попадет в тенета любви. Надо сказать, что и сейчас это представлялось ему совершенно немыслимым, и все же образ девушки с лицом дитяти, которую он встретил на пристани у Белого замка, в руках врагов, неотвязно стоял у него перед глазами — и почти всякому другому трепет, который вызывал у него этот образ, показался бы странным, а то и подозрительным. Одно Сергий знал наверное: он должен спасти ее во что бы то ни стало.
Кроме того, еще одна вещь побуждала юного послушника к действию. Один из подслушанных им собеседников объявил, что является сыном игумена монастыря Святого Иакова. Святого Иакова! Его собственной обители! Его собственного игумена! Мог ли у столь богобоязненного человека родиться столь подлый сын? Куда проще не верить словам заговорщика! Однако, как известно, Бог допускает рождения чудовищ, а почему — ведомо одному лишь Провидению. Судя по всему, речь шла именно о таком случае. Вне всякого сомнения, облик этого человека отмечен печатью такого порочного чада. В любом случае нелишне будет на него взглянуть.
С этими мыслями Сергий встал и отправился вслед за заговорщиками. Нужно нагнать паланкин — они наверняка окажутся поблизости, и он без труда их опознает.
Шаги носильщиков, удивительно поспешные и легкие, миновали скамью и удалились к северу, в сторону мыса Димитрия. Туда Сергий и направился.
Вдали, над головами прогуливающихся, он вскоре заметил верхушку движущегося паланкина и стремительно зашагал вдогонку, опасаясь, что находящаяся внутри спустится со стен по ступеням рядом с конюшнями Буколеона. Когда же паланкин пронесли мимо этого спуска, послушник замедлил шаг, понимая, что встретит его на возврате.
Однако паланкин двинулся навстречу Сергию, даже не достигнув мыса. Юноша не видел поблизости никого, даже отдаленно похожего на заговорщиков, и, опасаясь, что совершил ошибку, заглянул в переднее окошко раскрашенной переноски. Дама зрелых лет вернула ему, без особой любезности, его взгляд.
Объяснение могло быть лишь одно: он пошел не в ту сторону, нужно было спускаться к югу. Что делать? Отказаться от погони? Но это значит — бросить юную приятельницу на произвол судьбы. А кроме того, не сам он оказался в том месте, где смог подслушать, что против нее злоумышляют, — его туда направило Провидение. Он двинулся вспять.
Ошибка лишь укрепила его решимость. А если несчастную уже увлекают прочь?
У начала лестницы, рядом с конюшней, он замедлил шаги; на лестнице было пусто, и дальше он пустился едва ли не бегом — мимо треснувшей скамьи, мимо Рассеченных ворот. Впереди замаячила башня императорской резиденции, носившая имя Юлиана, и Сергий как раз подавлял свою нерешительность и бередил совесть мыслями о том, что может приключиться с несчастной девушкой, когда увидел паланкин, двигавшийся навстречу. Был он богато украшен и ярко блистал даже на расстоянии: он явно принадлежал княжне. Справа от паланкина вышагивал гигантского роста негр, который так поразил Сергия в Белом замке. Сергий глубоко вдохнул, остановился. Нужно обладать недюжинным мужеством, чтобы посреди бела дня напасть на этого великана!
Пока Сергий дивился варварской пышности негра, его величавой осанке и полной невозмутимости перед лицом любопытных взглядов, к паланкину с противоположной стороны подошел какой-то мужчина. Переднее оконце было открыто, Сергий успел заметить, как сидевшая внутри отшатнулась от незнакомца и уронила на лицо вуаль.
Перед ним был один из тех, кого он высматривал. Где же другой? Тут человек, стоявший у левого окна, обернулся через плечо, будто говоря что-то, и один из следовавших за паланкином стремительно прянул вперед, присоединился к наглецу и шагал с ним рядом достаточно долго, чтобы обменяться торопливыми словами; после этого он отстал и исчез. Сергий получил ответ на свои вопросы.
Убедившись, что один из заговорщиков находится у него в виду, молодой инок решил дождаться развития событий. Сквозь переднее окошко носилок, на диво гладкое и блестящее, девушка могла его опознать; возможно, она с ним заговорит, а может, его вспомнит негр. В обоих случаях у него появится повод вмешаться.
Выжидая, Сергий, по возможности спокойно — ибо был он молод, горяч и легко поддавался праведному гневу, — рассматривал незнакомца, остававшегося на своем месте, будто на часах, и время от времени обращавшегося с вопросами к отпрянувшей девушке.
Любопытство разбирало Сергия даже сильнее, чем гнев; ему не столь важно было знать, кто этот заговорщик, сколь как он выглядит. Можно представить себе его изумление, когда предмет его интереса, приблизившись, оказался на полном виду, и вместо чудовища, отмеченного печатью Каина, молодому монаху предстал грациозный, хотя и низкорослый мужчина с приятным лицом. Единственное, что могло вызвать нарекание, это крикливый — да простится нам такое слово — наряд.
Ярко-алый плащ просторными складками свисал с непомерно крупной, украшенной пурпурной эмалью пряжки на левом плече; справа он расходился в стороны, подхваченный у правого колена еще одной пряжкой. В результате правая рука оставалась свободной, зато одеяние мешало при ходьбе и не позволяло вытянуть из ножен рапиру, рукоять которой легко угадывалась под плащом. Ярко-оранжевая туника, с короткими полами и рукавами, скрывала очертания тела. Из-под нее видны были облегающие чулки и красные туфли, на чулках ослепительно сверкали черные и желтые полосы. Красный остроконечный головной убор с загнутым задним полем спускался на лицо чем-то вроде забрала, из него небрежно торчало перо белой цапли, создавая гармонию с остальным костюмом. Горло и левая рука были обнажены, последняя — от середины предплечья.
Послушник впервые увидел византийского вельможу тех времен при полном параде, способном затмить наряды слабого пола.
Если бы предчувствия Сергия сбылись, если бы вместо элегантного, беззаботного на вид кавалера в пышном платье он увидел мерзавца с уродливым телом и порочным лицом, он вряд ли бы смешался, вряд ли бы остался стоять, повторяя про себя: «Господи Всемогущий, неужели это сын игумена?»
То, что у святого человека может быть столь низменный отпрыск, смутило юного инока. Тайный грех всегда становится явным — так говорится в книгах; какой же позор, какое унижение и горе ждут несчастного отца.
Сочувствуя ему заранее, Сергий стоял на месте, пока передний носильщик паланкина не издал, обращаясь к нему, обычный предупредительный крик. Послушник шагнул в сторону, и тут произошли две вещи. Сидевшая внутри приподняла вуаль и протянула ему руку. Он едва успел уловить этот жест, равно как и выражение ее лица, даже более детское, чем раньше, ибо на лице отражалось смятение, и тут по левую сторону носилок появился негр. На миг замешкавшись, чтобы закрепить свое копье в пряжке за спиной, он с животным рыком прыгнул вперед и схватил кавалера одной рукой за плечо, другой — за колено. Рык и захват случились единомоментно. Сопротивляться было бы бесполезно, даже не произойди это столь внезапно. Грек едва успел заметить своего обидчика, едва успел глянуть тому в лицо, еще больше почерневшее от гнева, едва успел позвать на помощь. Могучие руки подняли его в воздух и стремительно понесли к стене, возвышавшейся над морем.
Вокруг стояло множество зевак, среди них были и мужчины, однако они оцепенели от ужаса. Не двигался никто, кроме Сергия. Он один увидел, чем вызвана гневная вспышка, и понимал, какое последует наказание.
Могучие руки подняли его в воздух и стремительно понесли к стене…
Несколько шагов до стены негр преодолел едва ли не бегом. Оказавшись на месте, он, по велению своей дикой натуры, вознамерился проследить за падением своей жертвы, однако порыв ветра швырнул полу алого плаща ему в глаза, и он приостановился, чтобы откинуть ее. Грек за это мгновение успел увидеть внизу острые камни, пену разбивающихся о них волн и вцепился своему противнику в голову — зубцы позолоченной железной короны врезались ему в кожу рук, показалась кровь. Несчастный извивался, в уши Нило — вот только они были мертвы — врывался вопль о пощаде. Тут подошел Сергий и схватил грека.
Нило не сопротивлялся. Освободив глаза от плаща, он глянул на нежданного заступника, а тот, не зная о глухоте негра, увещевал:
— Во имя любви к Господу нашему, во спасение собственной души, не убивай его!
Сергий не мог тягаться с Нило мощью, однако был почти столь же высок; пока они стояли, глядя друг на друга, лицом к лицу, явственно проступила разница в их обличьях. Ярость на черной физиономии сперва сменилась радостным удивлением, а после расцвела узнаванием.
Византиец спешно вскочил на ноги и, в свою очередь охваченный кровожадным порывом, выхватил меч. Впрочем, Нило опередил его; острие копья неожиданно придало убедительности новым попыткам Сергия решить дело миром.
Вокруг уже собралось множество зевак. Глазеть на распрю людям всегда сподручнее, чем на мирную беседу, в каком бы тоне она ни велась. Многие бросились Сергию на подмогу, кто-то принес поверженному юноше шляпу, слетевшую по ходу стычки, другие помогли ему оправить платье; поздравив его с тем, что он сумел сохранить жизнь, доброжелатели окружили его и увели прочь. Возобладать над таким гигантом! Как же силен духом должен быть этот молодой человек!
Сергию отрадна была мысль, что он спас византийца. Теперь перед ним стояла следующая задача — успокоить юную княжну. Не нужно было обладать пылким воображением, чтобы представить, каким мучительным оказалось для нее это происшествие; Сергий и так был понятлив, а решимость еще обострила его чуткость. Подозвав Нило, он поспешил к паланкину.
Сделаем паузу, прервем совсем ненадолго наше повествование — причем только ради самого же читателя. Ему необходимо понимать, насколько обстоятельства благоприятствуют романтическому развитию отношений между Лаэль и Сергием, — мы боимся, что он позволит своему воображению разыграться. Да, действительно, период рыцарства тогда еще не закончился; мужчины носили доспехи и в бою прикрывались щитами; женщины являлись предметом поклонения, разговоры между влюбленными велись в стиле высокой куртуазности; с одной стороны, преобладала застенчивость, с другой — выспренние призывы ко всем святым как свидетелям клятв и обещаний, которым ни один святой, даже с самой сомнительной репутацией, никогда не стал бы внимать, а уж тем более верить; однако при этом нельзя не учитывать одного или двух обстоятельств. Описанные выше нравы отнюдь не были в ходу среди христиан Востока, а в Константинополе и вовсе не прижились. Двое Комнинов, Исаак и Алексей, куда больше приблизились к западному идеалу рыцарства, чем кто-либо из византийских воинов; может, они и не были единственными подлинными рыцарями Византии, но явно были последними; впрочем, даже их ошеломляли причудливые манеры высокородных франков, встававших лагерем возле их ворот на пути в Святую землю. Соответственно, язык повседневного общения между уроженцами Востока был прост и не столь сильно замаран тем, что можно назвать набожным сквернословием. Беседы их зачастую отличались занудным многословием, однако никогда не состояли из преувеличений и богохульств. Педантизмом они отличались только на письме. Из этого читатель может составить себе мнение о встрече Сергия и Лаэль. Кроме того, следует помнить, что они были молоды; она — дитя годами, он — дитя за отсутствием жизненного опыта. А дети всегда ведут себя непосредственно.
В тревоге приблизившись к паланкину, послушник обнаружил его владелицу в бледности и смятении. Нило был совсем рядом, она увидела обоих одновременно и в естественном порыве протянула в окно руку. Трудно было определить, кому из двоих она предназначалась. Сергий заколебался. Потом девушка обратила к нему непокрытое лицо.
— Я вас знаю, знаю! — воззвала она к послушнику. — Ах, как же хорошо, что вы здесь! Я так напугалась, так напугалась — никогда больше не выйду из дому. Останьтесь со мной, я вас очень прошу, это будет так мило с вашей стороны… Я не хотела, чтобы Нило убил этого человека. Я только хотела, чтобы он его прогнал, чтобы меня оставили в покое. Он день за днем преследовал меня, стоило мне выйти из дому. Как покажусь на улице — он тут как тут. Отец велел мне брать с собой Нило. Он же ведь его не убил?
Все это время она держала руку протянутой, будто дожидаясь, что ее возьмут. Слова лились потоком. Глаза глядели искательно и были несказанно прекрасны. Речь ее казалась столь же невинной, как и она сама; с той же невинностью он взял ее руку и задержал в своей, отвечая:
— Он не пострадал. Его увели друзья. Ничего не бойтесь.
— Вы его спасли. Я все видела — у меня прямо сердце остановилось. Как я рада, что он жив! Теперь мне не страшно. Мой отец будет вам благодарен, а он человек щедрый и любит меня почти так же сильно, как я люблю его. Я незамедлительно направлюсь домой. Ведь так будет лучше, да?
Пусть Сергий и успел вытянуться в полный мужской рост, но такого ему еще переживать не доводилось — ни такого, ни чего-либо подобного. Ладонь, чуть свернувшись, легко лежала в его руке. Он вспомнил, что однажды в келью к нему залетел голубь. Оконце кельи было столь мало, что голубь, видимо, посчитал его удобным местом для гнезда. Сергий вспомнил, что принял птицу за посланника Небес, которого ждал всю жизнь, по которому всегда тосковал, — и ему захотелось оставить птицу себе, ибо он не сомневался: рано или поздно та найдет способ передать ему нужную весть. Он взял заблудившееся существо в руки и начал выхаживать его с несказанной нежностью. Каким же благом порою оказывается то, что воспоминания не уходят в глубины, их легко вернуть; сейчас послушнику вспомнилось, что тот крылатый нунций на ощупь был точно рука, которую он сейчас держал в своей, — почти такой же мягкий, столь же притягательно-живой — и он так же едва ощутимо вздрагивал. Да, только ради той птички он не выпускал эту ладонь, пока отвечал:
— Да, полагаю, так будет лучше, и я провожу вас до дома вашего отца.
Он обратился к носильщикам:
— Спускайтесь от стены по большой лестнице. Княжна желает вернуться домой.
Чувствовать себя мужчиной, проявляющим заботу о беззащитном существе, было освежающе приятно. Паланкин двинулся, послушник занял место рядом с окном. Пальцы маленькой руки все еще лежали на шелковой обивке, подобные розовым жемчужинам. Он смотрел на них в томлении, но одновременно им овладела скованность. Розовые жемчужины сделались для него священны. Ему захотелось защитить их от пыли, которую приносил проказливый ветер. Ветра неугомонны. Солнцу, садившемуся в позлащенные воды Мраморного моря, следовало бы пригасить лучи, которым оно дозволяет на них падать. Ведь сколько уже светит солнечный диск, пора бы ему понять, что некоторым вещам избыточное сияние во вред. Кроме того, ему хотелось заговорить с Лаэль, осведомиться, продолжает ли она испытывать страх, — но он не решался. Куда подевалась его отвага? Совсем недавно, отбирая у Нило юного грека, он позабыл о своей робости. То была удивительная перемена. А теперь непонятная неловкость неприятно сковывала его члены. И почему им овладевало смущение, когда люди останавливались на него поглазеть?
Паланкин двигался в сторону спуска, Сергий шагал справа от него, Нило — слева. Внизу, пока они шли через сад по дорожке, ведущей в сторону Святой Софии, Лаэль придвинулась к окну и заговорила с Сергием. Поразительно, как он старался не упустить ни единого слова. Ничего, что пришлось наклониться, — причем, с высоты его роста, наклониться весьма сильно; ничего, что это вызывало пересуды.
— А видели ли вы в недавнее время княжну, ту, что живет в Терапии? — спросила Лаэль.
— О да, — отвечал он. — Она мне как маменька. Я у нее часто бываю. И во всем слушаюсь ее совета.
— Как, наверное, славно иметь такую маменьку, — с улыбкой заметила Лаэль.
— Очень славно, — подтвердил Сергий.
— А какая она дивная, и отважная, и невозмутимая, — продолжала Лаэль. — С ней рядом я совсем забыла свой страх. Забыла, что мы в руках у этих ужасных турок. Все время думала только о ней, а не о себе.
Сергий подождал, что она еще скажет.
— Нынче в полдень к отцу явился от нее гонец с просьбой, чтобы мне позволили ее навестить.
Сердце послушника радостно дрогнуло.
— Визит состоится?
Будь она чуть старше и искушеннее, она уловила бы нотку нетерпения в тоне, которым был задан вопрос.
— Пока не знаю. С тех пор как было получено это приглашение, я еще не видела отца — он был у императора. Однако мне известно, что он восхищается княжной. Полагаю, он даст свое согласие, а значит, завтра я отправлюсь в Терапию.
Мысленно порешив, что и сам окажется там завтра утром, Сергий горячо откликнулся:
— А доводилось ли вам видеть сад за ее дворцом?
— Нет.
— Я, разумеется, не знаю, каков из себя рай, но, если верить моему воображению, сад этот является его частью.
— Ах, я не сомневаюсь, что мне все очень понравится: княжна, ее сад — да и все остальное.
После этого Лаэль откинулась на спинку сиденья, и больше они не обменялись ни словом, пока паланкин не остановился у дверей дома князя. Подавшись к окну, девушка протянула своему провожатому руку. Розовые жемчужины оказались совсем не так далеко, более того, их ему предлагали. Он не удержался и заключил их в свою ладонь.
— Я хочу, чтобы вы знали, что я вам очень, очень благодарна, — проговорила девушка, не отнимая своей руки. — Мой отец обязательно переговорит с вами о сегодняшних событиях. Он найдет случай, причем скоро. Но… но…
Она заколебалась, заливаясь румянцем.
— Что? — попытался он ее подбодрить.
— Я не знаю ни вашего имени, ни места жительства.
— Имя мое Сергий.
— Сергий?
— Да. По иноческому своему положению обретаюсь я в келье монастыря Святого Иакова в Мангане. Я — член этого братства и смиренно молю Бога о ниспослании кротости и благодати. Я сообщил, кто я такой, позволительно ли мне спросить…
Он не закончил. По счастью, она угадала его желание.
— А! — произнесла она. — Те, кто любит меня всем сердцем, называют меня Гюль-Бахар, настоящее же мое имя Лаэль.
— Каким же именем называть вас мне?
— Прощайте, — вымолвила она, оставив вопрос без ответа, равно как и сопровождавший его смущенный взгляд. — Прощайте — княжна пришлет за мной завтра.
Когда паланкин занесли в дом, Сергию показалось, что солнце стремительно скатилось к горизонту, оставив за собой сумеречное небо. Он направил стопы к своей келье, и никогда еще в голове у него не было столько мирских мыслей. Впервые за всю его жизнь в стенах монастырской обители ему показалось тесно и одиноко. Он привык думать, что их озаряет и согревает небесное присутствие, — но теперь над этим нависла угроза. Впрочем, время от времени на место юной княжны, образ которой он уносил с собою, приходили мысли о том, мог ли грек, которого он спас от Нило, действительно быть сыном отца игумена; возвращаясь, воспоминание это влекло за собой сомнения, ибо Сергий понимал, что в случае, если это окажется правдой, а сам грек действительно что-то злоумышляет, он, Сергий, будет втянут во множество интриг. Уснув наконец на подушке из соломы, он увидел во сне, как прогуливается с Гюль-Бахар по саду за дворцом в Терапии, — сон этот был неизбывно прекрасен.
Пока почитаемую часовню, расположенную на пути к Влахернскому дворцу, окружали коленопреклоненные священнослужители, а звуки их молитв стенаниями ветра взметались ввысь, к игумену монастыря Святого Иакова явился посланник: он принес приветствие базилевса и просьбу выйти к воротам храма. Праведный муж повиновался и всю ночь, несмотря на возраст и телесную слабость, простоял там в поклоне, благословляя императора и империю, ибо любил обоих; рядом с ним, с факелом в руке, неизменно находился Сергий. За полсуток до того он всем сердцем отдавался служению, и дух его ни на миг не отвлекался от свершавшихся таинств, теперь же — увы непостоянству юности! — мысли его порою блуждали. Округлое белое личико Лаэль вновь в вновь вставало перед ним столь же явственно, словно он снова видел ее в окне паланкина на променаде между Буколеоном и морем. Он тщился отогнать видение, однако, открывая молитвенник, который носил при себе, как и его собратья, и пытаясь занять мысли чтением; встряхивая факел, он словно пытался отгородиться от них клубами смолистого дыма, но вновь видел перед собой дивные, тающие, недосягаемые глаза и чувствовал себя не в силах противостоять их притяжению. Его усилия прогнать их прочь они, похоже, принимали за призыв остаться. Еще никогда не проявлял он при служении подобной небрежности — и никогда небрежность эта не была столь упорной, столь схожей с грехом.
По счастью, ночь кончилась. Рассвет, поначалу робко брезживший над Скутари, набрался сил, заполонил весь восток, превратил факелы, все еще горевшие напротив, возле Влахернского дворца, в палки и чаши, окутанные дымом. Тогда священное воинство дрогнуло, поднялось и беззвучно, стремительно возвратилось в город; базилевс же закончил свое одинокое бдение в часовне и — безусловно, просветленный духом — отправился на ложе в одном из раззолоченных покоев в башне Исаака.
Игумен монастыря Святого Иакова, чью слабую плоть изнурило всенощное бдение, не говоря уж об опустошении духа, отправился домой в паланкине. Сергий не бросил его до конца. У ворот монастыря он подошел под благословение.
— Не уходи, сын мой, останься ненадолго. Мне утешительно твое присутствие.
Сергий послушался. На самом деле ему хотелось поспешить в Терапию, однако, вновь изгнав из мыслей лицо юной княжны, он помог старику выбраться из паланкина, войти в покрытые темными пятнами ворота и проследовать длинными коридорами до его покоев, голых и неприютных, будто у смиреннейшего неофита. Сергий помог наставнику снять облачения и со всей мыслимой заботой уложил его, изнуренного телом, на узкую койку, служившую ему ложем, а уж после этого получил благословение.
— Добрый ты сын, Сергий, — проговорил игумен, слегка приободрившись. — Ты укрепляешь мой дух. Я чувствую, что ты всецело предан Учителю и Его вере, — более того, ты обликом так похож на Учителя: когда ты рядом, мне кажется, что это Он печется обо мне. Ты свободен. Благословляю тебя.
Сергий опустился на колени, ощутил дрожащие руки у себя на голове и поцеловал их с безграничным почтением.
— Отец, — проговорил он, — прошу разрешения отлучиться на несколько дней.
— Куда?
— Вам известно, что я отношусь к княжне Ирине как к своей маменьке. Мне хотелось бы с ней повидаться.
— В Терапии?
— Да, отец.
Игумен отвел глаза; подрагивание пальцев, сцепленных на груди, свидетельствовало о душевной смуте.
— Сын мой, — произнес он наконец, — я знал отца княжны Ирины и сочувствовал ему. Я привел все братство требовать его освобождения из темницы. Когда его выпустили, я радовался от всей души, мне отрадно, что я сделал много хорошего ему и его близким. Но вспоминаю я об этом вовсе не для того, чтобы выхваляться или преувеличивать собственное участие, а лишь для того, чтобы ты понял, сколь неестественно для меня проявлять враждебность к его единственной дочери. Так что если я скажу о ней что-то не совсем лестное, пойми, что к тому меня понуждают совесть и чувство долга перед тобой — человеком, которого я принял в наше братство как истинного посланника самого Господа… То, как княжна живет и держится, не отвечает нашим обычаям. Нет ничего особо предосудительного в том, что женщина ее ранга выходит на люди с непокрытым лицом, тем более что держится она чрезвычайно скромно; тем не менее она подает дурной пример другим женщинам, не обладающим теми же высокими качествами; соответственно, эта манера, даже в ее лице, принимает вид дерзкого вызова, Ирина становится предметом нелицеприятных замечаний — короче говоря, о ней много судачат. Согласен, то невеликий проступок, речь идет всего лишь о пренебрежении вкусом и обычаем; куда предосудительнее ее настойчивое желание жить одной в Терапии. С мужем это было бы допустимо, а так — турки слишком близко… или, говоря точнее, она, одинокая женщина, известная своей красотой, представляет собой слишком сильное искушение для жестоких безбожников, заполонивших противоположный берег Босфора. Скромность украшает женщину, особенно ту, для которой честь важнее и жизни, и свободы. Ей же, незамужней и незащищенной, куда более пристало жить в святой обители на островах или здесь, в городе, где, помимо личной безопасности, она находилась бы в окружении единоверцев. Сейчас же молва приписывает ей то одно, то другое, и даже ее щедролюбие и все ее добрые дела не в состоянии ее оградить. Говорят, что она предпочитает греховную свободу браку, однако никто, даже произносящий эти слова, в них не верит — ее домашний уклад позволяет развеять любые наветы. Говорят, однако, что уединением она пользуется потому, что отправляет неканонические обряды. Иными словами, сын мой, ходят слухи, что она — еретичка.
Сергий вздрогнул, всплеснув руками. Обвинение это его не удивило — княжна и сама говорила, что оно носится в воздухе, однако в устах достопочтенного главы братства это утверждение, пусть и приведенное с чужих слов, звучало так ужасно, что застало его врасплох. Сергий знал, как карают за ересь, его обуяла тревога за Ирину, и он едва не выдал себя. Как было бы интересно узнать в точности, от этого непререкаемого авторитета, в чем именно состоит ересь княжны. Если в ее вере есть изъян, то что уж говорить о его вере?
— Отец мой, — заговорил Сергий, стараясь сохранять спокойствие, — меня не тревожат слова других, слухи, пятнающие честь княжны, — злоба всегда стремится очернить все белое только потому, что оно белое, — однако, если тебе не слишком в тягость такое усилие, поведай мне больше. В чем состоит ее ересь?
Худые пальцы игумена вновь нервно затрепетали, и он отвел взгляд:
— Как мне, мой сын, дать краткий ответ на твой законный вопрос? — С этими словами он все-таки посмотрел прямо в лицо юноши. — Внемли, однако, я же попробую… Тебе, безусловно, ведомо, что Символ веры является основой православия и… — игумен умолк и искательно заглянул юноше в глаза, — я уверен, что ты веруешь в него безраздельно. Тебе, я знаю, известна его история — ты наверняка знаешь, что он был принят на Никейском соборе, на котором лично председательствовал сам Константин, величайший из императоров. Никогда еще ни одно собрание не проходило столь безупречно, чему, безусловно, способствовал Божий промысел; однако, как это ни прискорбно, за протекшие с тех пор века не раз вспыхивали распри, так или иначе относившиеся к тем самым благословенным канонам, а что еще прискорбнее — некоторые из этих распрей продолжаются и по сей день. Когда бы, Божьей милостью, они утихли!
Праведный старик закрыл лицо руками, будто пытаясь отгородиться от некоего тягостного зрелища:
— Считаю уместным, сын мой, оповестить тебя о тех мучительных вопросах, которые довели Церковь до такого умаления, что теперь одно лишь Небо способно спасти ее от распада и разрушения. Горе мне, что довелось дожить до этого дня, — мне, считавшему во дни своей юности, что Церковь возведена на скале, несокрушимой, как сама Природа!.. Изложив суть дела внятными словами, я помогу тебе яснее понять, сколь пагубным и несвоевременным является отступничество княжны… Однако сперва разреши спросить, известны ли тебе имена наших партий. Иногда меня тянет назвать их сектами, но делаю я это неохотно, ибо название такое оскорбительно, и, прибегая к нему, я уничижаю самого себя, ибо принадлежу к одной из партий.
— Я слышал о римской партии и о греческой партии; однако, поскольку в Константинополе я недавно, надежнее будет получить эти сведения от вас.
— Благоразумный ответ, клянусь нашим пресвятым покровителем! — воскликнул игумен, и на лице его показалось подобие улыбки. — Оставайся столь же мудрым, и братство Святого Иакова воздаст Господу хвалу за то, что он привел тебя к нам… внемли же. Речь действительно идет о греческой и римской партиях, хотя последних их недруги чаще именуют азимитами, что, как ты понимаешь, есть не более чем прозвище. Сам я — сторонник римлян; наше братство держится римского толка, и нас не смущает, что Схоларий, как и его покровитель, великий дука Нотарас, кричат нам вслед: «Азимиты!» Если один из спорщиков прибегает к оскорблениям, значит другой превзошел его в доводах.
До этого момента речь игумена отличала достойная, приличествующая сдержанность, но тут глаза его ярко блеснули, и он вскричал, судорожно стиснув руки:
— Мы не клятвопреступники! Позор предательства не падет на наши души!
Истовость, с которой наставник произнес эти слова, поразила Сергия, однако ему хватило прозорливости понять и оценить причины этого всплеска; именно в этот миг к нему пришло понимание, что смирить распрю между двумя партиями уже невозможно. Если находящийся рядом с ним человек, изнуренный прожитыми годами и с трудом поддерживающий в себе дыхание жизни, так воспламенен презрением к своим недругам, что же говорить о его сотоварищах? Возраст, как правило, смиряет страсти. Но в данном случае их сдерживали так долго, что сдержанность погасила благотворный эффект. Как же мало игумен, в качестве наставника и примера, походил сейчас на Иллариона! Сердце юноши внезапно омыла теплая волна тоски по его сокрытой от мира милой старой лавре с ее неизменным добросердечием, из-за которого ледяной простор Белого озера круглый год кажется одетым в летний пурпур. Нигде более любовь человека к человеку не была столь дивной, нигде не представала столь всеобъемлющей и самодостаточной! Единственным чувством, которое могло возбудить страсти в этом краю чистоты и кротости, была жалость. А здесь! Однако Сергий тут же отогнал воспоминания. Нужно было слушать дальше. Да поможет Господь еретику, который в такой момент попадет в руки этого Судии! Воскликнув это про себя, Сергий стал ждать продолжения, причем его стремление узнать о ереси побольше обострял еще и личный интерес.
— Существует пять вопросов, по которым мнения партий расходятся, — продолжал игумен, смирив пароксизм ненависти. — Слушай, я подам их тебе в обнаженном виде, а далее пусть время дарует тебе возможность разобраться в них подробнее… Первый — это эманация Святого Духа. Вопрос в том, истекает ли Святой Дух только от Отца или от Отца и Сына? Греки утверждают — от Отца, римляне — что, поскольку Отец и Сын едины, Дух, соответственно, исходит от них совокупно… В никейском Символе веры, в изначальном его изводе, однозначно сказано, что Святой Дух истекает от одного только Отца. Намерение состояло в том, чтобы защитить единство Божественной сущности. Впоследствии латиняне, стремясь привести представление о сущности Духа, исходящего от Отца, и Духа, исходящего от Сына, в форму, представлявшуюся им более внятной, ввели в текст Символа веры слово «filioque», что значит «от Сына». Это добавление греки признают незаконным. Латиняне, со своей стороны, отрицают, что это есть именно добавление — по их словам, речь идет просто о разъяснении изначально провозглашенного принципа, — и в доказательство прослеживают его использование к Отцам, как греческим, так и римским, и к соборам, следовавшим за Никейским… Если вдуматься в то, в какие глубины разногласий ввергло это расхождение сынов Божьих, которым положено быть братьями в любви и соперниками только в ревностном служении Церкви, представляется, что появление других предметов, углубивших этот опасный раскол, есть истинная кара Божья; однако будет несправедливо по отношению к тебе, о сын мой, не упомянуть еще о трех важных предметах. Первый состоит в следующем: какой хлеб надлежит использовать для причастия, квасной или пресный? Около шестисот лет назад латиняне начали использовать опресноки. Греков возмутило это нововведение, и много веков обе стороны отстаивали свою правоту в свободном и доброжелательном диалоге; однако в последние пятьдесят лет споры переросли в ссору, а теперь — ах, какими же словами, подходящими для богобоязненного служителя, могу я описать то, в каком тоне они ведутся? Не станем об этом! Еще один раскол касается чистилища. Греки отрицают его существование, утверждая, что после смерти душу ждет одно из двух: рай либо ад.
Игумен умолк, будто снова обуянный порывом мстительности.
— Ах, раскольники! — вскричал он. — Почему они не видят в латинском представлении о третьей юдоли особо дарованной им милости Божьей? Если всех праведных допускают пред очи Отца Небесного сразу после расставания души с телом, если не существует промежуточного состояния, в котором происходит очищение тех, кто, будучи крещен, умер, погрязнув в грехах, что же их ждет?
Сергий содрогнулся, но сохранил самообладание.
— Есть и еще один вопрос, — продолжал настоятель, уняв дрожь в голосе, — и его чаще всего используют для раздора; как тебе известно, мой сын, греки привыкли считать себя наставниками во всех умственных областях — философии, науке, поэзии, искусстве, а особенно в религии, причем так это было еще в те времена, когда латиняне, в неприкрытом своем варварстве, были наполнены гордостью, будто пустые бутылки — воздухом; и поскольку в свете исторических фактов гордость их имеет под собой определенные основания, они с легкостью попадаются в тенета тем, кто злоумышляет против единства Церкви, — я сейчас говорю о примате. Как будто бы власть и окончательную истину можно распределить поровну среди равных! Как будто одно тело лучше сотни голов! Всякому ведомо, что две противонаправленные воли, равные по своей силе, означают отсутствие воли! Из всех оснований, данных нам Богом, порядка лишен один только Хаос — и именно с ним сравнивает Схоларий христианский мир! Избави Господи! Повтори эти слова, сын мой, дай мне услышать твой голос — прости Господи!
С истовостью, нисколько не меньшей, чем у наставника, Сергий повторил его слова; после этого старик взглянул на него и, вспыхнув, произнес:
— Боюсь, я был слишком несдержан в выражении отвращения и ужаса. Не пристало старикам поддаваться страсти. И дабы ты, сын мой, не судил обо мне превратно, добавлю еще одно пояснение, а уж после этого ты сам сможешь судить, оправдывать или осуждать то чувство, которое я проявил в твоем присутствии. Более глубокая рана на совести, более нелепый призыв к небесному мщению, козни, равных которым по безбожности и непростительности тебе не увидеть, проживи ты даже трижды годы Ноя… Попытки уладить разногласия, о которых я тебе поведал, предпринимались неоднократно. Чуть более ста лет тому назад — было это в правление Андроника III — некий Варлаам, игумен, как и я, был отправлен императором в Италию с предложением унии; однако папа Бенедикт решительно отказался от его предложения, по той причине, что оно не содержало окончательного решения вопроса, разделяющего две Церкви. И разве он не был прав?
Сергий кивнул.
— В тысяча триста шестьдесят девятом году Иоанн Пятый Палеолог, теснимый турками, предпринял новые попытки к примирению — с этой целью он даже перешел в католичество. Потом Иоанн Шестой, покойный император, оказавшийся в ситуации даже более плачевной, чем его предшественник, отправил к папскому двору предложение столь заманчивое, что Николай Кузанский был послан в Константинополь, дабы изучить возможности урегулирования разногласий и заключения унии. В ноябре тысяча четыреста тридцать седьмого года император в сопровождении патриарха Иосифа и архиепископа Никейского Виссариона, равно как и послов, уполномоченных представлять других патриархов, со свитой ученых помощников и писцов, общим числом в семь сотен, отправились в Италию по приглашению папы Евгения Четвертого. Базилевс высадился в Венеции, откуда его сопроводили в Феррару, и там Евгений принял его с подобающей пышностью. Ферраро-Флорентийский собор, перенесенный в Феррару ради того, чтобы устроить порфироносного гостя с большим удобством, открылся в апреле тысяча четыреста тридцать восьмого года. Но тут разразилась чума, заседания перенесли во Флоренцию, где совет заседал три года. Следишь ли ты за моей мыслью, сын мой?
— Всеми силами разума, отец, и с благодарностью за ваши усилия.
— Полно, Сергий, твое внимание мне лучшая награда… Узнай же, что все перечисленные мною разногласия, связанные с догматами веры и использовавшиеся для козней против единства нашей возлюбленной Церкви, были преодолены и закрыты на Флорентийском соборе. Последним был снят примат римского епископа — он отличался от прочих своим политическим подтекстом, однако и в этом была достигнута договоренность в следующих словах — сохрани их в памяти, дабы впоследствии осознать всю их значимость: «Святой Апостольский престол и римский понтифик обладают приматом над всем миром; римский понтифик является преемником Петра, князя апостолов, и наместником Христа, главы единой Церкви, Отца и Настоятеля всех христиан». В Италии в тысяча четыреста тридцать девятом году — заметь, сын Сергий, всего одиннадцать лет тому назад — участники собора с Востока и с Запада, греки и латиняне — император, патриархи, митрополиты, диаконы и менее высокие церковные чины — подписали орос, унию, которую у нас называют «Гепнотиконом» и в которую внесены были все вышеозначенные решения. Я сказал, что унию подписали все, однако было два исключения: Марк Эфесский и епископ Ставропольский. Патриарх Константинопольский Иосиф скончался по ходу собора, однако подписи его коллег и императора сообщили оросу законную силу. Что ты на это скажешь, сын мой? Ты знаток священного канона, что ты скажешь?
— Я пока лишь учусь, — отвечал Сергий, — однако, по моему мнению — возможно, ошибочному, — единство Церкви было достигнуто.
— Да, на бумаге, — отвечал игумен, с усилием садясь, — оставалось добиться того, чтобы подписавшие честно выполняли достигнутые договоренности. Услышь, что для этого было предпринято. Была составлена особая присяга, навлекавшая самые страшные проклятия на тех, кто нарушит положения унии, и все принесли эту присягу.
— Все?
— Да, сын мой Сергий, все, кто присутствовал на соборе, от базилевса до смиреннейшего монаха; все принесли присягу, добровольно признав, что, отступившись, навлекут на себя вечный гнев Господа. Но я уже говорил о клятвопреступниках, не так ли?
Сергий кивнул.
— Хуже того, я говорил о худшем проклятии — предательстве. Я вышел из себя, проявил несдержанность — я видел, как ты содрогаешься, и не виню тебя в этом. Но выслушай далее, ты не станешь винить и меня… Базилевс и семьсот человек его свиты вернулись домой. Едва сойдя с корабля, они были призваны к ответу. Горожане, собравшиеся на пристани, вопрошали: «Во что вы нас ввергли? Что будет с нашей верой? Вы вернулись с победой?» Император поспешил удалиться во дворец, прелаты, повесив головы и дрожа от страха, отвечали: «Мы продали нашу веру, мы предали ее чистоту, мы стали азимитами». Слова эти произнесли Виссарион, Вальзам — архидиакон и хранитель архивов, Гемист из Лакедемона, Антуан из Гераклеи; все говорили одно, и высокородные и низкие, включая и Георгия Схолария, который вчера возглавлял покаянную процессию во время бдения. «Почему же вы подписали унию?» Они отвечали: «Из страха перед франками». Безбожные предатели, предатели-трусы!.. И этим, сын мой Сергий, все сказано, с одним исключением. Некоторые из митрополитов, будучи призваны подписать орос, заявили: «Заплатите нам, сколько попросим, иначе мы не подпишем». Им отсчитали серебра. Зря, сын мой, ты смотришь с таким недоверием — я там был, я говорю о том, что видел. Чего, кроме отречения, оставалось ждать от подобных корыстолюбцев? Они и отреклись, все, кроме синкелла Митрофана и Григория, милостью Божьей — нынешнего патриарха. Виноват ли я в собственной горячности? Если я называю этих негодяев предателями и клятвопреступниками, сочтет ли это Пречистый на Небесах грехом? Отвечай, не кривя душою!
— Отец мой, — отвечал Сергий, — заклеймить безбожие не есть греховный поступок, если только то, чему меня всю жизнь учили, — истина; и разве на вас, главном пастыре почтенного братства, не лежит обязанность предавать гласности любое неправедное деяние? Мне отрадно узнать, что его преосвященство патриарх полностью оправдан и не принял участия в этом беззаконии; мне тягостно было бы изъять его из числа тех, кем я восхищаюсь. Однако я прошу прощения, но из опаски, что вы не коснетесь этого предмета, я прошу вас рассказать подробнее о ереси княжны Ирины.
Сергий стоял спиной к дверям кельи, а кроме того, рассказ игумена поглотил все его внимание — он не заметил, как внутрь бесшумно вошел третий: сделав шаг-другой, он остановился, однако мог все слышать.
— Уместная, более чем уместная просьба, — откликнулся игумен, не стесняясь присутствием нового человека. — Действительно, я почти забыл про княжну… Когда в Церкви, будто волк в овчарне, ярятся подобные противоречия, допустимо ли, чтобы кто-то выступал еще с одной новой доктриной, еще сильнее смущая паству? А именно так поступила и продолжает поступать княжна.
— Отец, смысл ваших слов для меня по-прежнему темен.
Игумен осекся, однако в конце концов продолжил:
— Если оставить в стороне ее религиозные воззрения и неординарные привычки, княжна Ирина — самое благородное создание во всей Византии. Случись у меня страшное бедствие, именно к ней я бы обратился, зная, что она способна к самопожертвованию и даже героизму. В ответ на мое отеческое к ней внимание она часто принимала меня у себя во дворце и высказывала свои мысли с отвагою и свободой, от чего у меня осталось впечатление, что от будущего она ждет чего-то страшного, что ввергнет ее в тягчайшие муки, и уже приуготовилась к этому.
— Да, верно, — подтвердил Сергий с убедительным жестом. — Некоторые люди всю свою жизнь проживают мучениками, смерти остается лишь принести им венец.
Тон его высказывания, да и сама его суть произвели на игумена сильное впечатление.
— Сын мой, — проговорил он, — ты прирожденный проповедник. Знать бы мне заранее твое будущее. Но я должен спешить, или…
— Позвольте, отец, помочь вам лечь снова.
С этими словами Сергий опустил хрупкое тело на подушки.
— Благодарствуй, сын мой, — прозвучало в ответ. — Я всегда знал, что душа у тебя добрая.
Передохнув, игумен заговорил снова:
— Что касается княжны, она очень увлечена Писанием; читая его — что в иных обстоятельствах было бы занятием сугубо добродетельным, — она не принимает ничего на веру, до всего доходит своим умом. У нас принято в случае сомнений — тебе и самому это ведомо — полагаться на толкования Отцов, она же считает, что Сын Божий сам знал, что он хочет сказать, а их добронамеренные толкования не осенены вдохновением Святого Духа.
На лице слушателя мелькнуло выражение удовольствия.
— И тем самым, — продолжал игумен, — она дошла до того, что создала себе собственный Символ веры, заменив им тот, который лежит в основании Церкви — я имею в виду Символ веры, дарованный нам Никейским собором.
— А существует ли эта подмена в письменном виде?
— Я читал ее лично.
— Значит, вы можете мне сказать, откуда она ее почерпнула.
— Из Евангелий, слово в слово… Послушай, я слишком слаб, чтобы вступать в споры, могу лишь подвести итоги.
— Снизойдите еще до одной моей просьбы, — торопливо проговорил Сергий, — даете ли вы мне благословение на то, чтобы прочитать написанное ею?
— Можешь обратиться к ней с этой просьбой, однако помни, сын мой… — это предупреждение игумен сопроводил суровым взглядом, — помни: стремление обратить в свою веру есть откровенный акт ереси, который Церковь не может одобрить… Я продолжу. Доктрина княжны направлена против никейцев; если ее принять, Церковь превратится в препятствие на пути к спасению. Это недопустимо… Продолжать не могу, эта ночь меня изнурила. Прошу, ступай и попроси принести вино и пищу. Завтра или позже, когда ты придешь снова — заклинаю, не отсутствуй долго, ибо любовь моя к тебе велика, — мы вернемся к этой беседе.
Сергий увидел капли испарины на бледном лице игумена, услышал, как пресекается его голос. Он наклонился, поднял с тяжко вздымавшейся груди исхудалую руку, поцеловал ее, потом стремительно обернулся, отправляясь за испрошенным подкреплением, и оказался лицом к лицу с молодым греком, которого спас от Нило во время стычки на крепостной стене.
— Я хотел бы сказать тебе пару слов, — тихо промолвил грек, когда Сергий направился к двери.
— Твой отец страждет, я должен спешить.
— Пойдем вместе.
Сергий подождал, пока молодой человек подошел к одру, снял шляпу и, преклонив колени, произнес:
— Благослови, отец.
Игумен возложил руку на голову просителя.
— Сын мой, я не видел тебя много дней, — проговорил он, — однако с надеждой, что ты внял моим словам и порвал связи, которые угрожают и спасению твоей души, и незапятнанности моего имени, а еще потому, что я люблю тебя — одному Богу ведомо, как сильно, — и в память о твоей матери, которая была совершенством при жизни и умерла с достоинством, молясь за тебя, прими мое благословение.
Слезы навернулись Сергию на глаза — он был уверен, что эти упреки произвели на сына должное впечатление; ему сделалось жалко того, и он даже пожалел, что стал свидетелем этого покаянного признания, а также горя, которое неизбежно придет следом. Предмет его сострадания отпустил руку отца, деловито ее поцеловал, поднялся и с безразличием произнес:
— Все эти ламентации пора прекратить. Ну почему, отец, ты не в состоянии понять, что мы живем в новой Византии? Что даже Ипподром уже не тот, что раньше, разве что цвет не переменился? Мало я тебе говорил про последнее открытие общественных наук, которое принято ныне всеми за пределами клерикального круга, да и в нем тоже многими: что грех обладает одним целительным свойством?
— Грех — целителен? — воскликнул отец.
— Да. И свойство это — удовольствие.
— О Господи! — вздохнул старик, с безнадежным видом отворачиваясь к стене. — Куда мы катимся?
Вряд ли он услышал прощальные слова блудного сына.
— Если у тебя есть желание говорить со мной, дождись здесь моего возвращения.
Эти слова Сергий произнес, когда они оба вышли из кельи. Шагая по темному коридору, послушник оглянулся и увидел грека у двери; вернувшись с завтраком для игумена в руках, он снова вошел к нему, миновав своего спутника на входе. Подойдя к ложу, Сергий встал на колени и предложил игумену подкрепиться, в этой позе и оставался, пока старец ел. Сергий видел, дряхлое сердце терзает двойная боль: за Церковь, преданную столь многими ее детьми, и за самого себя, покинутого сыном.
Игумен возложил руку на голову просителя.
— Ах, Сергий, каким было бы для меня утешением, будь ты моя плоть и кровь!
Эти слова вобрали в себя все чувства, проистекавшие из создавшегося положения. Вскоре появился еще один из братии, и Сергий смог уйти.
— Теперь я готов тебя выслушать, — проговорил он, присоединившись к греку у дверей.
— Пройдем в твою келью.
Войдя в келью, Сергий выдвинул на середину единственный стул, который разрешался ему правилами обители.
— Садись, — предложил он.
— Нет, — ответил его гость, — я буду краток. Ты плохо знаешь моего отца. Братии Святого Иакова пора освободить его от должности. Увы, годы сильно его ослабили.
— Это стало бы проявлением неблагодарности.
— Одному Богу известно, — продолжал блудный сын жалобным тоном, — сколько трудов я положил на то, чтобы поведать ему о современности; он же живет в прошлом. Однако я прошу прощения: если не ошибаюсь, отец назвал тебя Сергием.
— Таково мое иноческое имя.
— Ты не грек?
— Я являюсь подданным великого князя.
— Мое имя Демид. Отец окрестил меня Митрофаном, в честь покойного патриарха, однако имя это мне не по душе, и я взял себе другое. Теперь мы знакомы, давай станем друзьями.
Наметка упала Сергию на лицо, и, заправляя ее назад под клобук, он ответил:
— Я попытаюсь, Демид, любить тебя так же, как и самого себя.
Как мы помним, грек был хорош собой, с приятными манерами; это определенным образом возмещало его малый рост; да и слова его не содержали в себе ничего отталкивающего.
— Тебя, видимо, удивляет, что я оторвал тебя от ложа отца; еще сильнее тебя удивляет, что я пытаюсь тебе навязываться, однако у меня на то есть основательные причины… Во-первых, я не могу не признать, что вчера, если бы не твое вмешательство, этот невежа-гигант, напавший на меня без всякого предупреждения, меня наверняка бы убил. Собственно, я уже приготовился к смерти. Острые камни у подножия стены будто специально высовывались из воды, чтобы меня поймать и переломать все кости до последней. Ты ведь примешь мою благодарность?
— Спасти двоих ближних, одного от причинения, а другого от принятия смерти, не есть, на мой взгляд, действие, требующее благодарности; однако, дабы ты не чувствовал себя обязанным, принимаю.
— Ты действительно облегчил мне душу, — сказал Демид, резко втянув воздух. — Это побуждает меня продолжить.
Он помолчал, пристально оглядев Сергия с ног до головы, — и выказанное им восхищение, которое стало фоном для последующих его речей, не могло быть разыграно даже самым ловким актером.
— Разве плоть и кровь не имеют для нас всех одинаковое значение? Когда молодость и здоровье подкреплены телесной красотой, не значит ли это, что человек богат духом и подвержен влечениям? Могут ли ряса и клобук полностью пресечь проявления человеческих чувств? Я наслышан об отшельнике Антонии.
Эта мысль его явно повеселила, он рассмеялся.
— Не хочу проявлять неуважения, — продолжил он, — но тебе же известно, милый Сергий, что смех — как слезы: порой сдерживать его не в нашей воле… Антоний решил вести святую жизнь, однако его смущали видения прекрасных женщин. Чтобы спастись от них, он последовал за сынами ислама в пустыню. Увы, видения последовали туда же. Он зарылся в землю — видения не отступали. Он укрылся в подвале древнего замка, но вотще — видения отыскали его и там. Он восемьдесят девять лет предавался самобичеванию, ежедневно и еженощно сражаясь со своими видениями. Он оставил две бараньих шкуры двум епископам и одно рубище двум любимым ученикам — они служили ему защитой от видений. Под конец, дабы не дать нечестивым соблазнам преследовать его и в смерти, он попросил учеников даровать ему избавление, похоронив в неведомом месте. Сергий, друг мой славный! — Грек придвинулся ближе и легко опустил руку на просторный рукав послушника. — Я слышал некоторые твои ответы моему отцу и слишком уважаю твою добродетельность, а потому лишь спрошу: зачем ты тратишь свою молодость…
— Не смей! Не продолжай далее — ни слова! — вскричал Сергий. — Или ты считаешь, что венец, который в итоге достается святому, ничего не значит?
Демида, похоже, не смутил этот всплеск, — возможно, он его ожидал и даже остался доволен.
— Готов согласиться с тобой, — проговорил он с улыбкой, — причем охотно, ибо ты убедил меня: я не ошибся на твой счет… Мой отец — добродетельный человек. Однако именно добродетель делает его особенно чувствительным к любому противоречию. Раскол внутри Церкви приносит ему ужасные страдания. Бывало, он при мне говорил о нем часами. Полагаю, его склонность к жалобам надлежит сносить с уважением и долготерпением, однако в ней есть одна особенность: он слеп ко всему, кроме страха перед утратой власти и перед тем, какое влияние схизмы могут оказать на Церковь. Он доблестно бьется за дело старого православия, будучи уверен в том, что умаление власти религии, которое ныне наблюдается, повлечет за собой умаление влиятельности святых орденов и уважения к ним. Более того, Сергий, говоря простыми словами, и он, и его братство того и гляди распалят свой фанатизм до такой силы, что любое отступление от догмы будет казаться им чернейшей ересью. Тебе, склонному доискиваться подлинных фактов, никогда, полагаю, не приходило в голову, насколько далеко, а говоря точнее, насколько близко от этого лежат наказания, навлекаемые без разбору, а по сути — самые ужасные? Пытки, сожжение на костре, массовые умерщвления на Ипподроме, зрелища в Синегионе — для разъяренных церковников это лишь праведный и милосердный суд над заблудшими еретиками. Послушай меня, монах, — и если есть в тебе хоть капля любви к ней, осознай: княжна Ирина в опасности.
Слова эти прозвучали неожиданно, но истово; при мысли про княжну Сергий утратил присутствие духа, которое до этого сохранял.
— Княжну подвергнут пыткам! Избави Боже!
— Помни, — продолжал грек, — ибо, знаю, ты будешь размышлять над нашим разговором, — помни, что я слышал конец твоей беседы с моим отцом. Завтра или по возвращении из Терапии он с великой благожелательностью расспросит тебя о том, чем она с тобою делилась, пусть это и не имеет никакого отношения к Символу веры, который она, по его утверждению, составила для себя. Оставайся настороже. Помни также, что я частично рассчитался с долгом, в котором был перед тобой за спасение моей жизни.
Простодушие послушника, для которого книга жизни только начинала приоткрывать свои страницы, давало греку колоссальное преимущество. Неудивительно, что Сергий слегка размягчился душой и подался вперед, чтобы лучше слышать.
— Трапезничал ли ты? — осведомился блудный сын в своей беспечной манере.
— Еще нет.
— А! Заботясь о моем отце, ты пренебрег собственными потребностями. Не след мне проявлять бесцеремонность. От голодного слушателя не жди терпения. Прервать мне свой рассказ?
— Ты меня заинтересовал, а отлучка моя может продлиться несколько дней.
— Хорошо, тогда буду краток. Справедливости ради должен сказать, что воины в этом духовном сражении равны по своему внутреннему пылу: патриарх Григорий и его латиняне, с одной стороны, Схоларий и его греки — с другой. Они по очереди выходят на кафедру, не допуская туда соперника. Обряды причастия они проводят врозь. Сегодня в Святой Софии — папская месса, а завтра состоится греческая служба. Лишь самое острое чутье способно уловить разницу в запахе благовоний, которые две партии воскуряют у алтаря древнего храма. Но, полагаю, разница есть. Вчера у членов братства парабаланов дошло до потасовки по поводу тела, которое несли к погребению, в результате чего опрокинули погребальные носилки и выронили труп. Имея численное преимущество, греки захватили лабарум латинян и искупали его в грязи, при этом монограмма на нем была та же, какую используют и они. Впрочем, полагаю, есть отличия.
Демид рассмеялся:
— Но, право же, Сергий, в мире очень много всего, что лежит за пределами Церкви — или Церквей, если тебе будет угодно, — куда больше, чем в пределах. Разрывая друг друга на куски, воюющие стороны перестали замечать большинство, а оно, как это обычно бывает, думало своей головой. Пока пастух спит, псы дерутся, а овцы, оставленные на собственное попечение, разбредаются в поисках чистой воды и тучных пастбищ. Слыхал ли ты про Академию Эпикура?
— Нет.
— Я расскажу тебе про нее. Присядь же. В мои намерения не входило изнурить тебя при первой же беседе.
— Я не устал.
— На самом деле, — грек одарил собеседника любезной улыбкой, — предлагая это, я прежде всего пекся о себе. Шея у меня затекла от необходимости постоянно смотреть вверх… Должен тебе сказать, что молодые византийцы не видят ничего горестного в том, что ими пренебрегают, более того, свободомыслие представляется им великой привилегией. Позволь поделиться с тобой некоторыми их выводами. По их словам, Бога не существует, поскольку ни один уважающий себя Бог не стал бы сносить распри и болтовню, которые расточаются во имя его и одновременно оскверняют его установления. Может, религия и не является обманом, но она — не более чем бряцание медных цимбал. Священник же — лишь учитель, которого прикармливают красивыми нарядами, хлебом и вином; в глазах большинства он — осел с колокольчиком, за которым покорно следует караван верблюдов. Зачем нужны Символы веры, кроме как тянуть дураков за уши? Чья христианская вера является истинной — заметь, не которая, а чья? Патриарх говорит нам: «Се есть истина», а Схоларий отвечает: «Се есть истина: патриарх с его лжеучением — лжец и предатель Господа», а потом предлагает нам нечто иное, столь же невнятное. Предоставленные в итоге самим себе — а должен признать, что и я принадлежу к этому заблудшему стаду, — и вынужденные жить собственным разумом, мы в результате решили обменяться мнениями и пришли к выводу, что заменой религии является общественная необходимость. Первой нашей мыслью было возродить язычество; поклоняясь многим богам, мы, возможно, рано или поздно наткнулись бы на того, который существует на самом деле; а хорош он или плох, до того нам нет дела, главное — чтобы он принимал осмысленное участие в ходе событий. Пререкаться по поводу его свойств стало бы бессмысленным повторением безумств наших стариков — безумств плавания в ревущем водовороте. Кто-то заявил, насколько проще и удобнее верить в одного Бога вместо многих, а кроме того, язычество — закосневшая система, нетерпимая к свободе. Кто, выдвинули аргумент, добровольно откажется от соблазна создавать собственных богов? Слишком уж это приятная привилегия. Потом было предложено каждому создать собственного бога. Эта идея представлялась не лишенной смысла, — по крайней мере, она положит конец распрям, ведь у каждого будет достойный предмет для поклонения, тогда как для умственных упражнений и общественных нужд можно будет обратиться к философии. Пытались ли наши отцы использовать философию? Когда общественное благоденствие было выше, чем в блаженные времена Платона и Пифагора? Однако в наших рядах возникли колебания, точнее, мысль должна была вызреть. К какой школе нам должно присоединиться? В руки нам попал «Справочник» Эпиктета, и, тщательно его изучив, мы отказались от стоицизма. Были предложены циники, мы отвергли и их — Диоген в качестве покровителя не слишком привлекателен. Потом мы перешли к Сократу. «Сыны Софрония» — вещь солидная, однако его система нравственной философии для нас неприемлема, а поскольку он веровал в Бога-созидателя, доктрина его слишком похожа на религию. Хотя Дельфийский оракул и провозгласил его мудрейшим из людей, мы решили продолжить поиски и вскоре добрались до Эпикура. На нем мы остановились. Мы пришли к выводу, что его рассуждения имеют отношение к одной только земной жизни, а поскольку он предлагал выбор между ублажением чувств и соблюдением добродетели, тем самым оставляя за нами выбор собственного поведения, мы формально объявили себя эпикурейцами. После этого мы объединились для защиты от Церкви. Отступничество может привести нас на костер, или в лапы Тамерлана, короля Синегиона, или, что во много раз хуже, в монастырские кельи, если мы будем малочисленны; однако что, если к нам присоединится вся византийская молодежь целокупно? Как действовать, было понятно. Мы основали Академию — Академию Эпикура, которая находится в прекрасном храме; трижды в неделю мы собираемся для бесед и лекций. Число наших сторонников уже измеряется тысячами, и это лучшая кровь империи, ибо сторонников мы набираем не только в стенах города.
Здесь Сергий поднял руку. Он слушал блудного сына молча, и трудно сказать, какое из чувств обуревало его сильнее: отвращение, изумление или жалость. Он был почти не в состоянии думать, однако теперь ему сделался ясен отчаянный вскрик игумена. О Господи! Куда мы катимся? Точно птицы на мрачном рассвете, кружили над ним тягостные последствия этого замысла. Он достаточно занимался изучением противоборства религий, чтобы понять, насколько привлекательна для молодых людей возможность предаваться удовольствиям. Кроме того, ему было до определенной степени известно, какое место занимало эпикурейство в древних состязаниях разных философий: в цивилизованном языческом мире у него было больше приверженцев, чем у любой другой системы. Обороть его христианство смогло одним из последних, если не самым последним. И вот это учение вернулось, и не просто вернулось: к тому были предприняты согласованные усилия. Кто повинен в этом воскрешении? Церковь? Какими губительными показались Сергию ее распри! Епископ, воюющий с другим епископом, обленившийся клир, оскверненные алтари, пренебрежение священными обрядами — что это может означать, кроме междуцарствия Слова? Не могут люди одновременно сражаться и с Сатаной, и друг с другом. Призвав на помощь все самообладание, послушник спросил:
— А чем вы намерены заместить Бога и Христа?
— Принципом, — прозвучал ответ.
— Каким принципом?
— Удовольствием как смыслом жизни и достижением его как благородным занятием.
— Удовольствие для одного не всегда есть удовольствие для другого, оно бывает разным.
— Мудрые слова, о Сергий! Наше удовольствие — это услаждение чувств. Мало кто из нас думает о приверженности добродетели — это было бы все равно что предаваться мечтам, когда нужно действовать.
— Достижение удовольствия является вашим основным занятием?
— С нашей точки зрения, героическими свойствами человеческой натуры являются терпение, отвага и осмотрительность; поэтому наш девиз — Терпение, Отвага и Осмотрительность. Достижение удовольствия требует проявления всех трех этих качеств, что придает ему благородство.
Грек, судя по всему, говорил серьезно. Сергий осмотрел его от острых носков туфель до красного пера на красной конусообразной шляпе и с ноткой жалости в голосе произнес:
— Увы! Ты неосмотрительно выбрал себе новое имя. «Разврат» подошло бы тебе лучше, чем «Демид».
Грек приподнял брови и пожал плечами.
— Мы в Академии привыкли не только давать, но и брать, — заявил он без всякого смущения. — Однако, дорогой мой Сергий, я должен все-таки исполнить лежащую на мне приятную обязанность. Вчера вечером я при всех рассказал о том, что случилось на стенах. Если бы ты мог слышать, в каких словах я описывал твое вмешательство и какой хвалой сопровождал это описание, ты не обвинил бы меня в неблагодарности. Мои братья были поражены — раздался гром аплодисментов, тебя провозгласили героем, а потом меня без промедления уполномочили объявить тебе, что двери Академии открыты…
— Ни слова более! — вскричал Сергий, заслонившись обеими руками, будто бы от удара. Потом, бросив на собеседника испепеляющий взгляд, он дважды пересек келью из конца в конец. — Демид, — проговорил он, остановившись напротив грека, и лицо его покрылось запоздалой бледностью, — то, с каким пылом ты пытаешься отвратиться от Бога, доказывает, насколько Он тебе страшен. Академия — это лишь толпа, которую ты собрал, чтобы понадежнее спрятаться от Христа. Ты — проводник греха, ученик Сатаны… — Послушник говорил негромко, без всякой угрозы, однако в словах его чувствовалась сила, заставившая Демида съежиться. — Не стану благодарить тебя за то, что приглашение так до конца и не сошло с твоих уст, но лучше мне его не слышать. Давай расстанемся.
Резко повернувшись, он зашагал к двери.
Грек метнулся вдогонку, ухватил его за рясу.
— Сергий, милый мой Сергий, — проговорил он, — у меня не было намерения тебя оскорбить. Я должен высказать еще одну мысль. Подожди!
— Иного толка? — осведомился Сергий.
— О да, отличную от первой, как свет от тьмы.
— Говори быстрее.
Сергий стоял в дверном проеме. Демид проскользнул мимо него и остановился снаружи.
— Ты направляешься в Терапию? — спросил он.
— Да.
— Там будет индийская княжна. Она уже тронулась в путь.
— Откуда тебе это ведомо?
— Я никогда не спускаю с нее глаз.
Этот издевательский ответ напомнил Сергию об Академии. Блудный сын вознамерился произвести на него впечатление, проиллюстрировав тот самый принцип, который заместил для него Бога. Его девиз, как стало понятно Сергию, был не праздными словами, но вдохновенным символом, подобным кресту на хоругви. Этот фанатик, по сути, признался в том, что преследует юную княжну, — он выбрал ее в следующее приношение своему принципу, который, как и другой бог, ненасытен в отношении даров, жертв и почестей. Таков был ход мыслей инока.
— Ты с ней знаком? — осведомился Демид.
— Да.
— И ты считаешь, что она — дочь индийского князя?
— Да.
— Значит, ты с ней незнаком.
Грек презрительно рассмеялся:
— Даже лучшим и старейшим из нас сведения порою нужны не меньше, чем безанты в дар. Прими от Академии с наилучшими пожеланиями. Эта девушка — дочь базарного торговца, еврея, в чьих жилах нет ни капли благородной крови, иудейского пса, который ради заработка ссудил собственную дочь самозванцу.
— Откуда дошли до тебя эти… эти…
Грек не обратил внимания на его возглас:
— Сегодня днем у княжны Ирины будет празднество. Туда прибудут все до единого рыбаки с Босфора. Буду там и я. Приятного времяпрепровождения и скорейшего пробуждения тебе, Сергий!
Демид зашагал по коридору, но потом обернулся и произнес:
— Терпение, Отвага, Осмотрительность. Когда ты поймешь, что именно содержится в нашем девизе, Сергий, возможно, ты сделаешься сговорчивее. До встречи у дверей Академии — они всегда для тебя открыты.
Озадаченный послушник остался стоять в дверном проеме; зло, встреченное впервые, всегда обескураживает — что говорит о том, что добро принадлежит к естественному порядку вещей.
Сергий вкусил завтрак, приготовленный в строгом соответствии с правилами братства; будучи крайне простым, он не отнял много времени. Вернувшись к себе в келью, он распустил и тщательно расчесал волосы, а потом, свернув их в блестящую копну, спрятал под клобук. Достав чистый намет, он надел его так, чтобы он ниспадал на спину и на левое плечо. Потом он смахнул пыль с темной рясы, почистил распятие и крупные костяные бусины четок, помедлил немного, осмысляя пять таинств, привязанных к третьей бусине, — начиная от Воскресения Христа и заканчивая Увенчанием Пресвятой Богоматери. Исполненный спокойствия духа, какое приходит после отпущения грехов, послушник покинул стены монастыря и вскоре оказался на причале у ворот Рыбного рынка, выходящих на Золотой Рог. Он сильно припозднился и для скорости выбрал двухвесельную лодку.
— В Терапию, успеть к полудню, — обратился он к гребцу и, усевшись на скамью для пассажиров, погрузился в размышления.
Водный путь, которым следовал наш послушник, уже отчасти знаком читателю, поскольку общее его описание приводилось в главе, посвященной прогулке индийского князя по Босфору к Сладким Водам Азии. Там была предпринята попытка нарисовать — попытка, как мы вновь вынуждены с сожалением признать, довольно слабая — изумительную картину, включавшую в себя всевозможные элементы природной красоты, сочлененные в несравненном совершенстве. Впрочем, в данном случае путник, пересекавший пролив, не испытал по этому поводу обычного восторга.
Покой стремительного скольжения по водам, умаление струи под ударом весла, небо и поросшие лесом холмы, линия берега, вдоль которого выстроились город и дворец, синяя дымка, скрывавшая дали, птицы, ветра, корабли, идущие к берегу и от берега, брызги, мириадами блиставшие на разбивающихся о берег волнах, — во всех этих усладах для самых утонченных чувств ему было деспотически отказано.
Скамья, на которой он сидел, слегка откинувшись назад, могла бы вместить с ним рядом еще одного пассажира, и ему все мнилось, что на свободном месте сидит то Демид, то Лаэль, а сам он с ними разговаривает; к первому его переполняет неприязнь, желание избежать прикосновений его красного плаща, пусть самого мимолетного и только к рукаву; со второй он говорит тише, взгляд смягчается, гневный румянец гаснет на лбу и щеках — и он погас бы окончательно, если бы она изгнала его нежными признаниями, которые влюбленные приберегают для самых сокровенных минут, сопровождая их касанием пальцев.
«Итак, — произносил он мысленно — на скамье в тот момент сидел Демид, — ты отрицаешь существование Бога и злоумышляешь против Христа. Какой позор для сына доброго отца!.. Что есть эта твоя Академия как не вызов Всевышнему? Можно уж сразу проклясть Святого Духа, ибо стоит ли разочаровываться тому, кто по собственной воле делит ложе с проклятым? Или дерзость твоя — безбожное испытание того, на что способно всепрощение?..»
Демид выходит, входит Лаэль…
«Дитя — она еще совсем дитя! Ее невинность, диво ее зардевшихся щек, ее глаза, из которых исходит божественный свет, посылаемый туда с Небес, — все это доказательства того, что она дитя! Почему взалкало ее зло, что оно в ней усмотрело? Или добродетель дает сигнал своим врагам: „Вот, смотри! Свет этот нужно загасить, а то как бы он не рассеял тьму!..“»
Вновь входит Демид…
«Похитить ее? Как? Когда? Так вот почему ты не спускаешь с нее глаз? Княжна Ирина устраивает празднество для рыбаков, там появится это дитя, там будешь и ты. Будет ли попытка предпринята именно в этот день? Разбойники под личиной рыбаков, чтобы схватить ее, лодки, чтобы увезти ее прочь, — Босфор широк и глубок, а горы за ним — удобное укрытие, а в небе над ними начертано страшное слово: „Турок“. Преступление и возможность его совершить идут рука об руку! И если они осуществят задуманное, то я, с колыбели державший свою веру в руке, дабы положить ее ко вратам рая, никогда более не смогу отрицать, что порой грех бывает такой же добродетелью, как и молитва…»
К Лаэль, сидящей рядом:
«Но ты не бойся. Ведь и я там буду… Я…»
Тут его обуял внезапный страх. Если похищение действительно запланировано на сегодня, на что может толкнуть злодея его вмешательство? На кровопролитие, на насилие! Его, всегда только о том и мечтавшего, чтобы всей жизнью своим показывать другим, как нужно нести свое бремя, чтобы служить им образцом любви и терпимости, мечтавшего с кротостью и покорством проповедовать им послушание и братство, — о благие Небеса! Он содрогнулся и накинул намет на лицо, будто бы в этой кровавой смуте безгрешная жизнь и безграничное счастье исчезали из виду. Если выслушать исповедь людей, прошедших через тяжкие испытания, станет ясно, что очень немногим, даже среди тех, кто известен своим мужеством и великими свершениями, удавалось в критические моменты принимать решения без оглядки на иные возможности, которые подсказывал им страх. Сейчас Сергий слышал эти голоса. «Вернись к себе в келью, к своим четкам и молитвам, — вещали они ему. — Что сможешь ты, чужой в земле чужой, сделать, если на тебя ополчится вся Академия, о существовании которой ты узнал нынче утром? Да, вернись в келью! Да и кто она, ради которой ты подвергаешься такому искусу? Дочь базарного торговца, еврея без единой капля княжеской крови, иудейского пса, который ради заработка ссудил собственную дочь самозванцу».
То был очень весомый довод. Однако в пылу спора до Сергия долетел почти забытый голос — он повторял одно из утешений отца Иллариона:
«Всех нас одолевают искушения, от них не свободен ни один человек. Все, на что мы можем рассчитывать, — это избавление от них. Какая заносчивость — считать, что можно прожить от колыбели тридцать лет и еще десять, если будет нам дарован такой срок, и что общий враг ни разу не смутит твой покой! С другой стороны, сколь великое торжество — отринуть его увещевания. Наш Небесный Наставник не бежал от Сатаны, но остался и оборол его».
«Не страшись, — сказал Сергий, обращаясь к Лаэль, голосом твердым, лишенным страха и сомнений. — И я тоже там буду».
После этого он огляделся и увидел по левую руку деревушку Эмиргиан, огибавшую подножие холма, местами вторгавшуюся в воду. Когда впечатлительному человеку открывается подобный вид, очень уж тяжек должен быть его душевный недуг, чтобы глаза оставались слепы. Отражения ярко раскрашенных домов трепетали на глубокой глади вод, а там, где их линия прерывалась, яркая зелень листвы на персях горы намекала на зарождение следующей из семи земель ислама. Ему казалось, что он плывет над этой заемной славой, а дабы довершить впечатление, до него донеслось радостное пение множества голосов. Он махнул рукой, и гребцы, отдыхая от трудов, тоже вслушались.
Рядом располагалась, почти сокрытая сушей, крошечная бухта Стения — оттуда показалась ладья, легко скользнувшая на водный простор. Среди цветочного изобилия, в тени венков, свисавших с низкой мачты — ее перекрестия и перекладины были увиты розами, — сидели певцы, приноравливая свое пение к ритму гребли. Рефрен подхватывали цитры, флейты и рожки. Ладья свернула к северу, вышла на середину пролива. Тут из-за мыса показалось еще одно судно — и еще, и еще, и еще многие, все изукрашенные и заполненные поющими мужчинами, женщинами и детьми.
Гребцы Сергия признали эти суда, глубоко сидящие в воде, черные, длинные, с грациозно изогнутыми носом и кормой.
— Рыбаки! — произнесли они.
— Да, — отвечал он. — Княжна Ирина устраивает для них празднество. Поспешите. Я последую за ними. Двигайтесь следом.
— Да, да, она славная женщина! Прямо святая! — подтвердили гребцы, осеняя себя крестом.
Пение и радостный дух праздника подняли Сергию настроение; то тут, то там к ним присоединялись новые суда, украшенные схожим образом, голоса сидевших в них людей вливались в общий хор, и, когда вдали показалась Терапия, беззаботные и веселые рыбаки уже успели поделиться с иноком цветочным убранством и принять его в свои ряды.
Какое зрелище представлял собой залив Терапия! Суда, суда, суда — целые сотни в движении, еще сотни у берега, а вода добросовестно повторяет каждую деталь их убранства и, похоже, трепещет от удовольствия. Городок расцвел всеми красками, а вершина и склоны противоположного мыса отвечали ему тем же. Звучали песни и крики, радостные возгласы детей, отклики их матерей, веселые голоса молодежи. Да, Византия находилась в упадке, от нее откалывались провинции, слава ее умалялась; недомыслие царедворцев и императоров — лучшие мужи империи прозябали в монастырях и скитах, аристократы предавались интригам и злоумышлениям — все это давало свои печальные плоды, причем жатва была уже близка! Однако люди не утратили тяги к празднествам и развлечениям. Вкусы передаются по наследству. Ни в чем Византия сегодняшняя не сохранила такой близости к античной Греции, как в утонченности и в умении, по мере возможности, восторгаться красотой.
Гребцы неспешно и ловко провели лодку через красочную суету залива и высадили пассажира на мраморный причал, расположенный рядом с основным, у красного павильона перед входом в усадьбу княжны. Входили в эти ворота и выходили из них невозбранно — нигде не видно было ни стражей, ни охранников. Гости были веселы, а значит, и безобидны.
Мужчины были по большей части чернобороды, с грубоватыми обветренными лицами и крупными кистями рук, в черных просторных шароварах с красными кушаками и в голубых кафтанах с богатой вышивкой. Икры их оставались обнаженными, на ступнях были сандалии. Головы покрывали белые платки. Глаза были яркими, движения ловкими, вид оживленным. У многих на непокрытых шеях висели на лентах или шелковых шнурах обереги из раковин или серебра. У женщин на головах были короткие вуали, прикрепленные гребнем, но скорее для красоты, вместо головного убора. Женщины были одеты в короткие безрукавки поверх снежно-белых рубах; их дополняли ярких цветов юбки с каймой из камвольной шенилли и сандалии с ремнями, искусно оплетающими лодыжку, — получалось чрезвычайно живописно. Некоторые из самых молодых миловидностью не уступали нимфам Эллады и прекрасных Киклад. Впрочем, в большинстве своем женщины выглядели преждевременно увядшими, а их общий вид, визгливые голоса, а также торопливость и напор, с которыми они предавались сиюминутным развлечениям, бессознательно подтверждали, что жены рыбаков везде одинаковы. Не приходится далеко ходить, дабы оказаться на периферии общества, — слишком часто она расположена прямо под любимым балконом короля.
Внимание посетителей привлекло нечто на правой створке ворот. Когда Сергий подошел ближе, его задержали напиравшие гости, увлеченные жарким спором; проследив за их взглядами и указующими пальцами, послушник заметил над головой медную табличку с непонятной надписью. Надпись эта представлялась ему столь же непостижимой, сколь и его соседям. Кажется, по-турецки, но, может, и по-арабски — а может, это и вовсе не письмена. Некоторое время он постоял, выслушивая всевозможные предположения. Но тут подошел цыган с медведем на поводу — он, в свою очередь, привлек к себе стайку шумных мальчишек. Цыган остановился, оставив без внимания устремленные на него неприветливые взгляды, а увидев табличку, тихо проговорил «Салям» и несколько раз благоговейно повторил это слово.
— Глянь-ка на этого гамари. Он-то знает, в чем там смысл.
— Так ты его и спроси.
— И спрошу. Эй ты, не ведающей религии, приспешник разбойников! Скажи-ка нам, что вот это, — указывая на табличку, — означает? Подойди посмотри!
— Мне нет нужды подходить ближе. Мне и отсюда хорошо видно. Кроме того, мне ведома религия. Вот только я не кичусь своей верой в Бога, я просто в него верую, — отвечал вожатый медведя.
Рыбаки добродушно отнеслись и к упреку, и к вызванному им смеху и отвечали:
— Ладно, мы квиты. Может, скажешь теперь то, о чем тебя просили?
— С радостью, ибо вы способны пристойно обойтись с чужаком… Юный Магомет, сын Мурада, султана султанов… — Цыган умолк, отдавая дань почтения этому титулу. — Да, так вот, юный Магомет мне друг.
Стоявшие рядом разразились недоверчивым смехом, однако цыган продолжал:
— Он долгое время проживал в Магнезии, столице процветающего удела, отданного ему в правление. Никогда еще человек, занимавший этот пост, не был столь великодушен к своим подданным, а искушенность в науках способствовала правильности его суждений; именно она подсказала ему, что главное достоинство развлечений — разнообразие. Если бы он только и делал, что слушал докторов, рассуждающих о философии, или своих преподавателей математики, или придворных поэтов и историков, его ум помрачился бы так же, как помрачены их умы; именно поэтому, одновременно с постижением наук, он развлекается псовой и соколиной охотой, участвует в состязаниях и турнирах, изображает странствующего менестреля, и довольно часто мы с Жокардом — что, разве не так, дружище? — он чувствительно дернул медведя за повод, — мы с Жокардом бывали допущены к нему во дворец.
— Великолепный правитель, нет сомнения; однако я не о нем спрашивал. Табличка, приятель, — что это за табличка? Если что-то пустое, тогда пропустите Жокарда.
— Дураки встречаются всякие, бывают дураки-простаки и дураки-мудрецы. Когда дурак-мудрец отвечает дураку-простаку, он всегда искуснее в речах, чем в доводах.
Слова гамари вновь вызвали смех, он же продолжил:
— После этих пояснений я готов удовлетворить твое любопытство.
Он выудил из-за пазухи бронзовую пластину, размерами куда меньше прибитой к воротам, в остальном же в точности такую же.
— Видите? — спросил он, поднимая ее повыше.
Взгляды стремительно перебегали от одной таблички к другой, вывод не заставил себя ждать.
— Они одинаковые, но и что с того?
— А вот что: однажды нас с Жокардом позвали развлекать принца; насмотревшись, он отпустил нас, вручив мне красный шелковый кошель, набитый золотыми монетами, а Жокарду — вот этот паспорт. А теперь слушайте. Раньше злым людям случалось побивать нас дубинками и камнями — я имею в виду турок, — но теперь, входя в город, я привязываю это к ошейнику Жокарда, и нас встречают наилучшим образом. Нас поят и кормят, предоставляют удобное жилье, обихаживают и не просят оплаты.
— Выходит, эта табличка — волшебная?
— Нет, — ответил гамари, — если не считать волшебством любовь народа к принцу, которому предстоит им править. Здесь сказано, что мы с Жокардом — друзья принца Магомета, а туркам этого достаточно; то же самое сказано и там. Мне этот знак говорит о том, что эти ворота, эти земли и их владелец находятся под его покровительством. Кстати, — продолжал вожатый, изменив тон, — любезный ответ требует другого такого же, а потому спрошу: когда здесь побывал принц Магомет?
— Лично? Он здесь не бывал.
— Не может быть.
— Почему ты так считаешь?
— Потому что вижу эту медную табличку.
— И что она доказывает?
— Да уж! — воскликнул цыган, смеясь. — Каких только странных вещей мы с Жокардом не наслышались, каких только людей не встречали — не так ли, дружище? — Он снова резко дернул за повод, заставив медведя взвизгнуть. — Но нам это только на пользу. Мы все время чему-то учимся, и знаешь ли, друг мой, на каждый солид найдется своя нумия.
— Я готов за ответ заплатить тебе нумию.
— По рукам! Договорились при свидетелях!
Потом, скользнув взглядом по окружавшим его лицам, будто бы привлекая внимание к заключенной сделке, гамари продолжил:
— Слушайте. Как я сказал, эта табличка служит доказательством, что принц Магомет побывал здесь лично. Желая оповестить своих подданных о том, что все в этой усадьбе, в том числе и ее владелец, находится под его личной охраной, принц добавил к этому заявлению свою подпись.
— К заявлению?
— Да — можете называть это простой медью, если вам так нравится; тем не менее на ней написано «Магомет», а поскольку подобные милости должны быть скреплены его подписью, раздавать их он может только лично. Никто более, за исключением разве что великого султана, его отца. Жокард получил такую табличку напрямую из руки принца, а посему — надеюсь, друг, нумия у тебя уже готова — табличка на этих воротах тоже была прибита непосредственно рукой принца.
Рыбаков это удовлетворило; просто удивительно, как сильно заинтересовал их этот оберег. Магомета, вероятного преемника грозного Мурада, они знали по слухам; они знали, что это воин, отличившийся во многих битвах; следуя привычному принципу, который внушает нам восхищение или ужас перед теми, кто наделен свойствами, непохожими на наши собственные и превосходящими таковые, их представления о нем и касающиеся его домыслы были неправдоподобны и в целом нелицеприятны. Убедившись, что он действительно побывал здесь, у ворот, они задались вопросом: с какой целью? Смотреть на табличку было почти то же, что смотреть на ее владельца. Это чувство передалось даже Сергию. Чтобы лучше видеть, он подошел ближе, и его обуяли тревоги, недоступные умам рыбаков.
Княжна Ирина, ее владения и их насельники оказались под защитой мусульманина — это было неоспоримо; но знала ли об этом она сама? Виделась ли с принцем? Недовольство игумена упорством, с которым она оставалась в этом дворце, искушая тем самым жестоких неверных с другого берега, обрело совсем новый смысл.
Сергий повернулся и шагнул в прекрасно ухоженный сад. Он был слишком предан своей «маменьке», как он с нежностью называл княжну, и не допускал ни малейших подозрений в ее адрес, однако возможности для самых безоглядных обвинений, которые сложившаяся ситуация давала ее врагам, представились ему со всей ясностью; он дал себе слово поговорить с ней и, если понадобиться, укорить ее.
Шагая по усыпанной раковинами дорожке в сторону портика, он оглянулся на красный павильон и увидел, что Жокард забавляет своими штуками веселую стайку мальчишек, а также мужчин и женщин постарше.
Любовь ко всем живым созданиям, бывшая столь яркой чертой характера княжны Ирины, сполна проявлялась в ее отношениях с простолюдинами. Сегодня все в Терапии было отдано в распоряжение гостей; однако, бродя в невозбранном веселье по садам, мелькая тут и там своими яркими одеждами, они, будто бы сговорившись, проявляли уважительную сдержанность по отношению к дворцу. Ни один из них не решался, без особого приглашения, преодолеть даже первые из ступеней, ведущих в здание.
Когда Сергий, подойдя от внешних ворот, оказался у фасада дворца, путь ему преградила толпа мужчин и женщин, сгрудившихся у помоста, назначение которого проистекало из использования. Был он низким, однако просторным, накрытым чистой парусиной; по углам стояли мачты из крепкого дерева, обильно увитые розами, папоротником и цветами акации. На галерее, пристроенной к основанию портика, музыканты вовсю играли на флейтах, цитрах, рожках и барабанах; старались они не зря, если судить по тому, как летали по помосту ноги танцоров.
Подняв глаза вверх от этого жизнерадостного зрелища, Сергий увидел резные капители колонн, оплетенные фестончатыми вечнозелеными растениями и изукрашенные венками из ярких цветов; выше, чем музыканты, под навесом, защищавшим ее от полуденного солнца, стояла сама княжна Ирина. Скрывавший стену цветастый ковер создавал ей приятный фон; она сидела в прохладной тени, в окружении молодых женщин; голова и лицо ее были открыты, и она наслаждалась музыкой и танцами — наслаждалась тем, что в ее власти собрать вместе столько живых душ и заставить их, пусть и на краткое время, забыть о все нарастающих тяготах каждодневной жизни. Никто лучше ее не знал, как стремительно страна катится к упадку.
Молодая хозяйка почти сразу приметила Сергия, который выделялся из толпы высоким клобуком и длинной черной рясой; как всегда, пренебрегая условностями, она поднялась и поманила его веером; увидев, кому именно оказана такая честь, гости доброжелательно расступились и дали ему проход. Когда он подошел, спутницы Ирины отступили в сторону — все, кроме одной, на которую он в тот момент взглянул лишь мельком.
Княжна встретила его, не вставая. Ее девически миловидное лицо было оживлено радостью, которую доставляло ей разворачивавшееся вокруг действо. Он взял протянутую руку, почтительно ее поцеловал, лишь мельком взглянув на ее изысканное одеяние в греческом стиле, — и в тот же миг все сомнения, страхи, вопросы и будущие наставления, которые он принес с собой из города, вылетели у него из головы. Первый же взгляд на княжну убивал всяческие подозрения.
— Добро пожаловать, Сергий, — произнесла она с достоинством. — А я опасалась, что ты сегодня не появишься.
— Почему же? Даже намек в устах моей маменьки превращается для меня в приказ — что уж говорить о ее приглашениях?
Он впервые назвал ее в лицо этим ласковым словом, и это не осталось незамеченным. Легчайший румянец разлился по ее щекам — он понял, что она осознала фамильярность его обращения. Однако, к величайшему его облегчению, не стала развивать эту тему.
— Ты присутствовал на всенощном бдении? — спросила она.
— Да, до самого рассвета.
— Я так и думала и пришла к выводу, что ты из-за усталости не присоединишься к нам сегодня. Бдения крайне утомительны.
— Да, в том случае, если проходят часто. А так я никогда не забуду склон холма и бесчисленные фигуры в рясах и клобуках, преклонившие колени в тускло-красном свете факела. Ужасная сцена.
— Ты видел императора?
Этот вопрос она задала совсем тихо.
— Нет, — отвечал Сергий. — Его величество послал за нашим игуменом и пригласил его в часовню. Добрый старец взял меня с собой, нести за ним книгу и факел. Однако, когда мы прибыли на место, император уже вошел внутрь и закрыл за собой дверь; я мог лишь воображать себе, как он в одиночестве стоит на коленях в храме, в обществе одних только окружающих его реликвий.
— Сколь это тягостно! — произнесла она, содрогнувшись, и добавила печально-созерцательным тоном: — Как бы мне хотелось ему помочь, ибо он совестлив по природе; но это невозможно — единственный дар, ниспосланный мне Небесами, — это желание молиться за него.
Сергий сочувственно внимал ее речам и очень удивился тому, что она проговорила далее, причем в ее фиалково-серых глазах вспыхнуло скрытое пламя.
— Небо затянуто тучами, в воздухе ни проблеска надежды, враги наступают отовсюду; город, двор, Церковь раздирают распри — посмотри, как они снедают царя-христианина, первого из многих поколений! Ах, кто в состоянии постичь путь Провидения? И пророчество — это чудо!
После этого княжна взяла себя в руки и бросила быстрый взгляд в сторону сада:
— Но полно! Эти несчастные способны забыть о своем положении и предаться радости, а мы разве нет? Сообщи мне, Сергий, добрые новости, если они у тебя есть, — но только добрые! Однако посмотри! Кто это пробирается к нам через толпу? И кого он с собой ведет?
Это новое впечатление, пусть внезапное и пришедшее извне, оказалось кстати; лицо княжны вновь просветлело, и, посмотрев туда же, куда и она, Сергий заметил Лаэль, которая не отступила в сторону вместе с другими девами. Слушательницей она оказалась скромной; на ее лице играла робкая полуулыбка, глаза приветственно блестели. Взгляд Сергия не добрался до того, кто вызвал такой интерес у хозяйки дворца, он остановился на узорчатом ковре у ног гостьи, ибо чувство, пробужденное этим узнаванием, оказалось омрачено теми откровениями, которые Сергий услышал от Демида в монастыре, — теперь он задавался вопросом, имеет ли она право тут находиться. Если она не дочь индийского князя, значит она — самозванка; именно это слово и крутилось у него в голове.
— Я тебя ждала, — обратилась она к нему безыскусно.
Сергий поднял голову и собирался заговорить, но тут княжна поднялась со стула и подошла к низкой балюстраде портика.
— Подойди сюда, — позвала она. — Подойди и скажи мне, что это такое.
Прежде чем сделать шаг, Сергий окинул Лаэль приязненным взглядом.
Возле дороги, ведущей от ворот к помосту, плотная стена зрителей, привлеченных музыкой и танцами, слегка раздалась. По образовавшемуся проходу медленно шел гамари; тюрбан его был сдвинут на затылок, по блестящему лицу струился пот, в зорких цыганских глазах таилось веселье. Перекинув повод через плечо, он тянул за собой Жокарда. Сергий рассмеялся при виде изумления, объявшего гостей, — они взвизгивали и верещали, пытаясь бежать. Но происходило это беззлобно, поэтому он сказал княжне:
— Не тревожься. Не то перс, не то турок с дрессированным медведем. Я видел его у ворот.
Он понял, что подвернулась возможность завести речь о медной табличке над входом, но, пока он прикидывал, воспользоваться ею или нет, гамари заметил группу, собравшуюся на краю портика, остановился, рассмотрел их, а потом в галантнейшей восточной манере простерся ниц. Разумеется, то была дань почтения княжне, вернее, к такому выводу пришли все собравшиеся; решив, что это она наняла вожатого с медведем ради их развлечения, все присутствовавшие мужчины прониклись к цыгану дружеством и принялись ему помогать. Музыканты вынуждены были умолкнуть, а танцоры — покинуть помост; после этого, при споспешестве многих рук, Жокард и его хозяин были подняты на доски, сделавшись центром всеобщего внимания и благоволения.
Цыган ничуть не смутился. Он остановился на помосте напротив княжны и еще раз поприветствовал ее в восточном духе, с большим тщанием, не преминув склониться ниц. Заставив медведя сесть и сложить передние лапы, он направо и налево поклонился зрителям, а потом произнес речь в похвалу Жокарду. Его жесты и гримасы заставляли толпу реветь; впрочем, к княжне он обращался с почтением и даже с галантностью. Они с Жокардом обошли весь мир; побывали на Дальнем Востоке, в землях франков и галлов; пересекли всю Европу, от Парижа до Черного моря, посетили Крым; во всех этих краях он выступал перед сильными мира — индийскими раджами, татарскими ханами, персидскими шахами, турецкими султанами; они с Жокардом разумеют все языки. Медведь, утверждал цыган, — это мудрейшее животное, поддающееся обучению, способное и готовое служить. Древние люди понимали это лучше, чем современные, и, признавая величие медведя, дважды вознесли его на небеса, поместив в обоих случаях среди звезд, которые не меняют своего положения. Гамари был мастером преувеличений, и все его байки приходились слушателям по душе.
— Так вот, — продолжал он, — о чем пойдет разговор, мне совершенно безразлично; верно одно: среди моих слушателей всегда есть верующие и неверующие, и моя задача состоит в том, — тут он обратился к княжне, — чтобы, о почтеннейшая из всех женщин, понять, которой из этих двух категорий мне бояться сильнее. Любой философ подтвердит, что человек, воздерживающийся от веры, когда она нужна, не менее опасен, чем человек противных убеждений, выказывающий ее без всяких причин. Моя роль наблюдателя — в том, чтобы дождаться проявлений. Итак, — он повернулся к собравшихся, — если кто-то из присутствующих здесь мужчин и женщин сомневается в том, что медведь есть самое мудрое животное, а Жокард — самый ученый и воспитанный из медведей, я это докажу.
Тут призвали Жокарда.
— Воззри, о славнейшая княжна! И вы тоже, о мужчины и женщины, привыкшие тянуть сети и стоять у кормила! Воззрите! Сейчас Жокард сам заговорит с вами от своего имени.
Гамари заговорил с медведем на наречии, его слушателям совершенно непонятном; они, впрочем, вслушивались изо всех сил, а потому хранили молчание. Вещал он чрезвычайно истово, хотя и непонятно о чем; время от времени он обхватывал шею зверюги рукой и шептал что-то ему в ухо; медведь в ответ кивал, будто бы соглашаясь, или ворчал и мотал ею в несогласии, причем проделывал все это так, будто прекрасно понимал, о чем речь. Казалось, он говорит о том, что хочет сделать. Потом, не выпуская повода из рук, хозяин отступил в сторону, а Жокард, оставшись один, показал, как он умен и как хорошо выдрессирован: он повернулся ко дворцу, вскинув вверх передние лапы, и повалился вперед. Все поняли, что почести эти предназначаются княжне; зеваки завопили, девы, сидевшие в портике, захлопали в ладоши — медведь действительно очень убедительно простерся перед княжной. Ловко поднявшись, мохнатый актер поймал равновесие, утвердился на задних лапах, сложил передние на голове и, отвечая на похвалы, свернулся в огромный меховой клубок и сделал кувырок. Восторги стали еще громче. Один из поклонников зверя умчался прочь, вернулся с охапкой венков и гирлянд и украсил Жокарда, точно царственную особу.
Прекрасно чувствуя настроение публики, гамари ускорил темп представления, переходя от одного трюка к другому почти без пауз, — но вот дело дошло до борцовского поединка. Он с незапамятных времен являлся обязательной частью подобных представлений, однако цыган провел его в необычном духе.
Встав на краю помоста, как друг и глашатай Жокарда, он первым делом бросил клич стоявшим перед ним мужчинам: всякий, кто хочет добыть себе славу и почести, да выйдет и сразится с медведем; мужчины отшатнулись, он высмеял их. Каждого рослого мужчину, возвышавшегося над толпой, он вызывал отдельно. Однако подобрать Жокарду соперника не удалось, так что цыган решил сразиться с ним сам.
— Хо, Жокард! — вскричал он, обвязывая повод вокруг шеи зверя. — Ты ничего не боишься. Мать твоя, обитавшая в далекой берлоге на Кавказе, отличалась недюжинной отвагой, и ты, как и она, не дрогнул бы и перед Гераклом, живи он в наши дни. Вот только зря ты лижешь лапы и насмехаешься, полагая, что у Геракла нет потомков.
Отступив на несколько шагов, он затянул пояс и поплотнее запахнул кожаный дублет.
— Готовься! — вскричал он.
Жокард тут же откликнулся с присущей ему сметкой: встал на задние лапы мордой к сопернику, а потом, показывая, как радует его возможность помериться силами, он выкатил из пасти длинный красный язык. Облизывал ли он клыки в предвкушении славного пиршества или просто насмехался? Зрители примолкли, а Сергий в первый раз заметил, что гамари совсем невелик ростом.
— Берегись, берегись! О ты, носящий северную звезду на кончике хвоста! Я наступаю — наступаю, защищая честь человечества!
Они заплясали вокруг друг друга, примериваясь.
— Ага! Ты думаешь, что преимущество на твоей стороне. Ты гордишься своей славой и хитростью, но я-то человек. Я много где учился. Берегись!
Гамари подпрыгнул и двумя руками ухватился за повод, обмотанный вокруг шеи Жокарда; в тот же миг Жокард яро стиснул его передними лапами. Рык, которым медведь ответил на нападение, был злобным: было ясно, что опасность в этом поединке дрессировщику грозит нешуточная. Они закружились, то наступая, то отступая; иногда казалось, что оба вот-вот слетят с помоста. Гамари пытался придушить и усмирить Жокарда, Жокард — выжать дыхание из тела гамари; оба старались на совесть.
Через несколько минут рывки человека стали прерывистыми. Явственный шаг к победе исторг из пасти Жокарда яростный рык: медведь был воистину ужасен и при этом так крепко стиснул своего противника, что тот побелел лицом. Женщины и дети верещали и вскрикивали, а мужчины восклицали с неподдельной тревогой:
— Гляньте-ка! Беднягу сейчас придушат до смерти!
Волнение и страх докатились и до портика; некоторые из дев, не выдержав подобного зрелища, бежали. Лаэль взывала к Сергию, чтобы он спас гамари. Даже княжна не могла угадать, что перед ними — истина или притворство.
Наконец наступила развязка. Человек достиг предела своих сил, выпустил повод и, вяло пытаясь вырваться из огромных черных лап, хрипло вскричал:
— На помощь! На помощь!
Казалось, на новый крик сил у него уже не осталось — он взметнул руки и запрокинул голову, задыхаясь.
Княжна Ирина прикрыла глаза. Сергий перешагнул через балюстраду, но приблизиться не успел — несколько мужчин кинулись цыгану на помощь. Увидев их, гамари положил руку на повод, а другой ухватил язык, свисавший из раскрытой пасти Жокарда; после этого внезапного перехода в наступление он тяжело опустил ногу на лапу своего противника. Сын гордой медведицы с Кавказа тут же рухнул на помост и притворился мертвым.
Тут все поняли, что их провели; всеобщее веселье подстегнула речь, с которой гамари обратился к своим спасителям еще до того, как они оправились от изумления и вышли из оцепенения. Княжна, смеясь сквозь слезы, кинула победителю несколько золотых монет, а Лаэль бросила ему свой веер. Он снова с редкой изысканностью простерся ниц, изумив всех такой благодарностью за милость.
Постепенно спокойствие восстановилось, Жокард вновь пошевелился, а гамари, приказав музыкантам играть дальше, завершил представление танцем.
Солнце жарко сияло на безоблачном небе, и гости рады были отдохнуть в тенистом саду — на дорожках у ручья и под кронами буков и стройных сосен, окаймлявших аллеи. В глубине лощины находился пруд, куда вода поступала по желобу, ответвлявшемуся от акведука, проложенного от самого Белградского леса. Шум бегущего потока привлек к себе многих. От ворот до пруда, от пруда до окончания мыса гуляли отдельные компании, развлекая друг друга рассказами о том, какие радости и невзгоды приключились с ними за последний год. Все подобные встречи проходят более или менее одинаково. Дети играют, влюбленные ищут укромные места, старики делятся воспоминаниями. Тип удовольствия меняется, но оно не пресекается никогда.
Группа специально отобранных мужчин появилась из подвала дворца, вынося корзины с хлебом и свежими фруктами, а также местные вина в бурдюках. Рассеявшись по саду, они принялись угощать гостей, распределяя пищу без оглядки на возраст и сословие. Можно вообразить себе их гостеприимство, а кроме того, вдумчивый читатель увидит в той широте души, с которой княжна потчевала своих гостей, секрет ее популярности среди всех бедняков Босфора. Увидит и другое. Не нужно долгих размышлений, чтобы понять, почему она предпочитала жить рядом с Терапией. Здешние обитатели, особенно те, кому мало благоволила судьба, составляли ее непосредственное окружение, ей нравилось жить там, где она могла сообщаться с ними напрямую.
Этот час княжна выбрала для того, чтобы выйти к своим гостям лично. Спустившись с портика, она во главе домочадцев направилась в сад. Единственная из всех она шла с неприкрытым лицом. Веселое оживление многих людей, мимо которых она проходила, трогало струны радости в ее душе; глаза ее сияли, щеки разрумянились, дух ликовал; говоря иными словами, ее ни с чем не сравнимая краса, под чары которой моментально подпадал всякий, блистала с невиданной силой.
Новость о выходе княжны в сад распространилась быстро — куда бы она ни пошла, гости вставали и больше уже не садились. Время от времени, кивая той или иной группе, она вычленяла знакомых, и для них — будь то мужчина или женщина — всегда находилась улыбка, порой слово. Она шла, и вслед ей неслись благопожелания: «Благослови тебя Бог!», «Да хранит ее Пресвятая Дева!». Снова и снова дети кидали цветы к ее ногам, а их матери преклоняли колени, прося княжну о благословении. У них свежи были воспоминания о тех днях, когда в дом их стучалось горе или болезнь и к нему причаливала лодка княжны, нагруженная лакомствами и сулившая нечто едва ли не более ценное — благодатное ее присутствие, слова утешения и надежды. Долгая, громогласная, продуманная римская овация, звучный триумф никогда не приносили герою-консулу того удовлетворения, которое испытывала сейчас эта христианка.
Она ощущала окружавшее ее восхищение, ей казалось, что она скользит сквозь необычайно чистый и яркий солнечный свет. Она не скрывала, что видит в происходящем свой триумф, помнила и о том, что это дань ее щедрости — триумф на совесть выполненной работы, которую она выполняла с радостью.
Рядом с упомянутым выше прудом, где заканчивалась отведенная под сад земля, путь ее завершился. Отсюда, не обделив вниманием поджидавших женщин и детей, княжна двинулась к вершине мыса. Дорога была широкой и ровной, слева ее окаймляли сосны — некоторые из них живы и по сей день.
Мыс с незапамятных времен пробуждал любопытство. Из покрывавшего его леса первые обитатели наблюдали, как аргонавты бросают якорь рядом с Амиком; здесь же творила свои заклятия мстительная Медея, а если вернуться к реальной истории, придется долго перечислять все те знаменательные события, вид на которые открывался с этой высоты. Когда строитель расположенного внизу дворца решил усовершенствовать склон холма, он разбил на разных уровнях пруды, окружив их высокими, изящно вылепленными стенами; между прудами стояли мраморные павильоны, казавшиеся издалека воздушными куполами циклопического замка; покончив с этим, зодчий свел замысел в единое целое, устлав дорожку плиткой, выстланной в шахматном порядке, в точности повторявшую полы дома Цезаря рядом с Римским форумом.
Почти не замечая других гостей, стоявших на вершине, слуги, сопровождавшие княжну, разбились на группы, она же подозвала к себе Сергия и отвела туда, откуда открывался вид на простор Босфора. Это было ее излюбленное место для наблюдений, его замостили и устроили здесь вместительное сиденье, вырубленное из глыбы местного известняка. Княжна опустилась на него — хотя они и поднимались по затененной дороге, она несколько утомилась и рада была дуновению свежего ветерка на вершине.
Сергий наблюдал за подъемом из хвоста колонны. Он стал свидетелем всех встреч и разговоров. Ему были по душе изъявления приязни к княжне — они казались такими непосредственными и сердечными. После них не осталось никаких сомнений в том, каким она пользуется уважением — по крайней мере, среди простого люда. Послушник получил подтверждение первому впечатлению, которое она на него произвела. То была женщина, которую Небеса щедро наделили благородством и добродетелью. Такие рождались и ранее. Он знал про них из житий, в которых ей подобные всегда возносились над тягостной повседневностью человеческой жизни — не совсем ангелы, но обитающие в тех же ангельских сферах. В монастырях, даже тех, в которые женщинам вход заказан, всегда рассказывают истории о женском совершенстве — монахи делятся ими в перерыве между работой на чечевичном поле и в кельях после вечерни. Говоря коротко, восхищение Сергия княжной достигло такой степени, что он не почувствовал ничего неподобного, когда, медленно шагая вслед за ее свитой, начал отождествлять ее с величайшими героинями церковных хроник и Священного Писания; с матерями настоятельницами, известными своей святостью, со святыми вроде Феклы и Цецилии, с пророчицей, которую оставили одну в пустыне Цин, с жившей гораздо позднее сладкогласной ясновидящей, что вершила суд под пальмой Деворы.
И все же на душе у послушника было неспокойно. В ушах звучали слова игумена. Открыться ли княжне? Мучимый сомнениями, он проследовал за ней до самой обзорной площадки у края мыса.
Опустившись на сиденье, княжна окинула взором широкий водный простор; задержав взгляд на судах, она после перевела его на азиатский берег, потом — на небо, до самых глубин своей синевы наполненное светом дня. Помедлив, она спросила;
— Есть ли новости от отца Иллариона?
— Пока нет, — отвечал Сергий.
— Я думала о нем, — продолжала Ирина. — Он часто мне рассказывал о Первозданной церкви, Церкви апостолов. Мне вспомнился один из его уроков. Мне мнится, сейчас святой отец стоит там же, где и ты. Я слышу его голос. Вижу выражение его лица. Вспоминаю его слова: «Все братья принадлежали одной вере, ибо была она еще слишком проста, чтобы подвергнуть их размежеванию, однако были разделены на два класса, как разделены сейчас и будут разделены всегда» — внемли, Сергий, будут разделены всегда! «Однако, — продолжал наставник, — не следует забывать, дорогое мое дитя, что, в отличие от нынешних обычаев, богатые распоряжались своими богатствами, исходя из того, что каждый из братьев должен иметь в них свою долю. Хозяин был не просто хозяином, он был попечителем, на которого возложили обязанность хранить свою собственность и использовать ее наилучшим образом, дабы владелец ее мог помогать как можно большему числу своих братьев во Христе в соответствии с их нуждами». Тогда меня это сильно изумило, но теперь смысл мне внятен. Радость, которую я сегодня испытала, подтверждает слова наставника, ибо радуюсь я не своему дворцу и саду и даже не своим богатствам, я радуюсь силе, которую черпаю из них — силе дать отдохновение от бремени бедности столь многим, не столь удачливым в этой жизни, как я. «Божественный порядок не в том, чтобы отказываться от богатства, — продолжал наставник, — ибо Христос знал: есть много таких, кто, при всем усердии, не сможет ни накопить, ни удержать; им воспрепятствуют обстоятельства, или им не хватит дарований. Будучи бедными не по своей вине, должны ли они страдать, должны ли проклинать Господа проклятиями больных, нагих, голодных, не обогретых? О нет! Христос представительствовал от лица Всемилостивейшего. Его волей возникло содружество обделенных с более удачливыми». Кто может сказать, кто может измерить, какой бесценной наградой служит мне смех детей, играющих под деревьями у ручьев, радость и улыбки женщин, которых мне удалось ненадолго оторвать от монотонного, непосильного труда!
Мимо проходило судно под всеми парусами — так близко, что Сергий мог бы бросить камень на палубу. Он сделал вид, что глубоко заинтересован им. Однако уловка не удалась.
— Что случилось?
Не получив ответа, она повторила вопрос.
— Милый друг, ты еще слишком юн, чтобы обмануть меня своей скрытностью… Тебя что-то долит. Подойди ближе, сядь… Да, я не исповедник, однако мне известно, как Церковь хранит тайну исповеди. Позволь разделить твое бремя. Поделившись со мной, ты почувствуешь облегчение.
Тогда он понял, что должен говорить.
— Княжна, — произнес он, пытаясь придать голосу твердость, — ты сама не знаешь, о чем просишь.
— Но женщине пристойно это услышать?
Он сделал шаг вперед, ступив на плитку.
— Меня мучают сомнения, княжна, ибо я должен вынести суждение. Выслушай и помоги.
После этого слова полились стремительно:
— Человек только-только стал Его служителем. Он — член древнего и почтенного братства и в силу неискушенности с особым рвением выполняет свои обеты. Его настоятель заявил, что рад был бы иметь такого сына, и, уверившись в его преданности, раскрыл ему очень важные тайны; среди прочих и ту, что некая особа, хорошо известная и всеми любимая, может быть обвинена в тягчайшем из религиозных преступлений. Помедлим, о княжна, дабы ты могла осмыслить, что обеты его неотделимы от выказанных ему доверия и благоволения… Однако прими к сведению и еще одно обстоятельство. Особа, в чей адрес выдвинуто обвинение, оказала нашему неофиту честь стать его другом и покровителем и, сведя его с главой Церкви, открыла ему путь всяческих благ и стремительного продвижения в чине. Так вот, о княжна: кому он должен хранить верность? Отцу настоятелю или той покровительствующей ему особе, что оказалась в опасности?
Княжна ответила спокойно, но с чувством:
— Эта ситуация — не вымысел, Сергий.
Он удивился, однако ответил:
— Не изложив ее, я не мог узнать твое мнение.
— Мятущийся неофит — это ты, Сергий.
Он протянул ей руку:
— Выскажи свое мнение.
— А обвинитель — игумен обители Святого Иакова.
— Рассуди справедливо, о княжна! Кому должно хранить верность?
— А обвиняемая — я, — продолжала она тем же тоном.
Сергий попытался упасть на колени.
— Нет, продолжай стоять. За нами, возможно, наблюдают.
Он едва успел принять прежнее положение, а она уже спросила спокойным, взыскующим голосом:
— А в чем состоит тягчайшее из религиозных преступлений? Или, скажем иначе, для облеченных властью, вроде игумена твоего братства, какое преступление представляется самым тяжким?
Он глянул на нее с немой мольбой:
— Я отвечу. ЕРЕСЬ.
Со свойственной ей сострадательностью она ответила:
— Бедный мой Сергий! Я ни в чем тебя не корю. Ты раскрыл мне душу. Я вижу, как она себя выказала в момент первого серьезного испытания… Я забуду о том, что именно мне предъявлено обвинение, и постараюсь тебе помочь. Есть ли высший авторитет, к которому мы можем обратиться за ответом — причем не из христиан? Игумен потребовал от тебя молчания; однако совесть, а также, сказала бы я, предрасположенность заставили тебя предупредить твою покровительницу. Итак, у нас есть и спор, и спорщики. Не так ли?
Сергий склонил голову.
— Отец Илларион однажды сказал мне: «Дочь моя, да будет тебе ведомо непреложное мерило божественности нашей религии: не существует никакого человеческого суда, для которого не давала бы она закона и утешения». Воистину глубокое утверждение! Возможно ли, что мы столкнулись с единственным исключением из него? Я не стану доискиваться, на чьей стороне лежит понятие чести. Но на чьей человечность? Честь — понятие, придуманное людьми. Человечность же равнозначна Милосердию. Если бы тебе, Сергий, предъявили подобное обвинение, как бы ты хотел, чтобы с тобою поступили?
Сергий просветлел лицом.
— Мы не ищем путей спасения еретика — нам важнее успокоить свою совесть, — продолжала Ирина. — Так почему бы не поискать ответа на такой вопрос: что станется с игуменом, если ты передашь его слова обвиняемой особе? Пострадает ли он? Будет ли судим? Попадет ли в узилище? Подвергнут ли его пыткам? Или отправят в пасть королю львов? А что ждет друга, поручившегося за тебя перед главой Церкви? Увы!
— Довольно — ни слова больше! — пылко вскричал Сергий. — Ни слова. О княжна, я скажу тебе все, я спасу тебя, если сумею, — а если нет и случится худшее, умру вместе с тобой.
Княжна, как истая женщина, омыла свою победу слезами. После долгой паузы она проговорила:
— Желаешь ли ты знать, действительно ли я являюсь еретичкой?
— Да, ибо что есть ты, то и я. А значит…
— Одно и то же пламя, зажженное на Ипподроме, может обратить нас во прах.
В словах этих звучала пророческая нота.
— Не приведи Господи! — вскричал Сергий, содрогнувшись.
— Да пребудет Его воля!.. Если тебе это не в тягость, — продолжала княжна, — расскажи все, что слышал обо мне от игумена.
— Все? — переспросил он с сомнением.
— Почему бы нет?
— Там было и такое, что повторять жестоко.
— И прозвучало обвинение.
— Да.
— Сергий, злокозненностью ты точно не ровня моим врагам. Они — греки, искушенные в искусстве дипломатии, а ты… — Она примолкла, слегка улыбнулась. — Ты — всего лишь ученик Иллариона. Послушай же: если они вознамерились меня погубить, им очень важно изобрести небылицу, которая лишит меня людского сочувствия и примирит окружающих с принесенной мною жертвой. У тех, кто в изобилии творит добро и редко — зло, — она бросила взгляд на сутолоку возле павильонов, — всегда найдутся друзья. Таков закон благих дел, и нарушали его лишь единожды; при этом сегодня за одну щепку с Креста дают целое царство.
— Княжна, я ничего не утаю.
— А я, Сергий, — и будь Господь мне в том свидетель — отвечу на каждое брошенное мне обвинение.
— Ум игумена смущают две вещи, — начал Сергий, однако, оробев от собственной прямоты, добавил извиняющимся тоном: — Прошу, княжна, не забывай, что говорю я по твоему настоянию и ни в коей мере тебя не обвиняю. Кроме того, важно учесть, что после вчерашних таинств игумен пребывал в подавленном настроении, истомленный телесно, и, прежде чем заговорить о тебе, припомнил, что всей душой был предан твоему отцу. Вряд ли его можно назвать твоим личным врагом.
Дымка слез заволокла очи княжны, и она ответила:
— Он был другом моего отца, я ему очень признательна, однако, увы! То, что по природе он добр и честен, сейчас не имеет никакого значения.
— Мне прискорбно…
— Продолжай, — велела она, оборвав его.
— Стоя у ложа игумена, я получил благословение и попросил разрешения отлучиться на несколько дней. «Куда?» — осведомился он, я же ответил: «Вам ведомо, что к княжне Ирине я отношусь как к маменьке. Мне хотелось бы с ней повидаться».
Сергий взглянул своей собеседнице в лицо и, отметив, что фамильярность такого обращения ее не смущает, укрепился духом.
— Святой отец попытался меня отговорить и именно с этой целью открыл мне то, что тебе хотелось бы знать. «То, как княжна живет и держится, — начал он, — не отвечает нашим обычаям».
При этих словах его слушательница, сидевшая опершись на локоть, выпрямилась и сжала массивные подлокотники сиденья.
— Продолжать ли, княжна?
— Продолжай.
— Здесь очень людно. — Он окинул взглядом толпу.
— Я выслушаю тебя именно здесь.
— Как тебе угодно… Далее игумен упомянул, что ты появляешься на людях с непокрытым лицом. В этом нет ничего предосудительного, однако тем самым ты подаешь пагубный пример; помимо того, что в этом ощущаются дерзость и своеволие, это, по словам святого отца, превращает тебя в предмет пересудов и неделикатных замечаний.
Рука, взволнованно лежавшая на подлокотнике, дрогнула.
— Боюсь, княжна, — продолжал Сергий, опустив глаза долу, — что речи мои для тебя мучительны.
— То не твои речи. Продолжай.
— После этого святой отец перешел к вещам более существенным.
Волнение овладело Сергием вновь.
— Я слушаю тебя, — проговорила княжна.
— Он назвал своеволием твое желание сохранять свои владения здесь, в Терапии.
Княжна то краснела, то бледнела.
— Он сказал, что турки здесь слишком близко; что тебе, незамужней и беззащитной, место в какой-нибудь обители на островах или в городе, где ты была бы под защитой Церкви. Нынче же молва вольна обвинить тебя в предпочтении нечестивой свободы браку.
Тут ветер стих, княжну окутало глубокое молчание; лишь мучительно стучало ее сердце, а листья над головой затихли. Смотреть на нее было тягостно — Сергий отвернулся. А потом услышал, как она промолвила, будто бы обращаясь к самой себе:
— Воистину я в опасности. Если бы не умышляли меня погубить, то и самый дерзкий из них не решился бы на столь гнусную ложь… Сергий.
Он повернулся к ней, однако она осеклась, отвлеченная новой мыслью. Может, это последнее обвинение связано с желанием императора взять ее в жены? Мог он обнародовать произошедшее между ними? Немыслимо!
— Сергий, а не сказал ли тебе игумен, откуда возник этот навет?
— Он его по преимуществу приписывает слухам.
— Я убеждена, что он раскрыл более веские основания. Человек его звания и профессии не станет очернять беспомощную женщину, не имея для того причин.
— Он не привел иных доводов, кроме твоего проживания в Терапии.
Она подняла на Сергия глаза — боль в этом взгляде вызывала жалость.
— Мой друг, известно ли тебе хоть что-то, что могло породить подобные сплетни?
— Да, — ответил он, опуская взор долу.
— Неужто! — Она вскинула голову, широко открыла глаза.
Он стоял перед ней в молчании, явно терзаясь.
— Бедный Сергий! Ты более моего наказан. Мне тебя жаль — жаль, что речь зашла об этом предмете, — но отступаться поздно. Говори без страха. Что тебе ведомо против меня? Речь не может идти о преступлении и вряд ли о грехе. Путь мой всегда был прям и на глазах у Господа. Говори!
— Княжна, — отвечал он, — на пути сюда я встретил скопление людей, они изучали медную пластину, прибитую к правому столбу твоих ворот. На ней имелась надпись, однако никто не сумел постичь ее смысла. Подошел гамари и, завидев табличку, преклонился перед ней со всей истовостью жителя Востока. Зеваки принялись над ним потешаться, он вспылил и, помимо прочего, сказал, что эта табличка — охранный знак, говорящий всякому турку о том, что это имение, его владелица и насельники находятся под покровительством принца Магомета. А теперь вслушайся, княжна, в следующие слова, произнесенные этим человеком: надпись сделал принц Магомет, под нею стоит его подпись и принц прикрепил эту табличку к столбу своею собственной рукой.
Сергий умолк.
— И что из того? — осведомилась княжна.
— Задумайся, какие из этого следуют выводы.
— Изложи их.
— Язык мне не повинуется. Ибо если я заговорю, о княжна, мне придется облечь в слова обвинения, которые, возможно, возникли в умах у других. «Княжна Ирина живет в Терапии, поскольку принц Магомет — ее возлюбленный и там им удобно встречаться. Отсюда и охранный знак на воротах».
— Ни у кого не хватит дерзости…
— У одного уже хватило.
— У кого же?
— У игумена моего братства.
Лицо княжны покрыла смертельная бледность.
— Это так жестоко! Так жестоко! — вскричала она. — Что же мне делать?
— Сделай вид, что знак обнаружили только сегодня, и вели его снять в присутствии всех гостей.
Она бросила на послушника искательный взгляд. На переносице он заметил морщинку, которой раньше там не было. Однако еще поразительнее оказалась для него та растерянность, с которой она попросила совета. Доселе он лишь восхищался отвагой и цельностью ее натуры. Во всех ее действиях он видел прямолинейность — стремительную и непреклонную. Эта перемена его поразила, ведь он был очень плохо знаком с женской природой; в ответ он заговорил торопливо, плохо понимая, что за слова произносит. Они не отличались честностью и прямотой, они были достойны его не более, чем приписываемое ей поведение было достойно ее; они звенели у него в ушах несносным звуком, ему хотелось взять их назад — но он колебался.
Тут из павильонов донеслись бранные слова, а с ними — громкий плеск воды. За этим последовали смех, хлопки и прочие выражения восторга.
— Ступай, Сергий, выясни, что там происходит, — попросила княжна.
Радуясь возможности положить конец мучительной сцене, послушник поспешил к пруду и вскоре вернулся.
— Твое присутствие разом восстановит покой.
Гости охотно уступали дорогу хозяйке усадьбы. Как выяснилось, из сада только что явился гамари. Увидев среди прекрасных дам Лаэль, он направился к ней с многими выражениями почтения. Девушка напугалась и хотела убежать, но тут Жокард вырвался у хозяина и с ревом прыгнул в воду. Бедняга явно решил искупаться на славу. Он плавал, нырял, выкидывал всевозможные штуки. Вотще трюкач приманивал его и добрым словом, и угрозами на всех ведомых языках — Жокард на радостях своевольничал, причем трудно было сказать, кому более мил его порыв к свободе, ему или зрителям.
Княжна, смирив на время сердечную боль, вступилась за медведя, после чего гамари, будучи философом, который извлекает из любых непредвиденных обстоятельств наибольшую пользу, смягчился и забавлялся вместе с другими, пока Жокард не утомился и не вернулся к нему добровольно.
Из сада к тем, кто гулял в верхней части мыса, прилетела весть: «Спускайтесь скорее. Скоро начнутся парусные гонки». И вот пруды, павильоны и окружающие их клумбы опустели.
Княжна Ирина вместе со свитой спускалась в сад неспешно, зная, что без нее регата не начнется. В результате она оказалась в арьергарде и увидела, что Сергий и Лаэль приблизились друг к другу и тоже оказались в последних рядах, — и это объяснить было уже совсем непросто.
Не то благодаря случайности, не то по обоюдному желанию они бок о бок спускались со склона, то попадая в тень величественных сосен, то оказываясь на солнцепеке. До них долетал шум празднества — крики, пение, возгласы и радостный детский гомон, а внизу, в густой зелени, полыхал пожар красок — платки, плащи, расшитые камзолы, цветистые юбки.
— Надеюсь, вам здесь нравится, — обратился послушник к Лаэль, оказавшись с ней рядом.
— О да, еще бы! Как может быть иначе — здесь так прелестно! А княжна так мила и великодушна. Ах, будь я мужчиной, я влюбилась бы в нее без памяти!
Она говорила от души и даже приподняла с лица покрывало, однако Сергий не отвечал, пытаясь дать себе ответ, способна ли эта девушка лицемерить. Он решил испытать ее вопросами:
— Расскажите, как поживает ваш отец. Здоров ли он?
При этих словах она полностью откинула покрывало и, в свою очередь, спросила:
— Которого отца вы имеете в виду?
— Которого отца… — повторил он, остановившись.
— О да, у меня перед всеми остальными преимущество. У меня два отца.
Он только лишь смог повторить за ней:
— Два отца!
— Вот именно. Один из них — Уэль, купец, а второй — индийский князь. Полагаю, вы имеете в виду именно князя, ведь с ним вы знакомы. Он нынче утром проводил меня до пристани и посадил в лодку. Тогда он был здоров.
Она явно ничего не скрывала. Однако Сергий понимал: открыла она не все. Его подмывало продолжать расспросы.
— Два отца! Разве такое бывает?
На этот вопрос она ответила смехом:
— Ах! Если бы все зависело от того, кто из них ко мне добрее, я не смогла бы назвать вам своего истинного родителя.
Сергий стоял, глядя на нее, будто хотел сказать: «Это не ответ. Вы со мной играете».
— Поглядите, как мы отстали, — произнесла девушка. — Давайте продолжим путь. Я могу говорить и на ходу.
Они ускорили шаги, однако было заметно, что он приблизился к ней еще теснее, нагибаясь, чтобы лучше слышать с высоты своего роста.
— Вот как обстоят дела, — продолжала она без всяческих понуканий. — Несколько лет назад мой батюшка, купец Уэль, получил письмо от давнего друга своего отца, который сообщал, что намерен вернуться в Константинополь после долгой отлучки куда-то на Восток, и спросил, сможет ли мой батюшка помочь слуге, доставившему послание, приобрести и обставить дом. Отец согласился, и, когда незнакомец прибыл, жилье его уже дожидалось. Я тогда была совсем маленькой и в один прекрасный день отправилась в гости к индийскому князю — его резиденция находилась через улицу от отцовского дома. Князь был занят изучением каких-то толстых книг, однако оторвался, взял меня на руки, спросил, кто я такая. Я ответила, что Уэль — мой отец. Каково мое имя? Лаэль, ответила я. Сколько мне лет? А когда я дала ответ и на этот вопрос, он поцеловал меня и заплакал, а потом, к моему изумлению, объявил, что когда-то у него была дочь по имени Лаэль; она очень была похожа на меня и умерла именно в моем возрасте.
— Изумительно! — воскликнул Сергий.
— Да, а потом он сказал, что Небеса послали меня занять ее место. Согласна ли я стать его Лаэль? Я ответила — да, но только если Уэль согласится. Он взял меня на руки, перенес через улицу и поговорил с Уэлем так, что тот не смог бы отказаться, даже если бы и хотел.
Звук ее голоса очаровывал. Закончив, она повернулась к Сергию и взволнованно произнесла:
— Ну вот. Теперь вы видите, что у меня действительно два отца, и вам ведомо, как так получилось, а если бы я начала пересказывать, как они оба меня любят и сколько мне сделали добра и как каждому из них дорого то, что и другой относится ко мне с тем же благоволением, вам стало бы понятно, почему я не делаю между ними различия.
— Это странно, однако в ваших устах, мой маленький друг, странным не кажется, — ответил он серьезным тоном.
В этот момент они попали в полосу ярчайшего солнечного света, падавшего на дорогу; если бы она спросила, почему он хмурится, он не нашел бы в себе сил ответить, что думает о Демиде.
— Да, я понял — и поздравляю вас с двойным благословением. А теперь скажите мне, кто такой индийский князь.
Она обвела взглядом окрестности, а он смотрел на нее, не отводя глаз.
— О! Мне никогда не приходило в голову его расспрашивать.
Она всего лишь была озадачена неожиданным вопросом.
— Но ведь что-то вы про него знаете?
— Позвольте подумать, — отвечала она. — Да, он был близким другом отца моего отца Уэля, а до того и его отца.
— Выходит, он очень стар?
— Я не знаю, насколько давно он является другом нашей семьи. Но мне известно, что он редкостно искушен во всевозможных науках. Он говорит на всех языках, про какие мне только доводилось слышать; ночи проводит в одиночестве на крыше своего дома.
— В одиночестве, на крыше дома!
— Но только безоблачные ночи, как вы понимаете. Слуга приносит ему туда стол и стул, а также свиток бумаг, перо и чернила — и часы из меди и золота. Бумаги — это небесные карты, он сидит и наблюдает за звездами, отмечая на карте их положение и следя за временем по часам.
— Астроном, — догадался Сергий.
— И астролог тоже, — добавила Лаэль. — А помимо того, он еще и врач, однако лечит только бедняков и ничего с них за это не берет. Еще он химик, у него есть таблицы растений, и целебных и смертоносных, он способен извлекать из них сущее, превращать их из жидкостей в твердые тела и смешивать в нужных пропорциях. Кроме того, он прекрасно владеет числами и это занятие называет наукой: первым из принципов творения, без которого Бог не был бы Богом. А также он путешественник — мне кажется, в ведомом мире он побывал повсюду. Стоит заговорить о столице, острове, племени — и выясняется, что он видел их своими глазами. Слуги у него — из дальних восточных краев. Среди них — африканский царь, а что представляется мне самым странным, Сергий, все, кто ему прислуживает, — глухонемые.
— Не может быть!
— Для него не существует ничего невозможного.
— Как же он с ними общается?
— Его слова они угадывают по движениям губ. Он говорит, что объясняться знаками слишком медленно и ненадежно, особенно если важны подробности.
— Но он, надо полагать, говорит с ними на каком-то одном языке.
— Да, конечно, на греческом.
— А если им нужно ему что-то сказать?
— Их дело — повиноваться, а то немногое, что им приходится ему сообщать, можно выразить жестами, ибо редко это нечто сложнее, чем: «Мой господин, я выполнил ваше поручение». Если же речь идет о деле более замысловатом, он и сам читает по губам — ведь этой науке невозможно научить, не освоив ее прежде самому. Так, например, с Нило…
— С чернокожим великаном, который спас вас от грека?
— Да, это прекрасный человек — скорее союзник, чем слуга. На пути в Константинополь князь заглянул в африканское царство, которое называется Каш-Куш. Где оно находится, сказать не могу. Нило там был властителем, могучим охотником и воином. Его трофеи и сейчас висят у него в комнате — щиты, копья, ножи, луки и стрелы, а еще — сеть, сплетенная из льна. Когда он отправлялся охотиться на львов, свою любимую дичь, он брал с собой только эту сеть и короткий меч. По словам моего отца-князя, пол его тронной залы был устлан шкурами, добытыми в поединках один на один.
— И что же он делал с сетью, маленькая княжна?
— Перескажу с его слов; возможно, вы сможете себе это представить — я не могу. Когда чудище прыгает, сеть за края подбрасывают в воздух, оно попадает в нее, запутывается… как я уже сказала, Нило, пусть и глухонемой, по собственному выбору оставил свой народ и трон и последовал за князем в неизвестность.
— Ах, мой маленький друг! Увольте, я не могу в это поверить! Кто и когда слышал про подобные вещи?
Серые глаза Сергия сверкали от изумления.
— Я лишь повторяю слова, которые один мой отец, князь, говорил другому, Уэлю… А сказать я хотела, что, едва обжившись в новом доме, князь начал учить Нило разговаривать. Поначалу дело шло медленно, однако учитель проявлял безграничную сноровку и терпение; теперь они с африканским царем общаются без всяких препон. Князь даже убедил его уверовать в Бога.
— То есть сделал христианином.
— Нет. По мнению моего отца, уму дикаря современное христианство недоступно; никто не в состоянии объяснить, что такое Троица, однако даже ребенка можно вразумить касательно всемогущества Бога и привести к вере в него.
— Вы говорите от своего имени или от имени князя?
— От имени князя, — отвечала она.
Сергий, которого поразила эта мысль, хотел продолжить разговор, однако они оказались у подножия холма, и Лаэль воскликнула:
— В садах пусто. Мы можем пропустить начало гонки. Поспешим.
— Нет, маленький друг, вы забыли, сколь узок подол моего одеяния. Бегать я не могу. Пойдем быстрым шагом. Дайте мне руку. Вот так — мы успеем вовремя.
Однако ближе ко дворцу Сергий вернулся к своей обычной походке, а потом, остановившись, произнес:
— Скажите мне, с кем еще вы делились этой прелестной историей про двух отцов?
И голос его, и взгляд были необычайно угрюмы — она вгляделась ему в лицо и ответила вопросом на вопрос:
— Вы очень серьезны — почему?
— Я просто пытаюсь понять, предана ли эта история огласке.
Говоря точнее, он хотел знать, откуда об этом проведал Демид.
— Полагаю, что да; не вижу никаких причин для обратного.
Эта короткая фраза рассеяла его последние сомнения, она же продолжила:
— Мой отец Уэль хорошо известен среди городского купечества. Я слышала, как он с благодарностью говорит: после прибытия сюда индийского князя дела его пошли в гору. Он торговал самыми разными товарами, теперь же занимается только продажей драгоценных камней. Среди покупателей — не одни лишь византийские вельможи; торговцы из Галаты приобретают его товар для западных рынков, особенно для Франции и Италии. Мой второй отец, князь, знает все эти вещи до тонкостей и никогда не отказывает Уэлю в совете.
Лаэль могла бы добавить, что по ходу своих долгих странствий князь уяснил для себя удобство драгоценных камней как менового товара, который в ходу почти что у всех народов, и всегда держал их при себе, регулярно пополняя запасы своего протеже и обеспечивая тому немалую выгоду. Этими сведениями она, скорее всего, не поделилась по простому неведению; иными словами, ее полная безыскусность делала ее откровения опасными, о чем прекрасно знали оба ее отца.
— Все торговцы с базара дружески расположены к моему отцу Уэлю, навещает его в лавке и князь, являясь в полном величии; он и его свита всегда привлекают внимание, — продолжала Лаэль. — После его ухода несть числа вопросам, и Уэль ничего не скрывает. Мне представляется, что он уже поделился историей моего удочерения князем со всем рынком и городом.
Перед дворцом она резко оборвала свой рассказ:
— Поглядите! На причале целая толпа. Поспешим.
Они вышли из сада и получили дозволение присоединиться к княжне.
И голос его, и взгляд были необычайно угрюмы…
На мраморных плитах причала лодочники поставили стоймя длинные весла, закрепили на них сверху другие — получилась устойчивая опора, которую накрыли чистой парусиной. С судов принесли доски для строительства помоста под этим импровизированным укрытием; еще один парус послужил ковром, а стул, поставленный на помост, обозначил то место, с которого княжне предстояло смотреть и судить гонку.
Толпа расступилась, давая ей проход, и она вместе с приближенными прошествовала к навесу; пока она шла, все стоявшие рядом женщины протягивали руки и почтительно дотрагивались до ее юбки — любовь к ней граничила с обожанием.
Весь берег, от навеса до городка и, в другую сторону, от навеса до мыса на юге, запрудила толпа зрителей, заполнив все места, с которых открывался хоть какой-то вид; в ход пошли даже суда, и казалось, что сам воздух над заливом колеблется и дрожит от азарта и нетерпения.
Между Фанаром, крайним северным мысом у Черного моря, и Галатой у Золотого Рога разбросано около тридцати деревень, деревушек и городов — они рассыпаны по всему европейскому берегу Босфора. В каждом из поселений есть рыбацкая слобода. Помимо вместительной сети, для успешного занятия этим древним и благородным ремеслом требуется судно. Как и большинство вещей, которыми пользуется человек, внешний облик этих судов сформировался в результате постепенных изменений. Даже современный турист может увидеть их стоящими у каждого причала.
Управление таким судном, в том числе забрасывание и вытягивание невода, требовало умелой команды не менее чем из пяти человек; а поскольку гребле они посвящали всю свою жизнь, можно представить, каких совершенств им удавалось достичь. Соответственно, нет ничего удивительного в том, что каждая из тридцати общин претендовала на то, что именно ее экипаж превосходит все остальные — и экипаж этот способен обогнать любую другую пятерку с Босфора; а поскольку все византийские греки были крайне азартны, пари заключались бесконечно. Безудержное бахвальство летало над знаменитым водным путем, будто непоседливые черноморские птицы.
Время от времени у этих гордецов возникала возможность подтвердить свое превосходство; после этого на какое-то время один из экипажей признавался чемпионом, и, соответственно, хвастовство и ссоры утихали.
Надумав завершить празднество лодочной гонкой, к участию в которой допускались все греки, от столицы до Цианских скал, княжна Ирина не просто предусмотрела впечатляющую кульминацию празднества, но и — возможно, сама того не сознавая — придумала надежный способ примирить все тридцать общин между собой.
К участникам состязания предъявлялось всего два требования: они должны были быть рыбаками и греками.
Промежуток между объявлением о гонке и днем ее проведения был преисполнен бахвальства, из чего можно было сделать предположение, что к моменту начала залив Терапия не сможет вместить всех претендентов. К назначенному часу на месте оказалось шесть команд, готовых состязаться за главный приз — большое эбонитовое распятие с золотой фигурой, которому предстояло в праздники украшать нос победившего судна. Сокращение числа участников было обычным примером того, как иссякает мужество, — чему, впрочем, всегда найдутся веские обоснования.
Около трех часов шесть лодок — представители того же числа деревень, каждая с экипажем в пять человек, — выстроились перед навесом, где находилась княжна. Носы лодок были украшены девизами, достаточно крупными, чтобы их можно было различить издалека: желтый был символом Енимахалле, синий — Буюкдере, белый — Терапии, красный — Стении, зеленый — Балты-Лимана, а бело-алый — Бебека. Гребцы заняли свои места — дюжие парни с жилистыми руками, обнаженными до плеч; на них были белые рубахи под жилетами цвета их флагов и просторные, точно юбки, шаровары. Стопы оставались босыми, чтобы во время гребка крепче цепляться за упорную планку на дне лодки.
Свежая черная краска, которой все суда были покрыты снаружи от носа до кормы, была отполирована и сияла, будто лак. Внутри не было ничего лишнего, даже весом с перышко.
Участники гонки знали все свои сильные стороны, знали и другое: что бы их ни ждало, победа или поражение, они покажут себя с лучшей стороны. Они были спокойны, невозмутимы — куда в большей степени, чем их сородичи, как мужчины, так и женщины.
Оторвавшись от этого зрелища, княжна направила свой взор на бескрайний простор подернутой рябью воды, в сторону галеры, которая стояла на якоре у деревянного причала на азиатском берегу. Ныне на этом мысу красуется изящный, но давно заброшенный дворец вице-короля Египта. Галера являлась конечной точкой гонки, чтобы обогнуть ее и вернуться обратно к точке старта, победителям предстояло покрыть расстояние примерно в три мили.
Немного вправо от навеса княжны стоял высокий столб, который был прекрасно виден как толпе, так и гребцам-соперникам; веревка для поднятия белого флага соединяла его со стулом на помосте. При появлении флага лодки должны были взять старт, а спустить флаг предстояло в момент завершения гонки.
И вот участники выстроились у причала, справа налево. И на воде, и на суше крики перешли в бормотание. Еще миг… но за этот миг успело случиться многое.
Дружный вопль многих голосов привлек внимание к мысу, выдававшемуся в воду на северной стороне, — его довольно точно называли носком Терапии: этот мыс только что обогнуло судно и теперь на полной скорости летело к точке старта. На борту находилось четверо гребцов, а блестящие борта и общая опрятность свидетельствовали о том, что появился седьмой участник состязания — правда, с задержкой. Черный флаг на носу и черная форма гребцов подтверждали это предположение. Княжна уже положила руку на сигнальную веревку, однако повременила.
Когда брошенный с новоприбывшего судна крюк вонзился в доски причала, один из гребцов упал на колени, восклицая:
— Просим милости, о княжна! Милости и немного времени!
Все четверо отличались смуглостью, причем, в отличие от греков, которым собирались противостоять, смуглыми были от рождения, по признаку расы. Признав их, сидевшие рядом зрители загомонили: «Цыгане! Цыгане!» — и насмешка полетела из уст в уста до самого моста через ручей на краю залива; впрочем, насмешка была беззлобной. То, что эти неверующие неведомого происхождения, живущие, как и евреи, обособленно, смогут составить серьезную конкуренцию избранным рыбацким общинам, казалось невероятным. Они не вызывали никаких опасений, а потому приняли их доброжелательно.
— Почему вы просите милости? Кто вы такие? — серьезным тоном осведомилась княжна.
— Мы — из долины рядом с Буюкдере, — ответил один из них.
— Вы рыбаки?
— Если судить по нашим круглогодичным уловам и по тому, сколько нам платят на рынке, о княжна, не будет хвастовством сказать, что лучше нас не сыщешь, даже если обыскать оба берега от Фанара до Принцевых островов.
Этого зевакам было уже не снести. Несмотря на присутствие княжны, они не сдержали взрыва презрения.
— Но условия гонки не позволяют вам в ней участвовать. Вы не греки, — продолжала судья.
— Это, княжна, зависит от того, как судить. Если вы станете судить по признаку рождения и проживания, а не происхождения, то придется предпочесть нас многим из тех вельмож, которые беспрепятственно входят в ворота дворца его величества. Разве чистый ручей, который стекает с холмов и, пробегая по нашему лугу, стремится к морю, не утолял жажду наших отцов многие сотни лет? Он знавал их, знает и нас.
— Не могу не признать, достойный ответ. Распорядись столь же мудро и следующим моим вопросом, мой друг, — и вы получите место на старте. Поведайте, если вам достанется победа, что вы станете делать с призом? Вы же не христиане.
Незнакомец впервые поднял на нее глаза:
— Не христиане! Будь это обвинение истинным, я бы, дабы придерживаться истины, отметил, что вера не является условием участия. Однако я в данном случае — проситель, не законник, и, по грубому моему разумению, лучше уж мне продолжать в том же духе, в котором начал. Прояви доверие, о княжна! Перед нашими шатрами растет платан, изумительно старый, о семи стволах, а в нем есть дупло — убежище надежное, будто дом. Внемли мне, княжна. Если нам достанется победа, мы превратим это дерево в собор, выстроим в нем алтарь и поставим приз над этим алтарем так, чтобы все, кому творения природы более по душе, чем дела рук людских, могли приходить туда и склоняться пред ним в почтении, будто в святейшей из всех церквей, включая сюда и Святую Софию.
— Я вам доверяю. Поскольку обещание ваше слышало столько народу, отказать вам в участии послужило бы оскорблением Пресвятой Деве. Но как так вышло, что вас всего четверо?
— Нас было пятеро, о княжна, однако один занедужил. Мы явились сюда по его просьбе: он считал, что из тысяч гребцов, которые тут находятся, найдется хоть один, чтобы попытать с нами счастье.
— Попробуйте его найти.
Незнакомец встал во весь рост и окинул взглядом стоявших рядом, однако все отвернулись.
— Сотня нумий за две ловких руки! — прокричал он.
Ответа не последовало.
— Если не за деньги, то за честь благородной дамы, усладившей вас, ваших жен и детей столь прекрасным празднеством!
Из толпы донесся голос:
— Я готов!
Подошел гамари, за ним следовал медведь.
— Вот, — сказал он, — подержите Жокарда. Я готов сесть на место недужного и…
Остаток слов потонул в смешках и хихиканье. Когда они стихли, княжна спросила у гребцов, устраивает ли их такой доброволец.
Они осмотрели его с сомнением.
— Умеешь ли ты грести? — осведомился один из них.
— Лучше всякого на Босфоре. И я готов это доказать. Эй, кто-нибудь, примите зверя. Не бойся, друг мой, даже самый грозный рык Жокарда так же безобиден, как гром без молнии. Спасибо тебе.
С этими словами гамари снял с руки повод, прыгнул на борт и, не дав никому времени ни возразить, ни запротестовать, скинул жилет и сандалии, подвернул рукава рубахи и уселся на свободное пятое место. Ловкость, с которой он разобрал весла и прикинул их к руке, явно притушила ретивость возражений его соратников; действия гамари свидетельствовали о том, что им достался дельный спутник.
— Не сомневайтесь во мне, — проговорил он вполголоса. — У меня есть два качества, которые принесут нам победу: сноровка и выносливость. — После этого он обратился к княжне. — Благородная госпожа, позволишь ли мне сделать заявление?
Вопрос этот был задан бесконечно почтительным тоном. Сергий заметил эту перемену и пристальнее вгляделся в гамари, пока княжна отвечала согласием.
Встав на скамье в полный рост, гамари возвысил голос:
— Слушайте, слушайте меня все! — Достав из-за пазухи кошель, он помахал им над головой и заговорил еще громче: — Вот! Сто нумий, причем не медных. Взвешены и пересчитаны одна за другой, держу на них пари! Пусть говорит один или все. Кто принимает вызов?
Поскольку среди оставшихся на берегу охотников не нашлось, он потряс кошелем в сторону своих соперников.
— Если мы и не христиане, — обратился он к ним, — мы все равно гребцы и не знаем страха. Вот, ставлю этот кошель — если победите, он ваш.
Они немо взирали на него.
Он медленно спрятал кошель и, называя города соперников их правильными греческими именами, прокричал:
— Буюкдере, Терапия, Стения, Бебек, Балта-Лиман, Енимахалле — петь нынче вашим женщинам горькую песню! — А потом повернулся к княжне: — Позволь же нам занять седьмое место слева.
Зеваки стояли в растерянности. Кто перед ними — жалкий хвастун или действительно ловкий гребец? Одно было ясно: интерес к гонке значительно возрос, как на судейском месте, так и на запруженных народом берегах.
Что касается четверых цыган, доброволец их явно устроил. Устроил даже сильнее прежнего, когда произнес, пока они подводили судно к месту старта:
— А теперь, друзья, я буду вашим командиром; и если мы одержим победу, то, помимо приза, вы получите и мой кошель, чтобы разделить его содержимое. Согласны? — (Все они, включая и старшего, согласились.) — Вот и отлично, — продолжал он. — Делайте свое дело, а темп и мощь гребка буду задавать я. Ждем сигнала.
Поднятый княжною флаг взвился на столбе, все суда разом тронулись с места. Зрители издали оглушительный вопль — крики мужчин смешивались с восклицаниями женщин, которым неприлично было слишком возвышать голос.
Ничто так хорошо не согревает кровь, как восторги многочисленных, охваченных интересом зрителей. Сейчас это стало особенно заметно. Глаза гребцов расширились, зубы сомкнулись, на шеях вздулись вены; даже мускулы на предплечьях подрагивали от напряжения.
Было бы куда лучше, если бы маршрут гонки проходил вдоль берега: тогда зрителям отчетливо были бы видны смены раскладов и все уловки участников; при нынешнем же положении суда вскоре превратились для них в черные предметы, которые смотрелись как единый гребец с парой весел; знамена вились по ветру, прямо по направлению движения, и распознать их было невозможно. Однако оставшиеся на берегу друзья участников вовсю драли глотки; постепенно спустившись к кромке воды, они давили друг на друга, превратившись в единую плотную стену.
В какой-то момент прозвучал дружный вопль. Суда постепенно разбили изначальный строй и вытянулись в линию, выстроившись почти что одно за другим. Пока происходило это перестроение, с юга подул необычайно сильный ветер, так, что одновременно стало видно все флаги; зрители увидели, что возглавляет гонку красный. Жители Стении испустили победоносный вопль, однако сразу вслед за ним прозвучал еще один, даже громче. Тот же порыв ветра позволил определить, что черный флаг цыган замыкает гонку. Тут даже те, на кого бравада гамари произвела должное впечатление, не смогли отказать себе в насмешках и издевательствах.
«Гляньте на неверных!» — «Им бы сидеть дома, пасти коз да лудить чайники!» — «Семь стволов в собор превратить решили, надо же! Да раньше их сам дьявол в черепах превратит!» — «А где там этот гамари, где? Клянусь святым Михаилом, отцом всех рыбаков, он сейчас поймет, что нумий у него больше, чем мозгов! Ха-ха-ха!»
И все же самым хладнокровным среди тридцати пяти парней, летевших по скользкой водной глади, оказался гамари — он начал гонку с полным хладнокровием, сохранял его и до сих пор.
Первые полмили он дал своим гребцам потрудиться на славу. Это позволило им вырваться вперед, а ему — понять, что они на это способны. После этого он воззвал к собратьям:
— Отлично идем, молодцы! И приз, и деньги уже ваши! Но замедлимся слегка. Пусть обходят. На повороте нагоним. Смотрите на меня.
По неведомой причине он стал загребать не так глубоко и мощно; наконец — это увидели тысячи зрителей на берегах Терапии — цыганская лодка оказалась в хвосте. После этого перестановок почти не происходило, пока суда не достигли крайней точки, галеры.
Согласно правилам гонки, участники должны были обойти галеру справа; оказаться рядом с ней первым было большим преимуществом, поскольку именно первое судно могло произвести поворот беспрепятственно, а значит, по самой короткой траектории. Борьба за это право началась за четверть мили. Все команды дружно ускорили темп — весла погружались глубже, описывая более широкую дугу; вот уже находившиеся на галере услышали то ли стон, то ли кряканье, которым трудяги сопровождали это дополнительное усилие; потом же гребцы вскочили на ноги, завели весла в самое дальнее положение и завершили длинный гребок тем, что упали, а точнее, рухнули обратно на скамью.
Один лишь гамари отказался от этого маневра. Он глянул вперед, негромко произнес: «Внимание, братцы!» А потом навалился на правое весло, изменив курс таким образом, что его лодка стала обходить галеру по более широкой, а не более узкой дуге.
Здесь, у цели, гонка сделалась особенно свирепой; старший каждой команды считал позором, если не фатальным невезением то, что он не пройдет поворот первым, и ломился напролом — это безумие подстегивали отчаянные вопли тех, кто стоял на палубе галеры. Именно это и предусмотрел гамари. Войдя в поворот, пять судов-соперников столкнулись. Кипение и плеск воды, треск ломающихся весел и бортов; яростные вопли, проклятия, слепое копошение гребцов — кто-то из них хотел любой ценой вырваться наружу, другие ввязались в драку, орудуя тяжелыми веслами; хруст ударов по незащищенным головам, тела, падающие во взбаламученную воду, кровь, текущая по лицам и шеям, окрашивающая обнаженные руки, — такой предстала эта катастрофа тем, кто видел ее сверху, с планшира галеры. Пока это все происходило, буйствующую массу отнесло от борта галеры — там остался проход, в который с первым за всю гонку криком гамари и послал свою лодку, завершив тем самым поворот.
На дальнем берегу, в Терапии, почти все смолкли. То, что произошло при повороте, они видели смутно — столкновение, драку, неразбериху, смешение флагов. А потом перед галерой сверкнули цвета Стении, а сразу за ними — и черный флаг.
— Это гамари идет следом за лидером?
Этот вопрос задала княжна, а услышав ответ, добавила:
— Похоже, Господь наш скоро найдет себе слуг среди этих неверных.
Неужели у цыган появилась сторонница?
Соперники успели отойти от галеры. Некоторое время гремел лишь один крик: «Стения! Стения!» Пятеро гребцов из этого славного городка были отобраны тщательно: все отличались силой, сноровкой, а их старший — благоразумием. Казалось, победа за ними. Но внезапно — примерно на половине обратного пути — черный флаг вырвался вперед.
И тут сила духа оставила многих.
— Святой Петр мертв! — вскричали они. — Святой Петр мертв! Теперь быть греком — пустое слово!
И склонили они свои головы, и не могли утешиться.
Цыгане пришли первыми и в глубочайшем молчании, с победоносным стуком опустили весла на мрамор причала. Гамари отер пот с лица, надел жилет и сандалии; задержавшись на миг, чтобы перебросить кошель старшему и произнести: «Примите с благодарностью, друзья мои. Мне и моей доли победы довольно», он шагнул на берег. Перед судейским навесом он преклонил колени и произнес:
— Если возникнут разногласия по поводу победы, призываем тебя в свидетели, о княжна. Ты своими глазами видела всю гонку, а если молва о тебе ходит верная — ей ведь случается и льстить, — ты столь же справедлива, сколь и отважна.
Тут он поднялся на ноги, и его изысканные манеры немедленно испарились.
— Жокард! Жокард, ты где?
Прозвучал ответ:
— Тут он.
— Ведите его живее. Ибо Жокард — пример всем людям, он честен и никогда не лжет. Он заработал много денег и отдал их все мне, чтобы я их потратил на себя. Женщины ревнуют к нему, и небеспричинно: он так прекрасен, что достоин любви Соломона; зубы его — бесценные жемчуга, уста его алы, как у невесты, голос его — голос соловья, поющего при полной луне среди ветвей акации, что только прошлой ночью выпустила первые листья; а движется он то как бегущая волна, то как цветок на качающейся ветке, то как девушка, танцующая перед царем, — грация его неповторима. Отдайте мне Жокарда, а себе оставьте весь мир; мне без него он не нужен.
С этими словами он достал из-за пазухи веер, который бросила ему с портика Лаэль, и довольно дерзко обмахнул им разгоряченное лицо. И княжна, и ее приближенные рассмеялись. Сергий же следил за движениями цыгана со смутным ощущением, что уже его где-то видел. Вот только где? Он хмурился, потому что не мог отыскать ответ.
Когда подвели Жокарда, гамари взял в руку повод и, не смущаясь, крепко обнял своего мохнатого приятеля — парусина на стенах павильона затряслась от хохота рыбаков; а потом, подняв Жокарда на дыбы, гамари взял в руку его могучую переднюю лапу, и они удалились, семеня, как пажи благородной дамы.
— Я попрошу тебя, Сергий, вернуться вечером в город, ибо завтра во всех храмах будут звучать вопросы по поводу празднества. И если у тебя есть желание меня защитить…
— Ты во мне сомневаешься, княжна?
— Нет.
— О маменька, позволь мне раз и навсегда войти тебе в доверие — и пусть вопрос о моей верности никогда более не встает в наших разговорах.
Это, равно как и то, что будет передано дальше, было частью беседы, которая состоялась между княжной Ириной и Сергием вечером дня празднества, во дворе, описанном ранее, том самом, куда она в свое время удалилась, чтобы прочитать рекомендательное письмо, которое юный монах принес ей от отца Иллариона.
Из соседних покоев время от времени долетали голоса ее приближенных, смешиваясь с монотонным плеском воды, вытекавшей из чаши фонтана. В затененных глубинах распахнувшегося над двором неба можно было бы разглядеть звезды, вот только светильники, свешивавшиеся с шелкового шнура, протянутого от стены до стены, заливали мраморное пространство своим более близким светом.
Слова Сергия, обращенные к княжне, были окрашены такой истовостью и теплотой, что она ответила серьезным взглядом, говоря коротко, это был такой взгляд, в котором виден страх женщины за то, что произнесший их человек может быть в нее влюблен.
Сказать про нее, раз за разом отвергавшую нежные страсти и самую мысль о них, что вокруг нее витала атмосфера, вызывавшая в лицах противоположного пола неодолимое влечение, было бы странно, однако дело обстояло именно так; в результате она научилась очень быстро считывать все знаки.
Впрочем, на сей раз подозрения ее отпали почти сразу; она ответила:
— Я верю тебе, Сергий, верю. И Пресвятая Дева знает, с какой полнотой и радостью.
После этого она продолжила — свет трепетал в ее глазах, ему казалось, что в них стоят слезы.
— Ты называешь меня маменькой. Некоторые, услышав тебя, возможно, рассмеялись бы, однако я согласна с этим прозванием. Оно предполагает взаимное доверие без смущения, обещание взаимной преданности, каковое дает мне право называть тебя в ответ «Сергием», а порой и «милым Сергием»… Да, мне представляется, что тебе лучше вернуться в город прямо сейчас. Игумен захочет утром обсудить с тобой то, что ты сегодня видел и слышал. Мои гребцы доставят тебя на место и останутся на ночь в моем доме — он всегда для них открыт.
Выразив свою радость по поводу того, что она позволила ему обращаться к ней, как это принято у него на родине, Сергий направился было к выходу, однако княжна задержала его:
— Подожди. У меня сегодня не было времени обстоятельно ответить на обвинения, выдвинутые против меня игуменом. Как ты помнишь, я обещала поговорить с тобой без утайки, и мне кажется, что сделать это лучше прямо сейчас; услышав мои признания, ты не станешь удивляться извращенным их толкованиям, да и сомнения не с такой легкостью проникнут тебе в душу. Тебе будут ведомы все обстоятельства, и ты сам сможешь судить о степени моей виновности.
— Они могут от разговоров перейти к действиям, — подчеркнуто произнес инок.
— Остерегайся, Сергий! Не втягивай их в споры — а если говорить придется, умолкай, как только удастся их разговорить. Именно слушающий наделен мудростью змеи… А теперь, дорогой друг, выслушай меня, призвав на помощь все свое здравомыслие. Благодаря щедрости одного родича я являюсь хозяйкой владений здесь и в городе; я вольна выбирать между ними. Сколь очаровательна и благоносна жизнь в таком окружении — тут сады, там зеленые холмы, а здесь, у моего порога, — развилка морей, окрашенная цветом неба, всегда кишащая жизнью. Вина ищет уединения, не так ли? А здесь и ночью и днем ворота мои открыты; иного сторожа, кроме Лизандра, у меня нет, а его копье — это всего лишь посох, подпорка для нетвердых ног. Меня не удерживают взаперти никакие запреты. Христианам, туркам, цыганам — по сути, целому миру — открыт доступ к тому, чем я обладаю; что касается опасности, у меня есть защитники надежнее стражей. Я усердно стараюсь любить соседей как саму себя, и им это ведомо… Давай вернемся к обвинениям. Здесь я обладаю свободой, какой не получу ни в одной обители города, ни на островах, ни даже на Халки. Здесь меня не тревожат ни сектанты, ни фанатики; распри между греками и латинянами кипят при дворе и алтарях, но не досягают меня в моем любимом убежище. Свобода! О да, я обрела ее в этом укрытии, в прибежище от искушений, — свободу работать и спать и восхвалять Господа так, как считаю верным; свободу быть собой вопреки сковывающим общественным установлениям — и в том нет никакой вины… А подходя вплотную к обвинениям, услышь, о Сергий, — и я поведаю тебе о медной табличке на воротах и почему я не снимаю ее оттуда; поскольку даже ты, обладая определенной предвзятостью, видишь в ней свидетельство против меня, то неудивительно, что клеветники через нее связывают меня с турками. Позволь сначала спросить: не упомянул ли игумен имени связующего нас лица?
— Нет.
Княжна с трудом подавила свои чувства.
— Потерпи еще немного, — попросила она. — Ты и помыслить не можешь, какого самообладания требует от меня такая самозащита. Смогу ли я вернуть себе доверие к собственному здравомыслию? Какие сомнения и страхи станут обуревать меня, когда в будущем мне придется по собственному разумению решать, как действовать в той или иной ситуации! А Господь, на которого я всегда полагалась, сейчас так далеко! Только Ему дано будет в предначертанный день объявить, было ли мое проживание здесь попыткой бежать от нечистых мыслей, от греха и искушения, от пятна на добром имени! Для пущей надежности я окружила себя добронравными женщинами и с самого начала допустила к себе публику, давая ей определенные привилегии и приглашая знакомиться с моей повседневной жизнью. И вот каков итог!.. Но я продолжу. Табличка на воротах — охранный знак…
— Так Магомет посещал тебя?
Ее лицо покрыла легкая бледность.
— А тебя это так удивляет?.. Вот как это произошло. Ты помнишь наше пребывание в Белом замке и, безусловно, не забыл рыцаря в латах, который встретил нас на причале, — галантного, любезного, изысканного, — мы еще приняли его за губернатора: именно он пригласил нас погостить у него, пока не утихнет буря. Вспоминаешь его?
— Да. Он произвел на меня сильное впечатление.
— Так вот, я сейчас поведаю о том, что доселе было тебе неведомо. Евнух, заботам которого меня тогда препоручили вместе с Лаэль, дочерью индийского князя, в качестве моей компаньонки, решил нас поразвлечь и с моего согласия привел арабского сказителя, пользующегося большой славой среди пустынных кочевников и иных жителей Востока. Евнух назвал имя этого человека, шейх Абу-Обейда. Шейх оказался достоин своей славы. Нам так понравилось его выступление, что я пригласила его сюда, и он согласился.
— Правильно ли я понял, что и Лаэль присутствовала при этом выступлении?
— Мы с ней не разлучались ни на минуту.
— Возблагодарим за это Господа, маменька.
— О да, Сергий, так что у меня на все есть свидетели. Возможно, тебе известно, что император почтил меня официальным визитом вместе со своей свитой.
— Это событие широко обсуждалось.
— Высокие гости сидели за столом, и тут появился Лизандр и доложил о прибытии Абу-Обейды, и с разрешения императора сказитель был допущен в залу и оставался там до конца трапезы. А теперь — самое удивительное: оказалось, что Абу-Обейда — это Магомет!
— Принц Магомет, сын ужасного Мурада? — вскричал Сергий. — Как же ты его опознала?
— По этой медной табличке. Возвращаясь к себе на судно, он остановился и прибил ее к столбу. Я пошла посмотреть и, не сумев разобрать надпись, послала в город за неким турком, который меня и просветил.
— Так выходит, гамари не зубоскалил?
— А что он сказал?
— Он подтвердил слова твоего турка.
Некоторое время княжна смотрела на чашу фонтана, возможно размышляя о лицедее и о том, как он себя описал, когда остался с ней один в портике. Потом она заговорила вновь:
— Еще одно слово — и я покончу с табличкой… Я, дорогой друг, не слепая и не могу не видеть, в каком состоянии находится империя моих родичей. Ее граница все теснее смыкается у стен Константинополя. Скоро не останется ничего, кроме того немногого, что защищают ворота столицы. Миром мы наслаждаемся лишь по той благой причине, что некий неверный слишком стар для воинских подвигов, а когда мир будет нарушен, тогда, о Сергий, этот охранный знак может защитить не только меня, но и других, очень многих — крестьян, рыбаков и горожан, на которых обрушится буря. Будь у тебя, Сергий, такое предчувствие, как бы ты распорядился этой табличкой?
— Как бы я распорядился? О маменька, я бы тоже спросил совета у своих страхов.
— Так, значит, ты согласен, что снимать ее не следует? Благодарю тебя… Что еще остается объяснить? Ах да, мою ересь. В этом суди сам. Подожди немного.
Она поднялась и, шагнув в дверной проем, скрытый тяжелой тканью, оставила его ненадолго в обществе одного лишь фонтана. Вскоре она вернулась и вложила ему в руку бумажный свиток.
— Вот, — сказала она, — мой Символ веры, который твой игумен почитает страшным грехом. Возможно, это и ересь, однако, полагаясь на милость Бога, Христа и Богоматери, я готова за него умереть. Возьми его, милый Сергий. Он не покажется тебе сложным, там всего девять слов; возьми и этот футляр.
Вскоре она вернулась и вложила ему в руку бумажный свиток.
Он вложил свиток в белый шелковый футляр, который она ему протянула, не удержавшись от мысленного сравнения его с древними Никейскими правилами.
— Всего девять слов, о маменька!
— Девять, — подтвердила она.
— Каждое, видимо, из золота.
— Пусть говорят сами за себя.
— Вернуть тебе этот свиток?
— Нет, это копия… Однако тебе пора. По счастью, вечер погожий, звездный, и, если ты утомился, движение лодки подарит отдохновение. А потом, в свободную минуту, выскажешься про мой Символ веры.
Они распрощались.
На следующее утро Сергий проснулся около восьми утра. Накануне, разоблачившись, он упал на свою кровать и уснул сладким сном здорового юноши; теперь, оглядевшись, он вспомнил вчерашний день, просторный сад, дворец в саду, княжну Ирину, разговор в ярко освещенном внутреннем дворе. И Символ веры из девяти слов! Он протянул руку, нашел его на месте. После этого мысли его полетели к Лаэль. Она полностью оправдала себя в его глазах. А Демид — лжец, Демид — тщеславный лицемер! Он собирался на празднество, но не решился туда явиться. Есть предел его дерзости, и, испытав благодарность по поводу этого открытия, Сергий свесил руку со своего узкого ложа и ощупал табурет, единственный предмет мебели в келье. Потом поднял голову и оглядел табурет, гадая, как тот оказался совсем рядом с постелью. Что же он там увидел? Веер? У него в келье? Кто-то явно его принес. Сергий опасливо осмотрел находку. Чей он? Кому может принадлежать? Как! Ах нет — но это действительно тот самый веер, который Лаэль на его глазах бросила с портика гамари. А сам гамари?
Тут внимание послушника привлек листок бумаги на сиденье табурета. Он схватил его, развернул и прочел; пока он читал, брови его сходились все теснее, глаза раскрывались все шире.
ТЕРПЕНИЕ — ОТВАГА — ОСМОТРИТЕЛЬНОСТЬ!
Теперь смысл этого девиза, видимо, внятен тебе более, чем был вчера.
Двери Академии по-прежнему для тебя открыты.
Возможно, тебе пригодится веер индийской княжны; я же и без того ношу ее в сердце.
Будь благоразумен.
Сергий дважды перечитал послание, второй раз очень медленно, а потом листок с шелестом упал на пол, инок же сложил ладони и обратил взор к небесам. Голос он не смог возвысить выше шепота.
Позднее, распростершись на ложе лицом к стене, он долго спорил с самим собой и пришел к выводу:
«Этот грек способен на любое злодейство, какое замыслит, на похищение и убийство — Лаэль воистину должна остерегаться!»
Теперь позволим себе вновь открыть двери приемной залы Влахернского дворца, уповая, что воспоминания о ней еще свежи в памяти читателя. Настал тот день, когда по особому приглашению индийский князь должен предстать перед императором Константином и изложить свои мысли по поводу Всеобщего религиозного союза. Час — ровно полдень.
Рассказы о первой встрече князя с его величеством всколыхнули всеобщее любопытство и желание увидеть незнакомца и выслушать его речи. Особенно это относилось к духовным особам — под ними понимались самые влиятельные творцы общественного мнения. Последовало острое, хотя и прикрытое приличиями, соперничество за приглашения на этот прием.
Император, в одеждах очень похожих на те, которые были на нем в день первой аудиенции князя, восседал на троне. С обеих сторон его полукругом расселись приглашенные — в итоге все взгляды были обращены к главному входу, а в центре размещался стол, видный всем и каждому.
Вид этого собрания сильно бы разочаровал читателя; да, придворных тут было немало, причем все они облачились в подобающие их рангу торжественные наряды, но братья святых орденов значительно превосходили их числом, а их облачения, по большей части серые или черные, без каких бы то ни было украшений, придавали сцене мрачность, которую не мог развеять яркий свет, заливавший залу, даже притом, что ему споспешествовали многочисленные отражения от лысин и тонзур на головах.
Надо отметить, что, помимо примечательной внешности, император, как ему представлялось, различил в индийском князе особую остроту мысли, обогащенную исключительным опытом. Неспособный выведать его тайну, впечатленный, причем скорее приятно, загадочностью, которую этот незнакомец сумел, как всегда, оставить после своего ухода, его величество с любопытством дожидался этой второй встречи и рассчитывал выжать из нее всю мыслимую выгоду. Почему бы, вопрошал он себя, не воспользоваться возможностью снова свести вместе глав всех религиозных фракций? Поскольку они оказались не способны оставить вспыльчивость в своих кельях вместе со старыми далматиками, их старались по мере возможности удерживать врозь, насколько то позволяли обстоятельства; однако император считал, что в данном случае этой опасности можно избежать, ибо все духовные особы явятся как слушатели, которым говорить или даже задавать вопросы позволено будет только с особого разрешения. Кроме того, император рассчитывал на то, что его присутствие заставит даже самых дерзких из них воздержаться от распрей.
Подготовка залы к этой встрече оказалась делом нелегким для нашего почтенного знакомца церемониймейстера; впрочем, в итоге он все-таки предъявил свой план — каждому приглашенному предстояло занять место согласно билету; увы, император безжалостно свел на нет его труды.
— Ах, старый друг, — проговорил он, прикрывая улыбкой свое неудовольствие, — хлопоты твои оказались напрасны. Никогда еще ни одна проповедь не проходила с таким соблюдением приличий, какое нам предстоит увидеть сегодня. Расставь стулья вот так. — Движением пальца он очертил полукруг. — Вот здесь — стол для князя. Он предупредил меня, что намерен зачитывать отрывки из древних книг, а потому стол ему нужен, однако расписывать места заранее нужды нет, за исключением одного, для патриарха. Кресло для него, повыше и помягче, поставь здесь, справа от меня, и не забудь скамеечку под ноги, ибо к давней его склонности противоречить ныне добавилось стеснение в легких, а такое сочетание прискорбно в старости.
— А как быть со Схоларием?
— Схоларий — оратор, говорят, что еще и пророк. Он, однако, не принадлежит к официальным лицам, так что пусть по прибытии выбирает любое из свободных сидений.
Приглашенные начали собираться рано. Явились все церковники, имевшие в городе хоть какой-то вес. Происходило все чрезвычайно церемонно. Когда суета улеглась и его величество расположился на своем месте, а пажи расправили складки его расшитых одежд, он слегка оперся ладонью на шишак правого подлокотника и окинул собравшихся взглядом, подобающим его царственнородности, — сперва посмотрел на патриарха, поклонился ему, получил ответное приветствие. После этого он глянул на прочих, сидевших справа, грациозно склонил голову и перевел глаза влево. Там он заметил Схолария и улыбнулся исподтишка: если Григорий сел слева, Схоларию только и оставалось, что сместиться вправо. В его несгибаемом характере не было места для компромиссов.
Следующий взгляд император бросил в направлении двери: там стояла группа женщин, явно сопровождавших княжну Ирину: она единственная из них сидела. Головы женщин были скрыты покрывалами, будто бы сотканными из тонкого серебра. Разумеется, это следование приличиям не позволяло ни одну из них опознать, однако те из присутствовавших, кому хватало дерзости бросить взгляд на эту дивную компанию, могли утешиться видом унизанных драгоценностями ладоней, обнаженных, безупречно округлых и изящных рук и фигур, задрапированных тканями нежных цветов, — покрой нарядов бередил воображение, не нанося ущерба скромности, — в этом отношении превзойти греческое платье еще не сумел никто. Император признал княжну и слегка наклонил голову. А потом обратился к церемониймейстеру:
— Окружи индийского князя заботой, а если он готов, то препроводи сюда.
Церемониймейстер покинул зал через боковую дверь и вскоре вернулся, сопровождаемый Нило. Чернокожий великан был, как всегда, разодет с варварской пышностью: разглядывая его, присутствовавшие не обратили внимания на ношу, которую он внес в зал и опустил на стол. Нило тут же вышел снова; только тогда взгляд собравшихся упал на груду книг и рукописных свитков, которые негр оставил на столе, — странные, необычайные тома, пожелтевшие от времени и использования, напоминавшие о неведомых странах и неисповедимой мудрости, которая часто ценится на вес золота. Гости взирали на них в изумлении, оценив предусмотрительность индийского князя, который выслал Нило предвосхитить собственный приход.
Двери опять распахнулись, и на сей раз церемониймейстер ввел в зал князя и проводил его к царскому месту. Чужеземец трижды простерся ниц, в третий раз — на таком расстоянии, где его величество мог без труда его слышать; тот молчаливо согласился с другими наблюдателями в том, что никогда еще не видывал подобного вежества.
— Встань, о индийский князь, — молвил император с явственным удовольствием.
Князь поднялся и встал перед императором, потупив взор, сложив руки на груди, — выражение бескрайнего благоговения.
— Не удивляйся, о князь, тому, что видишь такое собрание, — продолжал его величество. — Уверяю тебя, их присутствие — результат не моей прихоти, а того, что по городу разнеслись вести о предыдущей аудиенции и о том, на какую тему ты собираешься говорить. — Не подав виду, что заметил, с какой признательностью было принято это его утверждение, он обратился к собравшимся: — Из учтивости к нашему благородному индийскому гостю должен сообщить вам, господа придворные, и вам, служители Христа, чьими молитвами только и держится ныне моя империя, что он находится здесь по моему приглашению. В прошлый раз он вызвал наш интерес — я говорю о своих многочисленных достопочтенных соратниках во власти, — так вот, он вызвал наш интерес рассказом о том, что по собственной воле отказался от трона в своей стране и полностью посвятил себя изучению религии. Вняв моей настойчивости, он отважно объявил, что не является иудеем, мусульманином, индуистом, буддистом или христианином; странствия и ученые занятия привели его к вере, которую он способен передать, произнеся одно лишь пресвятое имя Бога; он дал нам понять, что речь идет о Боге, которому давно уже принадлежат наши сердца. Кроме того, он посетовал на то, что верующие разделены на отдельные секты, и сообщил, что единственный смысл его жизни состоит в том, чтобы соединить их в едином братстве; а поскольку, по моему мнению, нет более желанного состояния, если оно согласуется с понятиями нашей совести, я попрошу его продолжить, если будет на то его воля, и говорить невозбранно.
Посетитель вновь простерся ниц в изысканной восточной манере, а потом, попятившись, подошел к столу и несколько минут раскладывал книги и свитки. Зрители воспользовались возможностью удовлетворить свое любопытство — насколько его можно было удовлетворить, рассматривая внешность гостя; поскольку он заранее ожидал от них подобной вольности, она не вызвала у него ни малейшего смущения.
Нам уже по большому счету известно, каким он предстал перед ними. Мы помним его фигуру — низкорослую, слегка сутулую, крайне щуплую; мы помним худое, но здоровое на вид лицо, даже с легким румянцем на щеках; он так и стоит перед нами в остроконечных красных туфлях, просторных шароварах из блестящего белого атласа, в длинном черном камзоле, отделанном по воротнику и обшлагам тонким кружевом, волосы ниспадают на плечи, борода стекает на грудь; нам видны даже его пальцы, прозрачные, удивительно гибкие, они переворачивают листы, пробегают по страницам, разглаживают их, раскладывают по местам свитки и книги — и все это ловко, споро, уверенно, в согласии с движениями направляющего их ума. Наконец, закончив подготовку, князь поднял глаза и медленно обвел ими собравшихся — большие глубокие испытующие глаза-колодцы, из которых он, без видимого усилия, мог при надобности извлекать магнетизм.
Начал он бесхитростно, отчетливо — так, чтобы было слышно, но не громче:
— Вот это, — указательный палец его лег на страницу большой книги, — Библия, святейшая из всех Библий. Я называю ее скалой, на которой воздвигнута и ваша вера, и моя.
Все вытянули шеи, чтобы лучше видеть, он продолжал завлекать их дальше:
— Более того, это один из пятидесяти экземпляров перевода Библии, выполненного по заказу первого Константина, под надзором его епископа Евсевия, известного вам своей ученостью и набожностью.
В первый момент показалось, что все священнослужители в едином порыве вскочили на ноги, однако потом император заметил, что Схоларий и патриарх остались сидеть, причем последний прилежно осенял себя крестом. Возбуждение собравшихся легко понять — ведь среди них было множество ревнителей веры, поклонявшихся реликвиям, и ни один из присутствовавших не мог сказать истинно, что лично видел один из этих пятидесяти экземпляров, хотя традиция и предписывала их почитать, считалось, что они давно исчезли с лица земли.
— Это тоже Библии, — продолжал оратор, когда восстановилась тишина. — Библии, священные для тех, кому они были дарованы так же, как и нам, — это вечный памятник Моисею и Давиду; ибо они тоже есть Откровения Господа — да, того же самого Господа! Это — Коран, а это — Цзин, книга китайцев, а вот Авеста персидских мудрецов, а это — Сутры, сохранившиеся после Будды, а это — Веды моих соотечественников, славных своим долготерпением индуистов.
Он отмечал каждую книгу или свиток прикосновением пальца.
— Я благодарен вам, ваше величество, за ту честь, которую вы мне оказали своим столь любезным представлением. Вы раскрыли перед моими уважаемыми и досточтимыми слушателями мою историю и предмет, о котором я поведу речь; мне лишь осталось, не оскорбляя их учености и не тратя попусту ни времени, ни слов, пригласить их подумать о том, сколько лет у меня ушло на прочтение этих книг — я их буду называть так, — лет, проведенных среди тех народов, которые считают их священными. Утвердив в голове своей эту мысль, они поймут, что я имею в виду под религией, поймут, какими методами я пользовался при ее изучении. Это также позволит им здраво оценить смысл всех моих утверждений. Вот первое: не наделены ли все люди руками и глазами? Возможно, мы и не можем читать будущее по ладони, но нет нам извинения, если мы не способны рассмотреть в этой ладони Господа. Сходство есть закон, а любой закон природы есть воля Господа. Держи эту мысль в уме, о повелитель, ибо это — первый урок, который я извлек из своих странствий. Когда животные слышат призыв, а тот, кто их призывает, находится выше, они никогда не ищут его выше уровня своих глаз — так и многие люди не способны осмыслить тайны, скрытые от глаза в небесной вышине; однако не все таковы, и это есть свидетельство того, что Господь к одним расположен более, чем к другим. Причина того, что у деревьев разных пород листья различаются формой, есть одновременно и причина неравенства умственных способностей разных человеческих рас. Предвечный предпочитает разнообразие, ибо в разнообразии проще его рассмотреть. И вот здесь, о повелитель, я отмечу второй урок своих странствий. Господь, который превыше всего желает явить себя и свою сущность человеку, сделал свой выбор между разными народами, выбрав тех, что превосходят прочих умом, и даровал им особые откровения; соответственно, у нас есть два вида религии, естественная и явленная. Видеть Бога в камне и поклоняться ему — это естественная религия; носить Бога в сердце как дар любви и благодарности, выразить каковой возможно только в молитве и славословии, — это, о повелитель, свойство и доказательство явленной религии. Сейчас я поведаю о третьем полученном мною уроке, однако прежде позволю себе привлечь ваше внимание к одному различию — его поразительность открыло мне чтение. — Он обвел все лежавшие на столе книги широким жестом. — Чтение, а не странствия, и я называю его чистейшей мудростью, поскольку это не есть чувство, но в то же время оно полностью свободно от философии и является фактом столь же непреложным, как и любой факт, который можно вывести из истории, более того, повелитель, он яснее, отчетливее, непреложнее, он более жизнеутверждающ — это пример любви, которую Единый Создатель с первого же утра питал к своим творениям, пример святости, который я извлек из чтения этих Библий и сравнения их друг с другом. Говоря коротко, о повелитель, это откровение вряд ли бы стало откровением для всякого, но стало откровением для меня, ибо я его искал — или, может, стоит его назвать воздаянием за то, что я добровольно отказался от венца и трона?
Чувство, с которым князь произнес эти слова, завладело всеми его слушателями. Многие из них замерли в благоговении, будто перед ними стоял святой, или пророк, или посланец, воскресший из мертвых и готовый открыть тайны, доселе скрытые за краем могилы. Следующих слов — того, что он назвал третьим уроком, — они ждали с нескрываемым волнением.
— Святой Отец Света и Жизни, — продолжал оратор, выдержав паузу, свидетельствующую о доскональном знании человеческой натуры, — посылал в мир Дух свой не единожды, не только одному народу; он посылает его раз за разом, порой с кратким перерывом, порой с долгим, посылает разным расам, однако лишь тем, которые отличаются остротою ума.
По залу прошел гул, однако оратор не стал выжидать:
— Вы спросите, как я определил сущность этого Духа, почему смею заявлять вам, несмотря на богобоязненность, что при нескольких повторных явлениях, о которых я веду речь, это был один и тот же Дух? Почему вы в состоянии сказать, что человек, которого вы видели вчера на закате, — тот же, кого приветствовали нынче утром, а он приветствовал вас? Поведаю вам: Отец даровал Духу черты, которые делают его узнаваемым, черты столь же определенные, как черты лиц ваших соседей по левую и правую руку. Когда, при чтении священных книг, я узнаю про человека, являющегося лучезарным примером праведности, возвещающем о Боге и его путях, эти знаки говорят моей душе: О Дух! Дух! Да благословен тот, в которого ты низошел!
Вновь раздался гул, вновь оратор продолжил:
— Дух пребывал в святая святых, а именно — в ковчеге; однако никто не видел его там, ибо зрению он недоступен. Душа незрима, а уж тем более — Дух Всевышнего; а того, кто его узрит, ждет смерть от ослепления. Соответственно, великим благом можно считать то, что он всегда являлся в мир и творил добрые дела под покровом, то в одном воплощении, то в другом; это мог быть глас в воздухе или видение во сне; могла быть неопалимая купина, или ангел, или слетевший с небес голубь.
— Вифавара! — вскричал какой-то скрытый капюшоном брат, вскинув обе руки.
— Тишина! — прикрикнул на него патриарх.
— Так бывало всегда, когда дело его не требовало времени, — продолжал князь. — Однако, приходя на землю надолго, он имел обыкновение принимать человеческий облик, входить в человека, говорить его устами; таковы были Моисей, Илия, все пророки и таковым же… — Он сделал паузу, а потом визгливо вскрикнул: — Таковым же был и Иисус Христос!
Дома, подготавливая эту речь, князь, разумеется, продумал ее с должной тщательностью, ибо ей предстояло стать поворотным моментом в его замысле, если не во всей жизни; видимо, решение сделать ее кульминацию именно такой далось ему тягчайшим усилием воли, даже теперь он поколебался и посерел лицом; тем не менее его ничего не подозревающие слушатели возобновили свои восторги. Даже император одобрительно кивнул. Никому из них не было ведомо коварство оратора, никто не думал, что, аплодируя сейчас, он подписывается на то, чтобы не менее благосклонно слушать и дальше.
— Ибо, повелитель, тот, кто живет в закрытой долине, окруженной высокими горами, и никогда не бывал даже на вершине ни одной из гор, до самой старости не откроет для себя красоты мира, лежащего за пределами его обзора, и останется в этом смысле таким же, как и в раннем детстве. Ему в этом отказано. Подобен ему и всякий человек, который, желая постичь суть Бога, проводит все свои дни за чтением одной Священной Книги. И совершенно не важно, выберет ли он вот эту… — он опустил палец на Авесту, — или эту, — тем же жестом он указал на Веды, — или вот эту, — он прикоснулся к Корану, — или вот эту, — он с нежностью опустил ладонь на святую Библию. — Он познает Бога, повелитель, но не познает всего того, что Бог сотворил для людей… Я же был на вершине: этим я хочу сказать, что знаю эти книги, о достопочтенные братья, так же, как вы знаете бусины на своих четках и то, что означает каждая бусина. Они не открыли мне всего, что существует в Вечности, — я не позволю себе столь опрометчивого высказывания, — однако через них мне открылось, что его Дух пребывал на земле в людях разных рас и эпох, а о том, был ли этот Дух одним и тем же Духом, я бестрепетно оставляю судить вам. И если мы обнаружим в тех, кто был его носителями, сходство представлений, целей и способов — обнаружим Всемогущего Бога и Средоточие Зла, Рай и Ад, Грех и Путь к Спасению, бессмертную душу — заблудшую или спасенную, — что нам надлежит думать? А если, помимо этих сходств, мы обнаружим и иные приметы Божественного замысла, признаем их существование от начала времен: таинства Рождения, Безгрешности, Самопожертвования, Чудотворства, — кто из вас сможет встать с места и укорить меня за мои слова о том, что Духовные Сыны Бога существовали еще до того, как Дух сошел в Иисуса Христа? А именно это я и утверждаю.
Тут князь нагнулся к столу, делая вид, что что-то ищет в священнейшей из книг, хотя на деле — если возможно так выразиться — он ушами вглядывался в своих слушателей. Он слышал шорох — присутствовавшие поворачивались друг к другу с немым вопросом; он почти что слышал этот вопрос, хотя выражался он одним лишь взглядом; за вычетом шороха, будь в зале темно, молчание показалось бы гробовым. Подняв наконец голову, князь увидел перед собой высокого тощего изможденного человека в монашеской рясе из очень грубой серой шерсти — тот стоял, впившись взглядом в оратора; глаза его казались двумя факелами, пылающими в темных глубинах, в воздухе повисла невысказанная угроза, а не заметить стоявшего князю было невозможно. Он выждал, однако незнакомец хранил молчание.
— Ваше величество, — продолжил князь, не утратив самообладания, — все это вещи второстепенные, однако они настолько значимы для основного вопроса, что я считаю необходимым подкрепить их доказательствами, иначе достопочтенные братья сочтут слова мои праздными… Вот перед вами Библия Бодхисаттвы. — Он взял со стола широкий пергаментный свиток и ловко развернул, чтобы было лучше видно. — Здесь говорится о Рождении, Жизни и Смерти, которые имели место за тысячу двадцать семь лет до рождения Иисуса Христа.
Он начал читать:
— «Сильна и бесстрастна духом, как земля, чиста помыслами, как водяная лилия, та, что известна под именем Майя, была воистину несравненной. На нее, во образе небесной царицы, снизошел Дух. Став матерью, но не претерпев ни горя, ни боли, осталась она безупречной». — Князь прервал чтение и задал вопрос: — Видит ли повелитель в этих словах сходство с Марией, благословенной превыше всех жен? — И он продолжил по свитку: — «И поняла царица Майя, что час настал. Стоял восьмой день четвертой луны, время года тихое и благодатное. И поскольку она свято соблюдала все должные обычаи, Бодхисаттва родился с правой стороны, явился в мир, снедаемый великой жалостью, не причинив матери ни боли, ни страдания». — Князь снова поднял глаза от свитка. — Не есть ли это, о повелитель, рассказ о Воплощении? А вот что сказано про Дитя: «…и поскольку явился он из пространства тесного не через врата жизни, видели в нем воплощение славы великой, но взор смотрящих при этом не затмевался; он позволял смотреть на себя, скрывая до срока свое сияние, и смотрели на него, как смотрят на луну в небе. Однако тело его было пронизано светом, и будто солнце, затмевающее сияние лампады, подлинная златая краса Бодхисаттвы исходила в сиянии и распространялась повсюду. Твердо встав в полный рост, без всякого смущения в уме, сделал он семь шагов, и стопы ног его ровно стояли на земле, а следы их остались сиять, будто семь звезд. Подобный в движении льву, царю всех животных, истово глядя на все четыре стороны, проницая всю суть принципов истины, так заговорил он с полной убежденностью: „Ныне родился я в состоянии Будды, после этого будут и новые рождения; нынешнее же предназначено для того, чтобы я спас весь мир“». — Князь в третий раз сделал паузу и, вскинув руки, призывая ко вниманию, вопросил: — Повелитель, кто скажет, что и он не был Искупителем? Внемли, что было дальше. — Князь продолжал: — «И с самой середины Неба снизошли два потока чистой воды, один — теплой, другой — холодной, и был он ими крещен». — Вновь сделав паузу, оратор обвел взглядом лица слушателей, а потом повторил, как заклятие: — Крещение — крещение — КРЕЩЕНИЕ И ЧУДО!
Константин сидел, как и прочие, полностью поглощенный речью князя; угрюмый монах в сером по-прежнему стоял, воздев перед собой распятие, и будто бы прятался за ним.
— Повелитель не может не усмотреть здесь сходства с зачатием, рождением и миссией Иисуса Христа, Благословенного, который пришел позднее, однако повелителю дорог более других. Повелитель может сравнить два этих примера воплощения Святого Духа и задаться вопросом: «А могло ли быть несколько Сынов Божьих?» — и ответить на это: «Он мог даровать такую милость — благословен будь Господь!»
Император не сделал никакого знака.
— Попробую споспешествовать тебе и далее, повелитель, — продолжал князь, будто бы не замечая, как лицо за распятием опускается все ниже. — Ты помнишь, как ангелы спустились с небес в ночь рождения Младенца в Вифлеемской пещере; ты помнишь, какую они спели пастухам песню. А ведь схожие почести были оказаны и Бодхисаттве! — Он вновь зачитал по свитку: — «Тем временем дэви…» — так, о повелитель, называются ангелы, — «…дэви в космосе, подхватив свои изукрашенные самоцветами паланкины, возвысили в стройном небесном песнопении свои голоса, восхваляя его». И это еще не все, повелитель. — Князь продолжил чтение: — «И мир со всех сторон содрогнулся… мельчайшие частицы сандалового благовония, сокрытая сладость прекрасных лотосов поплыли по воздуху и взмыли ввысь, а затем, смешавшись, вернулись на землю… и проснулась любовь в сердцах всех царей жестоких и злокозненных, а все недуги и горести людские излечились сами собой, без всяких снадобий; смолкли крики звериные, застоявшиеся воды речные потекли вольно, и не собирались тучи на небе, пока была слышна повсюду ангельская музыка… Родился Бодхисаттва для того, чтобы унять печали всех живущих. И один лишь Мара ярился». О достопочтенные братья! — вскричал князь. — Кто же был этот Мара, почему не разделил радости всех прочих? В христианстве имя ему — Сатана, и один лишь Мара ярился.
Завершается ли сходство на этих рождениях, спросите вы, мои братья. Последуем далее за Бодхисаттвой. Возмужав, он тоже удалился в пустыню. «Долина Сена была ровной, богатой плодовыми деревьями, без докучливых насекомых» — так гласит это Писание. «И там он поселился под деревом сал и постился, пока едва не умер. Дэви предлагали ему сладкую росу, но он отказывался, довольствуясь одним ячменным зернышком в день». Не напоминает ли вам это о Его пребывании в пустыне? — Князь читал дальше: — «Мара Деварага, враг религии, один ярился и не испытывал радости. Было у него три дочери, необычайно красивых, приятных видом. Вместе с ними и всей своей свитой отправился он в рощу „сладостного отдохновения“, дав клятву, что не будет в мире покоя, и там…» — князь опустил свиток, — «…и там искушал он Бодхисаттву, и угрожал ему, и сопровождал его легион бесов». Далее сказано, что дочери превратились в старух, и вот как описана битва: «И все ожесточеннее билось войско демонов, одна сила за другой, и хватали они камни, которые не могли поднять, а подняв — не могли бросить; копья их повисали в воздухе, отказываясь опуститься на землю, злобные молнии и крупные градины превращались в пятицветные цветки лотоса, а зловонный яд змеевидных драконов — в запах пряностей». И Мара бежал, говорит Писание, бежал, скрежеща зубами, Бодхисаттва же вкусил мирный отдых среди лепестков небесных цветов. — Князь огляделся и спокойно произнес: — Я для себя сужу: всякое сердце в ритме этих слов услышит следующее: «Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню, для искушения от диавола» — и следующее: «Тогда оставляет Его диавол, и се Ангелы приступили и служили Ему». Воистину, повелитель, не был ли этот Дух тем самым Духом, не пекся ли он в обоих случаях о Сыне своем?
И вновь князь отыскал в свитке нужное место, не переставая вглядываться в своих слушателей, — а они перевели дух и слегка ослабили напряженность внимания. После этого с князем заговорил император:
— Прошу тебя, индийский князь, отдохнуть немного. Труды твои утомительны и для ума, и для тела; предвидя это, я заказал закуски и для тебя, и для других моих гостей. Не самое ли подходящее время подкрепить плоть?
Князь с низким поклоном ответствовал:
— Ваше величество обладает поистине царским добросердечием; однако в ответ я прошу позволить мне довести параллель и свои рассуждения до конца; после этого я с радостью воспользуюсь вашим великодушием, а потом — при условии, что ваше терпение и благоволение пресвятых отцов не иссякнут, — возобновлю и быстро закончу свою речь.
— Поступай как знаешь. Мы слушаем с интересом. Впрочем… — Император бросил взгляд на стоявшего монаха и холодно произнес: — Впрочем, если мои слова не отражают чувств всех здесь присутствующих, всякий, кому они не по душе, имеет мое дозволение удалиться. Мы же выслушаем тебя, князь.
В ответ аскет лишь выше воздел распятие. Тогда князь, отыскав нужную страницу, прижал ее пальцем и продолжил:
— Негоже мне, о повелитель, выступать в роли наставника и вашего, и здесь присутствующих, искушенных в Евангелиях, особенно в отношении речей Благословенного в его последнем воплощении — в облике того, кого мы называем Христом. Всем нам ведомо, что Дух, вместилищем и устами которого служило его тело, пришел спасти мир от греха и ада; известно нам и то, какую жертву он принес ради этого спасения. Но так же поступил и Бодхисаттва. Выслушайте его слова — он беседует со своими учениками. «Я открою тебе, — говорит он верному Ананде, — путь истины, известный как Зерцало Истины, и любой избранный ученик, им обладающий, способен сам его предвосхитить». «Ада для меня более не существует, меня ждет новое рождение в облике зверя, или духа, в месте тягостном. Я — новообращенный. Нет мне более нужды рождаться вновь для страданий, и я уверен в грядущем спасении…» Ваше величество, вы спросите, закончится ли когда-нибудь эта параллель? Пока нет! Ибо Бодхисаттва тоже творил чудеса. Читаю далее: «…и подошел однажды Благословенный к реке Ганг и увидел, что она вышла из берегов. Те, что были с ним, принялись, желая ее пересечь, искать лодки, деревянные плоты, другие же принялись плести плоты из прутьев. И тут Благословенный, с той же стремительностью, с какой сильный человек вытягивает руку, а потом сгибает ее обратно, исчез с этой стороны реки и оказался на противоположном, а с ним и его братья».
Когда шум, вызванный этой цитатой, утих, князь продолжил, оторвавшись от свитка:
— А кроме того, повелитель, у Бодхисаттвы была привычка, входя в любое собрание, уподобляться цветом другим людям — как вы помните, он с рождения цветом был как золото, расплавленное в тигле, — и говорить с ними их голосом. А они, говорит Писание, не ведая, кто это такой, спрашивали: «Кто это говорит? Человек или Бог?» И тогда он исчезал. Чудом было и очищение воды, замутненной колесами пятисот проехавших по ней повозок. Его мучила жажда, и по его просьбе спутник его наполнил чашу, и надо же! Вода оказалась чистой и свежей. Особым знаком было и то, что смерть его сопровождалась мощным землетрясением, и гремели громы небесные, а духи обстояли его, пока — так говорит Писание — вокруг не осталось места даже на волос ими не занятого; он видел их, хотя для учеников его они оставались незримыми, а потом, когда пять тысяч братьев его сложили к его ногам последние почести и был уже готов его погребальный костер, он возгорелся сам, и ничего не осталось от его тела, ни золы, ни пепла — лишь кости, ставшие реликвиями. И после того как погребальный костер запылал сам собой и пламя охватило тело, с небес хлынули потоки воды, а другие потоки изверглись из земли и загасили огонь. Параллель, о повелитель, завершается тем, какой именно была их смерть. Бодхисаттва сам выбрал место и время, и обстоятельства его кончины были в полном согласии с его небесной природой. Никогда еще смерть не приходила в такой красоте. Два дерева сал — одно в головах его ложа, другое в изножье, осыпали его своими цветами, а с неба лился порошок сандалового дерева и слегка подрагивал от неумолчного пения парящих гандхарвов. А тот, чья душа стала последним воплощением Духа, Христос… — Князь прервал свою речь, кровь отхлынула от лица, он ухватился за стол, чтобы не упасть, — зрители в тревоге вскочили на ноги.
— Поддержите князя! — приказал император.
Те, что находились ближе, подставили руки, однако князь, сделав над собой невероятное усилие, заговорил обычным голосом:
— Благодарствую, добрые друзья, ничего страшного. — А потом добавил громче: — Ничего страшного, повелитель, все уже прошло. Я как раз собирался сказать, насколько иною была смерть Христа, и на этом закончить параллель между ним и Бодхисаттвой, двумя сынами Бога… А теперь, с позволения вашего величества, не буду более отвлекать ваших гостей, им пора подкрепить свою плоть.
Князю принесли стул; когда он уселся, в зал вступила длинная череда слуг, несших яства.
Через некоторое время князь полностью оправился. Упоминание Спасителя и его смерти внезапно воскресило перед его глазами сцену Распятия, и зрелище Креста и страдальца на нем на миг лишило его сил.
Индийскому князю еще предстояло пожалеть о том, что он согласился на перерыв, любезно предложенный императором. Монах с запавшими глазами, который давно уже стоял в позе экзорциста за своим распятием, был не кто иной, как Георгий Схоларий, которого, в интересах исторической точности, далее мы будем именовать Геннадием; он и не подумал воспользоваться позволением его величества покинуть зал, хуже того, было замечено, что он упорно ходит от одного сиденья к другому, передавая некое послание. Подкрепляться он не пожелал, слова ронял скупо, но держался истово; вне всякого сомнения, именно его стараниями, после того как порядок был восстановлен, удовлетворение, которое доставлял князю вид полностью заполненных сидений, поколебали неприязненные взгляды, устремленные на него со всех сторон. Проницательность, которую князь успел отточить до совершенства, тут же дала ему понять, что некое враждебное противодействие того и гляди разрушит его планы, — и обстоятельство это было тем более удивительно, что никаких планов он пока даже и не начал излагать.
Вернувшись на прежнее место, князь положил перед собой, раскрыв, большую иудейскую Библию, рядом с ней — другие источники, дав тем самым слушателям понять, что, по его мнению, последние имеют второстепенное значение.
— Мой повелитель и достопочтенные господа, — начал он, низко поклонившись императору, — полнота параллели, которую я провел между Бодхисаттвой, сыном Майи, и Иисусом Христом, сыном Марии, может привести вас к мысли, что они были единственными Благословенными, явившимися в мир и прославленными превыше всех смертных, ибо были избраны для Воплощения Духа. Но в этом писании, — он развернул свиток с «Суттой», или «Книгой о великой кончине», — упомянуто множество татхагат, или будд, являвшихся в мир. А здесь, — он опустил палец на китайскую книгу Цзин, — время разделено на периоды, поименованные кальпами, и в одном месте сказано, что одна кальпа озарена была девяносто восемью буддами — они приходили и учили, как Спасители. Ни один человек не станет отрицать, что Дух, явивший себя в них, — это тот же самый Дух. Они проповедовали одно и то же священное учение, указывали один и тот же путь к спасению, вели одинаковые чистые жизни, свободные от всего мирского, и все возвещали одно и то же — об этом сейчас пойдет речь; иными словами, о повелитель, проявления Духа во всех них были одинаковы… А в этих свитках — это часть Священного Писания Востока — речь идет о Шане. Не скажу точно, когда он правил, но очень давно. Знаю лишь, что он, по всей видимости, был вместилищем Духа, поскольку оставил нам Дао, или Закон, который китайцы до сих пор соблюдают как норму добродетели… Вот Авеста, самая почитаемая память о Жреце, каковой, как считают многие, и послал в Иерусалим волхвов, которые стали свидетелями рождения нового царя Иудейского. — Он указал пальцем и на эту рукопись. — Учение это проповедовал Заратустра, и, согласно моей вере, Дух снизошел на него и пребывал в нем, пока он оставался на земле. В нем проявились все те же самые черты — в жизни, в учении, в почестях, которые воздавали ему последующие поколения. Религия его жива и поныне, хотя и была основана за сотни лет до того, когда ваш кроткий Назарянин прошел по водам Галилеи… А это, о повелитель, — книга, что наводит ужас на христиан. — Князь опустил всю свою ладонь на Коран. — Какими мерками ее судить? Мерками безразличия, с которым следуют этому учению те слишком многие, что готовы пойти ради него на смерть? Увы! Многие ли религии выдержат это испытание? В видениях Магомета говорится про Бога, Моисея, патриархов, более того, повелитель, говорится и про того, кого мы зовем Христом. Не следует ли нам страшиться того, что, проклиная Магомета, мы лишаем эту, другую Библию, — он благоговейно дотронулся до великого Евсевиева тома, — части ее высшей святости? Он называл себя пророком. Может ли человек пророчествовать, если не несет в себе свет Духа?
Этот вопрос расшевелил собравшихся. Отцы принялись осенять себя крестами, послышались стенания, чем-то напоминающие рычание. Геннадий не вставал с места, нервно перебирая четки. Выражение лица патриарха было непривычно суровым. Князю за всю его жизнь еще не приходилось касаться темы столь деликатной, как это обращение к Корану. Но он продолжил без тени смущения:
— А теперь, повелитель, я приближусь на шаг к истинному своему предмету. Умоляю, не подумайте, что, говоря о Бодхисаттве, Шане, Заратустре и Магомете и сопоставляя их, как вместилища Духа, с Иисусом, я пытался склонить вас к сравнениям — кто выше святостью, кто совершил больше богоугодных дел, кто, вероятнее всего, является самым возлюбленным сыном Отца; я для того и пришел, чтобы покончить со всеми подобными распрями… Как я уже говорил, я побывал на вершине горы, и если ты, о повелитель, попросишь меня назвать величайшее чудо, которое я оттуда увидел, я отвечу: ни на море, ни на земле, ни на небе нет чуда, подобного тому извращению, которое заставляет людей изобретать одну за другой новые религии и секты и потом преследовать друг друга за это. А когда я попросил в молитве открыть мне причину этого, то, как мне привиделось, раздался глас: «Открой глаза твои — узри!» И первое, что мне открылось, были Благословенные, которые говорили от имени Святого Духа, владевшего ими; при этом они ступали по земле не как боги, но как свидетели Бога; они призывали услышать и уверовать, а не поклоняться; они звали людей прийти к ним, к вожатым, посланным показать, что есть один-единственный путь к вечной жизни во славе — а другого не дано… Потом увидел я яркий свет в белом стеклянном сосуде на темном холме — то были приметы неправедного поклонения, которым люди часто одаривают низменные и подчас недостойные предметы. Когда Иисус молился, он взывал к нашему Отцу Небесному — разве нет? То есть не к себе самому, не к чему-то человеческому или менее чем человеческому… И еще одну вещь дано мне было узреть — и ее я оставил под конец, ибо она ближе всего к тому предложению, которое я должен представить моему повелителю и достопочтенным святым братьям, ради чего и проделал далекий путь. Во всех краях, где я побывал и где люди не изобретают для себя сами представлений о жизни и религии, — на всех землях и островах, затронутых Откровением, признают существование верховного Бога, везде считают его Создателем, Защитником, Отцом, наделенным бескрайней мощью, бескрайней любовью — и Неделимым! Не задавался ли ты, о повелитель, вопросом, почему он доверил нам свои откровения и почему Благословенным, сынам Духа, уготовано было прийти сюда и уйти далее каменистыми тропами? Позволь вложить в ответ всю силу, какая во мне еще осталась. В подобных деяниях прослеживается единственный замысел, какой здравый ум может приписать сущности столь великой и благодатной, как Бог: один алтарь, одна вера, одна молитва и Он, одушевляющий их все. Просверком своей благотворной мысли он усмотрел в единой религии мир между людьми. Странно — воистину странно! Не было еще в человеческой истории подобной диковины. Ничто не порождало в таких количествах гонения, ненависть, убийства и войны. Так оно представляется, так считал и я, повелитель, пока не оказался на вершине самой высокой горы, с которой видны все людские заботы: я открыл глаза и осознал, что борения языков и распри кипят не вокруг Бога, но вокруг форм и воплощений, в особенности вокруг Благословенного, которому он препоручил Дух свой. Житель Цейлона говорит: «Кто, кроме Будды, достоин поклонения?» — «Нет, — отвечает магометанин, — кто, кроме Магомета?» А парс — свое: «Нет, кто, кроме Заратустры?» — «Оставьте суетность свою! — гремит христианин. — Кто вещал истину так, как Иисус?» А потом — блеск мечей и беспощадность ударов — и все во имя Бога!
То были дерзкие слова.
— Однако, повелитель, — продолжал князь, и только яркий блеск глаз нарушал бесстрастность его облика, — Бог хочет положить конец распрям и войнам, кощунственно затеваемым во имя его, и я послан сказать тебе об этом; именно для этого Дух и вошел в меня.
Геннадий поднялся снова, воздев распятие.
— Я посетил многие страны, — невозмутимо продолжал князь, — они просили меня дать им веру достаточно вольную, чтобы она служила им опорой, притом что они продолжали держаться за мелочные идеи, взращенные в их сознании; а получив от меня такую веру, они говорили, что готовы исполнить его волю, однако выдвигали одно условие. Кто-то должен уступить первым. «Пойди найди этого первого, — просили они меня, — и мы последуем за ним». Говоря, что я посланник, призванный изложить все это вам, ваше величество, и вашим подданным — достаточно просвещенным, чтобы осознать волю Всевышнего, и достаточно мужественным, чтобы возглавить это движение, обладающим влиянием и доверием, которые позволят мирно довести дело до победы, я прекрасно понимаю, что мольбы и призывы бессмысленны, если я не смогу с самого начала показать, что они санкционированы свыше; соответственно, я не претендую на то, чтобы называться творцом веры, которая отвечает требованиям всех народов. В древних городах существуют дома, стоящие поверх домов, на улицах, проложенных поверх улиц, и дабы отыскать эти давно погребенные жилища, люди усердно вкапываются в землю; я поступил так же, пока в древних этих Заветах, — он бросил взгляд, исполненный любви, на все священные книги, — не сделал бесценного открытия. Прошу терпения, ваше величество, я зачитаю из каждой. Вот — из иудейской Библии: «Бог сказал Моисею: Я есмь Сущий. И сказал: так скажи сынам Израилевым: Сущий послал меня к вам». Вот как Бог, в существовании которого мы не сомневаемся, открыл свое имя избранному народу… А вот слова китайского святого, жившего почти за пятьсот лет до рождения Христа: «Даже самый дурной человек, после поста и воздержания, может приносить жертвы Богу». А вот из Авесты: «Мир двуедин, будучи творением Ахурамазды и Ахримана: все хорошее в мире исходит от Первого Принципа (он есть Бог), а все плохое — от последнего (он есть Сатана). Ахриман вторгся в мир, созданный Ахурамаздой, и осквернил его, однако когда-то противостояние это завершится». Здесь Первым Принципом назван Бог. Но еще удивительнее другие слова из того же Писания — выслушай и сравни: «В назначенный срок явится сын даровавшего закон, пока не рожденный, именем Саошьянт; тогда Ахриман (Сатана) и Ад исчезнут, люди восстанут из мертвых, и воцарится в мире бесконечное счастье». И здесь Закон дарован Богом, а вот кто его Сын? Пришел ли он? Ушел ли? А теперь — несколько цитат из Вед: «Одним Всевышним Владыкой пронизана вся вселенная, всякое слово в круговороте природы. Существует один Всевышний Дух, неколебимый, стремительностью превосходящий человеческую мысль. Первичный Движитель недостижим даже для божественного разума; Дух этот, будучи неподвижен, скоростью своей превосходит других многократно, сколь бы быстрым ни было их движение; он и далек от нас, и совсем близок; им пронизана вся система миров, однако он удален от них бесконечно». Ответьте, о повелитель и достопочтенные господа, разве слова эти не допускают однозначного толкования? А если у вас остается хоть тень сомнения в том, о ком здесь идет речь, примите и осмыслите молитву из тех же Вед, которую я сейчас вам зачитаю: «О Ты, дающий миру его пищу, Ты, единственный движитель всего, Ты, укрощающий грешников, тобою пронизан тот светозарный, что предстает нам Сыном Создателя; укрой от нас свои нестерпимые лучи и распространи свой духовный свет, чтобы я мог узреть во всей славе и всем величии твой истинный облик. ОМ, запомни меня, о божественный Дух! ОМ, запомни мои деяния! Позволь душе моей вернуться к бессмертному Духу Бога, а потом позволь телу моему, превращающемуся в пепел, вернуться в прах». Кто есть ОМ? А если повелитель еще не понял этого до конца, да выслушает он вот это из священнейших стихов Вед: «Не имея ни рук, ни ног, он бегает быстро и хватает крепко; не имея глаз, он видит; не имея ушей, слышит все; он знает все, что знать можно, но его не знает никто: Он — тот, кого мудрые называют Великим, Всевышним, Всепроницающим Духом». Последнее, о повелитель, — и я покончу и с цитатами, и с доводами. Ананда спросил у Бодхисаттвы, что есть Зерцало Истины, и получил такой ответ: «Это осознание того, что избранный ученик пребывает в этом мире, облеченный верою в Будду, верующий, что Благословенный есть Святой, Просвещенный, Мудрый, Безупречный, Счастливый, Искушенный, Всевышний, смиритель заблудших сердец человеческих, Наставник богов и людей — Благословенный Будда». О добрый мой повелитель, даже дитя, которому едва хватает разума произнести имя родившей его матери, способно постичь и произнести: се есть описание Бога!
Князь умолк окончательно и, достав из кармана тончайший шелковый лоскут, заботливо протер открытые страницы Библии Евсевия, после чего закрыл ее. Остальные книги он сложил в отдельную стопку, сперва смахнув пыль с каждой. Собравшиеся выжидательно наблюдали за ним. Святые Отцы выслушали немало странного — будет о чем подумать в течение многих дней и ночей; однако все они ощущали, что не хватает последнего вывода. «Цель, сообщи ее нам, да побыстрее!» — в таких словах можно было бы выразить их нетерпение. После паузы князь продолжил:
— Когда, о повелитель и достопочтенные господа, имеешь дело с детьми, необходимо часто останавливать свою речь и повторять уже сказанное; вы же — мужи, искушенные в дебатах, а потому, что касается веры, о которой меня, как я уже говорил, спрашивали во многих народах, я скажу просто: она есть Бог; а если говорить о даровании ее, вы можете вырвать у меня эти Писания и обратить их в пепел, однако вы не сможете отныне отрицать того, что Вера, которую я вам принес, одобрена им. Не в священной божественной природе отрекаться от самого себя. Может ли кто-то из вас предположить, что он умалится до такой степени?
Истовость его проповеди привела слушателей в изумление.
— Достаточно ли пространна эта идея Бога, чтобы включить в себя все религии, возникшие на земле, судить не берусь, ибо желаю сохранять уважительность, — продолжил в своей прежней манере оратор. — Однако, если вы примете ее как достаточную, вам недолго придется искать форму, в которой ее воплотить. «Учитель, — спросил законник, — какова высочайшая заповедь закона?» И Учитель ответил: «Возлюби Господа Бога всем сердцем, и всей душой, и всем разумом», а потом добавил: «Такова первая и величайшая заповедь». О повелитель, никто еще не изобрел и никогда не изобретет более точного и однозначного выражения высочайшего человеческого долга — целокупности всей доктрины. Я не стану говорить, кто был учитель, произнесший эти слова; не буду я и настаивать на принятии этой веры, однако, если мир все-таки решит ее принять и жить в согласии с нею, настанет конец войнам и слухам о войне, и Бог достигнет желанного. Если Церковь здесь, в твоей древней столице, примет ее первой, с каким восторгом понесу я добрую весть народам…
Князю не дали закончить эту фразу.
— Что должен я понимать, о князь, под «целокупностью всей доктрины»?
Говорил патриарх.
— Веру в Бога.
В то же мгновение раздался оглушительный крик, изумив императора; в центре сумятицы стоял на цыпочках Геннадий и размахивал своим распятием с истовостью облеченного властью.
— Вопрос — у меня вопрос! — голосил он.
Наконец ему дали возможность его задать.
— В твоей целокупности доктрины что есть Иисус Христос?
Голос патриарха, ослабленный возрастом и болезнью, был едва слышен; глас его соперника проникал в самые дальние углы, а поскольку вопрос отражал то, что занимало всех собравшихся, то и церковники, и царедворцы, и почти все вельможи встали на ноги, чтобы услышать ответ.
Тоном столь же отчетливым, как и у собеседника, однако совершенно бесстрастным главный оратор ответил:
— Сын Божий.
— А Магомет, отец ислама, — что есть он?
Если бы аскет вставил во второй вопрос имя Сиддхартхи Бодхисаттвы, вопрос не приобрел бы такой остроты, не подействовал бы столь мгновенно и мощно; но Магомет, погонщик верблюдов! Многовековой раздор, ненависть, распри и войны — грабежи, сражения, осады, кровопролитие, унижения, захват территорий, разорванные соглашения, осквернение храмов и алтарей — все это всплыло в памяти при имени Магомета.
Нам уже ведома эта особенность индийского князя: никогда не забывать, какие отношения у него сложились с тем или иным человеком. За спиной Константина он увидел дожидающегося его юного Магомета — Магомета и мщения. Если греки отвергнут его план, и ладно, — он пойдет к туркам, привычным образом сменив Крест на Полумесяц. На то, чтобы это обдумать, времени было мало, он и не обдумывал; мысль пришла и ушла яркой вспышкой — и прозвучал ответ:
— Он останется в Духе еще одним из Сынов Божьих.
Геннадий, сотрясая воздух распятием, вскричал:
— Лжец, самозванец, изменник! Ты, посланец Сатаны! За спиною твоей — разверстый Ад! Даже сам Магомет был более допустим! А ты способен сделать черное белым, затушить воду огнем, заледенить кровь в наших сердцах — в одно мгновение или медленно, при сопротивлении нашего разума, однако низвергнуть чистого благословенного Спасителя или поставить престол его в незримом царстве рядом с Магометом, князем лжецов, кровавым убийцей, блудодеем, чудовищем, которого не вместит весь Ад, — этого тебе не удастся! Тело, лишенное души, глаз, не видящий света, гробница без усопшего — такова Церковь без Христа! Братья мои! Позор нам за то, что мы находимся рядом с этим коварным злодеем! Не мы здесь хозяева, чтобы его изгнать, однако мы можем уйти сами. Следуйте за мной, о приверженцы Христа и Церкви. Вернись к своим шатрам, о Израиль!
Лицо говорящего побагровело от волнения, голос до отказа заполнил залу; многие монахи вскочили с мест и с воем, в слепой ярости кинулись к нему поближе. Патриарх сидел на месте, пепельно-бледный, и беспомощно осенял себя крестом. Константин быстро и блистательно рассудил, как пристало поступить ему, императору и хозяину дома, и отправил четверых вооруженных офицеров охранять князя, который стоял на указанном ему месте, явно удивленный, но одновременно и заинтересованный, — он видел в этом проявление бездумности человеческой натуры перед лицом стародавнего позыва изуверской нетерпимости.
Стражи едва успели дойти до стола, когда Геннадий стремительно направился к двери, раскольники в смятении следовали за ним по пятам. Пусть читатель сам вообразит себе суету и сумятицу, беспорядочность этого безумного исхода. Он оказался достаточно масштабным, чтобы до смерти перепугать спутниц княжны Ирины. И вот в зале остались одни только придворные, патриарх и его сподвижники. Константин спокойным голосом осведомился:
— Где дука Нотарас?
Все добросовестно оглядывались, однако ответа не последовало.
Выражение лица монарха явственно изменилось, но, все еще сохраняя самообладание, он попросил церемониймейстера подвести к нему князя.
— Не тревожься, князь. Мои подданные горячего нрава и порой склонны к опрометчивым поступкам… Если ты хочешь еще что-то сказать, мы намерены выслушать до конца.
Князь не мог не восхититься самообладанием своего порфироносного собеседника. Отвесив низкий поклон, он ответил:
— Возможно, я излишне утомил достопочтенных отцов; однако мне было бы куда более прискорбно, если бы нетерпение их распространилось и на ваше величество. Я не встревожен, да и к словам своим добавить мне нечего, вот разве что вы пожелаете спросить о чем-то, что я оставил неясным или неопределенным.
Константин знаком повелел патриарху и всем присутствовавшим приблизиться:
— Церемониймейстер, стул для его святейшества.
Почти сразу же все пространство перед кафедрой заполнилось.
— Как я понял, индийский князь предлагает нам рассмотреть возможность реформирования нашей религии, — обратился его величество к патриарху, — и вежество требует дать ему ответ, а кроме того, несдержанность, которой мы все были свидетелями, и проявленный по ходу дух непокорства обязывают вас выслушать мои ответные слова, причем с полным вниманием, чтобы неверная или искаженная их передача не принесли нам новых бед… Князь, — продолжал он, — мне представляется, что я тебя понял. Увы, мир полон религиозных раздоров, а из этих раздоров проистекают несчастья, о которых ты упомянул. Твой план нельзя отвергать огульно. Он напоминает мне песнопение — сладчайшее из всех: «Покой и благо всем людям». Однако воплощение его в жизнь — дело другое. Не в моей власти изменить веру в моей империи. Наш нынешний Символ веры был принят собором, который прославлен еще в те времена, о которых ты знать не можешь. В нем бесконечно свято каждое слово. Отношения между Богом Отцом, Христом Сыном и человеком закреплены в нем к полному удовлетворению и моему, и моих подданных. Святейшество, вам судить, могу ли я применить те же слова и к Церкви.
— Ваше величество, — отвечал патриарх, — святая Греческая Церковь никогда не согласится изъять Господа нашего Иисуса Христа из своего богослужения. Вы сказали верные слова, и было бы лучше, если бы братья остались и выслушали вас.
— Благодарствуй, о достопочтенный, благодарствуй, — ответил император, склонив голову. — Вера нашей Церкви была принята собором, — продолжил он, обращаясь к индийскому князю, — и поменять в ней невозможно ни единой буквы, пока не соберется, облеченный всей полнотой власти, новый собор. А потому, о князь, заявляю, что многое почерпнул из изложенного тобой; заявляю, что меня сильно утешило твое ораторское мастерство, и я обещаю, что еще не раз с удовольствием и пользой стану припадать к источнику знаний, каковых у тебя, судя по всему, накоплено в изобилии — не сомневаюсь, что они есть результаты твоих ученых занятий и путешествий, — однако мой ответ ты получил.
Никогда еще способность скрывать свои мысли и чувства в глубинах сердца не пригодилась князю так сильно, как в этот момент; отвесив поклон, он попросил разрешения покинуть залу; получив испрошенное, он, как обычно, простерся ниц и начал, пятясь, отступать.
— Последнее, князь, — остановил его Константин. — Полагаю, наша столица станет твоим постоянным домом.
— Благодарю за великодушие, ваше величество. Если я и оставлю город, то обязательно вернусь, причем быстро.
У дверей дворца князя дожидалось сопровождение; усевшись в паланкин, он покинул Влахернский дворец.
Оказавшись один в своем доме, индийский князь предался печали, однако, вопреки поспешным заключениям читателя, не из-за того, что христиане отклонили его предложение вступить в братство всех религий. Отказ огорчил его, но не разочаровал. Будучи человеком здравомыслящим, а в меру того, насколько характер позволял ему предаваться размышлениям, еще и философом, князь, имея опыт наблюдений, сделанных в Мекке, и не рассчитывал на то, что последователи Назарянина проявят большую широту взглядов, чем приверженцы Магомета. Говоря коротко, отправляясь во дворец, он уже предвидел, как будут развиваться события.
Нелегко ему было свернуть свой великий замысел, а возможно, и оставить его навсегда; однако особого выбора ему не оставалось; что же, теперь он станет мстить. Долой все сомнения.
С Влахернских высот он спускался, обуреваемый жалостью к Константину: день у императора нынче выдался нелегкий, но он до конца держался с достоинством; теперь же настал час Магомета. Добро пожаловать, Магомет!
Личные пристрастия князя были скорее на стороне турка, причем с самого момента их встречи в Белом замке. Помимо личных достоинств и воинских достижений, помимо молодости — весомого преимущества, — был и еще один аргумент: от величайшей власти в мире Магомета отделял лишь один дряхлый старец, который мог умереть со дня на день. «Какие возможности откроет передо мной этот молодой человек! Мне нужно лишь правильным образом использовать его честолюбие, сделаться его инструментом, направить его».
Так рассуждал князь, возвращаясь из Влахернского дворца к себе домой.
Возле дверей его ждало открытие. Там, впервые за весь день, в мыслях его возник образ той Лаэль, которую он некогда похоронил под тяжелым камнем перед Золотыми воротами Иерусалима. Мы опускаем зерно в землю, и оно, не прося у нас ничего, кроме одного — оставьте меня в покое, растет, цветет, а в конце изумляет нас богатыми плодами. Таков был результат того, что он сделал — удочерил дочь Уэля.
Князь подозвал Сиаму.
— Подготовь стул и стол на крыше, — распорядился он.
Дожидаясь, он подкрепился хлебом, смоченным в вине, а после этого долго ходил по комнате и потирал руки, будто бы умывая.
Он часто вздыхал. Даже слуги поняли, что ему не по себе.
Наконец князь поднялся на крышу. Подступал вечер. На столе находились лампа, часы, обычные писчие принадлежности, свежая карта неба и схема для составления гороскопа.
Он взял в руки карту и улыбнулся — то была работа Лаэль.
— Как она преуспела! И сколь стремительно! — произнес он вслух, завершив цепочку воспоминаний, начавшуюся с того момента, когда Уэль дал согласие на ее удочерение.
Тогда она была неграмотна, а какой стала помощницей! Рост ее познаний вызывал в нем подлинную гордость художника. Она избавила его от докучных вычислений; схемы расположения планет в их соответствующих Домах он зачастую рисовал второпях, она же на следующий день их совершенствовала. Она выработала бесчисленное количество дочерних ухваток, не заметных ни для кого, кроме него, давно к ним привыкшего. С каким восторгом смотрела она на небо, дожидаясь появления первых звезд. Она предоставляла в его распоряжение свои молодые глаза, и сколько восторга было в восклицаниях, которыми она приветствовала первый проблеск великолепия с дальней орбиты. Ему случалось недомогать; тогда она открывала толстый том Евсевиева Писания на испрошенной им странице и читала — то из Иова, то из Исаии, но чаще всего — из Книги Исхода, ибо, по его мнению, никто и никогда не смог сравниться с Моисеем. Его распря с фараоном — сколько в ней страсти! Состязания в магии — сколько славы в его победах! Как он заманил спесивого царя в Красное море и внезапно обрушил на него водяные стены! Какая славная месть!
Из всех невыполнимых мечтаний стариков мечту о том, чтобы привязать к себе молодого спутника сентиментальными узами, дабы тот не поддался никаким иным привязанностям, можно назвать самой невыполнимой. При всем своем здравомыслии, практичности и опыте, бездетный Скиталец позволил этой фантазии овладеть собой. Он даже убедил себя в том, что любовь к нему Лаэль — именно такого непреходящего толка. Без всяких нечистых помыслов, однако с эгоизмом, с целью подчинить ее своему влиянию так, чтобы она по собственной воле посвятила ему свою жизнь и даровала все богатства приязни, восхищения и преданного служения, он отдал себя в ее распоряжение; отсюда — те усилия, которые он приложил к ее образованию, к тому, чтобы окружить ее бесценной роскошью, которая лишь ему одному была по карману, — говоря коротко, он пытался закрепить в ее юном воображении свой образ как образ родовитого мудреца, хранителя многих тайн. Со временем его радость от любви к ней сменилась еще большей радостью от ее любви к нему; он бережно взращивал это чувство, предавался ему всем своим существом, пока, совершенно бессознательно, не дал ему завладеть собой полностью и, повторяя опыт многих до него, стал готов пожертвовать всем ради Лаэль, вместо того чтобы принять от нее любую жертву. Именно это открытие и сделал он у порога своего дома.
Пусть читатель попробует вообразить его — на стуле у стола, на крыше дома. Вечер перешел в ночь. Город безмолвствует, а в небесах царят одни звезды. Князь погрузился в думы — однако, если вспомнить поэтическое представление о том, что сердце разделено на отдельные чертоги, в том покое этого бессонного органа, в котором, по мнению индийского князя, обитали его страсти, идет громкий и жаркий спор. Оратор — то есть сам князь — поставил вопрос: остаться мне здесь или перейти к Магомету?
Некоторое время он вслушивался в речи Мщения — можно представить себе, что именно оно имело сказать в защиту второго плана, причем редко его призывы бывали столь плодоносны. На той же стороне выступало и Тщеславие. Оно указало на открывавшиеся возможности и расписывало их, пока председатель не кивнул — решительно и убежденно. Был у них еще один соратник, не совсем страсть, скорее его свойственник, именем Коварство, — и когда все смолкли, он потребовал, чтобы выслушали и его.
Группу их противников возглавляла Лаэль. Пока оппоненты ее выдвигали свои доводы, она стояла рядом с креслом председателя, обхватив руками его шею; когда они особо распалялись, она гладила его по руке и шептала ласковые слова, а когда завершали свою речь, глядела на них немо, со слезами на глазах. Она ни разу не вступила в спор.
В самый разгар этих дебатов явилась сама Лаэль и поцеловала князя в лоб.
— Ты пришла, — заметил он.
— А разве нельзя? — удивилась она.
— Можно, вот только…
Она не дала ему закончить, схватила карту и, увидев, что на ней нет ни единой пометки, воскликнула:
— Ты так прекрасно выступил сегодня, тебе нужно отдохнуть!
Он удивился:
— Прекрасно выступил?
— Во дворце.
— Положи карту. И вот что, моя Гюль-Бахар, — он взял ее руку, поднес к щеке и нежно прижал, — не загадывай мне загадок. Что ты хочешь сказать? Можно выступить хорошо, но причинить этим зло.
— Я днем была на рынке вместе со своим отцом Уэлем, — пояснила она, — и там мы встретили Сергия.
Перед мысленным взором князя мелькнуло лицо, изумительно похожее на лик того, кого он помог отвести на Голгофу, — и тут же исчезло.
— Он слышал речь, которую ты сказал перед императором. Как отвратительно повел себя этот мерзкий Геннадий!
— Да, — мрачно подтвердил князь, — правителя, вынужденного терпеть таких приближенных, можно лишь пожалеть. А что этот молодой человек думает о предложении, которое я сделал императору?
— Не будь одной фразы в Евангелии у Христа…
— Нет, милая, нужно говорить — у Иисуса из Назарета.
— Ладно, у Иисуса — не будь там одной фразы, он принял бы твои рассуждения о многих сыновьях Бога в Духе его.
— И что это за фраза?
— Та, где один из учеников говорит об Иисусе как о Единородном Сыне.
Скиталец улыбнулся:
— Этот молодой человек понял ее слишком буквально. Он забывает, что у Единородного Сына может быть множество воплощений.
— Там присутствовала и княжна Ирина, — продолжала Лаэль. — Сергий говорит, и она приняла бы твои рассуждения, если бы ты изменил это…
— Изменил! — Лицо князя перекосилось от досады. — Сергий всего лишь послушник, он даже не принял постриг, а Ирина — незамужняя княжна. И ради них я должен отступиться?.. Я устал, очень устал, — добавил он нетерпеливо. — И мне о многом нужно подумать. Спокойной ночи, милая.
— Могу я для тебя что-то сделать?
— Скажи Сиаме, чтобы принес мне воды.
— И вина?
— Да, и немного вина.
— Конечно. Спокойной ночи.
Он притянул ее к себе:
— Спокойной ночи, о моя Гюль-Бахар!
Она легкой поступью удалилась, и не подозревая, что оставляет его в окружении разгоряченных спорщиков.
После ее ухода он почти час просидел неподвижно, ничего не замечая, хотя Сиама поставил воду и вино на стол. Трудно сказать, слышал ли он хоть что-то, помимо яростных споров, не стихавших у него в сердце. И вот наконец он встрепенулся, взглянул на небо, встал и обошел вокруг стола; выражением лица и действиями он напоминал человека, которому пришлось преодолеть трудный участок пути, но преодолел он его благополучно. Наполнив хрустальную рюмку и держа красную жидкость в гранатовых отблесках между глазами и светильником, он произнес:
— Все кончено. Она одержала победу. Когда бы мне была дарована жизнь обычной длины, дней лет наших — семьдесят, как говорил псалмопевец, все было бы иначе. Через много веков явится другой Магомет, столь же блистательный, как этот, и дарует мне такие же возможности, однако у меня не будет другой Лаэль. Умолкни, Тщеславие! Умолкни, Мщение! Пусть мир сам решает свои проблемы. Я же превращусь в стороннего наблюдателя, стану забавляться и дремать… Чтобы удержать ее, я готов жить ради нее, и только ради нее. Пусть одно удовольствие в ее жизни сменяется другим, пусть дни ее будут полны самыми умилительными забавами — и у нее не останется времени думать о другой любви. Ради нее я обзаведусь властью и славой. Здесь, в древнем центре цивилизации, будут два основных предмета для разговоров: я и Константин. Его титулу и власти я противопоставлю свое богатство. И все ради нее! Начну прямо завтра.
Весь следующий день он рисовал планы некой постройки. Второй день провел в поисках места для строительства. На третий приобрел участок, понравившийся больше других. На четвертый закончил чертеж стовесельной галеры, на которой можно дойти по морю до самых Геркулесовых столпов. С императорской верфи еще не сходило столь великолепного судна. Когда оно тронется в путь по водам Босфора, вся Византия сойдется на него посмотреть — и с нетерпением станет ждать его возвращения. Все эти четыре дня Лаэль была рядом, он обсуждал с ней все подробности своих замыслов. Разговоры их напоминали болтовню двух детей.
План этот наполнял князя восторгом, который пристал разве что мальчугану. Он убрал книги, спрятал все, потребное для ученых занятий, — рядом с Лаэль он будет светским человеком, а не книжником.
Разумеется, он часто возвращался мыслью к своей беседе с Магометом. Тревог ему это не внушало. Пусть турок проявляет нетерпение — не важно, всегда можно сослаться на то, что звезды пока не заняли нужное положение. Старый мастер интриг даже посмеивался, думая, как ловко обошел все практические затруднения. Впрочем, имелась одна насущная необходимость, связанная с его замыслами: ему нужны были деньги, полные мешки монет.
Ранним утром пятого дня, изучив с крыши дома погодные приметы, он отправился вместе с Нило во Влахернскую гавань поискать галеру, подходящую для многодневной прогулки по Мраморному морю. Подходящее судно нашлось, к полудню оно было готово, князь с Нило взошли на борт, и галера понеслась по водам, огибая мыс Сераль.
Князь сидел под навесом на кормовой палубе, глядя на бурые стены города, на колонны и карнизы возвышающихся над ними величественных построек. Когда судно подошло к Семи Башням — ныне это руины с печальной историей, тогда — могучая крепость, — он обратился к шкиперу.
— По сути, никакого дела у меня нет, — произнес он добродушно. — Город меня утомил, и я решил, что прогулка по морю поспособствует укреплению тела и отдохновению ума. Двигайся к морю. Когда мне захочется сменить курс, я об этом скажу. — (Моряк собрался уйти.) — Погоди, — остановил его князь — внимание его привлекли две огромных серых скалы, возникшие на фоне голубой зыби, по которой, казалось, плыли Принцевы острова. — А это там что? Острова, понятное дело, но как они называются?
— Оксия и Плати; тот, что ближе к нам, — Оксия.
— Они обитаемы?
— И да и нет, — отвечал шкипер с улыбкой. — На Оксии раньше стоял монастырь, но теперь он заброшен. Возможно, в пещерах с другой стороны еще обитают отшельники, вот только, боюсь, у бедняг нет ни нумии, чтобы затеплить свечи на алтаре. Посетителей так трудно было убедить, что Бог имеет хоть какое-то отношение к этому унылому месту, что насельники решили его покинуть. Плати немногим жизнерадостнее. Три-четыре монаха следят там за бывшей тюрьмой, но они — выходцы из неведомых орденов и живут тем, что пасут нескольких полуголодных коз и разводят улиток на продажу.
— А бывал ли ты на каком из них в последнее время?
— Да, на Плати.
— Давно?
— Менее года тому назад.
— У меня разыгралось любопытство. Трудно вообразить, что совсем рядом со знаменитой столицей находятся два таких пустынных места. Развернись, подойдем к ним.
Шкипер рад был удовлетворить прихоть пассажира; он стоял с ним рядом, пока галера обходила Оксию по кругу, пересказывал легенды, указывал на устья пещер, носивших имена знаменитых отшельников. Он от начала до конца поведал историю Василия и Прусьяна, которые поссорились и устроили дуэль, оскорбив тем самым Церковь. Тогдашний император Константин VIII сослал первого на Оксию, второго — на Плати, где до конца жизни было им единственное утешение — смотреть друг на друга от входов двух своих пещер.
Плати, куда они подошли потом, почему-то заинтересовал князя больше, чем его собрат. Как бесчеловечно выглядела тюрьма на его северной оконечности! Волки и летучие мыши там еще могли жить, но люди — никогда! Князь в ужасе поежился, когда ему поведали про подземные узилища.
Когда они еще находились у восточного берега, пассажир заявил, что хочет подняться на вершину.
— Вон туда, — указал он на часть склона, где вроде как можно было пройти, — высадите меня у того плоского камня. Оттуда я поднимусь вверх.
Спустили шлюпку, и вот нога князя ступила на то самое место, откуда пятьдесят шесть лет назад он начал поднимать наверх сокровища Хирама, царя Тира.
Почти любой другой человек как минимум призадумался бы, прежде чем пуститься на подобную авантюру; мысль о загубленных человеческих жизнях заставила бы его обронить слезу; князь же слишком сосредоточился на мысли о сокровищах и мече Соломона.
Вверх он карабкался с нарочитой неловкостью, позабавившей шкипера, который наблюдал за ним с палубы; впрочем, ему удалось добраться до вершины утеса.
…И вот нога князя ступила на то самое место, откуда пятьдесят шесть лет назад он начал поднимать наверх сокровища Хирама, царя Тира.
Плато наверху представляло собой все те же заросли худосочных трав и чахлой виноградной лозы; кое-где рос кустарник и высились оливковые деревья — их стволы и ветви были покрыты съедобными улитками. Этот урожай плодов, лакомых только жителям Запада, мог бы на рынке принести его сборщикам немалую прибыль. Рядом лежала в развалинах башня. Испытывая легкое волнение, князь подошел к камню, который, возможно, запомнился читателю: его некогда откатили от входа в тайник. Камень никто не трогал. Отметив это, князь спустился с утеса — на борту его уже ждали.
Индийский князь был человеком чрезвычайно осторожным. Если прибегнуть к языку коммерсантов, он собирался снять наличные в отделении своего банка, находящемся на острове Плати. Делать шкипера галеры своим деловым партнером он намерения не имел. А потому, обойдя остров по кругу, судно понеслось к Принкипо и Халки — богатство и утонченный вкус греков превратили их в райские острова мечты. Там галера простояла ночь и следующий день, а ее беззаботный пассажир, прибывший отдохнуть и подышать свежим воздухом, развлекался посещением монастырей и окрестных холмов.
На вторую ночь — стоял полный штиль — он сел в небольшую шлюпку и вышел в море, запасшись вином и водой, последняя была налита в бурдюк, специально купленный для этого путешествия. Пусть шкипер не беспокоится, если он припозднится, заметил князь перед уходом. Нило — отменный моряк, и силой и духом способный поспорить с любой волной.
Тихие воды вокруг Принкипо бороздили и другие прогулочные суда. Пение далеко разносилось по залитой звездным светом поверхности моря. Там, где их нельзя было уже ни увидеть, ни услышать, Нило приналег на весла и через час-другой после полуночи доставил хозяина к плоскому камню у восточного склона Плати. Путь к разрушенной башне был открыт.
Точно так же как и при первом визите, когда они хоронили сокровища, камень, скрывавший вход в тайник, откатили в сторону; после этого князь на четвереньках проник в узкий проход. Его снедала тревога. Если самоцветы обнаружили и похитили, придется совершить путешествие в Яффу и навестить иерусалимское отделение его банка. А второй меч Соломона сковать не под силу никому — такую утрату не восполнишь.
Камни были сырыми, проход темным, продвижение медленным. Князю приходилось ощупывать каждый дюйм пути, пользуясь руками так же, как гусеница своими усиками; он, впрочем, не роптал — именно практическая недосягаемость и заставила его использовать это потайное место. И вот он преодолел разрушенную ступеньку и, встав на колени, повел левой рукой по поверхности стены, пока пальцы не коснулись зазора между камнями. Именно это место он и искал; поняв это, он вздохнул с облегчением. В тусклом свете лампады, с помощью кайла и зубила он — так давно! — вырубил здесь полку, добавив внизу овальное углубление. Вскрыть его не составило труда. Убрав три-четыре неплотно пригнанных камня и засунув руку внутрь, князь извлек наружу овчину с мантии старшего Нило.
Несмотря на темноту, он не удержался и развернул отсыревшие покровы. Меч был на месте! Князь вытащил клинок из ножен и резко загнал его обратно, потом прикоснулся губами к рубиновой рукояти, снова подумав, какой огромной денежной ценностью обладает реликвия, которая больше чем реликвия. Кожа бурдюка, задубевшая до твердости камня, откликнулась на его прикосновение. Драгоценные камни тоже были в сохранности, в том числе и огромный изумруд. Князь прикоснулся к мешкам, пересчитал от одного до девяти. А потом, вспомнив, как десять раз заползал с ними в этот проход, начал извлекать их на свет — и не делал перерывов, пока все не оказались на борту шлюпки.
На пути обратно к галере он упаковал свои сокровища заново, обернув меч своим плащом, а камни переместив в новый бурдюк.
— Я отдохнул достаточно, — заявил он шкиперу, устало поднявшись около полудня на палубу. — Отвези меня обратно в город. — И, подумав, добавил: — И высади после наступления темноты.
— Мы будем в гавани еще до заката.
— Да полно! Мы же на Босфоре — сходи до Буюкдере и обратно.
— Но, господин, стража может не впустить нас в ворота.
Князь улыбнулся и, думая про мешки в бурдюке, небрежно брошенном у его ног, ответил:
— Поднимай якорь.
Опасения моряка оказались безосновательны. Высаживаясь на берег около полуночи, князь прошептал влахернскому стражу свое имя и, вложив монету ему в руку, прошел без всякого досмотра. На улицах старик, несущий под мышкой свой плащ и сопровождаемый носильщиком с полупустым бурдюком на плече, ни у кого не вызвал любопытства. Приключение завершилось благополучно, индийский князь вернулся домой, причем в прекрасном настроении.
Лишь одно сомнение одолевало его — единственное. В ярком лунном свете ему только что предстала ажурная вершина горы Кандиль, и воображение тут же увенчало ее постройкой в индийском стиле, из материала белого как снег, сияние которого было бы видно издали на фоне черного склона горы. Он не грек, он не боится турок. О да, турецкое покровительство позволит ему мирно владеть этим поместьем, что вряд ли случится при Константине. А поскольку он готовился к осуществлению своей новой мечты, он дал волю своему воображению.
Дом построен; он слышал шелест фонтанов во двориках, эхо на просторе многоколонных залов; беспечный, вернувшийся к прежней радости, он гуляет с Лаэль по садам, где розы Персии обмениваются ароматом с розами Аравии, а пение птиц не смолкает ни в полдень, ни на закате; воистину, для истерзанного, истомленного, иссушенного сердца нет ничего утешительного фантазий, которые преследовали князя от самых Влахернских ворот: ему казалось, что прохожие переговариваются между собой: «Слышал ты про дворец Лаэль?» — «Нет, а где он находится?» — «На вершине Кандиля». Дворец Лаэль! От повторения имя это делалось только слаще. Но нарастали и сомнения. Где лучше построить дворец: в городе или в роще иудиных деревьев, на вершине Кандиля?
Дойдя до дверей своего дома, князь кинул взгляд на другую сторону улицы и, к изумлению своему, увидел свет в окне у Уэля. Дело было необычное. Он решил, что спрячет сокровище и пойдет выяснит, что случилось. Но едва он миновал собственный порог, к нему кинулся Сиама. Лицо преданного слуги исказило необычайное волнение, и, бросившись к ногам хозяина, он обхватил его ноги, испуская хриплые невнятные вопли, которыми глухие обычно выражают страдание. Хозяин ощутил холодок страха: что-то случилось, что-то ужасное — но с кем? Он схватил несчастного за подбородок и посмотрел ему в глаза.
— Что такое? — осведомился он.
Сиама поднялся, взял руку князя в свою и повел его через улицу, в дом Уэля. Увидев их, купец бросился навстречу князю и зарылся лицом в складки одежд на груди, голося:
— Она исчезла! Пропала! Да пребудет с нею Бог наших отцов!
— Кто исчез? Кто пропал?
— Лаэль! Лаэль, наше дитя, наша Гюль-Бахар!
Кровь прилила к сердцу старшего еврея, лицо его побелело, как у мертвеца. Однако он давно научился не терять самообладания, а потому спросил ровным голосом:
— Исчезла? Куда?
— Неведомо. Ее похитили — это все, что мы знаем.
— Рассказывай, да побыстрее.
Голос звучал повелительно, он оттолкнул Уэля.
— О друг мой и друг моего отца, я расскажу все. Ты могуществен, ты любишь ее и, возможно, сможешь помочь, тогда как я совершенно беспомощен. — И Уэль, запинаясь, пустился в объяснения: — Днем она села в паланкин и отправилась к стене у Буколеона — солнце склонилось к закату, а она так и не вернулась. Я спросил Сиаму — в твоем доме она не появлялась. Мы с ним отправились на поиски. Ее видели на стене, потом видели, как она спускалась по ступеням, направляясь домой, ее видели в саду, она прогуливалась по террасе — видели, как она выходит из главных ворот старого дворца. Мы проследили ее путь по улице, потом она вернулась в сад через Ипподром — и дальше ее след теряется. Я призвал на помощь друзей с рынка — их сотни, и они до сих пор ее ищут.
— Ты говоришь, она отправилась в паланкине?
Ровный голос князя составлял яркий контраст его обескровленному лицу.
— Да.
— Кто его нес?
— Носильщики, которые служат нам уже давно.
— Где они?
— Их искали, но не нашли.
Князь не сводил глаз с лица Уэля. Взор его был пристален и неистов. Он не гневался, он думал — если только человек способен думать, когда в мыслях его бушует гроза. Лаэль исчезла не по доброй воле — ее удерживают где-то в городе. Если ее похитили ради выкупа, ей ровным счетом ничего не угрожает, через день-другой будут выставлены условия, но если… эту мысль он не закончил, она была невыносима. Если слишком сильно согнуть клинок из чистейшей стали, он мгновенно разлетится на куски — то же самое происходило и с князем. Воздев обе руки, он воскликнул хриплым голосом:
— Да пребудет с нами сила твоя, Господи! — Он покачнулся и упал бы, если бы его не подхватил Сиама.
Академия Эпикура была отнюдь не праздной выдумкой, созданной богатой фантазией Демида; она была таким же фактом, как и все духовные братства города, а славой пользовалась куда более широкой, чем многие из них.
Мудрецы склонны к пессимизму. Надо же, Академия Эпикура! Одно имя-то сколько значит! Представители упомянутого класса произносили его с издевкой; им оно говорило, причем в полный голос, о каком-то философском извращении.
Рассказы о чудесном возникновении этого общества поначалу казались забавными; потом у Академии появилось свое помещение, что вызвало громкий смех, но, когда члены ее дали месту своих встреч звучное имя «Храм», клирики, да и все верующие возмутились. По их мнению, слово это отдавало неприкрытым язычеством. Храм Академии Эпикура! Лучше бы назвали Церковью, церковь — она, по крайней мере, христианская.
И вот, в свете все растущего интереса, академики официально объявили о проведении Праздника цветов, первого своего публичного мероприятия; особый интерес вызвало объявление, что они пройдут шествием от своего Храма до Ипподрома.
Праздник состоялся на третий день после отъезда индийского князя на Плати. Точнее, пока знатный чужеземец почивал на палубе галеры, избывая усталость тела и утомление духа после визита на безлюдный остров, философы как раз и шествовали по городу, а за ними наблюдало огромное число византийцев обоих полов. В процессии участвовало около трех тысяч человек, и она, от начала до конца, представляла собой единую цветочную массу.
Это зрелище заслуживало вызванных им аплодисментов. Впрочем, некоторые подробности посеяли определенные сомнения. Между группами, на которые была разделена колонна, шло по несколько человек, явно официального вида, в рясах и мантиях — они несли эмблемы и курящиеся треножники, которые, как всем было известно, принадлежали разным мифологическим культам. Когда колонна достигла Ипподрома, все, кто наблюдал за ней со зрительских мест, вспомнили о том, какую славу снискал первый Константин своей безжалостной борьбой с этими эмблемами.
Кроме того, девиз общества — Терпение, Отвага, Осмотрительность — демонстрировался слишком часто и откровенно, чтобы не обратить на себя внимание. Было отмечено, что эти слова не только написаны золотом на знаменах, но и проиллюстрированы исключительно изящными и внятными переносными картинами. Картины эти смущали мудрецов: может, на них и изображено добро, но возможно, что и зло, многократно большее. В целом, впрочем, молодость академиков произвела сильнейшее впечатление на большинство зрителей. Они трижды обошли Ипподром по кругу, дав всем возможность изучить их внешность, и здравомыслящие, которых не смогла обмануть редкостность и продуманность зрелища, обнаружили, что большинство участников — безбородые юноши, и принялись качать головами, вопрошая друг друга: если так и дальше пойдет, что будет с империей? Как будто она и так уже не катится к упадку, и повинны в этом такие вот негодяи!
Под конец первого круга, оказавшись перед трибунами, где стоит трехглавый бронзовый змей — одно из тогдашних и нынешних див Ипподрома, носители треножников остановились и опустили их на землю — и вскоре безбожную реликвию частично затянуло благовонным дымом, как оно бывало в лучшие, дельфийские времена.
Ничего более обескураживающего для приверженцев истинной веры придумать было нельзя; они дружно возмутились этой непристойной дерзостью. Сотни человек, причем не только одетых в одежды клириков, поднялись и ушли, отрясая прах со своих ног. На третьем кругу треножники были хладнокровно подняты снова и возвращены на прежние места в процессии.
Со своего места, прямо над кругом, Сергий наблюдал это жизнерадостное зрелище от первого появления процессии через ворота Синих до выхода через ворота Зеленых. Как помнит читатель, интерес его был особого рода. Ему сделали честь, пригласив его в члены Академии, — собственно говоря, на данный момент в Храме для него было зарезервировано место. Более того, послушнику, в отличие от других, были известны подлинные устремления этого ордена. Безбожный сам по себе, он призван был распространять безбожие. Сергий много размышлял над этим с тех пор, как Демид открыл ему свой замысел, но так и не смог поверить, что хоть кто-то, находясь в здравом уме, станет участвовать в столь изощренном святотатстве. Если государство и Церковь по каким-то причинам это позволяют, Небесам не следовало бы.
Помимо желания увериться в подлинной мощи Академии, Сергий пришел на Ипподром, чтобы по возможности понять, какое место занимает Демид в этом сообществе. Его сострадание почтенному игумену, принимающему душевные муки из-за своего блудного сына и порой не менее жалкому, чем царь Иудеи, постепенно сменилось скорбью за самого заблудшего, и Сергий размышлял, как вернуть его к праведной жизни. Каким счастьем было бы в один прекрасный день привести сына к отцу и сказать: «Твои молитвы и стенания услышаны, смотри — на лбу его след Господнего поцелуя».
А кроме того, он многое оценил в Демиде — мужество, дерзость, решительность, равно как и предприимчивость и разносторонность! Его последняя выходка — появление на празднестве у княжны Ирины в качестве вожака медведя — кто, кроме Демида, смог бы додуматься до такого? Кто еще смог бы стать героем дня, причем безраздельным, если только не считать Жокарда? И какой смелый, бестрепетный переход от роли дрессировщика медведя к роли капитана гоночного судна! Демид, корчащийся в руках Нило на городской стене, над волнами, сулящими смерть, был предметом жалости, приправленной презрением, но Демид, победивший в гонке в Терапии, был совершенно другим человеком.
Надо сказать, что эти чувства Сергия по отношению к греку были сдобрены толикой страха. Если тот что-то замыслил против Лаэль, что помешает ему осуществить задуманное? А в том, что такой замысел существует, Сергий был уверен твердо. Как часто повторял он про себя заключительные слова записки, найденной на табурете после Праздника рыбаков: «Возможно, тебе пригодится веер индийской княжны; я же и без того ношу ее в сердце». Ловко же нужно владеть пером, чтобы провести столь тонкое различие между любовью и иным чувством! А кроме того, после празднества было признание, которое он услышал на стенах, проиллюстрированное историей эпидемии злодеяний. В памяти русского оно не выцвело, но обрело более внятные контуры — ум его постепенно оттачивался пребыванием в этом городе.
Процессия дважды описала большой круг. Дважды Сергий отыскивал грека взглядом, но безуспешно. Участники были полностью окутаны цветами, распознать отдельные черты оказалось почти невозможно. На первом круге Сергий искал Демида внутри каждой группы, на втором — рассматривал тех, кто нес знамена и символы, на третий раз он преуспел.
Шествие возглавляли шесть или восемь всадников. Удивительно, что Сергий сразу не стал высматривать Демида среди них, ведь, по его представлениям, Демид имел право на видное положение в Храме и одно из главных мест на публике. Сделав это открытие, послушник не сдержал возгласа.
Как и его спутники, Демид был с ног до головы облачен в доспехи. В руке у него было копье, на локте — щит, за спиной — лук и колчан; однако шлем, нагрудник, щит, копье и лук были скрыты цветами, лишь время от времени отполированная сталь заявляла о себе ярким блеском. Конь под Демидом был покрыт тканью, свисавшей до земли, однако ни цвет, ни материал ее определить было невозможно — она была покрыта цветочным узорочьем всевозможных форм и оттенков.
Украшение не сообщало особой грации ни человеку, ни коню, но отказать ему в роскоши было невозможно. Щеголям, сидевшим на зрительских местах, оно явно пришлось по душе. Они изучали сложное плетение, гадали, сколько садов на берегах Босфора и на Принцевых островах принесли дань ради подобного великолепия. Сидящего в седле Демида никто не заподозрил бы в малом росте; он казался рослым и даже могучим — Сергий, собственно, никогда бы его не признал, если бы Демид не ехал с поднятым забралом и прямо перед послушником не поднял лицо, подставив его взгляду.
Восклицание вырвалось у Сергия не только потому, что он нашел нужного ему человека; сказать по правде, оно было вызвано скорее тем, что тот оказался именно на этом месте, а логика сразу же подсказала, что человек, едущий во главе процессии, должен быть и главным жрецом — если таков был его титул — Академии.
После этого Сергий мало что видел, кроме Демида. Он забыл, сколь непотребно воздавать почести медному змию. Нет для нас более неразрешимой загадки, чем наш нравственный антипод, — и в этом случае не важно, плох или хорош сам этот человек. Мысли Сергия потекли по странному руслу. Избрать злого гения вождем подрывного движения было мудрым шагом со стороны Академии; пока он у кормила, они не проиграют — но как же жаль игумена!
Третий круг завершился, голова многоцветной колонны приблизилась к воротам Зеленых. Там всадники выстроились в линию справа, пропуская мимо себя братьев. День клонился к вечеру. Тени зданий, стоявших на западе, все отчетливее падали на ухоженное поле. Но Сергий не двигался с места, продолжая наблюдать за Демидом. Он видел, как тот сделал всадникам сигнал перестроиться, видел, как они выстроились в линию, как колонна потянулась мимо, — и тут произошло одно событие, тогда показавшееся незначительным, но позднее наполнившееся смыслом.
На карнизе над воротами — с внутренней стороны они напоминали высокий, но узкий портик на тонких колоннах — появился человек и начал спускаться. Затея была опасная, поэтому все глаза обратились к нему. Демид поднял взгляд и поспешно подъехал туда, куда должен был приземлиться дерзкий незнакомец. Зрители решили, что юный предводитель великодушно решил ему помочь, однако незнакомец, ловкий, как кошка, прекрасно владеющий каждым нервом и мускулом, добрался до одной из колонн и соскользнул на землю. К зрителям тут же вернулся дар речи.
Пока акробат свешивался с карниза, пытаясь ступнями и голенями зацепиться за колонну, Сергий терзался вопросом: что может заставить человека так искушать Провидение? Если то — посланец, принесший весть одному из участников процессии, почему не дождаться снаружи? В общем, послушник был озадачен, но от этого наблюдательность его только усилилась, и он заметил, что незнакомец поспешил к Демиду, а Демид склонился с седла, чтобы выслушать его слова. После этого посланец выскочил за ворота, а предводитель вернулся на свое место; впрочем, Сергий, чью догадливость, как это часто бывает, обострило то ли сочувствие, то ли подозрительность (то одна из многих загадок психологии, которую мы когда-нибудь, безусловно, разгадаем), заметил в нем резкую перемену. Демид сделался беспокоен, нетерпелив и слишком настойчиво приказывал братьям поспешить с уходом. Судя по всему, новость его сильно взволновала.
Сергий с радостью отдал бы все принадлежавшие ему земные блага за то, чтобы узнать, в чем суть послания, доставленного столь необычайным образом, однако ему оставалось лишь терзаться догадками; впрочем, я не вижу причин обойтись так же и с читателем.
— Господин, — прошептал посланник Демиду, — она покинула отцовский дом и направляется сюда.
— Каким образом?
— В паланкине.
— Кто с ней?
— Она одна.
— Кто носильщики?
— Болгары.
— Благодарю. Ступай — выйдешь в ворота — к хранителю императорской цистерны. Скажи, пусть дожидается меня в саду Буколеона с паланкином. Он все поймет. Завтра зайди в Храм за оплатой.
Слова, которыми Демид обменялся с посланцем, наверняка возбудили любопытство читателя, однако, чтобы все стало понятнее, вернем читателя с Ипподрома в дом купца Уэля.
Многое уже было сказано о привязанности индийского князя к Лаэль — сказано столько, что привязанность эта может показаться односторонней. Однако таковое мнение совершенно ошибочно. Девушка отвечала ему той же любовью, как и подобает чуткой, нежной и послушной дочери. Мало что зная о его предыдущей жизни, кроме того, что она как-то связана с жизнью ее семьи, Лаэль считала его героем и мудрецом и его преклонение перед нею, многогранное и неизменное, было для нее честью и радостью. Она обладала чуткой натурой и на все, что интересовало его, отвечала тем же интересом. Его просьба или пожелание для нее становилось законом. Такова вкратце была их изумительная взаимная привязанность.
В ночь перед отъездом князя на Плати Лаэль сидела с ним на крыше. Он радовался своему решению остаться с ней. Луна светила ярко. Глядя князю в лицо, опустив подбородок на ладонь, а локоть поставив ему на колено, она слушала, он же развивал свои планы — они были ей особенно интересны потому, что князь дал понять: именно она послужила им вдохновением.
— Мне давно пора возвращаться домой, — говорил он, забыв уточнить, где именно находится этот дом, — давно уже надо было бы пуститься в путь, но мешает этому моя девочка, моя Гюль-Бахар. — Он ласково погладил ее по голове. — Я не могу уехать без нее, но и ее с собой взять не могу, ибо что тогда станется с ее отцом Уэлем? Когда она была еще ребенком, мне не так страшно было выпускать ее из виду, но теперь — ах, я ведь день за днем смотрел, как ты делаешься выше ростом, сильнее, умнее, добродетельнее, утонченнее душой, пока ты не стала такой, какой должна была стать согласно моим упованиям, не превратилась в мой идеал молодой женщины нашего древнего колена Израилева, со всей красой иудейской в очах и на ланитах, достойной сидеть пред лицом Бога в качестве долгожданной гостьи. Да, великое счастье!
Он помолчал, унесся мыслями в прошлое. Если бы она могла последовать за ним туда! Впрочем, наверное, лучше, что не могла.
— Сегодня, дорогая, у меня беззаботный день, и я не вижу причин, почему бы не растянуть его на месяцы, год, на бесконечные годы и взять от него все, что можно. А ты видишь?
— Я всего лишь служанка и смотрю на все глазами своего хозяина, — отвечала она.
— Хорошо сказано — ты всегда говоришь хорошо, — откликнулся он. — Такие слова могла бы произнести Руфь, говоря о своем хозяине, родиче Элимейлаха… Да, я останусь со своей бесценной Гюль-Бахар. Я принял решение. Она любит меня и теперь, но разве я не в силах заставить ее полюбить еще сильнее… В этом нет сомнений! Ее счастье должно стать мерой ее любви ко мне. Это ведь правильно, не так ли?
— Мой отец прав всегда и во всем, — со смехом отвечала Лаэль.
— Льстица! — вскричал он, сжимая в ладонях ее лицо… — О, я уже все продумал! В засушливых землях моей страны я видел землепашца, который хотел провести воду на умирающее поле: он копал землю, а за спиной у него, кроткий и радостный, как ласковый ягненок, бурлил и прыгал поток. Мое сердце — на том поле, которое дожидается орошения, а твоя любовь, о ненаглядная, ненаглядная моя Гюль-Бахар, — животворящий поток, и можешь не сомневаться: я поведу его за собой повсюду! А теперь послушай, как именно я его поведу. Я сделаю тебя княжной. Эти греки — нация гордецов, но и они склонятся перед тобою; мы останемся жить среди них, и у тебя будут богатства, каких нет и у первых их богачей, — украшения из золота и самоцветов, дворец, свита из женщин, равная свите царицы, пришедшей к Соломону. Они выхваляются, глядя на свои постройки, я же скажу тебе: они ничего не смыслят в искусстве воплощения мечты в камне. Образцами для них послужили утесы и скалы. Я научу их строить искуснее, смотреть выше, отыскивать в небе бесконечность грации и цвета. Купол Святой Софии — что он в сравнении с индуистскими шедеврами, копиями куполов Господа на низких облаках, вдали, против солнца?
И он поведал ей про дворец во всех подробностях: о фасадах — среди них не будет двух одинаковых, — о колоннах из красного гранита, порфира, мрамора, об окнах, в достатке пропускающих свет, арках наподобие тех, которые халифы Запада привезли из Дамаска и Багдада, форма которых взята со следа от копыта Бурака. А потом он описал внутреннее убранство — дворы, залы, галереи, фонтаны; изложив ей свой план, он добавил, нежно приглаживая ее волосы:
— Ну вот, теперь ты знаешь все, и да будет так: как Хирам, царь Тира, помогал Соломону со строительством храма, так он поможет и мне.
— Но как он поможет? — удивилась она, грозя ему пальчиком. — Его уже тысячу с лишним лет нет в живых.
— Да, моя милая, — для всех, кроме меня, — бросил князь небрежно, а потом ответил вопросом на вопрос: — Как, нравится тебе дворец?
— Он будет великолепен!
— Я уже дал ему имя. Хочешь его услышать?
— Я уверена, оно очень красиво.
— Дворец Лаэль.
Она вскрикнула от изумления, всплеснула руками, широко раскрыв глаза, — и даже подари он ей в тот момент готовый дворец, все его траты были бы оплачены в десятикратном размере.
Когда она немного успокоилась, он рассказал ей про галеру:
— Нам всем известно, что город утомляет. Зимой в нем сыро и безрадостно, летом — жарко, пыльно и неуютно. В наш дворец проникнет тоска — о да, моя милая, и мы не укроемся от нее даже в прохладном Зале фонтанов. Мы можем оградить себя от всего, кроме тяги к переменам. Поскольку мы не птицы и летать не можем, а убедить орлов поднять нас на своих крыльях не получится, лучший выход — галера; тогда море будет нашим — бескрайнее, загадочное, полное чудес море. Нигде я не чувствую себя так близко к звездам, как там. Когда волна вздымает меня на своем гребне, кажется, что они спускаются мне навстречу. Несколько раз мне мнилось, что Плеяды сейчас упадут мне в ладонь… Вот какова будет моя галера. Да, дитя, дворец будет принадлежать тебе, а галера — мне.
После этого он описал трирему в сто двадцать весел, по шестьдесят на каждой стороне, а в завершение добавил:
— Да, это несравненное судно будет моим, но каждое утро у тебя будет право сказать: «Приведи его туда-то и туда-то», пока мы не осмотрим все приморские города, а их, обещаю тебе, довольно, чтобы нам хватило навеки, — вот только та же самая тоска, которая изгнала нас из дворца, рано или поздно позовет нас обратно. Как ты думаешь, какое имя я дал своей галере?
— «Лаэль», — ответила она.
— Нет, попробуй еще раз.
— В этом мире слишком много разных имен. Скажи сам.
— «Гюль-Бахар», — отвечал он.
И вновь она всплеснула руками и вскрикнула, доставив ему несравненное удовольствие.
Князь, как мы видим, решил покрасоваться и отложить про запас побольше счастья — чтобы было чем утешаться в бесконечные пустые годы, которые неизбежно предстоят ему после того, как время превратит эту Лаэль в далекое выцветающее воспоминание, как превратило другую Лаэль, которая стала прахом под камнем в Иерусалиме.
Ночь уже перевалила за половину, когда он поднялся, чтобы проводить ее через улицу в дом Уэля. Последние слова, произнесенные им на верхней ступени лестницы, были таковы:
— А завтра, душа моя, я должен уехать по делам, меня не будет три дня и три ночи, а возможно, что и три недели. Передай эти слова отцу Уэлю. Скажи ему также, что я приказываю тебе в мое отсутствие оставаться дома, если только он не сможет тебя сопровождать. Ты поняла меня?
— Три недели! — воскликнула обескураженная девушка. — Как мне будет одиноко! Разве нельзя мне будет выходить с Сиамой?
— В руках разбойника Сиама — лишь тонкая соломинка. Он даже не успеет позвать на помощь.
— А с Нило?
— Нило отправится со мной.
— А, я поняла! — воскликнула она с веселым смехом. — Этот грек, мой преследователь! Но он, похоже, так и не оправился от испуга; он оставил меня в покое.
Князь сурово ответил:
— Помнишь вожатого медведя, который развлекал публику на Празднике рыбаков?
— Разумеется.
— Это и был тот грек.
— Да неужели? — вскричала она в изумлении.
— Да. Мне об этом сказал послушник Сергий; более того, дитя мое, он явился туда ради тебя.
— Какое чудовище! А я еще бросила ему свой веер!
По дрожанию ее голоса князь понял, что она оскорблена, и поспешил добавить:
— Не переживай. Он сумел обмануть всех, кроме Сергия. Я говорю об этом докучном человеке только для того, чтобы сообщить тебе причину, по которой ты должна оставаться дома. Возможно, я требую от тебя слишком многого. Если б я только знал, надолго ли уезжаю! Три недели — большой срок, а Уэль, возможно, не сможет тебя сопровождать, у него много дел. Если будешь выходить, бери паланкин — все знают, кому он принадлежит, — и надежных носильщиков-болгар. Я плачу им довольно, чтобы купить их верность. Ты меня слушаешь, дитя?
— О да, да, и я так рада!
Спускаясь по ступеням, он уже жалел, что отменил свой запрет.
— Да будет так, — произнес он, переходя улицу. — Сидеть взаперти тягостно. Но выходи как можно реже и обязательно возвращайся до заката, а кроме того, держись оживленных улиц. Пока это все.
— Ты такой добрый! — произнесла она, обвивая рукой его шею и целуя его. — Я постараюсь оставаться дома. Возвращайся скорее. До свидания.
На следующий день, около полудня, индийский князь сел на галеру и отправился на Плати.
День после его отбытия для Лаэль тянулся долго. Впрочем, она занималась со своей наставницей и делала разные мелкие дела, которые у женщин принято откладывать до удобного момента.
Второй день оказался еще тоскливее. Перед полуднем Лаэль обычно отвечала князю свой урок; кроме того, они вместе читали и упражнялись в разговорах на многочисленных языках, которыми он владел. Эту часть дня она старательно просидела за книгами.
Она честно пыталась погрузиться в учебу, но, что естественно при таких обстоятельствах, мысли ее то и дело возвращались ко дворцу и галере. Какое дивное, изумительное существование они ей сулили! И это не сон! Ее отец, индийский князь — так она называла его с гордостью и приязнью, — не привык нарушать свои обещания и всегда исполнял задуманное. Кроме того, будучи искушен во многих искусствах, он с необычайным мастерством описывал то, что задумал. При этом он всегда следил за тем, чтобы замыслы его воплощались в жизнь в точности. Именно поэтому, когда он говорил, описываемые им предметы будто бы вставали перед глазами. Можно вообразить, какой он обладал способностью убеждать слушателей в реальности нереального, как он провел Лаэль, держа ее руку в своей, по дворцу великолепием превосходящему все в Константинополе, а потом на борт судна, равные которому если когда и плавали по морю, то только на картинах: дворец был подобен Тадж-Махалу, корабль — тому, что когда-то сгорел на реке Кидн. Лаэль решала, какой из известных приморских городов ей хотелось бы посетить в первую очередь и, перечисляя их один за другим, смеялась над собственной нерешительностью.
Князь как раз и хотел, чтобы она предавалась таким фантазиям и чтобы сам он оставался в них центральной фигурой. И во дворце, и на борту она будет думать только о нем, он станет для нее подателем роскоши и счастья. Применительно почти к любому другому человеку это вызвало бы у нас сострадание, однако он прожил достаточно долго, чтобы самому не предаваться таким ребяческим фантазиям, — достаточно долго, чтобы знать: все подчиняется определенным законам, кроме грез девушки, едва достигшей шестнадцатилетия.
Помимо прочего, если план его и выглядит эгоистичным, философам, которые полагают, что никакие отношения не могут существовать без внутреннего баланса взаимных уступок, приятно будет услышать, что разворачивавшийся перед ней великолепный замысел Лаэль наполнила собственными видениями, в которых Сергий — юный, честный, стройный и пригожий — исполнял роль героя, а князь в своей отеческой роли отходил на второй план. И когда князь водил ее за руку туда и сюда, Сергий шел сзади, совсем рядом — она слышала его шаги на каменных плитах, — а в каждом плавании, в которое она отправлялась, он тоже был пассажиром.
Вынести испытание и третьего дня пленнице оказалось не по силам. Погода стояла на диво ясная и теплая, и к середине дня она только и думала что о прогулке по стенам возле Буколеона и о дымке за морем, над азиатским Олимпом. Воспоминания об этих красотах были сладки, и тяга к ним только усиливалась надеждой, что во время прогулки она встретит Сергия, — хотя в этой надежде она не признавалась даже самой себе. Она хотела спросить его, мог ли быть вожак медведя на празднестве тем самым греком. При мысли, что отдала этому негодяю свой веер, она снова и снова заливалась краской из опасения, что Сергий мог неправильно истолковать ее поступок.
Около трех часов пополудни она приказала точно к четырем подать паланкин в дом своего отца Уэля, тщательно перечислив все условия, которые поставил ей князь. Уэль был занят и не мог ее сопровождать. Сиама, даже если бы и пошел с ней, вряд ли сумел бы ее защитить; впрочем, она собиралась вернуться засветло. Для пущей уверенности она расчислила все заранее. На то, чтобы добраться до стен, уйдет примерно полчаса; солнце садится вскоре после семи; в обратный путь она пустится около шести — значит, у нее будет полтора часа на прогулку, что означало, возможно, полтора часа в обществе Сергия.
В четыре часа паланкин уже стоял перед домом купца; по причинам, которые скоро прояснятся, читателю, который, скорее всего, плохо знаком с этим средством передвижения, необходимо предоставить более точные сведения. Как уже говорилось, в самом общем смысле он представлял собой короб, в котором находилось сиденье для одного пассажира; впереди имелась дверца для входа и выхода; помимо окна в дверце, по бокам были прорезаны небольшие отверстия. Короб крепился сверху на два горизонтальных шеста, которые два носильщика, спереди и сзади, брали за концы, облегчая ношу ремнями, перекинутыми через плечо. Короб был достаточно высок, чтобы пассажир мог стоять там в полный рост.
Чтобы из этого простого описания у читателя не создалось превратного представления, напомним, что обит он был шелковым бархатом оранжевого цвета; сиденья снабжены мягкими подушками, на окнах висели кружевные занавески — изнутри сквозь них можно было смотреть, однако они скрывали пассажира от нескромных взглядов; снаружи паланкин был богато изукрашен; изысканная мозаика из дерева разных цветов, перламутра и золота — последнее в виде линий и завитков. Подводя итог, скажем, что по замыслу князя на публике этот паланкин должен был выглядеть как подтверждение его любви к юному существу, для которого он был сделан; он должен был пользоваться известностью и возвещать повсюду о своем владельце.
Далее читателю следует обратить внимание на носильщиков, доставивших паланкин к дверям, — коренастых парней, широколицых, густоволосых, с маленькими глазками, одетых в сандалии, полутюрбаны, серые рубахи и серые штаны, очень свободные сзади; они были профессиональными носильщиками, и работа их требовала умения. Наметанный взгляд, привыкший к разнообразию народов, проживавших в Константинополе, подметил бы их болгарское происхождение — то есть они были подданными султана по праву недавнего завоевания. С индийским князем их связывало особое соглашение. Паланкин принадлежал Лаэль, а они, в силу долгой службы носильщиками, стали принадлежностью паланкина. Хозяин обходился с ними чрезвычайно щедро и в ответ мог рассчитывать на их честность и преданность. Чтобы они испытывали гордость за свое положение, он одел их в ливреи. Впрочем, сегодня они были в повседневном платье — обстоятельство, которое не укрылось бы от князя, Уэля или Сиамы.
Единственной свидетельницей отбытия Лаэль стала ее наставница — она вышла, чтобы заботливо усадить девушку в паланкин и выслушать, как она перечисляет названия улиц, по которым болгарам предстояло идти, — все из самых оживленных в городе. Заглянув в оконце, когда паланкин подняли, наставница подумала, что Лаэль никогда еще не выглядела очаровательнее; ее порадовали и утешили слова, произнесенные при расставании:
— Я вернусь до заката.
Носильщики следовали полученным инструкциям, вот только, добравшись до Ипподрома и увидев, что он запружен людьми, дожидавшимися эпикурейцев, они обогнули огромную толпу и вступили в императорские сады через ворота к северу от Святой Софии.
На променаде Лаэль обнаружила множество завсегдатаев; двигаясь вместе с другими в сторону мыса Сераль, паланкин ее влился в поток, а потом ее пронесли туда и обратно от Сераля до порта Юлиана, с остановками, чтобы полюбоваться на Принцевы острова, которые будто бы плыли вдалеке по багряной дымке.
Где же Сергий? — спрашивала она себя снова и снова. Чтобы не пропустить его, она раскрыла все занавески и каждый раз, завидев долгополое одеяние и высокий головной убор, чувствовала сердечный трепет. В результате желание увидеть послушника захватило ее полностью.
Солнце добралось до пяти часов, потом до половины шестого, потом, стремительно склоняясь к закату, до шести — а Лаэль все носили туда-сюда по стене; вот и шесть, пора в обратный путь; однако Сергия она так и не увидела. Тени на суше стремительно удлинялись, блеск на море тускнел, воздух сделался заметно свежее. Лаэль наконец вспомнила, что уже поздно, и, отказавшись от надежды, которая не давала ей покинуть променад, неохотно отдала приказ двигаться к дому.
— Идти ли нам по тем же улицам, что и сюда? — почтительно осведомился старший носильщик.
— Да, — решила она.
Он захлопнул дверцу, и она с тревогой заметила, что променад почти опустел; вместо двух встречных потоков и групп остались лишь отдельные гуляющие. Это она заметила, но просмотрела взгляд, которым обменялись носильщики, точно сообщая друг другу нечто важное.
У подножия лестницы она постучала в переднее окошко.
— Поспешите, — сказала она старшему. — Поспешите и ступайте самым коротким путем.
Тем самым, как станет ясно дальше, она дала ему возможность выбрать собственный маршрут, и он опять приостановился, чтобы обменяться с товарищем кивком и взглядом.
Между восточным фасадом Буколеона и приморским валом раскинулся сад. Спуск со стены на просторную равнину, увенчанную знаменитыми постройками, облегчали четыре элегантные террасы, различающиеся шириной и соединенные зигзагообразной, надежно вымощенной дорогой.
На террасах росли не одни только розы и лилии; лозы и деревья с узорчатой листвой, редкостных пород, были высажены вокруг в причудливом порядке. Тут и там виднелись статуи и мощные колонны, были тут открытые фонтаны и фонтаны, помещенные в изящные павильоны, живописно размещенные на углах. Кроме тех мест, где деревья и кустарники росли плотными группами и заслоняли обзор, со стены открывался вид на весь склон. В былые времена это прекрасное место было доступно только придворным дамам и знатным господам, однако, когда царскую резиденцию перенесли во Влахернский дворец, Буколеон открыли для публики. Порядок в нем поддерживал император, а наслаждались им его подданные.
Следуя зигзагами, носильщики поднялись на две террасы, не встретив по дороге ни души. В саду было пусто. Ускорив шаг, они обогнули по дуге подножие третьей террасы. В ста примерно ярдах далее находилась купа олеандров и роскошного орешника, над ними возвышались фиговые деревья. Когда паланкин достиг этого препятствия, носильщики бросили быстрые взгляды вверх, вниз, на стену и, увидев другой паланкин, который спускался им навстречу, ускорили шаг — будто чтобы первыми миновать деревья. В самой их гуще, там, где они заслоняли обзор полностью, задний носильщик оступился, попытался выровнять шаг, но упал окончательно. Его шесты со стуком ударили по плитам, паланкин завалился назад, Лаэль вскрикнула. Старший носильщик сбросил с плеча ремень и выровнял паланкин, полностью опустив его на землю. Потом открыл дверцу.
— Не пугайтесь, — обратился он к Лаэль, которая хотела было выскочить наружу. — Оставайтесь на месте, мой товарищ упал, ничего страшного, оставайтесь на месте. Я помогу ему встать, и мы двинемся дальше.
Лаэль притихла.
Носильщик быстрым шагом обогнул паланкин и помог товарищу подняться. Они заговорили друг с другом, но пассажирка слышала лишь звук голосов. Вскоре оба подошли к дверце, вид у них был угнетенный.
— Все серьезнее, чем я думал, — смиренно оповестил ее старший.
Лаэль уже успела отогнать изначальный страх и спросила его:
— Мы можем двигаться дальше?
— Только если княжна соблаговолит пойти пешком.
Она побледнела:
— Что такое? Почему я должна идти пешком?
— Правый шест сломался, а скрепить нам его нечем.
Другой добавил:
— Нам бы веревку!
Такие неприятности были делом нередким, Лаэль успокоилась и вспомнила про шелковый шарф, который повязала вместо пояса. Чтобы его снять, понадобилось лишь несколько секунд.
— Вот, — сказала она, радуясь собственной находчивости. — Возьмите вместо веревки.
Они взяли шарф и, как ей представлялось, занялись ремонтом сломанного шеста. Потом снова подошли к дверце.
— Что могли, мы сделали. Паланкин этот шест выдержит, но не вместе с княжной. Ей придется пойти пешком, другого выхода нет.
Тут второй носильщик внес свое предложение:
— Кто-то из нас может сходить за другим паланкином и встретить княжну еще до ворот.
План был разумный, Лаэль вышла из паланкина. Первым делом она стала искать глазами солнце; оно скрылось за дворцом, и все же ее приободрили его последние лучи, заливавшие красным светом холмы Скутари на том берегу Босфора, и она с облегчением подумала, что еще успеет добраться домой до наступления полной темноты.
— Да, пусть один из вас сходит за другим…
Тут она увидела другой паланкин — тот, который носильщики заметили еще на подходе к деревьям. Сомнения, страх, подозрения улетучились, лицо ее просветлело.
— Паланкин! Паланкин! Причем пустой! — вскричала она с ребяческой живостью. — Давайте его сюда — и в путь!
Носилки, которым она так обрадовалась, были самыми обыкновенными, несли их просто одетые люди с суровыми лицами — при этом крепкие, явно опытные. Они откликнулись на зов.
— Куда вы направляетесь?
— К стене.
— Вы должны кого-то забрать?
— Нет, надеялись подрядиться к кому-то из задержавшихся.
— Знаете ли вы купца Уэля?
— Слышали про такого. У него лавка на рынке, торгует бриллиантами.
— Вам известно, где находится его дом?
— На улице, ведущей от ворот Святого Петра, рядом с церковью у старого водохранилища.
— В нашем паланкине — его дочь, вы должны отнести ее домой. У нас шест сломался.
— А она заплатит, сколько попросим?
— Сколько вы хотите?
Тут вмешалась Лаэль:
— Не надо торговаться. Отец заплатит, сколько они скажут.
Болгары вроде как призадумались.
— Да, лучшего выхода не придумать, — рассудил старший.
— Вот именно, — согласился второй.
После этого старший подошел к новому паланкину, открыл дверцу.
— Если княжна соблаговолит сесть сюда, — произнес он почтительно, — мы возьмем свой паланкин и последуем за ней.
Лаэль шагнула внутрь и, пока захлопывали дверцу, сказала:
— Поспешите, ночь уже близко.
Незнакомцы послушно заняли свои места и двинулись вверх.
— Подождите! Подождите! — долетел до нее голос старшего носильщика.
Потом повисло молчание — ей казалось, что болгары поправляют лямки на плечах; потом, торопливо:
— Вперед, и поживее, а то мы вас обгоним.
Больше она их не слышала — новая команда двинулась в путь. Лаэль было неудобно без привычных подушек, однако ее это не смущало — она двигалась к дому, причем стремительно. О последнем можно было судить по шарканью обутых в сандалии ног и по тому, как в такт покачивались шесты.
Настроение, которое охватило ее сейчас, было не более чем возвратом к обычной беспечности. Она выбросила из головы неприятное происшествие, сведя его лишь к оправданию позднего возвращения. Она радовалась, что старый слуга князя не пострадал. Заднего окошка в этом паланкине не было, однако ей казалось, что она слышит шаги верных болгар; они молчали, а значит, все шло хорошо. Время от времени она выглядывала в боковое окошко и замечала, что вечерние тени сгущаются. В какой-то момент ее тесное убежище погрузилось во тьму, но она не придала этому значения — носильщики просто вышли из сада под арку ворот. Но вот они уже на улице, дальше все просто.
Успокоившись и отбросив тревоги, как это свойственно девушкам, она вернулась мыслями к Сергию. Куда он подевался? Почему не пришел на променад? Мог бы догадаться, что она там будет. Или его удержал игумен? Старикам свойственно забывать, что не в их силах обратить молодых в старцев, подобных им; как это некстати, ведь она так хотела услышать историю вожатого медведя! После этого мысли ее обратились к самому послушнику. Какой он высокий! Какой благородный и миловидный! Что до его веры… в самой глубине души она мечтала о том, чтобы обратить его в иудаизм, мечтала, но даже самой себе не признавалась для чего. Говоря по правде, речь в основном шла о скрытых ощущениях, не обретавших форму мыслей; пока она размышляла об этом, носильщики не сбавляли шагу, а ночь продолжала подступать.
Внезапно Лаэль очнулась. Из глубоких сумерек она попала в полную темноту. Пока, прижавшись лицом к стеклу, она пыталась разглядеть, где находится, и понять, что произошло, паланкин остановился, а потом его опустили на землю. Это движение вкупе с непроглядной тьмой воскресило все ее страхи, и она произнесла:
— В чем дело? Где мы находимся? Это не дом моего отца.
Пауза затянулась — она не была бы столь длительной, если бы речь не шла о злых кознях, — а потом девушка услышала топот ног: он стремительно удалялся, а затем раздался стук, будто захлопнули крепкую дверь.
Она успела подумать о том, насколько мудр ее отец, индийский князь, о собственной неосмотрительности, успела подумать про грека, успела еще раз воззвать к Сергию, потом — помутнение рассудка, нахлынувший страх, и она словно умерла.
Кем был Демид? Глубоко порочным гением.
Быстро распознав, какое отвращение внушают константинопольской молодежи распри отцов по поводу разных Церквей, он предложил сверстникам отречься от религии и вернуться к философии; по их просьбе он сформулировал это следующим образом:
«Законы устанавливает Природа; главная цель Природы — счастье человека, для молодых это — Наслаждение, а для старцев — Покаяние и Набожность, в силу мыслей о существовании в ином мире».
Столь четко сформулированные принципы были восприняты с большим энтузиазмом; излагая план Демида далее, можно сказать, что Академия была его замыслом, ее создание — его работой. Признавая его выдающиеся качества, благодарные академики избрали его верховным жрецом.
Мы уже говорили о том, как девиз этого сообщества был воспринят широкой публикой. «Терпение, Отвага, Осмотрительность» — призыв представлялся достойным, без всяких подвохов; однако одна важная подробность сохранялась в тайне. Вот как звучал этот девиз в своей полной форме, известной лишь посвященным: «Терпение, Отвага, Осмотрительность в поисках Наслаждения».
С момента вступления в должность верховного жреца Демида снедало стремление воплотить этот девиз в жизнь во всей его полноте, совершив нечто, подразумевающее использование этих трех добродетелей в сочетании с поступком неслыханной дерзости и изобретательности.
Необходимо также добавить, что, помимо собственного состояния, он мог теперь невозбранно пользоваться казной Академии, а она была полна. Иными словами, у него было достаточно средств, чтобы осуществить любой замысел, на который толкнет его собственная «осмотрительность».
Он долго обдумывал этот замысел. В один прекрасный день в поле его зрения попала Лаэль. Красавица, имя ее у всего города на устах. Этот предмет достоин изучения, подумал он, и тут же перед ним встали две загадки: кто такой индийский князь? Каковы их подлинные отношения?
Не станем рассказывать, к каким уловкам прибегал Демид, пытаясь раскрыть эти тайны; были они многочисленны и хитроумны, а также теснейшим образом связаны с девизом Академии; но в итоге все его сведения о князе носили чисто гипотетический характер: иудей, богат — кроме этого, усилия Демида не увенчались ничем.
Тогда он начал собирать сведения о Лаэль. Тоже иудейка, но в отличие от соплеменниц у нее — диво дивное! — два отца: торговец бриллиантами и индийский князь.
Лучшего и не пожелаешь — так гласила осмотрительность, третья составляющая девиза. По мнению византийцев, евреи не могли быть честными людьми. Говоря коротко, если он надумает погубить эту девушку, вряд ли кто-то из ее отцов многого добьется, взывая к помощи властей. Худшим наказанием, в случае если его план раскроют, будет изгнание.
Начал он с того, что распространил клевету, слишком грязную, чтобы здесь ее повторять, — мы уже видели, что он пытался отравить ею ум Сергия. Если лишить жертву добропорядочности, она лишится и сочувствия, и этим он, в случае неуспеха, сможет хотя бы отчасти оправдаться в глазах других.
Далее он стал измышлять, как ему поступить с маленькой княжной — так он ее называл. Все планы грешили одним: отсутствием изобретательности. Но вот история эпидемии злодеяний, на которую он наткнулся в библиотеке обители Святого Иакова, дала ему в руки решение, исполненное если не изобретательности, то новизны; им-то он и решил воспользоваться.
Действуя систематически, Демид сначала осмотрел цистерну: проплыл по ней на лодке с факелом на носу. Он измерил глубину вод, пересчитал колонны, расчислил расстояние между ними, убедился в чистоте воздуха, а завершив вылазку, рассмеялся простоте своего замысла и оформил принятое решение в одну фразу, полностью отвечавшую его собственной философии: все новое хорошо тем, что когда-то было старо.
После этого он разложил задачу на составные части. Нужно похитить девушку — так это называется простыми словами, — для чего потребуются помощники, при этом осмотрительность подсказывала: таковых должно быть как можно меньше. Он начал составлять список, поставив во главу его имя хранителя цистерны — оказалось, что тот беден, нуждается и не прочь заработать. Получив определенную мзду, этот почтенный человек проявил крайнюю заинтересованность и удивил своего нанимателя изобилием практических советов.
Обдумывая похищение, Демид тщательно изучил распорядок жизни Лаэль, в надежде, что найдет в нем какие-то лазейки. В его списке появилось второе имя.
В один прекрасный день нищий попрошайка, с больными глазами и ногой, раздутой от элефантиаза, — смотреть на него было больно — поставит свой табурет на углу улицы, в нескольких дверях от дома Уэля; с этого момента о каждом появлении девушки извещали Демида, который навсегда запомнил, как занялось у него сердце, когда он услышал, что князь подарил ей роскошный паланкин, а она вслед за этим наведалась на стену Буколеона.
Убедившись, что болгары — слуги князя, он подступился и к ним. Они тоже не возражали против того, чтобы он обеспечил им безбедное существование до конца жизни, тем более что после своего предательства им всего-то и нужно было переправиться на турецкий берег Босфора — там не догонят и не призовут к ответу. Итак, в списке сообщников уже было четверо.
Казалось, все продумано — и Демид стал готовиться к тому часу, когда юная еврейка окажется у него в руках.
Хранитель цистерны жил совсем один в доме, выстроенном вокруг небольшого двора, откуда по каменной лестнице можно было спуститься во мрак, к воде. Он оказался мастером на все руки и взялся смастерить плот с просторным помещением на борту. Вместе с Демидом они выбрали место, куда этот плот причалит, а потом хранитель спроектировал его так, чтобы он уместился между четырьмя колоннами, вот в такой форме:
Увидев этот план на бумаге, Демид улыбнулся — так он напоминал крест; заштрихованная область соответствовала причалу, остальная часть — помещению, которое можно было произвольным образом поделить на три комнаты. Для перемещений на плот и обратно предназначалась лодка; чтобы ее не заметил никто из посетителей, к колонне в темноте была привязана веревка — так, что не разглядишь даже с факелами; стоя на каменных ступенях, можно было перетягивать лодку туда и обратно — так флаг поднимают и опускают на флагштоке.
Работа эта отняла немало времени, однако в конце концов завершилась. Тем временем у Верховного Жреца эпикурейцев проснулось нечто вроде нежности к его будущей жертве. В красочных мечтах он часто видел тот день, когда она окажется в его власти в Императорской цистерне, а поскольку заточение ее могло продлиться много месяцев, он дал себе слово отделать ее покои так, чтобы они пришлись по вкусу самому прихотливому постояльцу.
Он не жалел ни времени, ни денег, потраченных на эту часть приготовлений; более того, это занятие доставляло Демиду огромную радость, ибо он мог упражняться в изобретательности, утонченности вкуса и осмотрительности, а это всегда приятно тому, кто обладает этими качествами. По ходу всего процесса он уподоблял самого себя птахе, которая вьет гнездо для своих птенцов.
По сути, самая сложная часть плана состояла в том, чтобы залучить княжну в дом хранителя цистерны, причем сделать это без шума, потасовки и свидетелей. На обдумывание этого он потратил больше часов, чем на все остальное. Замысел, который, как мы видели, был в итоге приведен в исполнение, был утвержден после того, как Демид пришел к двум выводам: первый — что лучшее место для похищения — это сад Буколеона, и второй — что княжну нужно переманить из ее паланкина в другой, менее броский и не столь известный. К величайшему своему огорчению, он вынужден был расширить число сообщников до шести. Впрочем, утешал он себя тем, что никто из них, за исключением хранителя, не знал ничего, кроме своей непосредственной задачи. Например, носильщики, бросившие несчастную и обратившиеся в бегство, понятия не имели, что будет потом с девушкой.
Чтобы обеспечить успех этой затеи, нужно было продумать множество деталей, это удлиняло ожидание, однако грек счел это всего лишь испытанием Терпения, к каковому призывал его девиз. Он верил, что необходимо тщательно подготовиться. Когда дом был построен и обставлен, он принялся наставлять болгар с такой дотошностью, что вся сцена, случившаяся впоследствии в саду, была расписана заранее. Пожалуй, максимальным приближением к мифическому шестому чувству является способность заглянуть в будущее, увидеть грядущие события и выстроить их последовательность; некоторым это даровано от природы, другие способны развить в себе это умение, но одно точно: без этого никто не в состоянии что бы то ни было изобрести.
Да будет известно читателю, что Демид слишком щедро был наделен этой способностью, чертой или чувством, чтобы позволить паланкину сломаться; такое происшествие в критический момент, сразу после обмена паланкинами, было бы совсем некстати. Тот, что вечно толкает под локоть всякого злодея, наставил его, что, конечно, есть вещи, недоступные индийскому князю, однако в его власти поднять тревогу и переполошить весь город; и тогда богатые, ослепительные, известные столь многим носилки начнут преследовать, будто горящий факел в ночи. Демид подумал: если главное — скрыть доставку пленницы в дом хранителя цистерны, почему не использовать ее паланкин, чтобы сбить погоню со следа? Эта мысль вызвала у него восторженный смех.
Вернемся теперь к рассказу о самом происшествии: новые носильщики покинули купу деревьев, унося ничего не подозревавшую пассажирку, болгары же вскинули шесты на плечи и отправились по серпантину к дуге, выходившей на четвертую террасу; там они развернулись и направили свои шаги обратно к променаду; оказавшись у мыса Сераль, они двинулись вспять, спустились со стены, пересекли сад и, пройдя через те же ворота, через которые пришли, прошествовали с пустой ношей вокруг Ипподрома и по запруженной народом улице. Снова развернувшись вспять, они вернулись на стену, выяснили, что она опустела, ибо спустилась ночь, после чего бросили свою ношу там, где воды со стороны моря были особенно глубокими и подкрепляли все возможные теории о злодеянии. По ходу этого шествия красочный паланкин видело множество людей, многие останавливались и следили за его продвижением, нисколько не сомневаясь, что маленькая княжна сидит внутри и указывает носильщикам, куда идти. В конце концов, полностью выполнив свою часть работы, болгары поспешили к дожидавшемуся их судну, переправились к Скутари и затерялись в обширных владениях своего повелителя-султана.
Всякий, кто праздным образом читает этот очерк злодеяния, наверняка помедлит здесь, подумав, что ничего уже больше нельзя сделать, чтобы облегчить саму задачу или пути отступления тем, кто в ней участвует; однако Демид этим не удовлетворился. Были люди, которые слышали его разговоры про Лаэль, знали, что она занимает его мысли, — у которых были основания заподозрить его в том, что он преследует ее со злым умыслом; среди них был и Сергий. Одним словом, ему нужно было отвлечь от себя внимание. И тут на помощь пришла смекалка. В тот миг, когда его клеврет спустился с портика и объявил, что княжна без сопровождения отправилась в паланкине на прогулку, Демид сразу понял, что она направляется на стену.
— Боги споспешествуют мне! — произнес он, почувствовав сильное биение крови. — Мой час настал, возможность в моих руках!
Посмотрев на солнце, он прикинул время и начал рассчитывать:
— В пять она будет на стене. В шесть — все еще там. В половине седьмого начнет собираться домой. Да, ведь воздух так чист, а море так прекрасно! В семь она отдаст распоряжение, и болгары подадут знак моим людям на четвертой террасе. О небеса, сделайте так, чтобы русский все еще бормотал свои молитвы или дожидался звонка колокольчика моего отца!.. Здесь меня видят тысячи людей. Позднее — примерно тогда, когда она покинет стену, — меня неоднократно заметят на улицах между Храмом и Влахерном. Но что, если инок заговорит? Да подложит нечистый камень на его пути, да свернет он себе шею! Одним позором в городе станет меньше.
Шествие эпикурейцев с Ипподрома достигло Храма около половины шестого. Еще около часа они расходились; вскоре после этого, когда регалии уже были убраны, а треножники со знаменами поставлены на хранение, Демид обратился к своим конным сподвижникам:
— Братья, день выдался нелегкий, но урожай собран обильный. Философия в цветах, религия в мешковине — вот какое сравнение показали мы сегодня городу. Жатву предстоит собирать еще долго. Завтра мы откроем свои двери и оставим их открытыми. А сегодня я прошу сослужить мне еще одну службу. Садитесь верхом, сопроводите меня до ворот Влахернского дворца. Кто знает, может, мы встретим императора.
Ответом ему стало громкое:
— Да здравствует император!
— Да! — вскричал Демид, когда крики смолкли. — Полагаю, священники его изрядно утомили; а какой еще смены настроения может пожелать эпикуреец?
Со смехом и шутками они, все восемь, вскочили в седла — все еще увитые цветами, как и на Ипподроме. Солнце садилось, но на улицах еще царил ясный день. То был час, когда на балконах, нависающих над узкими проездами, теснятся женщины и дети, а в дверях толпятся слуги, — час, когда византийцы предаются сплетням, переливая из пустого в порожнее. Как дрожали деревянные здания, когда мимо галопом мчалась кавалькада! Сколько тысяч горящих глаз, привлеченных смехом и криками, взирало сверху на всадников! Время от времени кому-то случалось замешкаться, переходя перед ними дорогу, — и тогда Демид изящно устремлялся в погоню, используя лук с тетивой вместо кнута. Как зрители верещали от восторга, когда он настигал несчастного и хлестал, теряя при этом цветы! А если какой низкий балкон озаряло лицо привлекательнее прочих, с какой галантностью молодой всадник обирал розы со щитов и копий и бросал их с призывом:
— Расщедрись, госпожа, — расщедрись на улыбку!
— Взгляни снова! За еще один взгляд — еще одну розу!
— От бесстрашного — прекрасной!
Так они домчались до Влахернских ворот, а там остановились и, поприветствовав начальника стражи, воскликнули:
— Да здравствует император! Многие лета доброму правителю!
Демид ехал, не опуская забрала. Возвращаясь в сумерках — на узких улицах они сгустились раньше, чем на широких, — он провел свой отряд мимо домов Уэля и индийского князя. О том, что происходит с маленькой княжной, можно было отчасти узнать по тому, что происходило здесь: суета на улице была сильнее обычной, все говорило о тревоге и смятении.
— Эй, ты! — крикнул Демид, натягивая повод. — Что здесь творится? Кто-то умирает или умер?
— Уэль, хозяин дома, опасается за свою дочь. Она должна была вернуться еще до заката. Он рассылает друзей на поиски.
В этом ответе для него таилась целая летопись; подавив победоносный вопль, злоумышленник двинулся дальше.
Сиама, со свойственной ему дотошностью, припрятал сокровища, привезенные с Плати, и, стоя у дверей, всю ночь наблюдал за хозяином, гадая, во что выльется его волнение.
Бесполезно воображать себе, что творилось в угрюмой душе еврея. Там бушевали дотоле сдерживаемые страсти. Человек, столько всего повидавший за свою жизнь, ткавший историю, как бухарские ковроделы ткут свои шедевры, имевший дело с царями и царствами, со всеми корифеями, канонизированными человеческим воображением, подвергся такому унижению! Впрочем, сильнее всего его задело не неуважение, проявленное к нему лично, и даже не враждебность Небес, отказавших ему в любви, которая дарована всякому иному существу — зверю, птице, ползучей рептилии, морскому чудищу, — но то просто ветер топорщил перья боевого орла, а главной и тягчайшей мукой было осознание своего бессилия наказать обидчиков так, как ему хотелось их наказать.
Он не сомневался, что Лаэль заточили где-то в пределах города и он непременно ее отыщет, — ибо можно открыть всякую дверь, если постучать в нее рукой, сжимающей деньги. Но не слишком ли уже поздно? Цветок-то он вернет, но останется ли он по-прежнему чистым и благоуханным? При этой мысли он резко вдохнул и выдохнул, будто от удара электричеством. Дьявол, совершивший это злодеяние, может, и укроется от него, ибо ад велик и глубок, однако город — Византий, древний, как и он сам, — никуда не денется и пребудет у него в заложниках до того дня, когда его Гюль-Бахар вернется к нему живой и невредимой.
Всю ночь он провел на ногах; она казалась ему бесконечной; наконец первый розовый отсвет, отражение великолепной палитры грядущего утра, лег на стекло восточного окна и заставил князя очнуться от терзаний. У дверей стоял Сиама.
— Сиама, — произнес он, — принеси ларец, где лежат самые ценные мои снадобья.
Принесли продолговатый золотой ларец, инкрустированный бриллиантами; открыв его, князь увидел лопаточку из чистого серебра на хрустальной крышке, а под крышкой, в отдельных углублениях, пилюли разных цветов; выбрав одну, он опустил ее в рот.
— А теперь убери, — распорядился он, возвращая коробку Сиаме; тот вышел. Глядя на сияние, разгоравшееся за окном, князь продолжил: — О долгожданный! — К наступавшему дню он обращался, как к человеку. — Приход твой был неспешен, но долгожданен. Я готов на новый труд и не буду знать ни отдыха, ни покоя, ни голода, ни жажды, пока его не свершу. Ты увидишь, что я не зря прожил четырнадцать веков, что отмщения способен добиваться с прежним хитроумием. Я даю им срок, пока ты дважды не свершишь свой круг, а потом, если мне ее не вернут, они увидят, что Бог, которому они поклоняются, вновь стал Единым Богом Израиля.
Вернулся Сиама.
— Ты — преданный слуга, Сиама, я люблю тебя. Иди завари мне чашку листьев из Чипанго; хлеба не надо, один лишь отвар.
В ожидании князь продолжал беззвучно ходить взад-вперед. Когда чай принесли, он сказал:
— Хорошо! Им сподручно запивать мякоть маковых зерен. — Он вновь обратился к Сиаме: — Пока я пью, отыщи Уэля и приведи сюда.
Когда сын Яхдая вошел в комнату, князь бросил на него короткий взгляд и спросил:
— Есть какие-то новости?
— Ни одной, ни единой. — Купец понурил голову, подбородок уперся в грудь. Безнадежность, звучавшая в его голосе, еще больше подчеркивала его жалкий вид — его горе тронуло бы любого.
Князь приблизился к нему и взял его руку.
— Мы — братья, — произнес он с невыразимой нежностью. — Она — наше дитя, и твое и мое. Она любила нас обоих. А мы любили ее, ты не более, чем я, я не менее, чем ты. Ее отторгли от нас насильно, это мы знаем, ибо знаем, что она любила нас, тебя не более, чем меня, меня не менее, чем тебя. Ее заманили в западню. Нужно найти, в какую именно. Она взывает к нам из глубин, я слышу ее голос, он произносит то твое имя, то мое, и нельзя терять ни минуты. Последуешь ли ты моим указаниям?
— Ты силен, а я слаб; я все выполню в точности, — ответил Уэль, не поднимая головы, ибо в глазах у него стояли слезы, а в груди нарастал стон.
— Тогда послушай. Мы найдем нашу дочь, в какие бы глубины ее ни утянули; однако — и об этом следует подумать, — возможно, мы не найдем ее в первозданной чистоте или найдем уже мертвой. Как мне представляется, она, с ее душевной твердостью, предпочтет смерть бесчестью — однако, даже если она вернется мертвой или обесчещенной, готов ты действовать со мной заодно в ее интересах?
— Да.
— Я единолично буду решать, как нам надлежит поступить. Договорились?
— Да, ибо вера моя в тебя велика.
— Но ты должен понять одну вещь, сын Яхдая: я говорю не только как отец, но и как иудей.
Князь приблизился к нему и взял его руку.
Уэль поднял глаза на собеседника и вздрогнул. Спокойный голос, негромкий и ровный, которому он внимал все это время, не подготовил его к виду серых мешков под глазами и ярких, неестественно расширившихся зрачков — что, как нам, о добрый читатель, известно, было эффектом маковой мякоти, усиленным листьями из Чипанго. И все же, полагаясь на силу собеседника, купец ответил:
— А я разве не иудей? Только не отнимай ее у меня.
— Этого не бойся. А теперь, сын Яхдая, за дело. Прежде всего нужно отыскать наше милое дитя.
Уэль вновь удивился. Вид у князя был свежий, говоривший об уверенности в себе. Казалось, что его энергия бьет ключом. Он выглядел всемогущим: погрозит пальцем — и весь континент ляжет свернутым ковром к его ногам.
— Ступай, брат мой Уэль, и приведи сюда всех писцов с рынка.
— Всех? До последнего? Но затраты…
— Нет, сын Яхдая, оставайся истинным иудеем. Торговля — это обмен, в ней принято просчитывать барыши и выжимать все до последнего. Но здесь речь идет не о торговле, а о чести, о нашей чести, твоей и моей. Неужели какой-то христианин сумеет взять над нами верх и посмеет похваляться, что возвысил нашу дочь, лишив ее добродетели? Нет, клянусь Авраамом и матерью Израиля, — вспышка гнева вновь омрачила его лицо, заставив говорить стремительнее, — клянусь Рахилью и Сарой и всеми праведниками Хеврона, что в данном случае деньги наши будут течь рекой — могучими водами Евфрата, с ревом стремящегося к морю. Я набью ими рты и глазные впадины, равно как и карманы византийцев, и пусть на этих проклятых семи холмах не останется ни единой прибрежной дюны, ни единой трещины в стене, ни единой крысиной норы, которую бы не осмотрели. Да, я сказал эти слова, а ты с ними согласился — не отрицай! Зови писцов, да побыстрее, и пусть каждый возьмет с собой письменные принадлежности и лист бумаги величиной в две своих ладони. Место сбора — у меня в доме. Поспеши. Время бежит — и из бездны, из мрака на самом дне бездны я слышу голос Лаэль, взывающий то к тебе, то ко мне.
Целеустремленности Уэлю было не занимать, а в данном случае — и здравомыслия тоже; он поспешно отбыл, и писцы потянулись в дом князя, где он продиктовал им послание. В половине домов города еще не закончили завтрак, а пустые места на церковных дверях, створках ворот и фасадах домов уже пестрели объявлениями, и перед каждым стоял чтец, оглашавший их содержание:
ВИЗАНТИЙЦЫ!
ОТЦЫ И МАТЕРИ ВИЗАНТИИ!
Вчера вечером дочь купца Уэля, шестнадцатилетнее дитя, небольшого роста, с темными глазами и волосами, пригожего вида, отправилась на прогулку в Буколеон и была оттуда похищена в паланкине. Ни о ней, ни о ее носильщиках-болгарах с тех пор ничего не слышали.
НАГРАДА
Из любви к своей дочери, имя которой Лаэль, обещаю заплатить тому, кто вернет мне ее живой или мертвой,
6 тысяч безантов золотом.
А тому, кто доставит мне ее похитителя или сообщит имя любого соучастника этого преступления, с весомыми доказательствами его вины,
5 тысяч безантов золотом.
Спрашивать меня в лавке Уэля на рынке.
Индийский князь
Так еврей открыл кампанию поисков Лаэль, намереваясь потом дополнить ее сперва наказанием, а после отмщением, хотя последнее пока стояло в условном наклонении.
Не будем тратить время на разбор его побуждений. Одно точно: весь город всколыхнулся в едином порыве. Не случалось в нем еще такого переполоха, разве что при подходе вражеской рати к воротам. Стены, выходившие на море и гавань, башни над верхними и нижними укреплениями, старые дома, вызывавшие подозрения своей заброшенностью, новые дома и их подвалы, церкви от склепов до кафедр и папертей, казармы и лавки, и даже печи пекарен при них, причалы и пришвартованные к ним суда, равно как и те, что стояли на якоре, — все подверглось обыску. Осмотрели окрестные леса. Скорпионов тревожили в их гнездах, сов и летучих мышей пугали дневным светом, вливавшимся туда, где его отродясь не было. Не ушли от обыска и монастыри, мужские и женские. Обшарили морское дно и большой ров, тянувшийся от Золотых ворот до Синегиона, в поисках свежей могилы. Разрывали могилы на кладбищах, вскрывали саркофаги, отворяли, лишая святости, гробницы святых. Короче говоря, во всем Византии нетронутой осталась собственность лишь одного лица — императора. К полудню суета перекинулась в Галату, захлестнула Принцевы острова. Столь притягательным оказалось обещание заплатить золотыми безантами — шесть тысяч за девушку, пять за любого из ее похитителей — а это представляло собой царское состояние: тут даже властители и те взялись бы за работу. Повсюду звучали два вопроса: нашли уже? И кто он, этот индийский князь? У бедного Уэля не было времени скорбеть об утрате и предаваться печали; вопросы на него так и сыпались.
Не думайте, что по ходу этих тщательных поисков никто не подумал про общественные цистерны. Их навестили. По ходу дня множество групп, одна за другой, подходили к императорскому водохранилищу, однако хранитель неизменно оказывался на месте — невозмутимый, настороженный, готовый встретить гостей. Он держал дверь открытой и не препятствовал осмотру дома. На все вопросы у него был готовый ответ:
— Вчера я никуда не отлучался от заката до восхода. С наступлением темноты запер дверь, после этого никто не мог сюда проникнуть без моего ведома… Я знаю, как выглядит паланкин дочери купца. Нет в городе другого наряднее. Болгары пронесли его мимо моего дома, без остановки… Да, милости прошу, делайте в цистерне все, что вам угодно. — Иногда он проявлял еще большее коварство: — Если бы девушка находилась здесь, я бы об этом знал, а если бы знал — ха-ха-ха! — неужели тысячи золотых безантов вам нужнее, чем мне? Или, думаете, мне не хочется разбогатеть? Мне, живущему на жалкие три нумии, к которым лишь изредка добавляются скудные подачки от путешественников?
Прием сработал. Одна группа настояла на том, чтобы пойти дальше двора. Они примерно наполовину спустились по лестнице, посмотрели на тусклые ряды серых колонн, уходившие в черное безмолвие, тяжелое от сырости и спертого воздуха, — напоминание, что здесь никогда не проветривают; потом — на неподвижную непрозрачную воду, в которую на неведомую глубину уходили основания этих столпов, поежились, воскликнули: «Фу! Как холодно и гадко!» — и спешно удалились.
Безусловно, осмотру древней цистерны мешал ее неприглядный вид, однако были и другие факторы. Останавливали ее огромные размеры. Тщательное исследование требовало больших затрат и сложных приспособлений, таких как факелы, лодки, рыболовные крюки и сети; а если уж исследовать, то досконально, дюйм за дюймом. Да уж — таково было общее решение, — хлопот много, а неопределенности еще больше. Сдерживало и другое чувство, пожалуй древнейшее и самое распространенное среди людей, то, что запечатывает заклинанием святости колодцы и источники и останавливает руку, готовую бросить грязь в бегущий поток; оно же велит североамериканским индейцам заполнять для следующего бутыль из полой тыквы, а бедуинам — оставлять ведро для идущего следом, пусть это даже и враг. Иными словами, мешало то, что цистерной пользовались.
Можно вообразить себе, что творилось весь этот день во дворце у князя. Назовем это привычным для нас словом: здесь находился штаб поисков.
Около восьми часов во дворец принесли пустой паланкин — следов борьбы внутри не оказалось. Он никак не прояснил ситуацию.
Полдень — никаких новостей.
Во второй половине дня энтузиазм явно пошел на убыль. Тысячи людей откололись и вернулись к повседневным делам, никак это не объясняя.
— И куда вы? — спрашивали у них.
— Домой.
— Как? Разве ее нашли?
— Насколько нам известно, нет.
— А вы бросаете поиск?
— Да.
— Почему?
— Нам представляется, что ее похитили болгары; она теперь у турок, и за треть той награды, которую предлагает индийский князь, кем бы он там ни был, ее можно у них выкупить. Времени у него довольно, в гаремах спешить не принято.
К вечеру, когда зажглись фонари, в столицу вернулось привычное спокойствие, и весь переполох, суета и азарт, заставлявшие нырять в опасные тайники и ворошить странные, подозрительные вещи, сменились всеобщей обидой за упущенную награду. В штабе тоже наступило спокойствие. Князь требовал продолжить поиски, однако ему посоветовали перенести их на другой берег Босфора. Аргументы ему представляли веские: либо болгары унесли девушку с собой, либо ее у них отобрали. Болгары — парни дюжие, однако никаких следов борьбы не обнаружено. Если их убили, тела их найдутся, если они живы и ни к чему не причастны — почему до сих пор не объявились? Они же, как и все, могут претендовать на награду.
Видя, к чему идет дело, князь уклонился от споров. Вид у него стал еще более мрачный и решительный. Когда дом опустел, он с прежним пылом и энергией принялся мерить комнату шагами. Потом пришел Уэль — усталый, подавленный, полностью отчаявшийся.
— Вот что, сын Яхдая, мой бедный брат, — произнес князь; тронутый его видом, он говорил ласково. — Настала ночь; ты принес какие-то вести?
— Увы! Никаких, вот разве что ходят слухи, что преступление совершили болгары.
— Болгары! Когда бы так, ибо, видишь ли, в их руках она была бы в безопасности. Худшее, на что они способны, — это потребовать у нас выкуп. Но нет! Похоже, их втянули в заговор, однако вряд ли они сами ее похитили. Как бы они незаметно прошли через ворота? Ночь обернулась бы против них. Кроме того, им не хватило бы ума замыслить и осуществить такое. Тут, брат мой, речь идет о незаурядном преступнике. Когда мы его отыщем — а мы его отыщем, если он не заключил сделку с самим дьяволом, — ты увидишь, что это грек из благородного семейства, с родословной и связями, а за спиной у него стоит некто, способный оградить его и от закона, и от императора. Из всех византийских классов кто сегодня могущественнее других? Кто, как не церковники? И вот еще одна мудрая вещь — и она истинна, ибо в противном случае весь мой опыт ничего не стоит: в загнивающих, впадающих в анархию государствах самый дерзкий вызов общественному мнению бросают именно те, кто прежде всего это мнение и определяет.
— Я тебя не понимаю, — признался Уэль.
— Ты прав, брат мой. Не знаю, зачем все эти рассуждения, однако я не могу оставить тебя в неведении, а потому пойду дальше. Ты еврей — не иудей, не израильтянин, но, как презрительно именуют нас гои, еврей. А в жилах нашей нежной Гюль-Бахар течет твоя кровь. Я тоже еврей. Для которого из классов Византии ненависть к евреям является предметом культа, соблюдаемого свято? Не те ли это люди, которые определяют ныне, что хорошо, а что плохо, — те, что каких-то три дня тому назад видели, как я оскорбил и унизил человека, которого они избрали своим императором, причем сделал это не наедине, в недрах какого-нибудь монастыря или часовни, но публично, на глазах всех его царедворцев… Ага, вот до тебя и дошел смысл моих слов! Говоря проще, о брат мой, когда перед нами окажется тот, кто замыслил это преступление, то будет не воин, не моряк и не твой собрат по профессии, то будет не нищий, не батрак, не магометанин: то будет грек, семейные связи которого, дальние или ближние, позволяют ему призвать себе на помощь все ухищрения духовной братии, которая ополчилась на нас, ибо мы — евреи. Но меня это не смущает. Я найду и ее, и титулованного разбойника, который ее похитил. Впрочем, угрожать сейчас бессмысленно. Завтра им придется вернуть ее домой. Прошу прощения, что надолго лишил тебя отдыха и сна. Ступай. Утром, как можно раньше, проследи, чтобы писари явились сюда снова. Мне они понадобятся еще раз для… — Он призадумался. — Да, если придется действовать так, то потом, в худшем случае, они не смогут сказать, что я был суров и безжалостен и никого не пощадил.
Уэль уже подошел к двери, но князь подозвал его снова:
— Подожди. Мне отдых не нужен. А тебе — да. Сиама здесь?
— Да.
— Пришли его ко мне.
Когда слуга явился, его хозяин произнес:
— Ступай и принеси мне золотой ларец.
Ларец принесли, князь вынул оттуда пилюлю и протянул ее Уэлю.
— Вот, прими, и ты заснешь мертвым сном, без единого сновидения, крепким и благотворным. Завтра нам предстоит большой труд. Завтра, — повторил он, когда Уэль вышел, — завтра! А до него — целая вечность.
Давайте теперь мысленно переместимся в обитель Святого Иакова.
Восемь часов утра — примерно в этот момент пустой паланкин доставили в дом князя. Сергия призвал звонок игумена, давайте посмотрим на него — он помогает достойному наставнику вкушать завтрак, если столь скудная трапеза достойна подобного наименования.
Надо сказать, что накануне вечером молодой русский вернулся к себе в келью сразу же по завершении Праздника цветов. Он проснулся рано, подготовился к грядущему дню — и сам, и вместе с братьями в часовне совершил ежеутренние требы, состоявшие из восхвалений, псалмов, проповедей и молитв. После этого он уселся под дверью настоятеля. Наконец звон колокольчика призвал его внутрь, после этого он был занят то на кухне, то рядом с настоятелем. Короче говоря, он ничего не знал о происшествии, которое ввергло в такую тревогу купца и индийского князя.
Игумен восседал на широком стуле, бледный и слабый, — немощь его была такова, что братия освободила его от службы в часовне. Наполнив водой кувшин, Сергий поднес его игумену, но тут дверь без стука и без иного предупреждения распахнулась, и вошел Демид. Он беззвучно приблизился к отцу, нагнулся и поцеловал его руку с почтением, вызвавшим улыбку на осунувшемся лице.
— Да благословит тебя Бог, сын мой. Я думал про свежий воздух Принкипо и Халки — вдруг он мне поможет; но вот явился ты, и я отложу поездку. Поставь справа от меня скамейку и раздели со мной трапезу, пусть даже она и сведется к одной корочке.
— Корочка, судя по всему, квасная, а ты знаешь, к какой партии я принадлежу. Я — не азимит.
Демид не стал прятать презрительную гримасу, исказившую лицо. Предложенную тарелку он опустил игумену на колени. Увидев выражение боли на отцовском лице, он продолжил:
— Впрочем, я позавтракал и пришел осведомиться о твоем самочувствии, а также сообщить, что город, от пены на гребне до помоев на дне, так и гудит, и все из-за вчерашнего происшествия, столь невероятного, странного, дерзкого и жестокого, что оно подрывает доверие к обществу и едва ли не заставляет посмотреть вверх и выяснить, не случается ли Богу задремать.
Игумен и его служитель оба встревожились. В их глазах, обращенных к Демиду, стоял один и тот же вопрос.
— Не уверен, что стоит тебе об этом рассказывать, дорогой отец, — происшествие ошеломительное. Я и сам еще не оправился от этой новости. Я переполошился и умом, и телом, а ты ведь знаешь, как долго я упражнялся в умении подавлять волнение, ибо оно неприлично и свойственно лишь слабым. Чем пересказывать все своими словами — впрочем, никакие подробности пока не известны, — я снял со стены это объявление, из него я и узнал о случившемся; мне не ведомо ничего, сверх здесь сказанного; если ты соблаговолишь выслушать, может, наш друг Сергий возьмет на себя труд прочитать его тебе. Голос у него приятнее моего, а кроме того, он совершенно спокоен.
— Да, пусть Сергий читает. Передай ему бумагу.
Демид вручил Сергию одно из объявлений, которыми индийский князь в то утро увешал город. После первой же строки голос послушника стал прерываться, а в конце первой фразы он и вовсе смолк. Потом бросил взгляд на грека, и ответный взгляд исполнил его понимания и выдержки.
— Я прошу прощения, святой отец, — проговорил Сергий, поднимая бумагу повыше и рассматривая подпись. — Я знаком с купцом Уэлем и с похищенной девушкой. Знаю я и человека, носящего указанный здесь титул. Он называет себя индийским князем, хотя мне и неведомо, по какому праву. Случившееся глубоко меня поразило, но, если позволите, я стану читать дальше.
Закончив чтение, Сергий вернул листок Демиду.
Игумен сложил ладони перед грудью и произнес:
— Благодать не может длиться вечно!
Молодые люди обменялись взглядами.
Противник, заставший тебя врасплох, тем самым берет над тобой верх. Так это и было с греком. План его сработал безупречно, однако всю ночь его терзала одна мысль: что предпримет русский? Прочитав воззвание князя и увидев, какую неслыханную награду тот предлагает, Демид содрогнулся, но причиной был не ужас перед злодеянием, как он сказал игумену, и уж тем более не опасения, что толпа случайно наткнется на истину, а еще менее — страх, что кто-то из сообщников его выдаст, ибо, за исключением хранителя цистерны, все они уже бежали и находились на расстоянии пути длиною в ночь. Однако среди множества супротивников один всегда внушает нам самую болезненную тревогу. В данном случае это был Сергий. Он недавно явился в мир — покинуть далекий северный монастырь и оказаться в столице было равносильно второму рождению, — и трудно было сказать, на что он способен. Встревоженный этой неопределенностью, злоумышленник решил встретиться лицом к лицу со своим противником — если только тот был таковым — и подвергнуть его испытанию. Как именно он воспримет новость? Именно поэтому Демид сейчас так пристально наблюдал за неискушенным учеником достопочтенного отца Иллариона.
В ответном взгляде Сергия не было попытки скрыть боль, которую он испытывал. Он лишь пытался сдержать свои чувства. Ему, чуждому всякого притворства, нужно было одно — время подумать. И надо сказать, он не мог бы выбрать иной тактики, которая столь сильно озадачила бы Демида, которому не терпелось сделать следующий ход.
— Теперь ты знаешь, почему я отказался преломить с тобой корочку, — обратился Демид к отцу. — Я должен пойти и попытаться посодействовать изобличению этого злодейства. Награды велики, — он беззастенчиво улыбнулся, — и я не отказался бы по крайней мере от одной из них — от первой, ибо я видел эту девушку по имени Лаэль. Она меня заинтересовала, даже превратилась в определенную опасность. Был случай, — он помолчал и бросил взгляд на Сергия, — когда я даже предпринял попытку с ней познакомиться, но безуспешно. Индийский князь прав, она отличается пригожестью. Надеюсь, ты дашь мне свое дозволение принять участие в поисках.
— Ступай, и да ускорит Господь шаг твой, — отозвался игумен.
— Благодарствуй. Но есть еще одна просьба.
Он обернулся к русскому:
— Сергий высок ростом и, если ряса не искажает правды, могуч телом, а нам, помимо силы духа, может понадобиться и физическая сила, ибо кто ведает, куда может завести такая игра, с кем или с чем нам придется иметь дело? Прошу дать ему дозволение отправиться со мной.
— Более того, — ответил игумен, — я настаиваю на этом.
Сергий ответил безыскусно:
— Не сейчас. На меня наложено покаяние, должен сегодня в третьем часу читать часослов. Закончив, я с радостью пойду.
— Я огорчен, — ответил Демид. — Однако мне нужно спешить.
Поцеловав руку игумена, он удалился, после чего, поспешно покончив с трапезой, Сергий сложил несколько предметов, необходимых для отправления службы, на поднос и взял было его, но, остановившись, проговорил:
— После службы, святой отец, если будет на то ваше согласие, я приму участие в поисках.
— Даю свое согласие.
— Они могут занять несколько дней.
— Распоряжайся собой как потребуется. Это дело благое.
Святой отец протянул руку, Сергий уважительно приложился к ней и вышел.
Если молодой монах не слишком твердо придерживался всех священных установлений, предписанных с незапамятных времен для службы третьего часа, он, вне всякого сомнения, был прощен в высшем суде, перед которым предстоял, ибо никогда и ни от чего еще не испытывал такого потрясения, как от объявления князя. Ему удалось сохранить самообладание на глазах Демида. Говоря на языке той эпохи, некий святой покровитель тайно посоветовал ему остерегаться грека, и, памятуя об этом, Сергий не сплоховал по ходу разговора, но, едва он вышел из покоев игумена, его сразила мысль о страшной судьбе Лаэль. Он поспешил к себе в келью, дабы собраться с мыслями, но его будто преследовал зовущий его голос, — казалось, это ее голос, пронзительный, исполненный страха. Чуть позднее он начал откликаться: «Я слышу, но где ты?» Волнение его все нарастало, пока колокол не призвал его в часовню, — звук этот обрадовал его, ибо означал конец одиночества. Наверняка ее голос затеряется среди зычных ответов братии. Этого не произошло. Он звучал даже отчетливее. Дабы отмежеваться от него, Сергий попросил стоявшего рядом пожилого брата одолжить ему свой триптих. Однако в кои-то веки скорбная фигура Христа на центральной пластине не возымела никакого действия, как бы тесно ни прижимал ее Сергий к груди; хуже того, лицо мученика приняло ее черты, так что послушнику стало хуже прежнего, ибо к ее скорбным призывам добавился страдающий лик.
Наконец служба окончилась. Сергий помчался в келью, сменил черную рясу на грубое серое одеяние, в котором явился из Белозерья. Сложив наметку и аккуратно засунув ее под клобук, он двинулся в путь — такой же охотник, как и множество других; вот только, как мы скоро увидим, он оказался выносливее многих, а кроме того, он владел бесценной тайной.
На улицах повсюду судачили про награду, то и дело звучал вопрос: ее уже нашли? Жители города, включая женщин и детей, высыпали из домов. Они толпились на всех углах, и читателю, который хотя бы раз слышал пылкие препирательства греков, легко будет себе вообразить, в каком тоне там велись разговоры. Сергий, впрочем, шел своим путем, не обращая внимания на замечания, которые вызывали слоновьи уши его чужеземного капюшона, его высокий рост и затрудненный шаг.
Если бы кто остановил его и спросил: куда ты направляешься? — он вряд ли ответил бы на этот вопрос. Никакого плана у него не было, его направляла не столько определенная цель, сколько сердечная боль — он, точно сомнамбула, брел сквозь свет, явивший ему откровение, ибо Сергий понял, что любит пропавшую девушку, — понял это не по вещам прошлым, таким как воспоминания о ее душевной прелести и красоте, но по ощущению утраты, по внутренней агонии, по свирепому желанию выследить похитителя, по кровожадным позывам, каковых он еще никогда не испытывал. Он брел — и это было лучшим ответом взывавшему к нему голосу, ибо он означал: я иду.
Он миновал Ипподром, опередив всех, потом — двор Святой Софии, после этого прошел по террасам сада — ах, сколько могла бы ему поведать об увиденном одна купа деревьев! — потом по широкой лестнице на променад и по нему до порта Святого Юлиана, не замешкавшись ни на миг, пока не оказался на скамье возле угла стены, с которой подслушал историю Демида об эпидемии злодеяний.
Он даже и не думал про эту скамью, когда пустился в путь из монастыря; не думал он про нее и по дороге, не думал о зловещей истории, которую здесь подслушал; по странному наитию он сел туда же, где сидел раньше, опустил руку на край парапета и закрыл глаза. Странное дело — тот разговор прозвучал у него в голове почти слово в слово. Что еще более странно, теперь многое из того, что он тогда не понял, показалось очень важным; вслушиваясь, он истолковывал, и мятущийся дух его успокоился.
Примерно за час до полудня Сергий поднялся со скамьи, будто бы освеженный сном, — спокойный, рассудительный, полный сил. За это время он из отрока превратился в мужчину, способного к здравым мирским рассуждениям, — это немало встревожило бы отца Иллариона. Иными словами, теперь он видел мир таким, как есть: например, что в нем сосуществуют добро и зло и второе является столь же неотъемлемой частью замысла Творца, сколь и первое, что религия способна лишь регулировать и реформировать, что в последний день праведникам предстоит схватка с грешниками — говоря коротко, что Демид выполняет предписанную ему его природой и способностями роль, тогда как почтенный игумен, его отец, в меру слабых сил пытается делать противоположное. Но и это еще было не все. Новые представления, которые Сергий усвоил, облегчали размышления о природе зла. Второй раз выслушав историю эпидемии злодеяний, он, как ему представлялось, понял, что случилось с Лаэль. Он вспомнил, что, пересказывая этот исторический эпизод, Демид пытался убедить своего несогласного друга в том, как просто будет похитить и погубить девушку. Это указывало на место, где ее прячут: на Императорскую цистерну.
Первым побуждением Сергия было заручиться помощью индийского князя и немедля отправиться вызволять Лаэль; однако со скамьи он встал уже не слепым влюбленным. И не то чтобы любовь его остыла — о нет! Но прежде чем раскрыть другим тайну, нужно было кое-что сделать. Например, раньше любопытство его так и не разыгралось в достаточной степени, чтобы понудить заглянуть в цистерну. Разве не стоило убедиться в том, что ее можно использовать для предполагаемого им злодейства? Сергий развернулся и стремительно зашагал обратно — вниз по лестнице, вверх по террасам, через Ипподром. Тут его поразила одна мысль: насколько неуместно будет предстать перед хранителем цистерны в нынешнем его одеянии, ведь потом Демид с легкостью его опознает. А потому Сергий вернулся в монастырь и переоделся обратно в черную рясу и клобук.
По ходу дела ему еще раз пришлось пройти мимо двери игумена, и это натолкнуло его на новую мысль. Если его усилиями Демид будет обличен, что станется с его отцом? Если в неизбежном противостоянии тот станет защищать сына — а что может быть естественнее? — не встанет ли братство на его сторону? И как тогда ему, Сергию, чужеземцу, юному, не имеющему никакого влияния, сражаться с целой общиной, имеющей большой вес в городе, а главное — на верхах, во Влахерне?
Надо сказать, что при этой мысли походка молодого человека утратила свою упругость, он заметно понурил голову, и новообретенной любви пришлось потесниться, чтобы дать место далеко не безосновательным опасениям. Однако он зашагал дальше — из ворот обители, а потом в сторону цистерны.
Прибыв на место, он с сомнением оглядел деревянную постройку. Двери были отворены, внутри сидел хранитель, постукивая палкой по вымощенному кирпичом полу, — человек среднего роста, довольно обаятельного вида.
— Я иноземец, — обратился к нему Сергий. — Цистерна, насколько я знаю, открыта для всех. Могу я ее осмотреть?
— Да, открыта, осматривай сколько вздумается. Двери в конце прохода ведут во двор. Если не сумеешь отыскать лестницу, кликни меня.
Сергий опустил мелкую монету в ладонь хранителя.
Двор, довольно просторный, был вымощен желтым римским кирпичом. Продолговатая выгородка, не имеющая перил и расположенная в центре, обозначала, где можно спуститься к воде. Крыши над ней не было, ничто не мешало свету падать внутрь с синих небес, вот только в одном углу был выстроен небольшой навес, куда едва помещался паланкин, прислоненный шестами к стене. Сергий обратил внимание на паланкин и на шесты, потом посмотрел вниз, в проем под выгородкой, и увидел там четыре каменные ступени, которые вели к площадке со стороной около метра. Заметив, что оттуда можно спуститься ниже, он сошел на площадку, постоял там, убедился, что лестница находится на восточной стене цистерны. Свет уже угасал. Двигаясь осторожным шагом, ибо ступени были скользкими, он насчитал четырнадцать ступеней до следующей площадки, той же ширины, но добрых три метра в длину, частично залитой водой. Дальше ходу не было. Сергий встал и огляделся.
Да, не видно было почти ничего, однако его поразило ощущение простора и долговечности. Перед ним лежало темное гладкое полотно, довольно быстро терявшееся в темноте. Метрах в четырех стояли, отделенные друг от друга примерно таким же расстоянием, две гигантские колонны — они возвышались над недвижными водами, гладкие, призрачно-серые. За ними просматривались другие такие же, наводя на мысль о множестве рядов, — дальние казались лишь полосами неопределенного цвета, видевшимися все более смутно. Внизу взгляду не на чем было задержаться. Подняв глаза вверх, к кровле, Сергий смог различить в полутьме кирпичный свод, выпростанный из коринфских капителей ближайших колонн, и тут же понял, что кровля опирается на систему сводов и размерами может быть очень велика. Но как ему, стоящему на площадке у восточного края цистерны, расчислить форму, длину, ширину этого безграничного пространства? Наклонившись, он напряг зрение и вгляделся в даль, но противоположной стены видно не было — ее скрывала непроницаемая тьма. Сергий на пробу набрал полные легкие воздуха — он был сырым, но не тяжелым. Тогда он изо всех сил топнул ногой — под сводами послышался гул, но и только. Он позвал: «Лаэль, Лаэль!» — безответно, хотя он вслушивался, обратив в слух всю свою душу. После этого он отказался от мысли поверить звуком размеры огромной рукотворной каверны и задержался там на некоторое время, бормоча:
— Возможно, возможно! В конце этого ряда колонн, — он предпринял последнее безнадежное усилие рассмотреть этот самый конец, — может находиться плавучий домик, и она… — Он стиснул руки и содрогнулся от нового убийственного позыва. — Помоги ей Господи! Нет, помоги мне, Господи! Если она все еще там, а я в это верю, я ее отыщу.
Вернувшись во двор, он снова обратил внимание на паланкин.
— Я тебе премного обязан, — сказал он хранителю, сидевшему у двери. — А сколько лет этой цистерне?
— Говорят, ее строительство началось при Константине, а завершилось при Юстиниане.
— Ее больше не используют?
— Ведра опускают через отверстия в крыше.
— Известны ли тебе ее размеры?
Хранитель рассмеялся и с жаром заколотил палкой по полу:
— До конца я никогда не добирался — смелости не хватало — и не знаю никого, кто это проделывал. Говорят, там тысяча колонн, а вода поступает из некой реки. А еще говорят, что те, кто уплывал туда на лодках, никогда не возвращались, что там водятся призраки, вот только про эти истории я тебе ничего не скажу, потому что и сам ничего не знаю.
С этим Сергий ушел.
Всю следующую ночь Сиама, не отнимавший уха от дверей хозяина, слушал мерный перестук шагов внутри. Порой они замедлялись, однако не смолкали ни на миг. Бедный слуга и сам был страшно измучен. Сочувствие — тяжкое бремя, да еще и неспособное облегчить бремя, им вызванное.
Завтра порой наступает медленно, однако всегда наступает. Время — мельница, и завтра — лишь пыль, оставшаяся от помола. Уэль поднялся рано. Спал он крепко. Первое, что он сделал, — это отправил к князю всех писцов, которых обнаружил на рынке, и вскоре город уже пестрел новыми объявлениями:
ВИЗАНТИЙЦЫ!
Отцы и матери Византии!
Лаэль, дочь купца Уэля, так и не найдена. Ныне предлагаю 10 тысяч безантов золотом за нее, живую или мертвую, и 6 тысяч безантов золотом за любые сведения, которые приведут к обнаружению и пленению ее похитителей.
Предложение действительно до конца дня.
Новые объявления вызвали сильный переполох, однако поиски не достигли размахов предыдущего дня. Казалось, все уже осмотрено. Мужчины и женщины высыпали на улицы и пустились в разговоры про индийского князя. К десяти часам обо всем, что было о нем известно, да и о многом другом уже посудачили вдоволь, и, доведись ему услышать выводы, к которым пришли сплетники, он бы больше никогда не улыбнулся. Все в единодушном согласии объявили, что он — индус, несметно богатый, но никакой не князь, и его заинтересованность в судьбе похищенной девушки проистекает из порочной связи. Последняя сплетня, самая из всех вредоносная, возможно, исходила от Демида.
Не было в городе искателя более неустанного, чем Демид. Казалось, он присутствует повсюду — на кораблях, на стенах, в садах и храмах, — проще было перечислить, где его нет. Все встречавшие его отмечали бодрое настроение, множество планов и уверенность в успехе. Он отличился по ходу поисков и продемонстрировал знание столицы, изумившее даже самых старых ее обитателей. Разумеется, роль его состояла в том, чтобы вымотать всех участников. Считается, что в каждой стае биглей есть один, наделенный особым даром брать ложный след. Таков был в тот первый день Демид, примерно до двух часов пополудни. После этого деятельность его начала приносить плоды, и из всего, что он слышал, больше всего его радовало отсутствие всяческих подозрений, что мог быть использован второй паланкин. Множество свидетелей повествовали о роскошных носилках, плывших туда-сюда сквозь сумерки, но вторые носилки не видел никто. Это, судя по всему, удовлетворило злоумышленника, и он внезапно забросил поиски; появившись в саду Буколеона, он объявил, что далее искать бессмысленно: девушку похитили болгары и они уже на пути в какой-нибудь турецкий гарем. После этого энтузиазм пошел на убыль, и к вечеру поиски бросили вовсе.
Когда афиши развесили на второй день, Демид вновь оказался на высоте. Он собрал своих братьев по Храму, разбил на отдельные партии и отправил в разные стороны — в Галату, в городки на берегах Босфора, на западный берег Мраморного моря, на острова, в Белградский лес — короче, во все места, кроме правильного. Это его поведение, с виду совершенно искреннее и безусловно деятельное, принесло желаемые плоды: к полудню он сделался героем дня, предметом восхищения всего города.
Когда на второй день, еще достаточно рано, индийскому князю донесли о нежелании жителей продолжать поиски, он не поверил своим ушам и вскричал:
— Что? За десять тысяч безантов? Да у них столько золота за последние десять лет в казне не было! На это можно три империи выстроить! Куда катится мир?
Примерно через час ему доложили, что его второй призыв не возымел никакого действия. Это заставило его еще стремительнее шагать взад-вперед.
— Где-то затаился мой супротивник, — бормотал он себе под нос, — и супротивник этот могущественнее груды золота. Неужели в Византии найдется два таких человека?
Когда ему донесли о действиях Демида, он немного утешился.
Около третьего часа Сергий попросил о встрече с князем, его приняли. Выразив в простых словах свое сочувствие — печаль в голосе и подавленный вид свидетельствовали об его искренности, — послушник заявил:
— Индийский князь, я не могу сообщить причин своего мнения, однако убежден, что девушка находится здесь, в городе. Прошу также не спрашивать, где, по моему мнению, ее удерживают и кто. Может статься, что я ошибаюсь, и мне будет легче это снести, зная, что я никому не открылся. Принимая во внимание эти слова, которые я произношу с безусловной неуверенностью, готов ли ты мне довериться?
— Ты, Сергий, — инок?
— Да, так меня зовут, но здесь я еще не удостоен священного сана.
— Мое бедное дитя упоминало о тебе. Она тебе благоволит.
Эти слова князь произнес с тревогой.
— Мне отрадно это слышать.
Тревога князя оказалась заразительной, однако Сергий быстро взял себя в руки.
— Пожалуй, лучшее доказательство моей искренности, князь, — лучшего мне не представить — состоит в том, что не золото толкает меня на поиски ее, каковы бы ни были испытания. Если поиски мои увенчаются успехом, награда только испортит мне счастье.
Еврей с любопытством взглянул на юношу.
— Мне трудно в это поверить, — произнес он.
— Я понимаю. Алчность — вещь обычная, бескорыстие, дружба и любовь — редкая.
— Согласен; рано тебе открылась эта великая истина.
— Выслушай, о чем я хочу просить.
— Говори.
— Среди твоих слуг есть один африканец…
— Нило?
— Да, таково его имя. Он силен, предан и смел — эти качества могут понадобиться мне больше, чем золото. Позволишь ли ты ему пойти со мной?
Вид и повадка князя переменились, он взял послушника за руку.
— Прости меня, — сказал он с теплотой в голосе, — прости, если я в тебе усомнился, прости, если неправильно истолковал твои слова.
После чего, с обычной своей решительностью, подошел к дверям и приказал Сиаме позвать Нило.
— Тебе известен мой метод общения с ним? — спросил князь.
— Да, — ответил Сергий.
— Если тебе нужно будет дать ему какие-то указания, делай это при ярком свете: в темноте он не поймет.
Подошел Нило, поцеловал руку хозяина. Он понимал, какая в доме случилась беда.
— Этот человек, — обратился к нему князь, — инок Сергий. Он считает, что ему ведомо, где находится маленькая княжна, и просит моего дозволения отправить тебя с ним. Согласен ли ты.
Африканский царь подтвердил свое согласие.
— Все решено, — обратился его хозяин к Сергию. — Хочешь ли ты просить еще о чем-то?
— Будет лучше, если он сменит свой африканский наряд.
— На греческое платье?
— Греческое привлечет меньше внимания.
— Хорошо.
Вскорости явился Нило в наряде византийца, лишь голову его украшал ярко-синий шарф.
— А теперь, князь, прошу предоставить мне помещение. Мне нужно поговорить с ним наедине.
Его просьбу исполнили, указания были отданы; закончив разговор, Сергий напоследок еще раз зашел в покои князя:
— Мы с Нило крепко подружились, князь. Он меня понимает.
— Он может проявлять несдержанность. Помни, ко мне он попал дикарем.
С этими словами князь и молодой русский расстались.
После этого никто уже не приходил в дом. Возбуждение быстро спадало. А потом и вовсе сошло на нет, не принеся никаких плодов.
Когда Время шествует пешком, поступь его свинцова; в тот день оно попирало ногами сердце князя. К середине дня он был взвинчен до предела.
— Пусть поостерегутся, пусть поостерегутся! — повторял он, порой взмахивая сжатым кулаком. Иногда мысль, которую он высказывал столь смутно, заставляла его остановить непрестанный шаг. — У меня есть враг. Кто он? — Уже давно этот вопрос занимал все его мысли. Судя по всему, он отказался от надежды вернуть Лаэль, в мыслях у него было одно — месть. — О Господи, Господи! Неужели я лишусь ее и так и не узнаю имя супостата? Действовать, действовать — иначе я сойду с ума!
Явился Уэль, все с тем же докладом:
— Увы! Ничего нового.
Князь его будто бы не видел и не слышал.
— Враг этот может обитать всего лишь в двух местах, — твердил он про себя, — всего лишь в двух: во дворце и… — он в ярости вскинул руки, — в церкви. У кого еще хватит мощи поставить в тупик целый город, в едином порыве бросившийся на поиски? Кому еще я нанес оскорбление? О да, это так! Я проповедовал веру в Бога — за это мое дитя решили погубить. Вот оно, христианское милосердие!
Все силы его натуры пришли в движение.
— Ступай, — приказал он Уэлю, — приведи двух носильщиков для моего паланкина. Со мной пойдет Сиама.
Купец расстался с ним у крыльца, князь похлопывал одной ладонью о другую:
— Да, да, нужно попытаться — посмотрим, существует ли это христианское милосердие, посмотрим. Возможно, оно превратилось в пчелиный рой и нашло себе улей во Влахернском дворце.
На пути во дворец он постоянно погонял носильщиков:
— Живее, живее!
Страж у ворот принял его по-дружески и вернулся с ответом:
— Его величество вас примет.
Вновь перед ним приемный зал, Константин на царском месте, все придворные — где положено; опять церемониймейстер; опять бесчисленные поклоны. Избежать этой церемонии было невозможно. Правители тоже вынуждены терпеть определенные виды лишений.
— Подойди ближе, князь, — милостиво позволил Константин. — Я очень занят. Нынче утром прибыл курьер из Адрианополя и сообщил, что мой августейший друг, султан Мурад, занедужил и лекари полагают, что недуг его смертелен. Я полностью поглощен этими заботами, однако слышал о твоей беде и из сочувствия велел стражнику привести тебя. Насколько мне известно, девушка отличалась редкостным умом и красотой, мне трудно поверить, что в моей столице нашелся некто, способный на такой бесчеловечный поступок. За поисками, которые ты организовал столь умело, я следил едва ли менее пристально, чем ты сам. Мои подчиненные получили приказ не щадить труда и затрат, дабы обнаружить виновников, ибо успех одного злоумышления придает другим заговорщикам смелость и решимость, ставя тем самым под удар каждую семью в моей империи. Если тебе известно, что еще в моей власти, я буду рад тебя выслушать.
Император, поглощенный собственной речью, не заметил, какой огонь полыхнул в глазах Скитальца, взволнованного упоминанием о состоянии султана.
— Не стану испытывать терпение вашего величества: мне ведомо, что от обстоятельств, о которых вы упомянули, зависит благополучие всей империи, тогда как меня тревожит лишь одно: жизнь или смерть одной бедняжки; впрочем, для меня в ней — весь мир, — так начал князь и тем самым тронул благородную душу императора, ибо взгляд последнего смягчился, а рука принялась мягко постукивать по золотому шишаку на правом подлокотнике трона.
— Я получил часть ответа на вопрос, который привел меня к вашим ногам, — продолжал князь. — Отдав распоряжения, вы сделали все возможное, вот только… только…
— Продолжай, князь.
— Ваше величество, мне страшно произнести что-то оскорбительное, однако в этой страшной истории участвует некий мой враг, и он меня сильнее. Вчера Византий посочувствовал моему горю, отдал в мое распоряжение свои глаза и руки, но еще до заката пыл этот начал остывать, а сегодня охладел окончательно. Что нам думать, что делать, повелитель, когда и золото, и жалость бессильны?.. Не стану тратить время на слова о том, кем должен быть этот мой заклятый враг, дерзнувший положить ледяной палец на теплый пульс всего народа. Когда мы, пожилые люди, ищем тайного недруга, куда мы обычно обращаем взгляд? Не на тех ли, кому нанесли оскорбление? Но кому его нанес я? Здесь, в этом зале, я, с вашего щедрого дозволения, выступал в защиту всеобщего братства в вере и Бога как столпа этого согласия; здесь присутствовали и те, кто счел возможным оскорблять меня и угрожать мне, так что ваше величество вынуждены были поставить вооруженных людей на мою защиту. К ним прислушивается народ — и они мне враги. Справедливо ли будет назвать их Церковью?
Константин невозмутимо откликнулся:
— Глава Церкви в тот день сидел здесь, по правую руку от меня, князь, и он тебя не перебивал и не угрожал тебе. Однако допустим, что ты прав, — что речь действительно идет о представителях Церкви, но о ком именно?
— У Церкви есть громы, дабы запугать и подчинить себе злодеев, а глава Церкви — вы, о повелитель.
— Нет, князь, боюсь, ты неверно о нас судишь. Я — приверженец, последователь, сторонник веры, но громы ее не в моих руках.
На лице посетителя отразилось отчаяние, он задрожал.
— О святой Боже! Значит, надежды нет, она погибла, погибла! — Но, тут же взяв себя в руки, он продолжил: — Прошу прощения за то, что оторвал ваше величество от дел. Прошу позволения удалиться. Мне нужно продолжить мою работу.
Константин склонил голову и, воздев руку, с чувством объявил своим приближенным:
— Велико несчастье, постигшее этого человека.
Скиталец медленно отступал, в глазах его полыхал непонятный огонь; приостановившись, он указал на императора и торжественно изрек:
— О повелитель, право вершить правосудие было дано тебе Богом, но ты им более не владеешь. Выбор был за тобой: повелевать Церковью или позволить ей повелевать тобой. Ты его сделал — и тем погубил себя, а заодно и свою империю.
Он успел дойти до двери, прежде чем хоть кто-то очнулся от изумления, а потом, пока они переглядывались и приуготовлялись испустить крик, он вернулся к царскому месту и встал на колени. В его движениях и выражении лица было столько безнадежного отчаяния, что все придворные замерли в тех самых позах, в которых их застало это возвращение.
— Повелитель, — произнес князь, — в твоей власти было меня спасти — я прощаю тебе то, что ты этого не сделал. Вот, смотри, — он сунул руку за пазуху своего одеяния и достал из кармана крупный изумруд, — я оставлю тебе этот талисман, который некогда принадлежал царю Соломону, сыну Давида, — я обнаружил его в гробнице Хирама, царя Тира; он твой, повелитель, дабы ты смог по достоинству наказать похитителя пропавшей дочери моей души, моей Гюль-Бахар. Прощай.
Он опустил самоцвет на край возвышения и, поднявшись с колен, снова дошел до двери и успел выйти прежде, чем церемониймейстер вспомнил о своих прямых обязанностях.
— Этот человек безумен! — воскликнул император. — Возьми изумруд, — обратился он к церемониймейстеру, — и завтра же верни ему.
Некоторое время камень переходил из рук в руки — придворные никогда еще не видели равного ему по величине и блеску; многие прикасались к нему с благоговением, ибо, несмотря на определенное недоверие к суевериям, связанным с драгоценными камнями, легенда, которую успел рассказать им загадочный старик, возымела власть над их умами: это действительно талисман, он принадлежал Соломону, его нашел индийский князь, — да, он действительно князь — ибо никто, кроме индийских князей, добровольно с самоцветами не расстается. Но пока талисман двигался по кругу, император сидел, опустив подбородок в правую ладонь, опершись локтем на золотой шишак, и не столько смотрел, сколько думал, не столько думал, сколько молча повторял слова чужеземца: «…право вершить правосудие было дано тебе Богом, но ты им более не владеешь. Выбор был за тобой: повелевать Церковью или позволить ей повелевать тобой. Ты его сделал — и тем погубил себя, а заодно и свою империю». Было ли то пророчеством? Что оно означало? Постепенно повелитель понял значение этих слов. Первый Константин был создателем Церкви; теперь Церковь станет губителем последнего Константина. Сколько людей проводят юность в стремлениях и борениях, дабы вписать свои имена в историю, а потом в старости содрогаются, перечитывая ее!
Едва индийский князь вернулся в свой кабинет — он, безусловно, все еще не успокоился после порыва во Влахерне, — как Сиама доложил, что внизу его дожидается какой-то человек.
— Кто он?
Слуга покачал головой.
— Приведи его сюда.
Вошел цыган, по крайней мере по матери, рожденный в шатре в долине Буюкдере, стройный, смуглый, рыбак по роду занятий. Судя по запаху, который он принес с собой, в ту ночь сети даровали ему на диво богатый улов.
— Имею ли я удовольствие говорить с индийским князем? — осведомился цыган на чистейшем арабском языке, с вежеством, какой в те времена можно было обрести, только подвизаясь при дворе.
Князь поклонился.
— Индийский князь, друг султана Магомета? — уточнил посетитель.
— Султана Магомета? Ты хочешь сказать, принца Магомета?
— Нет, Магомета — султана.
Глаза князя радостно блеснули — впервые за два этих дня.
Незнакомец пустился в объяснения:
— Прошу прощения, что принес запах кефали и макрели в твой дом. Подчиняясь указаниям, я вынужден беседовать с тобой под чужой личиной. У меня есть послание, в котором разъясняется, кто я такой, а прочее я передам на словах.
Посланец снял с головы грязную тряпицу и вытащил из ее складок листок бумаги; приложив ладонь к груди и ко лбу — по общепринятому обычаю турок, — он передал князю листок и отошел в сторону, давая возможность прочитать написанное на нем. В вольном переводе оно выглядело так:
Магомет, сын Мурада, султан султанов, — индийскому князю
Я скоро отправлюсь в Магнезию. Мой отец — да спасут его молитвы Пророка, предстоятеля перед Богом, от долгих страданий! — стремительно впадает в телесную и душевную немощь. Али, сын праведного Абед-дина, имеет приказ в тот самый миг, когда великая душа отправится в Рай, со скоростью ветра помчаться на север и, не теряя ни секунды, сообщить тебе некие сведения, в верности которых он клянется спасением души. Ты поймешь, о чем речь и почему он к тебе послан.
Держа листок в руке, индийский князь пересек комнату с запада на восток, пытаясь овладеть собой.
— Али, сын праведного Абед-дина, — произнес он потом, — имеет ко мне некое сообщение.
Ремешки сандалий Али были скреплены у самого подъема медными пуговицами; нагнувшись, он снял пуговицу с левой сандалии и резко повернул; верхняя часть отскочила, внутри обнаружилось углубление, в котором лежала аккуратно сложенная лента из тончайшего атласа. Ленту Али передал князю, проговорив:
— Почка на посаженном платане не обещала ничего столь же великого, как то, что я сейчас достал из пуговицы на моей сандалии. Миссия моя исполнена. Благословен Аллах!
Пока князь читал, Али вновь собрал пуговицу и закрепил на прежнем месте.
На кусочке желтого атласа была начерчена некая схема, которая в первый момент показалась князю гороскопом; рассмотрев ее внимательнее, он спросил курьера:
— Сын Абед-дина, это начертано рукой твоего отца?
— Нет, то почерк моего повелителя, султана Магомета.
— Но это повесть о смерти, не о рождении.
— Мой повелитель, султан Магомет, несмотря на молодые годы, многократно превосходит мудростью многих старцев. — Али примолк и отвесил поклон. — Он выбрал эту ленту и сделал рисунок — начертал все, что ты там видишь, кроме надписи в квадрате; ее он поручил моему отцу с такими словами: «Когда индийский князь прочтет слова в квадрате, он сразу поймет, что это не гороскоп. Сделай так, чтобы в тот же момент кто-то передал ему от меня, Магомета, следующее: „Дважды за время его жизни получал я трон от своего августейшего отца; теперь он отдан мне снова, и на сей раз окончательность решения засвидетельствована смертью; справедливость предписывает, чтобы момент его отречения стал также началом моего царствования, ибо, когда человеку отдают его собственность, до того переданную в залог, не становится ли он ее владельцем? Какие еще нужны церемонии, чтобы подтвердить его право?“»
— Если человек наделен мудростью, о сын Абед-дина, откуда она может быть, если не от Аллаха? Да пребудет с тобой столь высокое мнение о твоем юном повелителе. Если завтра его ждет смерть…
— Аллах не допустит! — вскричал Али.
— Можешь не бояться, — ответил князь, улыбаясь истовости молодого человека. — Ибо разве не сказано в Коране: «Ни одна душа не умирает, кроме как с дозволения Аллаха, в предписанный срок»? Я собирался добавить, что нет в его поколении ни единого, кто почивал бы так близко на груди Пророка. Где он ныне?
— Скорее всего, на пути в Адрианополь. Когда я двинулся сюда — сразу же после великого горя, — великий визирь Халиль отправил ему депешу.
— Известно ли тебе, по какой дороге он поедет?
— Через Галлиполи.
— Так вот, Али! — Князь снял с пальца кольцо. — Это тебе за добрые вести. А теперь — снова в путь, первым делом — в Белый замок. Скажи коменданту, чтобы ночью сегодня не спал и держал ворота открытыми: он может мне срочно понадобиться. А после этого сделай так, чтобы путь твой пересекся с путем султана Магомета на пути из Галлиполи, и, поцеловав за меня его сандалии и выразив ему мою любовь и преданность, скажи, что я в точности прочитал гороскоп и встречусь с ним в Адрианополе. Предоставили ли тебе еду и питье?
— Еду — да, но не питье, повелитель.
— Идем, я выдам тебе красного вина, ибо ты ведь — опытный путник?
Сын Абед-дина поклонился и ответил одним словом:
— Машалла!
Его препоручили заботам Сиамы, князь же положил ленту на стол, аккуратно расставил и стал разглядывать в ярком свете, изучая знаки и надписи в квадрате.
— Это гороскоп целой империи, не одного человека, — проговорил князь, не сводя глаз с рисунка. — Империи, которую я сделаю великой, дабы наказать этих похитителей детей.
При последних словах он поднялся и взволнованно продолжал:
— То слово Господа, иначе не долетело бы оно до меня сейчас, когда я почти погиб и погрузился в темные воды; оно призывает меня свершить его волю. Отрекись от дитяти, глаголет оно, — для тебя она потеряна. Ступай и послужи еще раз моим орудием — АЗ ЕСМЬ ТОТ, кто являлся Моисею, Бог Израиля, говоривший с Авраамом и не забывающий ничего — ничего, пусть даже мир, вслед за единственным листком дерева, полетит в жерло пылающей печи. Я слышу тебя, Господи! Слышу — и иду!
Шел, как мы помним, второй день, данный князем городу на возвращение Лаэль; он стремительно клонился к ночи, без всякого результата, а потому нам все любопытнее делается узнать, какие страшные вещи он еще таит в себе, — о некоторых из них мы уже имеем определенное представление.
Князь еще несколько раз смерил ногами комнату и внешне успокоился; если не считать сполохов пламени в очах и вздувшихся вен на висках, можно было подумать, что он вовсе поборол свои страсти. Он призвал Сиаму и впервые за два дня опустился на стул.
— Слушай внимательно, — распорядился он, — мне важно, чтобы ты понял меня в точности. Сложил ли ты в ящики священные книги?
Сиама ответил «да» на своем языке.
— Ящики надежно упакованы? Возможно, им предстоит долгое путешествие.
— Да.
— Ты переложил драгоценные камни в другие мешки? Старые почти истлели.
— Да.
— Они в кувшине?
— Да.
— Тебе ведомо, что он должен быть постоянно наполнен водой?
— Да.
— Мои снадобья готовы к укладке?
— Да.
— Аккуратно разложи их по ларцам. Я не могу себе позволить оставить их или потерять. А меч там же, где книги?
— Да.
— Хорошо. Тогда слушай. Вернувшись из путешествия по морю за сокровищами, которые ныне находятся на твоем попечении, — князь сделал паузу и дождался знака, что его поняли, — я оставил судно в своем распоряжении и приказал капитану стоять на якоре рядом с гаванью, что у ворот Святого Петра. — Еще одна пауза. — Кроме того, я приказал ему ждать сигнала привести галеру к причалу; днем сигналом должен стать взмах синим платком, ночью — фонарь, которым качнут четырежды, вот так. — Он показал. — Теперь в чем смысл всего этого. Слушай внимательно. Возможно, мне сегодня ночью придется уйти из дома, но я пока не знаю, в котором часу. С этой целью призови носильщиков, которые сегодня доставили меня во дворец, и прикажи им переместить ящики и кувшин, о котором я говорил, к воротам Святого Петра. Сам пойдешь с ними, подашь сигнал капитану и проследишь, чтобы груз доставили на борт. С тобой пойдут и другие слуги. Ты понял меня?
Сиама кивнул.
— Слушай далее. Переправив вещи на борт, ты останешься на галере и будешь их охранять. Всё прочее оставишь здесь, в доме, на своих местах. Ты меня точно понял?
— Да.
— Тогда немедленно принимайся за дело. Все необходимо доставить на борт до темноты.
Хозяин протянул руку, раб поцеловал ее и бесшумно удалился.
Оставшись один, князь тут же поднялся на крышу. Он немного постоял у стола, вспоминая, как часто его Гюль-Бахар наблюдала вместо него за звездами. Они будут появляться и исчезать в том же порядке, что и раньше, а она? Он передернулся во внезапном пароксизме и сделал круг по комнате, напоследок впивая взглядом знакомые приметы в окрестностях: старую церковь неподалеку, небольшую часть Влахернского дворца на западе, холмы Галаты и стройную башню на севере, почти скрытые расстоянием холмы Скутари на востоке. Потом он посмотрел на юго-запад — там, как ему было известно, спало под широким покровом неба Мраморное море; лицо его тут же просветлело. В этой стороне вдоль всего горизонта протянулась полоса свинцовых туч, более светлые их отроги вздымались вверх, веером раскрываясь к зениту. Он поднял руку, раскрыл ладонь и улыбнулся, почувствовав дуновение ветра. Тучи имели некое касательство к замыслу, который он обдумывал, ибо он произнес вслух — и глаза его яростно заблестели:
— О Боже, гордецы восстали против меня, злокозненные мужи покушаются на мою душу, ибо не видят тебя. Но теперь голова моя подперта твоей дланью, скоро налетит ветер и накажет их; обратить их в пепел — в моей власти.
Он еще некоторое время пробыл на крыше, иногда меря ее шагами, но в основном сидя. Более всего его занимали тучи на юго-западе. Убедившись в очередной раз, что они подступают, он погружался в глубокие размышления. Если у дверей раздавались голоса, он этого не слышал. В конце концов закатное солнце погрузилось в завесу над Мраморным морем и скрылось из глаз. Примерно тогда же по городу прокатилась волна холодного февральского воздуха; скрываясь от нее, князь спустился вниз.
Там царила непривычная тишина: Сиама завершил приготовления, и дом был пуст. Князь мрачно, беспокойно прошелся по комнатам нижнего и верхнего этажей, время от времени останавливаясь и вслушиваясь в вой ветра, всякий раз звучавший громче и громче; стенания, с которыми ветер огибал углы и порой врывался в окна, вызывали у него улыбку — так гостеприимный хозяин приветствует дорогих друзей или заговорщики — своих сообщников; на каждый порыв он отвечал звучными словами псалма: «Грядет ветер, а с ним — наказание».
Когда спустилась ночь, князь перешел через улицу в дом Уэля. За исключением приветствий, беседа их состояла почти из одних только пауз. Так всегда бывает, когда людей объединяет горе, — утешение приносит общество другого, не его слова.
В одном два брата были согласны: Лаэль утрачена навеки. Вскоре князь понял, что ему пора уходить. Над столом теплилась лампа, он подошел к ней и подозвал Уэля. Когда тот приблизился, старик вытащил запечатанный кошель и произнес:
— Возможно, нашу прекрасную Гюль-Бахар еще отыщут. Как известно, пути Господни неисповедимы. Если ее приведут домой, а меня не будет в городе, я не хочу, чтобы она решила, что я перестал думать о ней с той же любовью, что и ты, — с отцовской любовью. А потому, сын Яхдая, я даю тебе это. Здесь — самоцветы, и каждый стоит целое состояние. Если она вернется, они принадлежат ей; если в течение года она не объявится, оставь их себе, раздай или продай по своему разумению. Ты даровал мне счастье, которое не способно замутить даже нынешнее горе. Я не стану тебе ничего платить, ибо, приняв от меня дар, ты покроешь себя тем же позором, каким покрою себя я, предложив его; однако, если она не объявится в течение года, сломай печать. У нас принято носить кольца в память о счастливых событиях.
— Тебе необходимо уехать? — спросил Уэль.
— О мой юный брат, я — Скиталец, как ты — купец, и у меня нет дома. Да пребудет с тобой Господь. Прощай.
Они обменялись братским поцелуем.
— Я больше о тебе не услышу? — осведомился Уэль.
— Да, спасибо. — Скиталец вернулся к нему и произнес, словно подчеркивая, о ком прежде всего подумал, прощаясь: — Спасибо, что напомнил. Если по скорбному стечению обстоятельств на момент ее появления и тебя уже не будет в живых, ей понадобится дом. Позаботься об этом: она слишком неопытна, чтобы жить самостоятельно.
— Скажи мне как, и я выполню твое указание, будто оно есть Закон.
— В Византии живет одна женщина, имя которой и на письме, и в устной речи сопровождается одним словом: доброта.
— Назови мне ее имя.
— Княжна Ирина.
— Но она христианка!
Уэль явно был изумлен.
— Да, сын Яхдая, она христианка. И все же отправь Лаэль к ней. Оставляю тебя там же, где и самого себя: в руках Бога — нашего Бога.
С этими словами он вышел и, сгибаясь под порывами ветра, вернулся в свой дом. Войдя, он помедлил, закрыл дверь на засов, потом на ощупь пробрался в кухню, взял лампу, разгреб угли в жаровне, в которой сохраняли огонь, зажег лампу. После этого, разломав несколько табуретов и столиков, сложил обломки в кучу под главной лестницей, ведущей на второй этаж; складывая, он бормотал:
— Гордецы восстали против меня; но ныне грядет ветер и возмездие.
Он еще раз прошелся по дому и поднялся на крышу. Там, едва он шагнул из дверного проема, на него налетел порыв ветра, словно приветствуя его и одновременно испытывая его силу, — князь был воплощением тучи, заполонившей собой и мир, и небеса; полы княжеского халата взлетели, волосы и борода перепутались, прянули в глаза и в уши — ветер завывал и налетал с такой силой, что едва не лишил его дыхания. И ветер, и тьма были сродни тем, что пали на Египет во дни, когда Спаситель — и стоявший за его спиной Бог — мерились силами с царскими колдунами: ветер и тьма, но ни единой капли дождя.
Князь вцепился в дверной косяк, вслушиваясь в грохотание тяжелых предметов на соседних крышах, в дребезг легких предметов, — порывы ветра с легкостью отыскивают их там, где взгляд отыскать не в силах. Заметив, что все эти препоны способны лишь разделить летучие отряды на отдельные потоки, он разразился воплями и хохотом попеременно — если бы обитатели соседних домов не попрятались в постели, они могли услышать следующее:
— Гордецы восстали против меня, злопыхатели явились за моей душой! Но теперь — ха-ха-ха! — грядет ветер, а с ним — возмездие!
Дождавшись короткого затишья, он пересек крышу, выглянул на улицу и, не увидев ничего — ни огонька, ни живой души, — повторил те же слова с легким изменением:
— И ветер… — ха-ха — ветер уже здесь и возмездие!..
Он бросился назад, спустился с крыши.
Пришло время раскрыть суть его замысла.
Главная лестница начиналась от пола, под ней образовывалось нечто вроде моста. Проходя там, князь опустил лампу на гору растопки, оттуда тут же потянуло древесным дымом, потом заструился дым, раздалось пощелкивание и потрескивание занявшихся поленьев.
Довольно скоро пламя набрало мощь и силу — и князь уже не мог затушить его или сдержать, даже овладей им внезапное раскаяние. Оно перескакивало со ступеньки на ступеньку, постепенно заполняя комнату удушающими газами. Поняв, что унять пожар уже не сможет никто и ничто, он лишь разбушуется, как только прорвется к слабейшему из порывов урагана, свирепствующего снаружи, князь опустился на четвереньки — иначе дышать становилось трудно — и пополз к двери. Оказавшись возле нее, он отодвинул засов и протиснулся на улицу; там не было ни души, никто не заметил клуб дыма и сопровождавшее его тусклое мерцание.
Дух его был слишком опьянен восторгом, чтобы думать о предосторожностях, и все же он приостановился, дабы повторить все ту же фразу, дополнив ее отвратительным смешком:
— И вот — ха-ха! — ветер здесь, а с ним и пожар, и возмездие!
После этого он плотнее запахнулся в плащ, согнулся под напором ветра и не спеша зашагал по улице в сторону ворот Святого Петра.
Там, где на перекрестках открывались дали, еврей — теперь не скиталец, а беглец; впрочем, беглец, прекрасно знавший, куда он направляется и с каким радушием его там ждут, — останавливался, чтобы окинуть взором затянутый тучами небесный свод над тем местом, где стоял его только что покинутый дом. Смутные красноватые сполохи стали первым подтверждением того, как разрастается пожар, скромно зародившийся под главной лестницей.
— Да встретятся ветер и пламя! И очень скоро эти лицемеры и прихлебатели, византийские ублюдки, узнают, что у народа Израиля есть свой Бог, который им недоступен, узнают, что он творит с теми, кто бесчестит его дочерей. Дуй, ветер, дуй сильнее! Крепни, пожар, и распространяйся — реви тысячей львов, пока они не затрясутся, как загнанные шавки! При таких счетах немногие невинные жертвы — не более чем моль, забившаяся в спряденную шерсть и питающаяся ее нитями. А виновные уже начали молиться — но кому? Дуй, о ветер! Распространяйся, о пожар, и не знай пощады!
Так он ярился; и, будто бы вняв его проклятиям, высокий столб, снизу подсвеченный освобожденным пламенем, в центре состоящий из снопа искр, взметнулся ввысь с мощью титана, стремящегося захватить весь мир; тут налетел порыв ветра и повлек его на северо-запад, к Влахернскому дворцу.
— Вот куда клонится возмездие? Помню, я предлагал ему Бога, мир и добрую волю, но он их отверг. Дуйте, ветра! Пока вы — лишь дуновения с юга, наполненные для меня ароматами пряностей, но в его ушах гремите, точно колесницы! А ты, огонь! Не забудь свершить возмездие, помни, чей ты слуга. Низойди с небес, дабы сказать, кто виновнее всех: те, кто лишает девственности невинных, или тот, кто говорит «нет» Предвечному, предлагающему свою любовь. Станьте для него знаменами на колесницах!
Тут зародился гул — сперва тихий, неуверенный, но потом, когда красный столб взметнулся ввысь, он набрал силу и вскоре зазвучал одним словом:
— Пожар! Пожар!
Казалось, этот крик разбудил весь город. Люди выглядывали в окна, распахивали двери, выбегали из домов и спешили туда, где ярое пятно у подножия тучи, затворившей все небо, ширилось и углублялось. С непостижимой быстротой улицы — включая и те, которые вели к жилищу еврея, — превратились в людские ручейки, а потом и потоки.
— О боже, что за ночь для пожара!
— К утру от нас ничего не останется, даже пепла.
— А женщины, дети — подумайте о них!
— Пожар — пожар — пожар!
Еврей вслушивался в эти вопли, но потом, найдя себе прикрытие, двинулся прочь. Он не упустил ни одной стадии страшной неразберихи: бегущие мужчины, кучки полуодетых женщин, дети, безумными глазами вглядывавшиеся в дым, что тянулся от пятого и шестого холма к седьмому, — бледные лица, выкрики, то и дело вздымаемые распятия и мольбы к Заступнице Влахернской, — он все это видел и слышал, постепенно продвигаясь к воротам Святого Петра, — теперь это было несложно, все улицы были ярко освещены, не оступишься, не собьешься с пути. Его едва не сбили с ног бегущие солдаты, но в конце концов он добрался до места и благополучно вышел из города. Галеру ему удалось отыскать быстро; взойдя на борт и ответив на несколько вопросов по поводу пожара, он велел капитану сняться с якоря и идти к Босфору.
— Похоже, город выгорит дотла, — сказал он, а моряк, решив, что князь напуган, призвал гребцов и, дабы выслужиться, развил огромную скорость, что было несложно, ибо столб света стоял над стеной и отражался от облаков на сколько хватало глаз, заливая гавань светом так же, как и улицы: отчетливо были видны корабли, моряки на их палубах и Галата, ее стены, крыши домов и башня, забитая людьми, потрясенными масштабами бедствия.
Когда галера миновала мыс Сераль, ветер и тяжелые волны Мраморного моря, с пеной на гребнях, ударили в борт с такой силой, что гребцы с трудом удерживали весла; они закричали. Капитан отыскал своего пассажира.
— Мой господин, — обратился он к нему, — с мальчишества я бороздил эти воды и никогда не видел такой ночи. Позволь воротиться в гавань.
— Что, разве света не достаточно?
Моряк перекрестился и ответил:
— Света достаточно, еще бы! — Он содрогнулся. — Однако ветер и волны, мой господин…
— А! Это не важно, двигайся вперед. Под прикрытием гор Скутари все пойдет гладко.
Удивляясь, как человек, испугавшийся пожара, может быть настолько равнодушен к бушующим волнам и буре, капитан встал за кормило.
— А теперь… — сказал еврей, когда они вошли под защиту азиатского берега, — теперь дальше, вверх по Босфору!
Свет преследовал их еще час и даже долее — этого хватило, чтобы дойти до Сладких Вод и Белого замка, но даже и там свечение облака над злосчастным городом было настолько ярким, что половина пролива скрывалась в тени от чинар, растущих на левом берегу.
Комендант замка встретил друга своего повелителя, нового султана, у самой пристани; прежде чем войти внутрь, князь в последний раз кинул взгляд туда, где, судя по всем признакам, древняя столица отчаянно сражалась с полным уничтожением. Распалив воображение образами того, что могло там происходить, князь хлопнул в ладоши и повторил прежнюю фразу в прошедшем времени:
— И налетели ветры, и запылал пожар, и пришло возмездие. Да постигнет оно всех, кто покушается на детей и отрицает Бога.
Через час он уже мирно спал, будто и не существует таких вещей, как укоры совести и сострадание.
Вскоре после полуночи один офицер стражи решился приблизиться к ложу императора Константина; от возбуждения он даже решился потрясти августейшую особу.
— Проснитесь, ваше величество, проснитесь и спасите город. Он весь в огне.
«Мой господин… с мальчишества я бороздил эти воды и никогда не видел такой ночи».
Константина поспешно облачили, и он первым делом поднялся на башню Исаака. Открывшееся оттуда зрелище наполнило его ужасом, однако он обладал качествами воина, в том числе и способностью в критические моменты сохранять трезвость мысли. Он видел, что пожар распространяется по ветру и продвигается к Влахерну, а там, лишившись пищи, скорее всего, погаснет. Все, находившееся на его пути, было обречено, однако император решил, что можно предотвратить возгорание справа и слева, и, действуя стремительно, поднял на ноги всех находившихся в казармах воинов и отправил их на помощь жителям. Этот план увенчался успехом.
Глядя вниз с высоты на восходе солнца, император легко различал обугленный след, протянувшийся от пятого холма к восточной стене императорских владений; свидетельствуя о буйстве ветра, садовые террасы были на много дюймов засыпаны пеплом и гарью — остатками того, что еще на закате было уютными домами. А что жертвы? Их число так никогда и не было установлено; равным образом даже самое тщательное расследование не смогло установить источник возгорания. Летопись злодейств, которая будет оглашена только в Судный день, видимо, бесконечна, ибо даже смертным хочется прочесть эту книгу.
Индийского князя сочли погибшим в огне — и многие искренне сострадали таинственному чужеземцу. Он же находился в Белом замке и жадно глотал все новости, за которыми на следующий день отправил коменданта. Впрочем, одно известие сильно испортило радость, которую он втайне испытывал: Уэль, сын Яхдая, погиб — скончался от ожогов, которые получил в ту страшную ночь.
Мрачного поджигателя обуяли мрачные предчувствия. Неужто былой рок все преследует его? Неужто положенное наказание не избыто, и всякий человек, с которым его связывает любовь, дружба или общие дела, всякий, на кого он кинет благосклонный взгляд, рано или поздно за это поплатится? С этого момента, по непостижимому душевному наитию, он начал вести список этих несчастных: сперва Лаэль, за нею — Уэль. Кто будет следующим?
Читатель еще не забыл, что дом купца находился напротив дома князя, их разделяла улица. К несчастью, она была узкой; жар от одного здания перекинулся на другое. Уэль сумел выбраться из пламени, но потом вспомнил, что забыл драгоценности, которые ему наказали сберечь для Лаэль, и бросился обратно. Ослепленный и обожженный, он выбрался наружу и упал на камни мостовой; его унесли, но кошелек он сумел уберечь. На следующий день он умер. В предсмертный час он продиктовал письмо к княжне Ирине, умоляя ее взять под опеку свою дочь — если та, с Божьей помощью, вернется. Он добавил, что таково и его желание, и желание индийского князя; к этому посланию он приложил самоцветы и список имущества, оставшегося у него на рынке. Все свое имущество он оставлял любимой дочери — таково было его завещание, которое завершалось фразой, свидетельствовавшей о безграничном доверии, которое он питал к поручительнице-христианке: «А если в течение года, считая от сего дня, она не вернется, о княжна, прошу вас стать моей наследницей и вручаю вам все мое имущество без изъятия. И да хранит вас Бог!»
Нам уже известно, чем закончился разговор Сергия с индийским князем, мы помним, что рано утром на второй день после исчезновения Лаэль Сергий, в сопровождении Нило, распростился с эксцентричным чужеземцем и отправился проверять свои соображения, касавшиеся пропавшей девушки.
Около полудня он появился на улице к юго-западу от Ипподрома, которая проходила мимо жилища хранителя цистерны. Нило по предварительной договоренности следовал за ним на расстоянии, но не выпуская из виду. Рядом с Сергием шел разносчик фруктов, самый обыкновенный человек, чьи преемники сегодня — истинное проклятие для тех, для кого в современном Византии утренняя дрема есть самый сладкий способ приготовиться к долгому дню.
Разносчик тащил огромную корзину, закрепленную на лбу ремнями. Кроме того, у него имелось деревянное блюдо, где лежали образцы его товара; нельзя не отметить, что мушмула, апельсины, смирнские фиги и огромные грозди крупного зеленого винограда, только что сорванного с лозы на азиатском берегу напротив Принцевых островов, выглядели крайне заманчиво, поскольку час был тот, когда весь мир садится за обед, чтобы продержаться до ужина.
Передавать разговор между разносчиком и русским нет никакой необходимости. Первый все пытался продать свой товар. Но вот они дошли до того места, откуда можно было видеть хранителя цистерны, — он, как всегда, сидел на пороге и стучал палкой по камням. Здесь Сергий остановился и сделал вид, что рассматривает предлагаемые ему лакомства. Потом, будто бы приняв решение, произнес:
— Ну ладно! Давай перейдем через улицу — и если вон тот человек предоставит мне помещение, где я смогу спокойно вкусить пищу, я куплю твой товар. Идем спросим.
И оба направились к двери.
— Добрый день, друг мой, — обратился Сергий к хранителю, который тут же его узнал и, встав, вполне любезно поклонился в ответ.
— Ты приходил сюда вчера, — сказал он. — Рад тебя видеть снова. Входи.
— Благодарствуй, — отвечал Сергий. — Я голоден и хотел бы отведать того, что предлагает этот торговец, однако есть на улице мне не с руки; не сочтешь ли ты за навязчивость, если я попрошу занять для этой цели какую-нибудь комнату? Тем более что я от всей души приглашаю тебя разделить со мной трапезу.
Поддерживая эту просьбу, разносчик протянул хранителю свое блюдо. Аргумент оказался весомым, и владелец домика тут же напустил на себя вид знатока, ощупал мушмулу, поднес к носу и понюхал апельсин, прикинув его вес на руке, а потом ответил:
— Ну разумеется, проходи прямо в гостиную. Я приготовлю ножи, а потом принесу салфетки и миску с водой. На улице трапезовать действительно негоже.
— А как поступить с разносчиком? — осведомился Сергий.
— Веди его внутрь. Пусть покажет, что там на дне корзины. Ты, кажется, говорил, что ты — чужестранец?
Сергий кивнул.
— А вот я нет, — продолжал хранитель, не скрывая самодовольства. — Знаю я этих людишек. У них свои хитрости. Веди его сюда. Семьи у меня нет. Я живу один.
Послушник принял приглашение, но у двери помедлил, пропуская вперед разносчика, и в то же время приподнял клобук, будто бы поправляя; после этого ему пришлось сворачивать свои длинные светлые кудри и аккуратно убирать их под головной убор. Покончив с этим, он шагнул внутрь и направился за хозяином в дверь налево. Вход во двор теперь был открыт.
Вся затея с клобуком была на деле сигналом для Нило. Если перевести в слова, знак этот означал следующее: «Хранитель занят, путь открыт. Вперед!» Царь, остававшийся наготове, в ответ неспешно двинулся вперед, помня, что спешка может его выдать, поскольку вокруг было довольно много народу.
Дойдя до дверей, он приостановился, чтобы осмотреть фасад дома; потом и он шагнул внутрь, прошел помещение насквозь, оказался во дворе и там с одного взгляда приметил все: мощеный участок, выгородку над лестницей, ведущей к воде, три стороны квадрата напротив входа, без единой двери, окна или панели, паланкин в углу, два его шеста, связанных вместе. Посмотрел назад — там по-прежнему никого не было: если кто и видел, как он входил, то за ним не последовал. На блестящем черном лице показалась улыбка, а зубы, заточенные по обычаю воинов Каш-Куша, блеснули белизной на коралловом фоне. Нило был явно доволен и уверен в себе. Он подошел к выгородке, быстро глянул вниз, на ступени — докуда хватило глаз, вернулся к паланкину, осмотрел его изнутри, открыл дверцу. Внутри был порядок, Нило вошел туда и сел, а потом, закрыв дверцу, задернул переднюю занавеску, оставив узкую щель, и выглянул оттуда — в сторону двери, ведущей из дома, и в сторону выгородки. Обзор в обоих случаях был прекрасный.
Он вылез из паланкина, улыбаясь даже шире прежнего, а зубы его будто бы покрыли свежей эмалью. Без малейшего промедления он шагнул к устью цистерны и, опершись руками справа и слева на выгородку, легко опустился на четыре камня первой площадки; через миг он начал спускаться по ступеням, приостанавливаясь, чтобы разглядеть все, что можно было разглядеть в темном пространстве. Наконец он добрался до нижней площадки.
Настроен он был серьезно. Белые колонны были на изумление мощными, а тьма — еще вопрос, кого ночь в ее естественной красе впечатляет сильнее, дикаря или просвещенного человека; однако первый, безусловно, быстрее переполошится, оказавшись в плену рукотворных стен. Его воображение населит темноту духами, и, что самое странное, духами исключительно недружелюбными. Сказать, что Нило, стоявший на нижней площадке, сохранял полное спокойствие, значило бы отказать ему в способности чувствовать, без которой человек не пригоден к проявлению ни отваги, ни трусости. Размеры резервуара ошеломили его. Молчание висело почти ощутимой завесой; воды, темные и глубокие, так отчетливо напоминали о смерти, что в душе негра всколыхнулись все суеверия. Но тут пришло облегчение, и Нило вгляделся в воду, чтобы определить, есть ли в ее черных глубинах какое-то течение. Такового не обнаружилось, и тогда, узнав все, что хотел узнать, он поднялся по ступеням и, подтянувшись, вновь оказался во дворе. Один взгляд на дом, другой — на небо, и после этого он шагнул в паланкин и заперся там.
Тем временем обсуждение фруктов в гостиной у хранителя продолжало занимать все мысли участников. Прекрасно понимая, чем занят во дворе Нило, Сергий как мог удерживал хозяина дома — если эти слова здесь уместны.
По счастью, никто их не потревожил. Рассчитавшись с разносчиком, который рассыпался в благодарностях, Сергий в конце концов распрощался с хранителем и остаток дня провел на скамье на Ипподроме.
Время от времени он возвращался на улицу, ведущую к цистерне, и доходил по ней до того места, откуда можно было видеть, что хранитель все еще сидит у двери.
Вечером Сергий перекусил в пекарне неподалеку, засидевшись за едой до сумерек, а потом — начинать еще было рано — побродил все по той же улице, стараясь не привлекать к себе внимания.
Еще позднее он уселся в глубине дверного проема нежилого здания неподалеку от дома, за которым наблюдал.
Из описания этих действий читателю должно стать понятно, какой именно план приводили в исполнение послушник и Нило; более того — оно же поможет ему понять еще одну крайне важную часть этого плана. Говоря коротко, настало время сказать, что оба искателя — один в дверном проеме, другой в запертом паланкине — дожидались Демида. Появится ли? И когда?
Забегая вперед, отметим: если он все-таки появится и войдет в цистерну, Нило должен открыть дверь на улицу и впустить Сергия, тому предстояло руководить дальнейшим.
Незадолго до захода солнца хранитель запер входную дверь. Сергий слышал, как лег на место железный засов. Он полагал, что Демид так и не видел Лаэль с самого дня похищения и постарается не видеть до тех пор, пока волнение в городе не уляжется и поиски не прекратятся. Однако город успокоился — и теперь, если Лаэль действительно находится в цистерне, он придет, тем более что ночь ему на руку. Более того, даже если он только приблизится к дому хранителя, само это событие станет веским подтверждением теории послушника: а если он не удовольствуется только этим, если еще и войдет в цистерну, тогда конец всем сомнениям, и Нило удержит его там, пока Сергий приведет на место представителей власти. Таков был его план; вглядевшись в него внимательнее, всякий поймет, что он не включал в себя никакого насилия, кроме самого необходимого. Надо сказать, что в этой связи Сергий, сочтя значимым упоминание индийского князя о том, что Нило когда-то был дикарем, с особым тщанием растолковал тому все инструкции.
Первое событие произошло на глазах у африканского вождя.
Дожидаться в засаде было для него делом не новым. Нетерпение не входило в число его недостатков. Да, ему было бы уютнее с ломтем хлеба и чашкой воды, однако он заранее приготовился к подобным лишениям и, пока оставалась надежда на благоприятное завершение предприятия, готов был сносить их до бесконечности. Основной его задачей было выследить Демида. Того, что он не признает грека, Нило не боялся. Не он ли в яром восторге держал его над стеной, готовый бросить вниз на верную смерть?
Нило испытывал азарт, но не нетерпение. Осязание его обострилось до предела — он сумел развить его до такой степени, что ощущал малейшие вибрации, и это с лихвой заменяло слух. Хранитель захлопнул входную дверь — Нило почувствовал это, хотя и не услышал, и понял, что день завершился.
Некоторое время спустя мостовая опять задрожала, напомнив ему те времена, когда, сидя в Каш-Куше в засаде на львов, он чувствовал, как земля содрогается от топота спасающихся бегством жирафов.
Он слегка раздвинул занавеску, и тут во двор из дома шагнул человек. В руке у него была зажженная лампа, и то был не Демид.
Хранитель цистерны — а это оказался именно он — медленно подошел к выгородке (первые порывы ветра грозили загасить его лампу) и ловко спустился через отверстие на первую площадку.
Сидя в засаде, царь никогда не позволял себе ничего похожего на любопытство. Но тут он почувствовал, что мостовая опять задрожала. Из дома никто не вышел. Новое содрогание, более отчетливое, — и тогда король выскользнул из паланкина и, босиком прокравшись в выгородке, заглянул в зияющее отверстие.
В свете лампы на площадке он разглядел лодку, которую подтянули к нижней ступеньке, разглядел, что в нее заходит некий незнакомец. Потом лампа переместилась на нос лодки, кто-то взял в руки весла, оттолкнулся от ступени — и суденышко почти сразу исчезло.
Поскольку мы уже осведомлены о том, как и что было устроено в цистерне, мы знаем, каким незамысловатым образом хранитель заполучил лодку — ему только и нужно было, что потянуть нужную веревку в нужном направлении, — однако Нило остолбенел от изумления. Пробравшись обратно в свое убежище, он затворил дверь и сделал попытку осмыслить увиденное.
Туман постепенно рассеялся, и один факт предстал ему даже отчетливее, чем собственная могучая рука на колене. Цистерна обитаема — там находится некий человек, с которым нужно сообщаться. Как же ему, королю, поступить далее?
Задача была не из легких. В итоге он порешил оставаться на месте. Возможно, незнакомец кого-то привезет с собой — может, пропавшее дитя, так он называл Лаэль в своих мыслях.
Позднее — счет времени был Нило незнаком — он почувствовал резкий удар по мостовой и увидел, что незнакомец поднимается по ступеням с фонарем в руке. В следующий миг он выбрался из выгородки и вошел в дом. Король не отрывал глаз от выгородки, но за незнакомцем никто не последовал, тайна древнего резервуара оставалась тайной.
Нило снова принялся гадать, не позвать ли Сергия, и снова решил оставаться на месте.
А тем временем туча, которую индийский князь заприметил с крыши своего жилища, примчалась на крыльях бури. Вскоре Сергий уже дрожал в своем дверном проеме. Чтобы отвлечься, он начал перебирать четки и успел вознести молитвы чуть ли не всем имеющимся в календаре святым. Если была в его молитвах какая сила, то ангелы наверняка донесли их в цистерну, до Лаэль.
Улицы опустели. Всякая живая душа, имевшая хоть какое-то убежище, забилась в него; буря ярилась, ветер выл и распевал погребальные песни; отплясывая по камням, он поднимал в воздух множество неприкаянных мелочей; все, что крепилось петлями к фасадам домов, скрипело и хлопало. Лишь влюбленный способен был добровольно оставаться снаружи в такую ночь — влюбленный или необычайно дерзновенный злодей.
Ближе к полуночи, по подсчетам Сергия, скрывшие небо тучи окрасились в тусклый красноватый цвет; стремительно разгораясь, вскоре он уже отбрасывал вниз мощные отблески. Поначалу свет обрадовал Сергия, но вскоре он различил шум, отличавшийся от воя ветра; шум не стихал и не смолкал, и в нем все отчетливее и отчетливее звучали человеческие голоса. А когда мимо его укрытия начали пробегать люди, кричавшие: «Пожар!» — он понял, что происходит. Свет крепчал. Казалось, опасность грозит всему городу. Ей подвергаются и женщины, и дети, а он сидит здесь, из одной лишь слабой надежды, — тогда как там может принести пользу. Нужно спешить на помощь.
Пока Сергий колебался, со стороны Ипподрома показался человек — он двигался стремительно, несмотря на порывы ветра. Он был с ног до головы укутан в плащ, напоминавший тогу, лицо было скрыто складками, при этом видом и повадкой он несколько напоминал Демида. Сергий тут же отбросил все сомнения и, начисто позабыв о пожаре и опасности, грозившей городу, попятился еще дальше в дверной проем.
Улица была шире прочих, незнакомец шел по противоположной от Сергия стороне; когда он приблизился, стало ясно, что он мал ростом. Остановится ли он у дома хранителя?
Он у двери!
Сердце русского послушника бешено заколотилось.
Незнакомец остановился прямо перед дверью и постучал. Звук оказался очень резким — видимо, стучали камнем. Засов тут же откинули, и гость вошел внутрь.
Кто это, Демид? Инок снова задышал: похоже, что да, но в любом случае король вскоре даст ответ на этот вопрос, а до тех пор остается только ждать.
Понятно без всяких слов, что паланкин оказался куда более удобным местом для засады, чем дверной проем. Нило лишь ощущал, как время от времени дом содрогается от порывов ветра. Он, в свою очередь, тоже обрадовался, когда небо озарилось светом, ведь заодно осветился и двор. Теперь разве что призрак мог проникнуть в цистерну незамеченным.
Стук во входную дверь не укрылся от короля. И вот человек, которого он раньше видел в лодке, вновь вышел из дома, в руке у него вновь светилась лампа; однако, поскольку он то и дело с почтительностью оглядывался, порыв ветра загасил пламя и заставил его вернуться; тут во двор шагнул еще один человек и сразу же остановился. Нило чуть расширил щель в занавесках, сквозь которую смотрел наружу.
Здесь необходимо отметить, что новоприбывший, за которым наблюдали помимо его ведома, был тем же человеком, которого на глазах у Сергия впустили в дом. Хранитель отвел его в одну из комнат, чтобы тот сменил платье. Стоя теперь в залитом светом дворе, он все еще был завернут в плащ — полностью, кроме головы, на которой красовалась щегольская белая шапочка, напоминающая шотландский берет, украшенная двумя длинными красными страусовыми перьями, приколотыми брошью из драгоценных камней, которые так и сверкали в прихотливом узоре. В какой-то момент незнакомец распахнул плащ, явив под ним короткую посеребренную кольчугу из мелких колец, с элегантно обхватывающими плечи треугольными эполетами. Шею обрамлял пышный воротник, который был лишь частью кружевной накидки.
Будет сильным преуменьшением назвать удовольствием то чувство, которое пронзило все фибры души царя; скорее его следует поименовать восторгом, с которым воины, закаленные в боях, приветствуют появление противника. Иными словами, отважный негр опознал Демида, однако ему хватило присутствия духа понять и оценить обстоятельства, в которых было сделано это открытие. Если в нем и взыграл дикарский дух, то следует помнить: он пришел не только вернуть похищенную девушку, но и отомстить за поруганную честь своего хозяина. Более того, воспитание, которое дал ему князь, не призывало оказывать милосердие врагам.
Оба они — Демид и хранитель — без промедления вошли в цистерну, хранитель шел первым. Когда, по подсчетам короля, они опустились на нижнюю площадку, он вылез босиком из паланкина и, перевесившись через перила выгородки, стал смотреть, что происходит внизу.
Лампу держал грек. Чем занимается его помощник, негр взять в толк не мог, пока в виду медленно не показалась лодка. Тогда Демид опустил в нее лампу, сбросил тяжелый плащ и, сев на место гребца, взялся за весла. Воспоследовал краткий разговор, в завершение его подчиненный присоединился к старшему. Лодка отчалила.
Пока все шло в полном соответствии с предположениями Сергия; настало время призвать его!
Вне всякого сомнения, Нило прекрасно помнил все полученные указания, и первым его порывом было выполнить их в точности; простояв у выгородки достаточно, дабы убедиться, что грек скрылся в темной каверне, бежать откуда невозможно, если не существует некоего тайного выхода, Нило медленно пошел прочь и уже шагнул было в дом, когда, оглянувшись, увидел, что во двор выскочил хранитель.
Честно говоря, царь с некоторым сомнением наблюдал за отбытием лодки. Поймать злоумышленников теперь казалось просто, спасти девушку — отнюдь. Мало ли что они учинят с ней тем временем! Насколько он понял настроение своего хозяина, спасти ее было для него важнее, чем схватить их; именно поэтому он собирался последовать за ними, не призывая Сергия. Плавать он умел, да, однако вода была холодной, а тьма наводила на него ужас. Может, уйдут многие часы, прежде чем он найдет, где злодеи ее прячут, — может, он и вовсе за ними не угонится. Входя в дом, он испытывал сильнейшее сожаление, однако оно же поможет нам понять, какая беспредельная радость обуяла его теперь. Шаг вправо, и он укрылся за косяком двери.
Хранитель вошел внутрь, не подозревая о грозившей ему опасности; еще несколько минут — и он ляжет в постель и уснет: совесть его была спокойна. У древней цистерны много тайн, одной больше — и что же? Он занес ногу через порог, услышал рядом шорох, но не успел ни отскочить обратно, ни вскрикнуть — горло ему сдавили две могучие руки. Хранитель не был ни трусом, ни слабаком: он сопротивлялся, пытался сделать вдох. Но все, что ему удалось, — это вытащить нападавшего на тусклый свет и мельком увидеть гиганта с черным, страховидным лицом. Нечисть из цистерны! Подумав об этом, хранитель обмяк и опустился на пол. Нило зря стискивал ему горло — его соперник умер от страха.
Это деяние не было частью плана, который ему с таким тщанием изложил Сергий.
Что дальше?
Королю предстояло ответить на этот вопрос.
Он выволок тело во двор, поставил ногу покойнику на горло. В нем пробудились все дикарские инстинкты, мысли его устремились к Демиду. Отнять эту жизнь ему хотелось еще сильнее, и на некоторое время он позабыл о послушнике. Будь у него хоть доска — любое, пусть и самое примитивное плавучее средство, — он отправился бы в погоню за Демидом. Он оглядел двор, и на глаза ему попался паланкин с приоткрытой дверцей. Дверца подойдет. Нило подхватил безжизненное тело хранителя, оттащил в сторону, водрузил на сиденье и хотел было оторвать дверцу, но тут заприметил шесты. Длиной они были двенадцать-четырнадцать футов, связанные вместе. В Каш-Куше ему приходилось пересекать ревущие потоки и не на таких суденышках, загребая при этом руками. Спустить их к цистерне, спуститься с ними по лестнице, сесть сверху, скользнуть в темноту — все это слилось в одно движение, так быстро негр это проделал. И вот он отбыл в неизвестность, обуреваемый мыслью о том, что его может опередить другой, отбыл, поддерживаемый азартом погони, которая позволит ему рано или поздно захватить врага врасплох, — и тут мы ненадолго оставим африканского царя и вернемся к другой нити нашего повествования.
А теперь читатель вернется — надеюсь, что с радостью, — к Лаэль.
Хранитель, дожидавшийся ее появления, поспешно запер двери за носильщиками паланкина — а они в свою очередь еще более поспешно отправились на борт судна и сбежали из города. Он принес из гостиной лампу и, заглянув в паланкин, обнаружил пассажирку в уголке, безжизненной с виду. Голова ее свесилась на грудь, узкая полоска лба, проступавшая из-под рассыпавшихся волос, была белой, как мрамор; однако девичья грудь едва заметно вздымалась — значит, жизнь не покинула ее. В тяжелую минуту женщина вопиет о своей беде, даже если молчит.
«Ну наконец! — подумал хранитель, бесцеремонно осмотрев несчастную. — Да уж, если ему нужна красота — красота без любви, — он останется доволен. Такой уж он человек. Я бы скорее согласился на безанты, которые он на нее потратил. На рынке полно таких прелестей, притом здоровых и сильных, а кроме того — зрелых и полных жизни, а не этаких заморышей!.. Однако каждым сетям — своя рыбка, каждому человеку — своя доля, как говорят неверные на другом берегу. Место ее в цистерне, мое дело доставить ее туда. Как мне повезло! Она без чувств, не станет донимать меня мольбами, слезами, не станет упираться! Да хранят ее все святые!»
Закрыв дверцу паланкина, он поспешно вышел во двор, оттуда спустился по ступеням на нижнюю площадку, подтянул к себе лодку и закрепил, положив весла между планширом и ступенькой. Все это он проделал очень быстро.
«Кровь голубки, слезы женщины — трудно сказать, что больше терзает душу… Ну, в путь! В конце его тебя ждет дворец!»
Он извлек ее из паланкина. Совершенно бесчувственная, она была не столько тяжелой, сколько неудобной ношей.
У выгородки он опустил ее на землю и вернулся за лампой. Ступени вниз были скользкими, рисковать он не мог. Доставить девушку в лодку оказалось непросто, но он проделал это со всей мыслимой бережностью; впрочем, больше из страха перед тем, кому служил. Опустив ее голову на сиденье, он почтительно поправил ее одежды.
— О Пречистая Богоматерь Влахернская! — произнес он, глядя в лицо, наконец-то оказавшееся на виду. — Брошь на плече — ах, как сверкают камни! Так и манят к себе! — Отстегнув украшение, он припрятал его под одежду, после чего продолжал: — Какая же она бледная! Нужно спешить — или просто бросить ее за борт. Если она умрет… — По лицу его пробежала тревога, но оно тут же разъяснилось. — А, ну конечно, она прыгнула за борт, пытаясь спастись!
Без дальнейших промедлений он повесил лампу на нос, оттолкнулся от площадки и усердно заработал веслами. Лодка скользила между колоннами, то и дело совершая стремительные повороты. Трудно сказать, в каком именно направлении двигался хранитель и долго ли греб; большая часть времени ушла на то, чтобы огибать препятствия, но вот наконец они достигли плота крестообразной формы, который уже был описан ранее: он был надежно привязан между четырьмя огромными колоннами, на которых держалась кровля цистерны. Лаэль все оставалась погруженной в милосердный сон.
Тогда хранитель перенес бесчувственное тело к дверям низенького одноэтажного домика, или хижины, — таким он представал в слабом свете лампы, — а оттуда внутрь, где стояла такая тьма, что казалось: глаза завязали, причем многократно. Он подошел к ложу, опустил на него девушку.
— Ну вот, моя часть работы сделана! — пробормотал он, набрав полную грудь воздуха. — Осталось осветить дворец! Если она проснется в этом непроглядном мраке… — слова его прервало нечто вроде смешка, — ей он покажется странным, ибо он гуще свежевыжатого масла!
Он поднес лампу поближе — в непроглядной тьме без нее было не обойтись, приходилось думать о ней постоянно, — и среди предметов, ответивших блеском на появление света, оказался отполированный металлический диск, свисавший по центру с потолка. Оказалось, что это люстра со множеством ламп, заправленных маслом. Когда все они вспыхнули, глазам предстало изысканное помещение, безусловно свидетельствующее об утонченном вкусе создавшего ее бесшабашного гения.
На то, чтобы зачитать список всех предметов, которые он собрал здесь как для вразумления, так и для развлечения, ушло бы много времени. Они были повсюду: книги, картины, музыкальные инструменты, на полу — ковер, которым пленилась бы сама мать султана, на стенах — шпалеры из золотых и шелковых нитей, на потолке — узор из деревянных панелей.
Если посмотреть на план плота, можно увидеть, что на одной стороне находился причал, а на других нечто вроде павильонов; тем самым внутреннюю часть домика можно было разделить на три помещения. Стоя под круглой люстрой, обитатель его мог рассмотреть три оставшиеся комнаты, каждая из которых была замыслена и обставлена для определенной цели: та, что справа, — для вкушения пищи, слева — для сна, а третья, напротив двери, для отдыха и чтения. В первой уже был накрыт стол, блестевший стеклом и драгоценными металлами; во второй под пышной грудой розового бархата и сказочной красоты кружева угадывалась кровать, в третьей стояли стулья, кушетка и подставки для ног, — казалось, их лишь вчера вывезли из дворца Птолемеев; на них, раскиданные в художественном беспорядке, лежали веера и шали, от каких не отказались бы даже обитательницы гаремов Персии и Индостана. Однако главным сокровищем этого помещения был лист меди, начищенный так, что его можно было использовать вместо зеркала, — он был в человеческий рост. Рядом с зеркалом был расставлен по полкам туалетный прибор.
Мы уже слышали о Дворце Любви, смутном замысле Магомета; здесь перед нами был Дворец Наслаждений, иллюстрация к теории Эпикура, как ее понимал Демид. В него было вложено столько труда и денег, что становилось ясно: этот плавучий дом, столь убогий снаружи и изысканный внутри, предназначался не для одной только Лаэль. Индийской княжне предстояло стать первой его обитательницей, но за ней должны были последовать другие, столь же прекрасные и высокорожденные, предметы того же поклонения. Но кому бы ни предстояло стать фавориткой на час, три этих павильона и должны были составлять весь ее мир, а вот избавиться от нее было проще простого: воды, текущие неведомо откуда и неведомо куда, сразу наводили на страшную мысль. Все строилось на том, что, оказавшись здесь, она постепенно перестанет томиться по верхнему миру. Хозяйка дома, имеющая под рукой все, чего только можно пожелать, станет королевой, поклоняться которой будут Демид и его избранные друзья из философских кругов. Иными словами, храм Академии, расположенный в верхнем мире, — это всего лишь место встреч; истинный храм находится здесь. Здесь утонченные жрецы будут рассуждать о делах и возносить молитвы; а что до их псалмов и литаний, их веры и обрядов — и что же, что эта новая замена религии есть всего лишь переиначенная старая философия, в основе которой лежит простейшее психологическое представление, а именно что сиюминутное удовольствие — это единственный принцип, достойный культивирования и удовлетворения.
Обстановка и безделушки мало интересовали хранителя. Куда важнее ему было привести пленницу в чувство — ему любопытно было узнать, как она себя поведет, очнувшись. Он брызнул водой ей в лицо и принялся энергично обмахивать ее веером, используя для этого снежно-белое крыло страуса, украшенное по рукояти камнями в форме скарабеев. Не забывал он и молиться.
— О Пресвятая Дева! О благословенная Богоматерь Влахернская! Не дай ей умереть. Для тебя тьма — ничто, ибо ты облачена в свет. Во имя любви к детям своим, низойди сюда, открой ей глаза, верни дар речи!
Он молился истово.
К великой своей радости, он наконец-то увидел, как нежные губы порозовели, а веки затрепетали. Потом — долгий глубокий вздох, и Лаэль принялась неуверенно, испуганно оглядываться; сначала взгляд ее остановился на круглой люстре, а потом на хранителе, который, как подобает набожному византийцу, вскричал:
— О Пресвятая Дева! Поставлю тебе свечку!
Приподнявшись, Лаэль обрела дар речи:
— Ты ведь — не мой отец Уэль и не мой отец индийский князь?
— Нет, — отвечал он, поигрывая веером.
— Где они? И где Сергий?
— Я не знаю.
— Кто ты такой?
— Я приставлен следить, чтобы ты ни в чем не знала нужды.
Сказано это было из лучших побуждений, однако оказало противоположное действие. Она вскочила и, обеими руками отведя волосы от глаз, диким взглядом уставилась на убранство всех трех комнат, после чего вновь без чувств упала на ложе. Снова — вода, страусовое опахало и призывы к Богоматери Влахернской; она очнулась.
— Где я? — спросила она.
— Во дворце, принадлежащем…
Он не закончил; с рыданиями и стонами, заламывая руки, она села:
— О мой отец! Почему я его не послушалась?.. Ты ведь отведешь меня к нему? Он богат, он любит меня, он даст тебе много золота и драгоценностей — ты ни в чем не будешь нуждаться. О, отведи меня к нему… Вот, смотри, на коленях прошу!
И она упала к его ногам.
Хранитель не привык к созерцанию красавиц в беде и отстранился; она попыталась последовать за ним на коленях, взывая:
— О, ради спасения собственной души, отведи меня домой!
Поняв, что может не устоять, он заговорил резко:
— Просить меня бесполезно. Я не могу выпустить тебя отсюда, даже если твой отец прольет на меня золотой дождь в месяц длиной, — не могу, даже если бы хотел… Успокойся и выслушай меня.
— Значит, не ты привел меня сюда?
— Я же сказал: выслушай… голод и жажда тебе не грозят, здесь есть хлеб, фрукты, вода и вино — а захочешь поспать, вон там постель. Смотри внимательнее: в той или другой комнате ты найдешь все, что тебе может понадобиться, и все, что найдешь, — твое. Главное — будь благоразумной, не убивайся так. Оставь свои мольбы ко мне. Молиться нужно Пресвятой Деве и благим праведникам. Успокойся и слушай. Не хочешь? Ладно, я пойду.
— Пойдешь? Не сказав мне, где я нахожусь? И почему здесь оказалась? По чьей воле? О господи!
Она в отчаянии упала на пол, а он, с внешним бесстрастием, продолжал:
— Сейчас пойду, однако вернусь утром за твоими распоряжениями и вечером еще раз. Ничего не бойся: никто не собирается причинять тебе зло, а если соскучишься, вон там есть книги; не умеешь читать — можешь петь, здесь есть и музыкальные инструменты, выбирай любой. Сознаюсь, прислужница из меня плохонькая, никто меня этому не учил, но хочу дать тебе совет: умойся, прибери волосы и постарайся выглядеть покрасивее — рано или поздно он придет…
— Кто придет? — вопросила она, поднимаясь на колени и сжимая руки.
Этого ему уже было не вынести; он обратился в бегство, повторяя раз за разом:
— Я вернусь утром.
Выходя, он забрал лампу — без нее не управиться. Выйдя за дверь, задвинул засов, а потом погреб прочь, повторяя:
— Ах, кровь голубки и слезы женщины!
Оставшись в одиночестве, несчастная девушка долго пролежала на полу, рыдая и постепенно постигая благотворность слез — особенно слез раскаяния. Потом, когда к ней вернулся разум — то есть способность мыслить, — она обратила внимание на царившую кругом тишину. Она вслушалась и не обнаружила ни единственного признака жизни: никаких шумов улицы, ближайших домов, соседей, — казалось, снаружи вообще ничего нет. Гудение насекомого, щебетание птицы, шорох ветра, журчание воды — ничто не развеивало жуткого ощущения, что она неведомым образом упала с Земли и оказалась на далекой необитаемой планете. Это было бы тяжело, но еще тяжелее оказалась овладевшая ею мысль, что она здесь и останется; мысль сделалась невыносимой, и Лаэль принялась бродить из комнаты в комнату и даже попыталась заинтересоваться всевозможными предметами. Может ли женщина, проходя мимо зеркала, не замедлить шаги? Вот и она в конце концов остановилась перед высоким листом меди. В первый момент отразившаяся там фигура напугала ее. Совершенно расхристанная: разметавшиеся волосы, заплаканное лицо, распухшие, красные глаза, беспорядок в одежде, — она выглядела незнакомой. У страха глаза велики, и через некоторое время для нее стало утешительным общество этой незнакомки: она казалась не просто чужачкой, но чужачкой потерянной, как и она сама, попавшей в ту же беду — им было в чем посочувствовать друг другу.
Наблюдать за несчастным человеком — дело нерадостное, а потому попрошу дозволения сделать рассказ о том, как прошла эта ночь в цистерне по возможности кратким. От постели к зеркалу; то страх, то отчаяние; крик о помощи, напряжение слуха — взбудораженное воображение порождает несуществующий звук; волнение не позволяет проглотить ни кусочка; страшная мысль, что она погибла безвозвратно, навсегда, не дает уснуть или собраться с мыслями. Среди этих мук Лаэль не считала ни минут, ни часов, для нее существовало только особое время этой странной юдоли, ее нового места жительства. Да, она досконально исследовала свое узилище в надежде бежать, но всякий раз натыкалась на стены, здесь не было ни окон, ни отверстий, ни световых фонарей, была единственная дверь, запертая снаружи.
Следующий день ничем не отличался для пленницы от этой ночи — безразмерное время, наполненное страхом, ожиданием, жуткими предчувствиями, — ни один звук не нарушал тишины. Если бы до нее долетел звон колокола, пусть даже совсем слабый, или звук голоса, не важно, к кому обращенного, она бы поняла, что все еще находится в обитаемом мире, — ах, даже стрекотание сверчка и то бы ее обрадовало!
Утром, как обещано, явился хранитель. Он пришел один, без всяких дел, только заново наполнил маслом светильники. Тщательно осмотрев дворец — так он его называл, видимо не без доли сарказма, — перед самым уходом он осведомился, желает ли она, чтобы в следующий раз он ей что-то принес. Какой пленник не стремится к свободе? Его слова лишь вызвали повторение давешней сцены, и он бежал прочь, бормоча, как прежде:
— О, кровь голубки и слезы женщины!
Вечером она оказалась более вменяемой, вернее, так ему показалось; собственно говоря, она просто притихла от изнеможения. Тем не менее он вновь обратился в бегство перед лицом молений, с которыми она к нему взывала.
На вторую ночь она прилегла на ложе. Естественная потребность одолела и горе, и страх; она уснула. Разумеется, она знать не знала, что ее ищут повсюду, не знала о трудностях поисков; из-за этого неведения ужас перед похищением постепенно уступил место еще более горькому чувству: что она покинута. Где Сергий? Разве не настал момент продемонстрировать сверхчеловеческую остроту ума, которую она до сего момента числила за своим отцом, индийским князем? Звезды способны поведать ему все, что угодно, значит если теперь они молчат о ее судьбе, то лишь потому, что он не дал себе труда задать вопрос. Положение, в которое она попала, было из тех, когда людям свойственно строить неразумные домыслы; она уснула с тяжелым чувством, что все дружественные планеты, даже Юпитер, появление которого она так часто наблюдала с восторгом влюбленной, поспешили в свои Дома, дабы поведать князю, где она находится, он же по неведомой причине отказывается их слушать.
А потом она погрузилась в мрачную скорбь, одно из многих проявлений отчаяния.
Именно в таком настроении она лежала на постели, когда услышала скрип уключин, а сразу за этим — скрип половиц. Она села, гадая, почему хранитель вернулся так рано. У двери послышались шаги, однако замок открылся не сразу — его явно отпирала непривычная рука; тут ей вспомнился тот грубый совет: умойся — рано или поздно кто-то придет.
«Сейчас я выясню, кто меня сюда спрятал и зачем», — подумала она.
И к ней вернулась надежда.
«А может, это отец наконец-то меня обнаружил!»
Она вскочила — радость, прихлынувшая к сердцу, готова была вырваться наружу, — но тут дверь распахнулась, и вошел Демид.
Нам уже ведомо, в каком виде он перед ней предстал. Отвернувшись, он вставил ключ обратно в замочную скважину. Она увидела этот ключ: в крайнем случае он может послужить оружием, увидела повернувшую его руку, затянутую в перчатку, услышала, как язычок послушно скользнул в щель, — и искра надежды тут же угасла. Она вновь опустилась на постель, мрачная, настороженная.
Посетитель — в первый момент она его не узнала — вел себя как дома, будто бы был уверен, что его тут ждут. Заперев дверь, он дополнительно обезопасил себя, вытащив ключ из замка. Все еще глядя в сторону, он подошел к зеркалу, сбросил с плеч плащ и невозмутимо оглядел себя, поворачиваясь туда-сюда. Он поправил накидку, снял берет и, расправив перья, надел его снова, потом засунул перчатки под поясной ремень (меча на нем не было), а тяжелый ключ — туда же, но с другой стороны: там висел прямой кинжал устрашающих размеров.
Лаэль следила за его движениями, не понимая, сознает ли он ее присутствие. Впрочем, скоро ее сомнения развеялись. Отвернувшись от зеркала, он медленно двинулся в ее сторону. Оказавшись под люстрой, там, где свет заливал его ярче всего, он остановился, снял головной убор и произнес:
— Дочь индийского князя не могла меня позабыть.
А надо сказать, что если в каких-то эпизодах этой хроники юная еврейка показалась читателю этакой Брадамантой, он, безусловно, был не прав. Она обещала стать прекрасной женщиной, с ясным умом, которым правило чистое сердце. Любые ее высокие слова и поступки неизменно проистекали из движений души. Трудно представить себе обстоятельства, в которых она повела бы себя иначе, чем с простотой и безыскусностью. Демид, в своем нарядном облачении, был хорош собой, тем более что рядом не было больше никого, кто подчеркнул бы его малый рост; однако она не замечала его облачения и смотрела только в лицо, причем нетрудно понять, с каким именно чувством, ибо теперь она знала, кто ее сюда заточил и с какой целью.
Вместо ответа она принялась отодвигаться от него все дальше, пока не приобрела полного сходства с зайчонком, загнанным в угол собакой, или с голубкой, которую преследует ястреб.
Страдания, которые ей довелось пережить, сказались на ее облике — она так и не последовала совету хранителя; говоря коротко, сейчас она мало чем напоминала то свежее, счастливое, сияющее существо, которое он два дня назад видел на променаде. Она сжалась в комочек, волосы разметались, руки были крепко прижаты к груди, а взгляд сосредоточен на нем со смертной мукой. Страх довел ее до последней черты, Демид не мог этого не заметить.
— Не бойся, — поспешил он произнести сострадательным тоном. — Здесь ты в полной безопасности — клянусь тебе в этом, княжна!
Она не двинулась, не ответила, и он продолжил:
— Я вижу твой страх, — возможно, я сам тому причиной. Позволь подойти и сесть с тобой рядом, и тогда я все объясню: где ты находишься, почему здесь оказалась, по чьей воле… или дай мне место у твоих ног… Я буду говорить не от своего имени, но от имени своей любви к тебе.
В ответ — ни слова, лишь угрюмое молчание, в котором ему виделась угроза… угроза? Но что она может сделать? С ним — ничего, ведь на нем стальная кольчуга, а вот с собой — что угодно… Он подумал, что она может лишить себя жизни или лишиться рассудка.
— Скажи, о княжна, не обидел ли тебя кто с тех пор, как ты переступила порог этого дворца? Обиду мог нанести один-единственный человек. Я его знаю, и если, нарушив торжественную клятву, он позволил себе хоть один неподобающий взгляд или слово, если он бесцеремонно прикоснулся к тебе — можешь выбрать для него любую собачью смерть, и он примет ее от моей руки. Именно для этого при мне кинжал. Смотри!
Он говорил искренне, однако только человек, совсем недавно приступивший к изучению людской природы, не опознал бы причин этой искренности; возможно, опознала их и она; нам трудно сказать что-то с уверенностью, ибо она продолжала молчать. Он снова попытался ее разговорить. Упреки, проклятия, гнев, потоки слез, ярость в любом ее проявлении — все было бы лучше этого взгляда, взгляда животного в предсмертный час.
— Должен ли я говорить с тобой с такого расстояния? Как видишь, я могу, но это жестоко; если же ты боишься меня… — Он улыбнулся, будто сочтя эту мысль забавной. — О! Если ты по-прежнему меня боишься, что удерживает меня от того, чтобы добиться желаемого?
Угроза оказалась не более действенной, чем увещевания. Он никогда еще не видел души, парализованной страхом; однако смекалки ему было не занимать. Подойдя к столу, он внимательно его осмотрел.
— Как! — вскричал он с прекрасно разыгранным изумлением. — Ты ничего не ела? Два дня, и ни единой крошки хлеба не проникло в это прелестное горлышко? Ни единой капли вина? Так оно продолжаться не может — клянусь всеми благами небес!
Он положил на блюдо сухарик, поставил кубок, наполненный искристым красным вином, и, подойдя к ней, опустился у ее ног на колени.
— Скажу тебе правду, княжна: этот дворец я выстроил для тебя и доставил тебя сюда, понуждаемый любовью. Да накажет меня Господь, если я хотел уморить тебя голодом! Вкуси пищи, хотя бы для того, чтобы снять грех с моей совести.
Он протянул ей тарелку.
Она встала — лицо, если такое возможно, побледнело еще сильнее.
— Не приближайся — прочь! — Голос ее был резким, пронзительным. — Прочь!.. Или отведи меня к отцу. Это ведь твой дворец, ключ от него у тебя. О, сжалься!
Она была на грани безумия.
— Я готов подчиняться тебе во всем, кроме одного, — произнес он и поставил блюдо обратно на стол, радуясь, что заставил ее заговорить. — Во всем, кроме одного, — повторил он жестко, остановившись под люстрой. — Я не верну тебя в дом твоего отца. Я привез тебя сюда, дабы обучить тому, чему там обучить не смогу, — тому, что ты — идол, ради которого я рискнул всем на свете, в том числе и спасением души… Сядь и успокойся. Сегодня я к тебе не приближусь — да и никогда, без твоего дозволения… Вот, так уже лучше. А теперь, раз ты села и выразила определенное доверие к моим словам — за что я благодарю тебя и целую тебе руку, — выслушай далее и прояви благоразумие… Ты меня полюбишь.
В это заявление он вложил всю свою страсть.
— Нет, нет! Не отшатывайся, не испытывай страха. Ты полюбишь меня, но не как замученная жертва. Я не злодей. Меня легко завоевать — звуками голоса, блеском глаз, благородством натуры, преданностью, где преданность уместна, душой, созданной для любви, которая сияет в ней, точно звезда в ночи; но я не из тех, кто может убить любимую и оправдать свой поступок ее холодностью, презрением, предпочтением другого. Я говорю: будь благоразумна, княжна, и выслушай, как я намерен тебя завоевать… Лучшие годы жизни у нас еще впереди! Зачем мне спешить, прибегать к силе, испытывать нетерпение? Ты уже там, где я хотел тебя видеть, — там, где ты будешь жить в роскоши, ни в чем не нуждаясь; там, где я смогу навещать тебя и ночью и днем, дабы убедиться, что ты весела и благополучна. В этом мире, но вдали от глаз… Тебе, возможно, неведомо, какой искусный лекарь Время. А мне ведомо. У него есть снадобья почти от всех недугов души, от всех расстройств ума. Может, он и не исцелит сломанный пальчик моей госпожи, но он способен сделать так, чтобы, утихнув, боль забылась. Средство от горя или утраты зовется месяц — или, в тяжелом случае, год, или несколько лет, — и все проходит бесследно. Время освещает солнцем ненависть и предрассудки, и они увядают — и там, где они произрастали раньше, можно собрать плоды и цветы восхищения, уважения и — о да, княжна, — любви. Именно поэтому я и выбрал Время в лучшие друзья; мы с ним придем к тебе вместе и останемся…
Читателю остается только гадать, как он хотел завершить эту речь, потому что на последних словах что-то тяжелое обрушилось на плот: он содрогнулся. Демид смолк. Рука его невольно потянулась к кинжалу, и этим движением он выдал свой испуг. Все стихло, а потом кто-то стукнул по запору, сначала — слегка, потом — сильнее, а с третьего удара металл отозвался дребезгом.
— Злодей! Уж я его проучу! Нет, не может быть, он не решился бы… И потом, ведь лодка у меня!
Оправдав в своих глазах хранителя, Демид тревожно осмотрелся, явно пытаясь найти, чем будет защищаться.
Плот содрогнулся снова, будто от отягченных бременем шагов. Удар — дверь пошла трещинами. Еще удар — дверная коробка обрушилась внутрь, будто бы выбитая громом.
Нужно отдать греку справедливость. Да, он был злым гением, но и храбрецом тоже. Встав перед Лаэль, он дожидался с кинжалом в руке. Он успел вдохнуть лишь дважды, и тут в проеме показалась величественная фигура Нило — он шагнул под люстру.
Вернемся вспять. Сохрани царь способность рассуждать трезво и здраво, он не бросился бы в поток и во мрак цистерны так, как мы уже описали; скорее всего, он предпочел бы схватку во дворе, на свету, чтобы победить или пасть в сполохах разбушевавшегося пожара. Но кровь взыграла, его обуял азарт погони; более того, для настоящего бойца вкус победы — то же, что вкус крови для тигра. Нило некогда было предаваться практическим размышлениям, вроде: «Если я отыщу тайник этого грека, как я, глухонемой, пойму, что не ошибся? Что проку от глаз в этом беспросветном мраке?» Другой вопрос, думал ли он вообще об опасностях, грозивших ему лично, — например, опасности утонуть.
Вода оказалась холодной, у него застучали зубы. Как мы помним, он сидел на связанных вместе шестах от паланкина. То, что тело его наполовину погрузилось в воду, его мало тревожило, ибо это только помогало грести руками — именно так он продвигался вперед. Продвигался не так уж медленно. Удивительно, какую скорость можно развить, используя столь примитивное средство в неподвижной воде.
Отчалив от нижней площадки лестницы, негр почти сразу оказался в полной темноте. С обеих сторон рядами стояли колонны, они помогали удерживать направление; можно только представить, до какой степени обострилось единственное оставшееся ему чувство. Он решил доплыть до боковой стены, а потом двигаться в противоположную сторону — и так, пока не достигнет конца. По его мысли, враг должен был находиться либо на лодке, либо в плавучем доме. Обнадеженный, решительный, взбудораженный мыслью о предстоящей схватке, Нило поспешал как мог. Наконец, оглянувшись через левое плечо, он различил тусклое мерцание и направился туда. Вскоре перед ним замерцал неподвижный свет, — разумеется, это сияние перемежалось силуэтами колонн и тенями, которые они отбрасывали; но вот ему предстала переносная лампа перед неким подобием дома, поднимавшегося над водой.
Что это, знак?
Король приближался с осторожностью, пока не убедился, что засады нет, — и вот дворец грека предстал ему полностью.
Настала его очередь застать грека врасплох; он вытянул концы шестов на помост — этого усилия, как мы уже знаем, хватило, чтобы прервать речь Демида о том, как он намерен добиться любви Лаэль.
При всем своем хитроумии, грек позабыл потушить лампу или унести ее с собой в дом. Король опознал и ее, и лодку и все же предусмотрительно вытащил собственный плот из воды. После этого он сперва попытался сломать запор, а потом дверь. В итоге пришлось использовать шесты в качестве тарана.
Когда он шагнул под люстру, между ней и синим платком у него на голове почти не осталось свободного места; вид его устрашил бы и человека, полностью лишенного воображения: обнаженный торс, черная кожа, блестящая от воды, штаны, облепившие бедра, расширенные ноздри, глаза, извергающие пламя, оскал белых зубов, — и повинному греку он показался демоном мщения.
Впрочем, у Демида были кольчуга и кинжал, это почти уравнивало силы; он не дрогнул, а значит, битва предстояла славная. Однако, пока они молча вглядывались друг в друга, Лаэль узнала африканского царя и, не в силах сдержаться, прянула к нему с радостным криком. Демид инстинктивно вытянул руку, чтобы удержать ее; гигант заметил это движение; два шага слились в один прыжок — и вот он уже держал вооруженную руку соперника за запястье. Невозможно описать словами звук, сопровождавший этот наскок: хриплый нечеловеческий фальцет, которым немой выразил свой триумф. Пусть читатель вообразит, что над ним стоит тигр, дышит ему в щеку и ревет в ухо, — он примерно поймет происходившее. Берет слетел у грека с головы, кинжал с бряцанием покатился по полу. Черты его исказила внезапная боль — железная хватка крушила ему кости, — но он не сдавался. Свободной рукой он выдернул из-за пояса ключ и взмахнул им, однако удар был перехвачен, ключ вырван из его руки. Тут силы оставили Демида — от смертного ужаса лицо его сделалось пепельно-серым, а глаза едва не выскочили из орбит. Он не мог, как гладиатор, примириться с неизбежностью смерти.
— Спаси меня, спаси, о княжна!.. Я сейчас умру… О Господи, ты видишь, ты слышишь… он ломает мне кости!.. Спаси меня!
Лаэль в этот момент стояла на коленях за спиной у короля и возносила Небесам благодарность за свое спасение. Она услышала мольбы Демида и, как и любая женщина, при виде его страшных страданий забыла о всех нанесенных ей обидах.
— Пощади его, Нило! Ради меня, пощади! — воскликнула она.
Она забыла не только про свои обиды, но и про то, что мститель ее не слышит.
Но если бы и услышал, то вряд ли бы выказал повиновение; как мы помним, он переживал не столько за нее, сколько за своего хозяина — точнее, за нее, но в его интересах. А кроме того, то был миг победы, миг, когда разница между человеком, рожденным и вскормленным в лоне христианства, и дикарем, как правило, исчезает.
Пока она взывала к негру, тот еще раз издал тот же неописуемый вопль и, подхватив Демида, поволок его к дверям и наружу. У края помоста он запустил пальцы в волосы заходящейся в крике жертвы — любезная Демиду философия сейчас была так малопригодна, что он позабыл о ней вовсе, — опустил несчастного в воду и держал там, пока… но довольно, мой славный читатель!
Лаэль не вышла из дома. В лице негра она прочитала неизбежное. Упав на постель, она заткнула уши руками, стараясь не слышать молений, с которыми обреченный взывал к ней до последнего.
Наконец Нило вернулся, один.
Он поднял с пола плащ, завернул в него Лаэль и знаками попросил следовать за собой; однако после недавних потрясений и последней ужасной сцены она почти лишилась чувств. Он поднял ее, как дитя. Она и моргнуть не успела, а он уже опустил ее в лодку. С помощью найденной в доме бечевки он привязал шесты сзади и отправился на поиски спуска к воде — на носу лодки путеводной звездой сияла лампа.
…Пока они молча вглядывались друг в друга, Лаэль узнала африканского царя…
До места они добрались благополучно, славный негр переправил свою нежную ношу во двор, потом спустился снова и забрал шесты, а с третьего захода вытащил лодку на нижнюю площадку. После этого лишь минута потребовалась на то, чтобы дойти до входной двери, отпереть ее и впустить Сергия.
Изумление и восторг, которые испытал послушник при виде Лаэль, а она — при виде его, вообразить не трудно. В такие моменты редко соблюдают условности. Он перенес ее в дом, усадил на стул хранителя, а потом, вспомнив о своем столь тщательно составленном плане, вернулся с Нило во двор, все еще освещенный заревом.
Повернув царя лицом к себе, Сергий спросил:
— Где хранитель?
Король подошел к паланкину, отворил дверцу и, вытащив наружу мертвеца, бросил его на мостовую.
Сергий лишился дара речи, ибо в мыслях своих увидел все то, чего не видел победитель: аресты, официальное дознание, пришедшую в движение безжалостную машину закона — а каков будет результат, ведомо одним лишь Небесам. Сергий не успел оправиться, а Нило уже прикрепил к паланкину шесты и бодро, деловито сделал послушнику знак браться за передний край.
— А где грек? — осведомился послушник.
Король сумел ответить и на этот вопрос.
— Утоплен в цистерне! — вскричал Сергий, преобразуя ответ в слова.
Король гордо выпятил грудь.
— Господи! Что же с нами теперь будет?
С этим восклицанием поднялся занавес над сценой разбирательств, и, спасаясь от нее, христианин закрыл лицо руками. Но Нило вновь напомнил ему о насущных заботах. Вскоре Лаэль уже сидела в паланкине, и они несли ее прочь.
Прежде всего Сергий направился в дом Уэля. Дело шло к утру, и только зарево скрывало первые проблески зари на востоке. Сергий быстро оценил, какое страшное бедствие постигло город, он понял, что дома Уэля и индийского князя, вместе с тысячами других, превратились в горы пепла, которые теперь взвихряла все не утихавшая буря.
Что было делать с Лаэль?
В ответ на этот вопрос Сергий направился к городской резиденции княжны Ирины. Там юную еврейку приютили, Сергий же поспешил на лодке в Терапию.
Княжна прибыла в город, и под ее крышей Лаэль ждали сочувствие, отдых и безопасность. В должное время Ирине передали завещание Уэля, а с ним — кошель с драгоценностями, оставленный индийским князем, и она взяла под свою опеку осиротевшую девушку.