Книга V МИРЗА

Глава I ХОЛОДНЫЙ ВЕТЕР ИЗ АДРИАНОПОЛЯ

Стояла середина февраля 1451 года. Константин чуть больше трех лет провел на троне и показал себя справедливым человеком и разумным правителем. Что касается подлинного величия, его еще представляло продемонстрировать, ибо пока случая не выпало — не произошло ничего, что позволило бы испытать его высшие качества.

В положении императора имелась одна особенность. Столбовая дорога из Галлиполи на Адрианополь, огибавшая древнюю столицу с юга, находилась в руках у турок, и они использовали ее для всевозможных надобностей — военных, торговых, государственных, — использовали как свое безусловное владение; в итоге, в территориальном смысле, Константин находился в окружении и имел единственного соседа: султана Мурада.

Годы изменили мусульманского правителя; мечты о завоеваниях сменились мечтами о мирном досуге в затененных покоях и благоухающих розами садах, в обществе певцов, сказителей и философов, а также женщин, родственниц гурий, устилающих коврами путь в Рай; не будь восстания Кастриоти, он бы и вовсе отложил в сторону свой ятаган. Жить в дружестве с таким соседом было несложно — от императора требовалось лишь встречное миролюбие. Более того, после смерти Иоанна Палеолога брат Константина, Димитрий, тоже предъявил права на трон. Мурада призвали разрешить спор, он решил его в пользу Константина, чем связал его узами благодарности.

Обезопасив себя извне, император начал искать себе супругу; читателю уже известно о его действиях в этом направлении, остается лишь добавить, что грузинская княжна, которую в итоге долгих поисков выбрал для него Франза, скончалась на пути в Константинополь. Впрочем, то были скорее личные дела императора, и по своей важности они не шли ни в какое сравнение с другой унаследованной им проблемой: сдерживать религиозные секты столицы, чтобы они не разорвали друг друга в клочья. Решение проблемы требовало качеств, которыми император не обладал, — и он понимал это. Он позволял сектантам громить друг друга проповедями, трактатами и отлучениями — каковые, как порочащие религию, следовало бы искоренить в самом начале; неспособность императора сделать это привела к предсказуемому результату: сектанты постепенно взяли над ним верх.

Впрочем, теперь легкому периоду правления приходит конец; на императора обрушилось одновременно две чрезвычайно серьезные невзгоды, одна внутренняя, одна внешняя; а поскольку обе станут важнейшими вехами нашей истории, необходимо незамедлительно о них поведать.

Бразды правления, выпавшие из рук Мурада, были тут же подхвачены Магометом; иными словами, Магомет стал султаном, и старый режим, с его миролюбивой политикой и придворными любезностями, ушел в прошлое — в связи с этим возникла необходимость пересмотреть отношения между двумя империями. Каковы они будут? В этом состоит внешняя проблема.

Поскольку для греческого правителя вопрос этот имел жизненно важное значение, ему надлежало проявить инициативу в выработке условий сосуществования. Прекрасно понимая, сколь опасная сложилась ситуация, он занялся этим вопросом. В ответ на запрос, переданный через адрианопольского посла, Магомет торжественно заверил Константина в своем стремлении сохранить все существующие договоренности. Похоже, этот ответ придал Константину даже слишком большую уверенность в своих силах. В позлащенную залу совета во Влахернском дворце были призваны его личные друзья и официальные советники — они выслушали императора с терпением и достоинством. После ряда бесед и обсуждений, вылившихся, по сути, в одно долгое заседание, император одобрил две меры. Первая из них выглядела столь необычайно, что не оставляет никаких сомнений: ее предложил Франза, который, к нескончаемой скорби и омерзению нашего друга, почтенного церемониймейстера, вернулся ко двору и вновь исполнял эти обязанности.

Ниже уже упоминалось о том, что мать Магомета была не одной с ним веры. Как дочь сербского князя, она, по всей видимости, исповедовала христианство. После похорон Мурада она вернулась на родину. Лет ей было около пятидесяти. Церемониймейстер Франза, наделенный широчайшими полномочиями, был отправлен в Адрианополь с предложением брачного союза между его величеством императором и матерью-султаншей. Видимо, на этот отчаянный шаг греков толкнули страхи и неопределенность положения.

Кроме того, умудренному опытом дипломату было доверено еще одно поручение, которое на первый взгляд не требовало особых тонкостей и ухищрений. Жил в Константинополе некий беженец по имени Орхан — о прошлом его было известно немного, за исключением того, что он доводился внуком султану Сулейману. Когда-то — видимо, в правление Иоанна Палеолога — принц этот появился в греческой столице в качестве претендента на титул султана; претензии его, судя по всему, были сочтены не совсем безосновательными, поскольку он стал предметом отдельного договора между Мурадом и тогдашним правителем Византии: первый обязался выплачивать второму ежегодно некую сумму, взамен на что тот должен был удерживать беглеца у себя.

Так вот, что касается этого загадочного человека, совет порешил, что настал благоприятный момент попросить об увеличении суммы выплат. Посланнику Франзе были даны соответствующие указания.

В Адрианополе официального посланника приняли с лестным отличием. Разумеется, первым делом он нанес визит великому визирю Халилю-паше — читателю не помешает запомнить это имя: оно не только появится вновь на наших страницах, но и принадлежит реальному историческому персонажу. Дабы продолжить знакомство с ним, добавим, что он был ветераном государственной службы, представителем почтенного семейства, в котором должность визиря давалась едва ли не при рождении, и другом греков — видимо, благодаря давней близости к Мураду, — хотя сам он и претерпел от них немало унижений. Халиль посоветовал Франзе не поднимать вопроса о выплатах. Его повелитель, заявил он, совсем не боится Орхана: если последний предъявит какие-то претензии на трон, разговор с ним будет короткий. Франза пренебрег этим советом. Он напрямую направил Магомету свои предложения и был поражен мягкостью и обходительностью последнего. Скандала не воспоследовало. Более того, предложение о браке было передано матери-султанше с самыми благосклонными комментариями, да и просьба о выплатах не была отвергнута; решение лишь было отложено. Франза довольно долго пробыл в турецкой столице, радуясь оказанным ему почестям и еще более — умонастроению нового султана.

Посланник пришел к выводу, что молодой правитель — воплощенное миролюбие. Все те часы, которые он не отдавал трауру по своему венценосному отцу, он изучал планы нового дворца, — возможно, среди них была и семиэтажная башня — павильон Джиханнюма, который он впоследствии построил в Адрианополе.

Насколько было бы лучше и для доверчивого хозяина Влахернского дворца, и для всего восточного христианства, если бы в одну из ночей, проведенных в мусульманской столице, легковерный Франза смог взглянуть на любезного молодого правителя! Он обнаружил бы его в покое, накрепко замкнутом от посторонних глаз, за слушанием составленного индийским князем гороскопа, подтверждавшего, что настал благоприятный момент для начала войны с Византией.

— И вот теперь, о повелитель, — услышал бы он слова князя, после того как последняя из множества таблиц была просмотрена в десятый раз… — теперь мы готовы к главному. Если не ошибаюсь, мы сошлись на том… — это была не просто уважительная фигура речи, ибо надлежит помнить, что Магомет и сам был умудрен в сложном и тонком искусстве толкования планет, — мы сошлись на том, что, поскольку повелитель сам объявит эту войну, ему надлежит дождаться наиболее благоприятного положения асцендента, планета или планеты должны находиться в нужном месте или в должном сочетании, соответствующими планам повелителя; мы сошлись на том, что властитель Седьмого Дома — это император Константинопольский; сошлись и на том, что, дабы превозмочь своего соперника-императора, вам необходим асцендент в Доме одной из высших планет — Сатурна, Юпитера или Марса.

— Юпитер подойдет лучше других, о князь, — заметил Магомет, глубоко заинтересованный. — Притом что сам я предпочитаю Марс.

— Мой повелитель и здесь прав. — Гадатель помедлил, а потом, с почтительной улыбкой и кивком, пояснил: — Я едва не сказал, что мой повелитель всегда прав. Хотя некоторые гадатели предпочитают иметь асцендентом Скорпиона, поскольку он есть непреложный знак, мне лично ближе Марс; а потому именно на нем сосредоточил я все свои наблюдения, подыскивая время, когда он будет укреплен неизмеримо лучше, чем властитель Седьмого Дома, равно как и поднят выше его на нашей карте небесного свода.

Магомет подался навстречу князю и настойчиво произнес, причем глаза его ярко блестели:

— Открой главное — время, время, князь! Вычислил ли ты его? Не приведи Аллах, если слишком скоро! Столько еще предстоит сделать — столько требуется приготовлений!

Князь ответил с улыбкой:

— Перед повелителем поле славы, предназначенное ему волей самой судьбы, а потому меня не удивляет, что повелителю не терпится начать жатву; однако, — тут лицо его посерьезнело, — даже тем из людей, кто стоит превыше других, не следует забывать, что пути планет определяются волей одного лишь Аллаха… — Указав на вычисления в таблице, лежавшей по правую руку, он продолжал: — Этот асцендент позволяет повелителю начать войну в следующем году.

Магомет выслушал, крепко сжав руки, — казалось, что ногти впиваются в мякоть ладоней.

— Назови день, князь! Назови день и час! — воскликнул он.

Глядя на вычисления, князь ответил, будто бы основываясь на них:

— В четыре часа двадцать шестого марта.

— Какого года?

— Тысяча четыреста пятьдесят второго.

— Четыре часа двадцать шестого марта тысяча четыреста пятьдесят второго года, — медленно повторил Магомет, как будто записывая и выверяя каждое слово. А потом вскричал истово: — Нет Бога, кроме Бога!

Дважды пересек он комнату, а потом, видимо не желая, чтобы в этот момент его видел хоть кто-то, вернулся к князю:

— Разрешаю тебе удалиться, но будь рядом, если тебя позовут. В этом дерзновенном начинании кто достоин звания моего первого помощника более, чем посланник звезд?

Князь с поклоном удалился.

В конце концов ожидание утомило Франзу, кроме того, его призвали обратно в Константинополь; он оставил оба дела в руках посла, которому приказано было не упускать ни малейшей возможности довести их до успешного завершения. Через некоторое время Магомет отправился в Азию на подавление восстания в Карамании. Грек следовал за ним по городам и лагерям, пока султан не устал от этого преследования и не призвал его однажды вечером к себе в шатер.

— Передай моему доброму другу, императору Константинополя, твоему повелителю, что кадин Мария отказывается от предложения о браке.

— И что же, повелитель, — проговорил посланник, задетый краткостью этого ответа, — благородная госпожа не снизошла до объяснений?

— Она отказывается — и это все.

Посланник спешно отправил этот ответ с гонцом в Константинополь. Впервые он позволил себе выразить сомнения в искренности турка.

Он оказался бы куда мудрее и стократ полезнее своему повелителю, если бы мог слышать еще одну беседу между Магометом и индийским князем.

— Сколько еще мне сносить этого пса-гяура? — гневно вопросил султан. — Мало того что он докучал мне в моем дворце и последовал за мной в поле, теперь он отравляет мой хлеб, гонит сон от моего изголовья, лишает меня времени для молитвы. Сколько, я спрашиваю?

Князь спокойно ответил:

— До двадцать шестого марта тысяча четыреста пятьдесят второго года.

— А если я его окончательно утихомирю, князь?

— Его хозяин пришлет на его место другого.

— Да, но я получу передышку! Хоть сколько-то дней в покое — сколько-то ночей безмятежного сна!

— Завершил ли повелитель счет населения? Полны ли его арсеналы? Готовы ли его корабли, мореходы, воины? Собрал ли он необходимую сумму денег?

— Нет.

— Повелитель считает, что нам нужны пушки. Нашел ли он оружейника себе по вкусу?

Магомет нахмурился.

— Я сделаю повелителю предложение. Сочтет ли он разумным дать незамедлительный ответ на предложение о браке, оставив вопрос о выплатах открытым, — тогда он получит некоторое облегчение, но сохранит влияние на императора, которому безанты сейчас нужнее, чем спутница жизни.

— Князь, — стремительно ответствовал Магомет, — когда будешь выходить, пошли сюда моего секретаря.

— Немедленно отправь гонца к посланнику моего константинопольского брата. Я приму его незамедлительно.

Эти слова были сказаны секретарю.

Теперь посланнику было что сообщить — сведения, изложенные выше. К своему сообщению он мог бы правдиво добавить, что человек, именующий себя индийским князем, по сути, занял место великого визиря, хотя титул и сохранился за Халилем.

Эти переговоры, не принесшие, как ни прискорбно, никаких результатов, тянулись более полугода. Но оставим их на некоторое время, вернемся в Константинополь и посмотрим, не удалось ли императору успешнее разрешить внутреннюю проблему, которую именовали «наследством».

Глава II СПОЛОХ ИЗ МОГИЛЫ ИГУМЕНА

Свирепый пожар оставил широкий след на двух из холмов города, остановившись у садовой стены перед восточным фасадом Влахернского дворца. Как он вспыхнул, сколько зданий уничтожил, сколько народу погибло в пламени и в битве против него пытались исчислить еще много дней, но безуспешно.

Для вспомоществования оставшимся без крова Константин открыл свою личную казну. Кроме того, он лично руководил разбором зловещих завалов в обугленных кварталах, и, вдохновленные его примером, все жители внесли свою лепту в этот скорбный труд. Когда Галата, забыв о давних распрях, оказала помощь деньгами и прислала рабочих на помощь своей соседке, показалось, что давно забытый век братства во Христе того и гляди вернется. Но — увы! Единство, порожденное великими страданиями, столь дивное отдохновение от привычных склок, столь редкостное напоминание об ангельском дружестве и небесной гармонии, растаяло — и не постепенно, а в мгновение ока.

Был полдень второго дня после пожара. Император, с раннего утра не покидавший седла, нуждался в отдыхе и вернулся во дворец; прямо у входа его застала просьба княжны Ирины о срочной аудиенции, и он тут же принял свою родственницу. Читатель в состоянии догадаться, с каким делом обратилась к нему княжна, и вообразить, с каким радостным изумлением выслушал ее порфироносный родич весть о спасении Лаэль. На краткое время обычное самообладание покинуло его. Предчувствуя, какое волнение вызовет среди жителей эта новость, он призвал своих советников и после беседы с ними назначил комиссию для расследования похищения; цистерну сразу же взяли под охрану.

Члены комиссии, как и их повелитель, никогда не слышали о первом осквернении цистерны; соответственно, нынешнее преступление стало для них не вторым, а первым случаем, и поэтому к расследованию они приступили с недоверием. Впрочем, выслушав Сергия, а также все подробности, которые изложила им юная еврейка, они сочли случившееся не просто нарушением закона — оно приобретало размеры и окраску заговора против государства и религии. Из этого вытекали определенные следствия. Кто мог быть в нем замешан?

Имя Демида их ошарашило — оно внезапно открыло широчайшие горизонты для умозаключений. Некоторым эти сведения пришлись по душе, прежде всего потому, что давали его величеству возможность истребить Академию Эпикура, однако более здравые размышления охладили этот пыл, более того, участники расследования поспешно пошли на попятную. Братство Святого Иакова обладало большой властью и вряд ли оставило бы безнаказанными унижения, которым подвергся бы его почтенный игумен в силу бесславного разоблачения его сына.

В сильнейшем недоумении и немалой растерянности, члены комиссии направились из дома княжны Ирины к цистерне. Тщательно скрывая это от собратьев, каждый из них втайне лелеял надежду, что их опасения — по крайней мере в той их части, которая касалась поступков Демида, — не оправдаются; дабы не терять из виду Нило, в котором они успели различить удобного козла отпущения, они потребовали, чтобы он пошел с ними.

Их открытия нет нужды перечислять подробно. Во дворе, на брусчатке, было обнаружено тело хранителя. На лице его застыл предсмертный ужас, и это мрачное зрелище приуготовило присутствовавших к следующему открытию.

Потребовалась определенная доля решимости, чтобы совершить тягостную переправу вглубь цистерны, однако это было исполнено — на веслах сидел Нило. Когда посетители оказались на помосте у «дворца», изумлению их не было предела. Они шагнули в разбитую дверь, остановились под люстрой — огни в ней давно погасли, осмотрелись, но не сразу смогли сообразить, что поражает их сильнее, отвага чернокожего короля или дерзость того, кто осуществил этот злодейский замысел. Но где же он сам? Можно не сомневаться, что искать его начали сразу. Пока подвозили рыболовные багры, члены комиссии успели осмотреть все покои и составить список имущества. После этого они собрались у края помоста. Тайная надежда их стремительно угасала — пока доказательства были неопровержимы, а устрашающий негр, нимало не смущаясь, показал им то самое место, где соперник его ушел под воду. Ему всучили багор, и с первой же попытки он подцепил тело и начал вытягивать его наружу. Члены комиссии сгрудились теснее, ошеломленные, с тайной молитвой в душе: О Пресвятая Дева, пусть это будет кто угодно, только не сын игумена! Над водой показалась белая ладонь — пальцы унизаны перстнями; ловец ухватился за нее и с победоносной улыбкой вытащил тело на помост и уложил лицом вверх для удобства осмотра. Одежды не утратили яркости, позолоченная кольчуга доблестно сверкала. Кто-то склонился с лампой над трупом и тут же произнес:

— Это он, Демид!

Тогда члены комиссии переглянулись — слова были излишними, да и хорошо, потому что именно слов они в тот момент боялись сильнее всего.

Избежать тех самых последствий, которые внушали им такой ужас, теперь было невозможно — по крайней мере так им казалось. Они вернулись в жилище хранителя, провели торопливое совещание и решили отправить гонца к его величеству с неофициальным докладом о сделанных находках и с просьбой о дальнейших распоряжениях. Их нежелание брать на себя ответственность было совершенно естественным.

Константин действовал стремительно, сполна воспользовавшись теми возможностями, которые открывало перед ним это злодеяние. Оскорбление было нанесено всему городу, и он должен был узнать о том, с каким презрением относились к нему заговорщики, какой он опасности избежал и в какое положение они поставили святого отца; если воспоследуют волнения, совесть его все равно будет чиста. Он послал Франзу сообщить новости игумену, да и сам отправился в монастырь, куда прибыл как раз вовремя, чтобы получить благословение своего достопочтенного друга; сломленный утратой, он скончался у императора на руках. Константин, скорбя, вернулся во Влахернский дворец, приказал выставить трупы преступников на два дня на всеобщее обозрение перед дверью дома хранителя, а цистерну открыть для посещений всякому, кто пожелает осмотреть Дворец Тьмы — такое подходящее название дал император плавучему узилищу, выстроенному для темных дел. Кроме того, он выпустил эдикт о закрытии Академии Эпикура и назначил день, когда будут вознесены благодарственные молитвы за своевременное раскрытие заговора. Нило отправили в темницу при Синегионе — якобы для будущего суда, на деле же — чтобы уберечь от опасности; в душе император восхищался доблестью африканского короля и надеялся, что рано или поздно сможет спокойно и достойно его вознаградить.

Что касается жителей, возмущение в их среде случилось чрезвычайное. Они бросили пожар догорать, и бесконечная толпа заструилась мимо выставленных на обозрение тел: на них смотрели, содрогались, осеняли себя крестом и шли дальше, явно испытывая благодарность за то, что правосудие свершилось так быстро; никто ни единым словом не осудил действия императора. Ночью злодеев, будто туши скота, сбросили в яму, без всяких обрядов и плакальщиков. Пока все шло хорошо.

Наконец настал день вознесения благодарственных молитв. Все сходились на том, что в городе не наблюдается никаких признаков недовольства. Даже самые боязливые члены комиссии не ощущали тревоги. Службу решено было провести в Святой Софии, Константин известил, что намерен присутствовать самолично. Он облачился в мантию базилевса, носилки дожидались его у ворот дворца, конная и пешая стража стояла наготове, но тут офицер, дежуривший у ворот со стороны Влахернского порта, явился с тревожным докладом.

— Ваше величество, — начал он, опустив традиционные поклоны, — в городе серьезное возмущение.

Лицо императора стало жестким.

— Нынче — день благодарения Господа за великую милость; кто посмел осквернить его смутой?

— Я вынужден говорить с чужих слов, — ответил офицер. — Сегодня на рассвете состоялись похороны игумена обители Святого Иакова.

— Да, — подтвердил Константин, испустив вздох по поводу прискорбного события. — Я намерен лично посетить обитель. Продолжай.

— Братия, а с ней многочисленные представительства других монастырей собрались у могилы, но тут появился Геннадий и начал проповедовать — и возмущал всех присутствовавших до тех пор, пока они не сбросили гроб в яму и не разбежались по улицам, сея смуту среди населения.

Император не смог сдержать гнев:

— Во имя всех испытаний и страданий Пресвятой Богородицы, или скоты эти не боятся уничтожения? Или идиоты свободны от наказания за грехи и безбожие? А он, этот гений смуты, этот зачинатель мятежей, — Боже Всемилостивый, как ему удалось заставить стольких мужей, лучших его стократ, нарушить собственные обеты и осквернить четки на поясах? Говори, докладывай — терпение мое на исходе.

Тут, заметим, доведенный до крайности правитель увидел сильную руку, протянутую навстречу, — оставалось только принять. Нет сомнений, что он увидел в ней именно то, что она означала: символ и предложение решительных действий. Какая жалость, что он не ухватился за нее! Ибо тем самым он отвел бы от себя многие беды, и Константинополь не был бы потерян для христианского мира, а Греческая церковь сохранила бы свое единство, признав союз с латинянами, заключенный на Флорентийском соборе, — христианство в своей колыбели, на Востоке, не было бы низвергнуто на долгие века.

— Ваше величество, — отвечал офицер, — я могу сообщить лишь то, что слышал, а истину пусть установит дознание… В речи у гроба Геннадий признал, что Демид покусился на страшное преступление и был наказан по заслугам, причем стремительность наказания свидетельствует о том, что оно послано Небом; далее он заявил, что замысел преступления возник в Академии Эпикура, в которой не существовало ни науки, ни богобоязненности, и без известной терпимости учреждение это погибло бы очень быстро — ведь чуме не удается обосноваться в городах, которые защищены от нее молитвой. Этому злодейству, сказал он, положен конец. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Но кто благоволил этой Академии? На это он ответил: ей попустительствовали оскверненная Церковь, а также государство!

— О! Он посмел пойти против Церкви?

— Нет, повелитель, ее он оправдал, сказав, что ее растлил патриарх-азимит, и пока она в руках этого служителя ереси и разврата, всякое зло будет находиться под защитой и умножаться.

— А государство — как высказался он про государство?

— Церковь он представил Самсоном, патриарха — коварной Далилой, злонамеренно лишившей его силы и красоты; государство — политическим союзником и соратником Далилы, а Рим — лжебогом, который пытается добиться поклонения себе руками оскверненных Церкви и государства.

— Господи Милосердный! — вскричал Константин, невольно делая сигнал слуге, державшему его меч у него за спиной; однако, взяв себя в руки, он осведомился с наигранной невозмутимостью: — Вернемся к причине, к сути его замысла. Что он предложил братии?

— Он назвал их защитниками Господа в Христовых облачениях и призвал препоясать чресла и вступиться за религию отцов, дабы спасти ее от окончательного поругания.

— Предложил ли он конкретные действия?

— Да, повелитель.

На монаршем лице появилось выражение гнетущей тоски, за которым скрывалась надежда на то, что в донесении прозвучит хоть что-то, что оправдает хотя бы арест и изгнание, — хоть что-то, что можно приравнять к политической измене.

— Далее он напомнил о благодарственном молебне, который состоится сегодня в Святой Софии, и заявил, что эту возможность предоставляет само Небо, дабы все истинно верующие жители города могли начать Крестовый поход в защиту перемен; причем действовать надо не копьем и мечом, ибо они есть орудия дьявола, нужно отказать патриарху в своем присутствии. Он сказал, что нынче ночью ему было видение: ангел Господень и Богоматерь Влахернская сообщили ему Божественную волю. Вняв этим и иным увещеванием — а повелителю ведомо красноречие Геннадия, — братия Святого Иакова, а с ней и все присутствовавшие представители других орденов направились в разные стороны по улицам, где ныне и находятся, призывая жителей не ходить в храм, — и нет никаких причин думать, что те пойдут.

— Довольно, — оборвал его с внезапной решимостью император. — Праведный Григорий не будет молиться Господу в одиночестве.

Обернувшись к Франзе, он приказал ему созвать всех царедворцев.

— И чтобы ни один не уклонился, — продолжал он. — Пусть наденут свои самые богатые одежды и все знаки отличия: я сам буду в полном облачении, мне нужно, чтобы и они выглядели под стать. Кроме того, повелеваю вывести всех воинов из казарм и привести в храм: бойцов и музыкантов со знаменами, а также матросов с военных кораблей. Поприветствуй от моего имени патриарха и предупреди, чтобы он поторопился. Пусть эти приготовления идут своим чередом, что же до смутьянов, моя воля такова: позволить им действовать невозбранно. Все искренние и праведные в их рядах быстро увидят свет.

Началось энергичное претворение в жизнь этого контрзамысла.

Вскоре после полудня военные отряды потянулись к древнему храму, оглашая улицы ревом труб, барабанов и цимбал, и, когда они выстроились в огромном помещении, на хорах развернули их знамена и внутрь вступил император со всей свитой; говоря коротко, перед храбрым, честным седовласым патриархом предстало общество столь многочисленное и благородное, что лучшего и желать не приходилось. Впрочем, и Геннадию удалось добиться желаемого: никто из народа не принял участия в молебне.

После церемонии Константин, вернувшись в свои влахернские покои, осмыслял прошедший день и его итоги. Рядом находился один лишь Франза.

— Дорогой друг, — начал император, нарушив долгое молчание — в голосе его звучала сильная тревога, — ведь и моему предшественнику, первому Константину, приходилось иметь дело с религиозным расколом?

— Если верить историческим анналам, повелитель, то — безусловно.

— И как он с этим управился?

— Он созвал собор.

— Именно собор — и только?

— Ничего иного я не припоминаю.

— Как мне представляется, было так. Сперва он основал веру, а потом защитил ее от распрей.

— Как именно, повелитель?

— Существовал некий Арий, ливиец, пресвитер маленькой церкви в Александрии, — он проповедовал единство Бога.

— Вспомнил такого.

— Единство Бога, в противоположность Троице. Первый Константин пожизненно заточил его в тюрьму, верно?

Теперь Франза понял, к чему клонились размышления его повелителя; однако, будучи человеком робким, изнеженным долгими занятиями дипломатией, которые по большей части состоят из докучливого выжидания, он поспешно ответил:

— Воистину, повелитель! Однако он мог позволить себе подобный героизм. Он объединил Церковь и держал весь мир в кулаке.

Константин испустил глубокий вдох и умолк, а когда заговорил, то произнес медленно:

— Увы, дорогой друг! Народ не явился. — Он имел в виду молебен в Святой Софии. — Я опасаюсь, опасаюсь…

— Чего, повелитель?

Еще один вздох, печальнее прежнего.

— Опасаюсь того, что я — не государственный деятель, а всего лишь воин, мне нечего предложить ни Богу, ни моей империи, кроме меча и одной малозначительной жизни.

Эти подробности помогут читателю лучше понять внутригосударственные заботы, которые одолевали императора в тот период, когда Магомет взошел на турецкий трон, их следует рассматривать в свете переговоров, которые велись с султаном. Необходимо дать понять, что с этого момента события развивались стремительнее, и после торжественного молебна в Святой Софии дискуссия, в которую помимо воли оказался втянут император, начала склоняться не в его пользу, так что в итоге он лишился и сочувствия народа, и поддержки организованных религиозных орденов. Успех торжественного богослужения и прочих предпринятых мер не просто оскорбил Геннадия и его союзника, дуку Нотараса; они увидели в них вызов помериться силами и столь активно начали пользоваться всеми своими преимуществами, что еще прежде, чем император успел это осознать, в городе уже возникли две отдельные партии: во главе одной из них стоял Геннадий, во главе другой — патриарх Григорий.

Месяц за месяцем противостояние обострялось; месяц за месяцем ряды императорской партии редели, и в итоге в ней не осталось почти никого, кроме придворных, солдат и военных моряков, причем даже они не выказывали должной стойкости — в итоге император уже и сам не знал, кому можно доверять. С этим, разумеется, расточились и все предпосылки энергичных репрессивных действий — расточились навсегда.

Вместо дискуссий в борьбе использовались личные оскорбления, наветы, ложь, а порой и физическая сила. Сегодня страсти кипели из-за религии, завтра — из-за политики. Но духовным вдохновителем всего неизменно оставался Геннадий. Методы его были идеально приспособлены к духу Византии. Сосредоточившись на одной только церковной борьбе, он не давал императору преследовать его по закону и одновременно действовал столь хитроумно, что в монастырях императорскую резиденцию Влахерн стали именовать гнездилищем азимитов, а Святую Софию отдали на откуп патриарху. Всякого, кто оказывался с ним рядом, подвергали грязным анафемам и общественному остракизму. Что касается Геннадия, его образ жизни превратил его в народного идола. Он, если это только возможно, впал в еще больший аскетизм: постился и бичевал себя, спал на каменном полу перед распятием, редко выходил из кельи, а когда его там навещали, то неизменно заставали за молитвой — он взвалил на себя обязанность вымолить прощение за подписание ненавистного договора с латинянами. За умерщвление плоти получил он должное воздаяние: ему были небесные видения, ему являлись ангелы. Если он в одиночестве лишался чувств, пеклась о нем сама Богоматерь Влахернская, она возвращала его к жизни и трудам. Из аскета он превращался в пророка — таков был его поступательный путь.

Константин был свидетелем этого самозванства, оно причиняло ему мучения; однако он по-прежнему считал, что может лишь выжидать, ибо, если бы он отдал приказ схватить и изгнать всемогущего лицемера, ему вряд ли бы подчинились. Во тьму, непроглядней беззвездной ночи, был ввергнут прекраснодушный монарх, он наблюдал и выжидал, а точнее — наблюдал и плыл по течению, сохранив доверие лишь к двум советчикам: Франзе и княжне Ирине. Впрочем, и в их обществе ему порой становилось не по себе, ибо, как ни странно, женщина неизменно призывала его к героизму, а мужчина — к слабости и попустительству.

Этот обзор позволяет понять, каковы были тенденции тогдашнего правления, и внушает сильнейшие подозрения, что разница между первым и последним Константином лишь усиливалась по мере того, как возрастало его злополучие.

Глава III МИРЗА ИСПОЛНЯЕТ ПОРУЧЕНИЕ МАГОМЕТА

Растительность на берегах Босфора едва-едва преодолела стадию набухания почек. В садах и на защищенных участках на европейском берегу тут и там порхали бело-желтые бабочки — они не присаживались, прельститься было нечем. Как и многие великие мужи, о которых нам приходится слышать, они слишком рано пришли в этот мир. Иными словами, шла первая неделя мая, стоял солнечный день, как раз по сезону, правда слишком сильно напоминавший о марте и апреле, чтобы насладиться им безраздельно. Земля оставалась сырой, вода — непрогретой, воздух — студеным, а солнце — непостоянным.

Около десяти часов утра константинопольцы, прохлаждавшиеся на береговой стене, с удивлением услышали громкие звуки, доносившиеся со стороны Мраморного моря. Вскоре удалось выяснить, откуда они исходят, — с галеры, приближавшейся от Сан-Стефано. С бортов судна с равными интервалами вылетали клубы дыма, порождая суматоху среди чаек, а потом раздавался рев, приглушенный расстоянием. Век артиллерии еще не настал, однако пушки уже успели прославить свое имя. В Золотой Рог заходили суда предприимчивых торговцев из Европы — на палубах стояли образцы новейших орудий; впрочем, сработаны они были так грубо, что годились только для салюта, но не для битвы. Так что зеваки на стенах не переполошились, им любопытно было выяснить, что это за необычайные посетители; они дожидались, когда развернут флаг.

Неведомая галера подходила стремительно, не прекращая пальбы; паруса были новенькими, корпус выкрашен свежей белой краской. Галера летела по волнам, стремительная и прекрасная, а вот флаг ее ничего не поведал о ее принадлежности. Он состоял из трех диагональных полос, зеленой, желтой и красной — желтая в середине.

— Владельцы — не генуэзцы, — заключили глазевшие со стен.

— И не венецианцы: на желтом нет льва.

— Кто же тогда?

Под эти разговоры галера обогнула мыс Сераль (Димитрия) и свернула в гавань. Когда она оказалась напротив Галатской башни, с борта произвели последний залп; тут оба изнывающих от любопытства города смогли наконец разобрать, что знак в желтом поле на флаге — это герб, после чего произнесли с чувством:

— Это судно принадлежит не государству, а важному вельможе.

Это вопрос породил другой:

— Кто же он такой?

Едва якорь опустился на вязкое дно гавани перед Влахернским дворцом, как со странного судна спустили шлюпку: гребцы были одеты в просторные белые шаровары, короткие жилеты и красные тюрбаны, отличавшиеся редкостной величиной. С ними отправился старший — судя по всему, шкипер, — его голову тоже венчал крупный тюрбан. Когда он ступил на берег, его приветствовала толпа зевак; он попросил проводить его к начальнику стражи. Этому важному лицу он передал послание, изящно обернутое желтым шелком, и прибавил на ломаном греческом:

— Мой господин, только что прибывший, просит прочитать сие послание и передать дальше через надежные руки. Он верит, что вам известно, как это осуществить положенным образом. Ответа он будет дожидаться на борту.

Шкипер отвесил глубокий поклон, вернулся на свое место в шлюпке и отправился обратно на галеру, оставив начальника стражи вскрывать конверт и читать послание, которое гласило следующее:

На борту галеры «Сен-Агостино», 5 мая в год от Рождества Спасителя нашего 1451-й

Нижеподписавшийся является дворянином христианского вероисповедания из Италии, говоря точнее — из могущественного замка Корти на восточном побережье Италии, вблизи древнего города Бриндизи. Он свидетельствует свою преданность его христианскому величеству императору Константинополя, защитнику веры в распятого Сына Божия (да славится имя Его во веки веков), и смиренно заверяет, что по роду занятий он — опытный воин, завоевавший шпоры свои в бою и удостоенный хвалы епископа Римского Каликста III и более того — его святейшества папы; а поскольку собственная его страна ныне живет в мире, если не считать распрей меж баронами, каковые ему не по вкусу, он покинул ее, дабы искать себе дел и почестей в других землях; первым делом свершил он паломничество к Священной Гробнице, откуда привез множество драгоценных реликвий, каковые намерен передать его императорскому величеству; из длительного сообщения с магометанами, каковым Небеса в мудрости своей, непостижимой для человеческого ума, позволяют попирать Святую землю нечистыми стопами, выучился он вести разговоры на арабском и турецком языках; он принимал участие в войнах с сиими врагами Господа, имея на то непререкаемую санкцию его святейшества, по чьему указанию занимался он преимущественно усмирением пиратов-берберов из Триполи, каковых брал в плен и сажал на весла на своей галере, — многие служат ему и поныне. Царственный город Византий знаком ему уже давно по рассказам, и, если повествования о славе его не ложны, нижеподписавшийся желал бы поселиться в нем, возможно, что и до конца своих дней. В связи с чем он и составил сие нижайшее послание и просит передать его в руки его христианскому величеству, дабы увериться, что предложение его встретило августейшее одобрение; до тех же пор просит он предоставить безопасную стоянку его галере.

Уго, граф Корти

Начальник стражи пришел к выводу, что послание необычайно, но внятно; более того, просьба представлялась избыточной, ибо вход в город и выход из него для людей всяких национальностей и занятий всегда был свободен. Да, торговля шла не так бойко, как раньше, — мешали ловкость и предприимчивость галатцев с другой стороны пролива, и все же в древнем городе сохранялось множество рынков и доступ на них был открыт для всего мира. Впрочем, довод, который положил конец сомнениям стража, состоял в следующем: из тех немногих, кто является к воротам на собственных галерах и встает на якорь, в готовности отбыть, не дождавшись должного гостеприимства, многие ли ставят под письмом подобную подпись? Итальянские графы славились своими воинскими умениями, — как правило, им внимали везде, куда им доводилось постучаться. В итоге начальник стражи решил отправить послание во дворец, не прибегая к посредничеству адмирала: тем самым он намеревался как минимум сэкономить время.

Пока события идут своим чередом, вернемся к графу Корти и расскажем о нем самое необходимое.

Нужно сразу же отметить, что пушки были не единственным новшеством на этой галере. На корме, там, куда на обычных судах отбрасывало тень резное изогнутое украшение, находилась небольшая постройка — приподнятая над палубой, с плоской крышей и круглыми оконцами по бокам. Вполне возможно, что передовые корабельщики из Палоса и Генуи назвали бы это нововведение «каютой». Оно, безусловно, являлось удобством, и в нашем конкретном случае владелец галеры использовал его по назначению. После первого же выстрела он переместился на крышу, откуда открывался наилучший вид на столицу, а точнее — на стены и увенчанные куполами святыни, которые эти стены так давно и успешно защищали. Владельцу предусмотрительно принесли стул, однако открывшееся зрелище заворожило его настолько, что он так ни разу им и не воспользовался.

Побережем время, не станем тратить его на описание этого человека, а заодно спасем его от обвинения в том, что он без всяких на то прав вторгся в наше повествование; лучше уж сразу сообщить читателю, что граф Корти — это не кто иной, как наш давний знакомец Мирза, эмир аль-Хадж. Впечатляет разница между его нынешним положением и тем, в котором мы встретили его впервые, под желтым флагом в долине Эль-Зариба, однако в одном он остался прежним: тогда он был облачен в доспехи, облачен и сейчас, а именно — на нем все такой же шлем без забрала, плащ из тонких кольчужных колец застегнут под подбородком, та же гибкая кольчуга, те же башмаки из поперечных железных пластин, которые находят одна на другую при движении, те же золотые шпоры, такое же, как у эмира, сюрко, только на сей раз кирпично-красное, а не зеленое. Назвать эту верность доспехам тщеславием было бы ошибкой, речь скорее идет о привычке, приобретенной в результате воинской выучки, — привычке, которой граф придерживался отчасти по старой памяти, отчасти — из уважения к Магомету, для которого блеск и бряцание на совесть обработанной и ловко пригнанной стали сделались предметом страсти, так что он и себе создал подобное облачение, способное поспорить с облачениями сородичей герцога Боклю, о которых сказано:

При них доспехи и мечи

И в свете солнца, и в ночи.

Вернемся вспять еще раз. Впервые представляя читателю Мирзу, мы рассчитывали, что те, кому доведется скоротать вечерок над этими страницами, обратят внимание на его многочисленные дарования и включат его в число своих любимых персонажей; а значит, читателю наверняка любопытно узнать, что это он, истовый магометанин, янычар высокого ранга, пользовавшийся в последнее время столь безраздельным доверием своего повелителя, делает здесь, почему предлагает свои услуги христианскому императору и называет последователей Пророка врагами Господа. Его внешность явно обманчива.

Необходимо все это разъяснить, хотя бы даже в интересах связности нашего повествования, и сделать это будет проще всего, отослав читателя к той части последнего разговора в Белом замке между индийским князем и Магометом, в которой принц получил отеческий совет изучить греческую столицу и постоянно получать сведения о том, что творится в ее стенах. Однако, поскольку читатель не любит, когда его насильственно выбрасывают из плавного потока чтения, простительно будет процитировать здесь несколько абзацев.

«Повелителю еще многое предстоит сделать, — говорил князь, обращаясь к своему благородному ученику. — Ему надлежит думать и действовать так, будто Константинополь является его столицей, временно оказавшейся в чужих руках… Ему надлежит до тонкостей изучить этот город, его улицы и здания, чертоги и укрепления, сильные и слабые места; его жителей, торговлю, международные отношения; характер его правителя, ресурсы и политические предпочтения последнего; его повседневную жизнь; его клики и кланы, его религиозные партии, а главное — ему надлежит взращивать разногласия между латинянами и греками, которые давно уже грозят городу большим пожаром».

Магомет, как мы помним, внял этому совету, и, обсуждая личность подходящего тайного агента, князь заметил: «Человек, на которого будет возложена эта задача, должен проникнуть в Константинополь и поселиться там так, чтобы на него не пало и тени подозрения. Он должен быть хитроумен, рассудителен, искушен в светских манерах и в воинском искусстве, высокороден и способен к проявлению отваги, ибо ему придется не только покрасоваться на Ипподроме, но и стать завсегдатаем во дворце. Помимо прочих свойств, он должен найти способ служить императору и в опочивальне, и в зале совета — словом, стать его правой рукой. Крайне важно, чтобы между ним и моим повелителем не было никаких тайн». На это честолюбивый турок воскликнул: «Имя, князь, назови его имя!» — а хитроумный наставник отвечал: «Повелитель его уже назвал». — «Я?» — «Не далее как сегодня повелитель говорил о нем как об истинном сокровище». — «Мирза?» Еврей продолжал: «Отправь его в Италию, а потом пусть явится в Константинополь, сойдет с галеры, облаченный в римские одежды и увенчанный подходящим итальянским титулом. Итальянский он уже знает, в вере тверд, воинской славой отмечен. Никакие дары деспота, никакие искусы света не смогут поколебать его верности — повелителя он боготворит».

Магомет усомнился в правильности этого предложения, заметив: «Мирза давно стал частью меня: без него я чувствую себя потерянным».

Всякий, кто дал себе труд заинтересоваться блистательным молодым эмиром и потратил время на осмысление этих фраз, почувствует, с какой заботой к нему относились. Читатель в состоянии предвидеть последствия его преданности Магомету, о которой столь подробно распространялся индийский князь. Приказ выполнить секретное поручение будет, разумеется, принят без колебаний. Уже сама уверенность в том, что он будет принят, требует не отдавать его, не осмыслив. Какое решение принял Магомет в итоге? Каковы были его указания? Восполнив тем самым пробелы, продолжим наш рассказ.

Следует также вспомнить, что вскоре после отбытия княжны Ирины из старого замка Магомет последовал за ней в Терапию и под видом арабского сказителя удостоился долгой личной аудиенции, по ходу которой превозносил ее бесконечно и, по сути, выступил в роли влюбленного. А что еще более романтично, к концу встречи он действительно влюбился.

Обстоятельство это не следует сбрасывать со счетов, ибо оно коренным образом изменило как будущее самого эмира, так — да простят нас за то, что мы сравниваем интересы столь вселенские с относительно немаловажными, — и судьбу Константинополя. До сего момента к завоеванию города турка побуждало лишь его собственное честолюбие — оно было сильно, настойчиво и, возможно, само бы подтолкнуло его к действию, однако в этом случае он, возможно, повременил бы. Честолюбие, зиждущееся на гениальности, осмотрительно при совершении первых шагов: оно просчитывает затраты, осмысляет все действия и средства, и порой одной лишь мысли о неудаче достаточно, чтобы ввергнуть его в ступор; иными словами, страх лишиться славы зачастую оказывается сильнее, чем надежда покрыть себя славой. Однако после визита в Терапию союзницей честолюбия стала любовь; говоря точнее, теперь Магометом владели обе эти страсти — и, объединив силы, губили его сон. Он сделался нетерпелив, раздражителен; дни казались ему слишком короткими, месяцы — слишком длинными. Константинополь занимал все его мысли. Он ни о чем другом не думал наяву, ничего другого не видел во сне. Споспешествовала делу и его вера в астрологию: прибегая к ней, индийский князь понуждал его к методической подготовке.

Порой Магомета охватывало желание похитить княжну и увезти прочь. Дворец ее ничем не защищен, хватит одного ночного набега. Почему бы нет? Однако существовало две причины, обе весьма веские: первая — суровый старый султан, его отец, был человеком справедливым и к императору Константину относился по-дружески; а во-вторых — и это обстоятельство сдерживало принца еще сильнее, — он действительно питал к княжне искренние романтические чувства и мечтал подарить ей счастье: он любил ее ради нее самой — что совершенно объяснимо, поскольку в сознании восточного человека всегда существует тот, кто превыше всех.

Как и подобает влюбленному, Магомет безраздельно обратился мыслями к княжне, когда скользил по водам Босфора, оставив охранный знак на ее воротах. Он закрыл глаза, чтобы их не тревожило мерцание ряби, и, признав про себя, что она есть женственность в полном ее совершенстве, держал ее образ перед глазами, пока он не отпечатался в памяти навеки: лицо, фигура, повадка, даже платье и украшения — и пока томление не превратилось в неутолимый глад души.

Но ведь надо же было такому случиться, что его венценосный родитель как раз выбрал ему невесту, — собственно, остановку в Белом замке Магомет сделал, направляясь в Адрианополь на свадебные торжества. Его нареченная происходила из благородного турецкого семейства, однако родилась и выросла в гареме. Да, может, она полна очарования — настоящая королева сераля, но — увы! — родственница христианского императора дала принцу возможность увидеть в женщине добродетели, которых его невесте не достичь никогда, — плоды образования и воспитания, которые куда привлекательнее внешней красоты; завершив это мысленное сравнение, он ударил себя кулаком в грудь и вскричал:

— Ах, сколь Всеблагой пристрастен! Одарить эту гречанку всеми совершенствами и отказать мне в обладании ею!

Надо сказать, что страсть не лишила Магомета методичности. Решительно отказавшись от мысли преступить собственную осмотрительность и похитить княжну, он принялся обдумывать их разговор, и тут в мозгу его будто бы вспыхнул свет — свет, озарявший дорогу к цели.

Он дословно вспомнил ее ответ на доставленное ей послание якобы от него, где говорилось, что из-за того, что она христианка, он любит ее только сильнее, — и он отметил следующие слова: «Возможно, я стану чьей-то женой, но не поддавшись искусу власти или зову любви — причем словами этими я отнюдь не высказываю презрения к нежному чувству, поскольку, как и все признанные добродетели, оно имеет начало от Бога, — нет, шейх, дабы проиллюстрировать то, что в противном случае может остаться для принца не до конца ясным, скажи ему, что я бы, может, и стала его женой, если бы тем самым смогла спасти веру, которой придерживаюсь, или как-то ей споспешествовать».

Он разъял ее высказывание на части… «Возможно, она выйдет замуж». Неплохо!.. «Возможно, она выйдет замуж за меня» — при условии… При каком условии? Он вновь ударил себя кулаком в грудь, на сей раз со смехом.

Гребцы взглянули на него в изумлении. Но какое ему до них было дело? Он придумал, как сделать ее своей…

— Константинополь есть Греческая церковь, — пробормотал он, сверкая глазами. — Я захвачу этот город к своей собственной славе — а ей достанется слава спасения Церкви! Вперед, на Константинополь!

Можно с уверенностью сказать, что именно в этот момент судьба почтенной столицы была решена окончательно.

Через час после возвращения в Белый замок принц призвал к себе Мирзу, изумив его своей искрометной радостью. Он обнял эмира рукой за плечи и пошел с ним рядом, говоря и смеясь, будто в опьянении. Такой уж он был человек, что, дабы выпустить чувства наружу, ему требовались не только слова, но и действия. Через некоторое время к нему вернулось здравомыслие.

— Ну же, Мирза, — произнес он, — встань передо мной… Ты, полагаю, любишь меня?

Мирза ответил, преклонив колени:

— Правдивы слова повелителя.

— Я тебе верю… Встань, возьми перо и бумагу и пиши, стоя здесь передо мной.

С соседнего стола принесли писчие принадлежности, и эмир, вновь преклонив колени, принялся писать под диктовку повелителя.

Нет нужды полностью приводить здесь этот документ. Достаточно сказать, что он с необычайной точностью — Завоеватель обладал изумительной памятью — фиксировал уже приведенные ниже слова индийского князя касательно обязанностей соглядатая в Константинополе. Эмир писал, и чувства его постоянно сменялись: сперва лицо вспыхнуло, потом побледнело; руке случалось дрогнуть. Магомет пристально наблюдал за ним и наконец вопросил:

— Что тебя смущает?

— Воля повелителя — и моя воля, — прозвучал ответ, — однако…

— Говори — говори не таясь.

— Повелитель отсылает меня прочь, и я боюсь потерять свое место одесную от него.

Магомет от души рассмеялся.

— Оставь эти страхи, — проговорил он серьезным тоном. — Да, туда, куда ты отправляешься, десница моя не дотянется, но все мысли мои там. Выслушай — здесь, у моих коленей.

Он опустил упомянутую десницу на плечо Мирзы и нагнулся к нему:

— Ах, мой Саладин, полагаю, тебе не случалось влюбляться? Так вот, я влюблен. Не поднимай глаз, иначе… иначе ты подумаешь, что моя щека под бородой превратилась в девичью.

Мирза не поднял глаз, однако знал, что повелитель его залился краской.

— Я отдал бы все, кроме меча Османа, за то, чтобы всякий день и час находиться там, куда ты отправляешься, ибо именно там ее дом… Я вижу на твоей руке кольцо — рубиновый перстень, который я подарил тебе в тот день, когда ты выбил из седла необрезанного посланника Хуньяди. Верни мне этот дар. Вот так. Видишь, я надеваю его на третий палец левой руки. Говорят, всякий, кто взглянет на нее, не может не влюбиться. Предостерегаю тебя, и, пока цвет этого рубина остается неизменным, я буду знать, что ты держишь слово чести — хотя ты и влюбишься в нее, ибо противостоять этому не в силах, ты ради меня, ради моей любви к ней… Подними взор, мой сокол, — подними и принеси клятву.

— Клянусь, мой повелитель, — отозвался Мирза.

— Теперь я скажу тебе все. Она — родственница гяура, императора Константина, которую мы видели здесь в день приезда. Да видел ли ты ее? Я позабыл.

— Не видел, повелитель.

— Ты все равно узнаешь ее с первого взгляда; красотой и грацией она — словно дочь гурий, которые прямо сейчас подносят напиток бессмертия всем, кого возлюбил Аллах, даже Пророку.

Тон Магомета изменился.

— Перо и бумагу.

Взяв в руки инструкции, он скрепил их своей подписью — той же самой, что стояла и на охранном знаке на воротах Терапии.

— Вот — храни их бережно, ибо, прибыв в Константинополь, ты станешь христианином. — Он снова рассмеялся. — Мирза — Мирза, с которого Магомет взял клятву, которому доверил тайну своего сердца, — и христианин! Тем самым грех вероотступничества переходит на меня.

Мирза взял инструкции.

— О другом я предпочел не писать. Чем я могу это написать, кроме собственной крови, столь животрепещущая это задача! Однако вот чего я от тебя жду. Слушаешь? Для тебя она станет зеницей ока. Сообщай мне о ее здоровье, о ее передвижениях, с кем она встречается, что делает и говорит; оберегай ее от любых невзгод; если кто-то дурно о ней отзовется, убей его, причем делай это все от моего имени и не забывай, о мой Саладин, — именем твоей надежды на райский сад и ложе в раю — не забывай, что, прибыв в Константинополь, я должен получить ее из твоих рук такой же непорочной, какой оставил… Ты выслушал мою волю. Нынче вечером я пришлю деньги к тебе в покои; нынче же вечером ты тронешься в путь, дабы твой отъезд поутру не пробудил любопытства у какого-нибудь идиота… Поскольку ты будешь моим представителем, веди себя по-королевски. Короли себе не изменяют… Более тебе не нужно ничего, кроме этой печатки.

Он достал из-за пазухи крупное кольцо — резьба на изумруде совпадала с подписью под инструкциями — и вручил его Мирзе.

— Если хоть один паша, или беглербей, или губернатор города или провинции, принадлежащей моему отцу, откажет тебе в любой твоей просьбе после того, как ты покажешь ему это кольцо, доложи — и зиндан покажется ему не столь уж страшным в сравнении с моим гневом. Я сказал все. Ступай… О награде поговорим при следующей встрече… Нет, погоди! Сообщаться мы будем через этот замок — для этого я пришлю тебе в Константинополь особого человека. И помни: в твоих посланиях на каждое слово про город должно быть по два про нее… Вот тебе моя рука.

Мирза поцеловал ее и вышел.

Глава IV ЭМИР В ИТАЛИИ

Теперь нам ведомо, кто такой граф Корти и зачем именно он прибыл в Константинополь: это тайный соглядатай Магомета, и, говоря коротко, миссия его состоит в том, чтобы держать город под наблюдением и докладывать повелителю обо всем, что может способствовать успеху его завоевательных планов. Ведомо нам и то, что он получил особое поручение касательно княжны Ирины.

Даже из самого поверхностного осмысления этих открытий становится ясно, что далее эмира следует называть его итальянским именем, с титулом или без. Но прежде чем отказаться от его прежнего имени, мы должны уяснить для себя, остается ли он теперь, когда стоит на палубе своей галеры, дожидаясь запрошенного дозволения императора Константина, прежним Мирзой, удостоившимся столь высокой чести от Магомета, — пусть и сменившим титул.

С того самого момента, когда судно оказалось в виду города, он не покидал своего места на крыше каюты. Моряки, время от времени бросавшие на него взгляд, считали, что он зачарован видом, ибо стоял он недвижно и смотрел неотрывно. Впрочем, на лице его не отражалось ни восхищения, ни упоения. Человек с острым взглядом может смотреть на гору и не видеть ее; в самый разгар битвы он может быть глух к ее грому; в критический момент он может быть настолько поглощен мыслью или ощущением, что не почувствует ничего больше. Если, допустим, то же самое происходило сейчас с эмиром, в душе его, видимо, совершилась перемена, вызвать которую могла лишь некая очень важная причина. Некогда он был полностью удовлетворен своим положением, горд уже обретенной славой, счастлив собственной властью над сложившейся ситуацией, упоен тем, что повелитель положил руку ему на плечо и обратился к нему по-дружески, называя то своим Саладином, то своим соколом.

Строго подчиняясь приказу, Мирза в ту же ночь отбыл из Белого замка в Константинополь. Он ни с кем не обсудил своих намерений, понимая, что сохранение тайны — ключ к успеху их предприятия. По той же причине он приобрел у дервиша, путешествовавшего в свите принца Магомета, его одежды, а также осла с полной упряжью. С рассветом он уже перевалил за холмы у Босфора, с намерением двигаться вдоль восточного берега Мраморного моря и Геллеспонта, откуда греческое население уже почти полностью вытеснили турки, а потом скорейшим путем переправиться через Дарданеллы в Италию: путь долгий и нелегкий, однако позволявший полностью скрыться с глаз знакомых, что было необходимо для успеха его предприятия. Новый облик застраховал его от задержек в пути: правоверные считали дервишей святыми, а к тому же нищими, у которых нечем поживиться. Встретив такого человека, в сером плаще с капюшоном, в грубых сандалиях, с почерневшей выдолбленной тыквой для сбора подаяния у пояса, никто из магометан и заподозрить не мог, что в драном вьюке на спине у безответного животного, бредущего за ним следом, точно усталая собака, скрыто целое сокровище.

Дарданеллы — важный перевалочный пункт для купцов из Греции, Венеции, Генуи. Мирза приобрел там итальянское платье, перешел на итальянский язык — и превратился в итальянца. У одного из моряков он взял на время карту итальянского побережья, дабы решить, в каком порту лучше высадиться.

Пока он раздумывал, ему вспомнился разговор с индийским князем в шатре последнего в Эль-Зариба — он в точности вспомнил все слова этого удивительного человека, касавшиеся особенностей его выговора. Кроме того, он вернулся мыслями к описанию дома или замка, из которого его забрали ребенком и о котором он поведал князю. На прогулки его выносила женщина, он помнил синее небо, полоску белого песка, плодовые деревья с одной стороны, море — с другой. Он помнил, как волны разбиваются о берег, зеленые оливы в саду, укрепленные ворота замка; на это князь сказал, что, судя по описанию, речь идет о восточном побережье Италии, неподалеку от Бриндизи.

Замечание было брошено вскользь, однако теперь оно взволновало эмира куда сильнее, чем тогда, и мысли его устремились к Бриндизи. Поездка в Италию была нужна для того, чтобы придать правдоподобие личине, под которой он станет жить в Константинополе, — соответственно, ему надлежало поближе ознакомиться со страной, ее географией, политическим устройством, городами, правителями и нынешним положением дел; в противном случае в первом же разговоре с осведомленными лицами из круга императора он выдаст себя с головой. После этого им овладело необычное смятение духа.

С того самого дня, как его взяли в плен пришельцы в тюрбанах, его никогда не посещало желание увидеть и обрести вновь родную страну и семью. Кто был его отец? Жива ли еще его мать? Да, суровость системы воспитания янычар становится самоочевидной уже из самого того факта, что он никогда не задавался этими вопросами, никогда не стремился их разрешить. В нем подавили самые естественные природные инстинкты! Как можно было достичь этого с такой полнотой? Обстоятельство это подтверждает теорию, что человеческую личность формируют воспитание и окружение… Жива ли его мать? Помнит ли она его? Плакала ли о нем? Кто она такая? Если она еще жива, сколько ей лет? Он попробовал подсчитать. Если ему двадцать шесть, вряд ли ей больше сорока пяти. А это значит, что если взор ее и затуманился, то слегка, а волосы только-только засеребрились первой сединой; что же касается ее чувств, разве цвет материнской любви способна сгубить даже сама Смерть?

Подобные размышления никогда не проходят бесследно. Первым следствием стало смягчение его сердца; потом память и воображение понеслись вскачь, воображение возвращало ему родных и близких, а память окружала их самыми умилительными обстоятельствами. Они одолевали Мирзу, как и всякого другого. Вызванное ими томление стало для него полной неожиданностью, а потому он решил действовать по слову индийского князя и направился к восточному побережью Италии.

История о захвате замка была из тех, которые остаются у всех на слуху, да и случилась она не так давно, еще наверняка живы были очевидцы. Самым сложным было отыскать, где именно это произошло. Если неподалеку от Бриндизи — что же, он отправится туда и расспросит жителей. Томление, о котором говорилось выше, не пришло в одиночестве; спутником его стала Совесть, пока следовавшая на отдалении.

Некоторые суда отправлялись в Венецию. Одно уже принимало на борт пресную воду перед отплытием в Отранто. Судно было крепкое, с надежной командой и могучими гребцами. Отранто располагается немного южнее Бриндизи, не исключено, что нужный ему замок находился между этими городами. Кто знает? Кроме того, когда ему, итальянскому аристократу, начнут задавать в Константинополе вопросы, ему нужно будет ответить, откуда он прибыл, и, возможно, на этом самом берегу он найдет себе и имение, и титул. В итоге он сел на судно до Отранто.

Оказавшись на месте, Мирза продолжал играть роль путешественника, но при этом тщательно изучал все сведения, необходимые для создания его будущей личины. Он жил и одевался на широкую ногу, посещал круги церковников. То были времена, когда Италия находилась в руках аристократов, времена грабителей, битв, интриг и злоупотреблений, времена наемников и дерзких разбойников, правления сильной руки, права, определяемого силой, кровавых распрей гвельфов и гибеллинов. От всех этого эмир держался в стороне.

Случай свел его со стариком не слишком высокого происхождения, человеком очень ученым, завсегдатаем одной монастырской библиотеки. Вскоре выяснилось, что этот почтенный старец прекрасно знает побережье между Отранто и Бриндизи и даже дальше, до самого Полиньяно.

— Когда я еще не был так немощен, — говорил старик, опуская унылый взгляд на свои усохшие длани, — жителей побережья часто беспокоили пираты-мусульмане. Эти злодеи приходили на галерах, жгли дома, убивали мужчин, увозили с собой тех женщин, которых можно выгодно продать. Они нападали и на замки. Кончилось тем, что нам пришлось обзавестись наемной стражей, которая несла службу на суше и на море. Я был в ней капитаном. Схватки с разбойниками были частыми и свирепыми. Обе стороны не ведали милосердия.

Эти воспоминания пробудили любопытство Мирзы. Он спросил у старика, помнит ли тот нападения на какой-то замок.

— Да, этот замок принадлежал графу Корти и находился в нескольких лигах за Бриндизи. Граф защищался, но пал в битве.

— А семья у него была?

— Жена и маленький сын.

— Что сталось с ними?

— Графиня, по счастью, была в тот день в Бриндизи на каком-то празднестве; благодаря этому она уцелела. Мальчика, двух или трех лет от роду, взяли в плен — больше о нем ничего не слышали.

Мирзу охватил внутренний трепет.

— Графиня жива?

— Да. Она так полностью и не оправилась от потрясения, выстроила себе дом неподалеку от бывшего замка, а в руинах расчистила одно помещение и превратила в часовню. Каждое утро и каждый вечер она ходит туда и молится за спасение души мужа и возвращение сына.

— И давно эту даму постигло такое несчастье?

Рассказчик, поразмыслив, ответил:

— Года двадцать два — двадцать три тому назад.

— Можно отыскать этот замок?

— Конечно.

— А ты там бывал?

— Много раз.

— Как он назывался?

— Именем графа: Кастильо-ди-Корти.

— Расскажи, где он находится.

— У самого берега моря. Каменная стена отделяет фасад от пляжа. Порой через нее перелетают хлопья морской пены. Сквозь арку ворот можно выглянуть наружу, и не увидишь ничего, кроме воды. А стоя на башне лицом к суше, увидишь одни сады — оливковые деревья и миндаль. Прекрасное было поместье, да таким и остается. Графиня, насколько мне известно, составила завещание: если сын не вернется до ее кончины, имущество ее перейдет к Церкви.

Беседа продолжилась — речь шла об истории семейства Корти, равно благородного и древнего: мужчины из этого рода были знаменитыми воинами, женщины — прославленными красавицами.

Всю ночь Мирзе снилась графиня, и он проснулся со смутным ощущением, что жена паши, трогательно заботившаяся о нем в его детстве, — женщина славная, добрая и нежная — была лишь представительницей даровавшей ему жизнь матери, как и всякая мать является благой представительницей Господа. Под влиянием этого сильного чувства он отбыл по морю в Бриндизи.

Там он без труда нашел подтверждения словам своего знакомца из Отранто. Графиня жива, а если проехать к северу по прибрежной дороге, то окажешься у развалин ее замка. Туда не более пяти лиг пути.

Что он обнаружит в замке, сколько времени там пробудет, как поступит — все это пока было неясно; все эти вещи полностью зависели от обстоятельств, предвидеть которые было невозможно, а потому он решил двинуться в путь пешком. Погода благоприятствовала, а край тот славился своей первозданностью и красотой.

К полудню он уже был в пути. Встречные — а далеко не все они принадлежали к классу землепашцев, — завидев щеголеватого путника в шляпе с пером, голубой бармице, остроносых башмаках и узкой рубахе в цвет бармицы, с мечом на боку и копьем в руке, останавливались и провожали его взглядом, пока он не скрывался из глаз; им и в голову не приходило, что перед ними фаворит одного из кровавых тиранов Востока.

Через гребни холмов, по неглубоким долинам; по дорогам между каменными изгородями, то в тени старых деревьев, то вдоль морского берега, на который набегают томные волны, шагал он, и в поступи его была легкость, а на сердце — тяжесть, ибо настроение у него было не столь уж необычное: когда душа сама накликивает на себя зло. Он осознавал это чувство и от стыда перехватывал копье за середину и яростно вращал его над головой, точно колесо прялки; иногда он останавливался и, засунув пальцы в рот, свистел мелкой птахе, пугая ее тем, что в небе охотится ястреб.

Завидев стадо коз у дома с соломенной крышей, полускрытого среди виноградных лоз, он попросил молока. Женщина вынесла его вместе с ломтем ржаного хлеба и, пока он ел и пил, разглядывала его с почтительным восхищением; он расплатился золотом, и она проговорила, присев в низком поклоне:

— Всяческих вам благостей, господин! Я помолюсь Мадонне за то, чтобы ваше желание сбылось.

Бедняжка! Она понятия не имела, что благословляет человека, согласно вере которого Пророк стоит к Богу ближе, чем его собственный Сын.

Но вот дорога резко свернула вправо, и он оказался на длинной полосе песчаного пляжа. По его подсчетам, замок вот-вот должен был появиться, и ему очень хотелось добраться туда до захода солнца. Однако в соседней роще он увидел каменный короб, в котором находилась статуя Пресвятой Девы с Младенцем на руках. Изображения были вырезаны искуснее обычного, а кроме того, украшены букетами и цветочными венками. Обтесанная каменная плита перед святилищем, явно предназначенная для молящихся, располагала к отдыху, он присел на нее, посмотрел на Мать, и ему показалось, что она смотрит на него. Он не отводил глаз, и вот лицо ее утратило каменную неподвижность — что еще более странно, на нем показалась улыбка. То, разумеется, была лишь иллюзия, однако он поднялся в сильном смятении и после этого ускорил свой шаг. Откуда эта улыбка? Он не верил в изображения и уж тем более не верил в Пресвятую Деву — вот разве что считал ее героиней душеполезной истории. Погрузившись в мысли, он шагал дальше, не замечая, как солнце клонится к горизонту.

Тени в лесу по его левую руку сгустились, а гул набегающих на берег волн по правую стал громче, ибо тишина плотнее прижала своим бархатным пальцем все прочие звуки. То тут, то там на багрянце неба робко загоралась звезда. Спустились сумерки, скоро настанет ночь, а замка все не видно!

Он зашагал еще стремительнее; нет, то был не страх — страх был неведом соколу Магомета, — но пришлось задуматься о ночлеге в лесу, а кроме того, ему очень хотелось, чтобы стремительно убывающий дневной свет помог ему определить, когда он доберется до замка, действительно ли это замок его предков. Он с самого начала верил в то, что при виде развалин память его воспрянет и поможет вернуться в прошлое.

Спустилась ночь, земля погрузилась во тьму, погрузилось и море, лишь призрачные полоски света змеились по беспокойной поверхности воды. Идти ли дальше?..

И тут он услышал колокол: единственный негромкий удар, совсем близко, чистый, как серебро. Он остановился. Земной ли то звук? Безмолвие после звука сделалось лишь глубже, и он начал было гадать, не овладела ли им еще одна иллюзия, когда колокол ударил снова!

— О! — пробормотал он. — Уловки монахов из Отранто. Какая-то душа отходит.

Он зашагал дальше, ориентируясь на звук. Внезапно деревья расступились, дорога вывела его к стене с широким карнизом. Несколько далее на фоне неба вырисовывалась темная громада, увенчанная массивными зубцами.

«Крепостные ворота! — воскликнул он про себя. — Крепостные ворота! И рядом пляж, и — о Аллах! — волны звучат точно так же, как и раньше!»

Колокол теперь звонил с неимоверной отчетливостью, отзываясь в нем внутренним холодком, — будто бы звоном своим стремился воспрепятствовать памяти восстать из бездны, которой надлежало быть окончательной, как могила; звонил торжественно, как будто со звоном этим душа Мирзы устремлялась в иной мир. Дурные предчувствия едва не парализовали волю путника, и ему пришлось нечеловеческим усилием взять себя в руки, чтобы вернуться в настоящее к вопросу: что дальше?

Мирза был не из тех, кто легко отказывается от своих замыслов. Больше от волнения, чем из суеверия, он проверил, плотно ли меч сидит в ножнах, а потом, взяв копье наперевес, вошел под темные своды ворот. Когда он покинул их с противоположной стороны, вновь раздался удар колокола.

«Не след мусульманину внимать призыву к христианской молитве, — подумал Мирза и тут же ответил себе в оправдание: — Но я не пойду к молитве, я лишь ищу… — Он остановился, ибо, как ни странно, ему явилось лицо Мадонны из каменного короба у поворота дороги, а что еще более странно, он еще явственнее ощутил, что видел на лице ее улыбку. Он закончил фразу: — Свою мать, а она — христианка».

В этом заключении был какой-то изъян, он стал отыскивать его, а отыскав, очень удивился. До того момента он и не думал о том, что его мать — христианка. Кто же сейчас вложил эти слова ему в уста? Откуда они взялись? И пока он торопливо раздумывал, как подействует на нее открытие, что сын ее — магометанин, перед глазами снова встала статуя из каменного короба, на сей раз — с Младенцем на руках, и загадка разрешилась в мгновение ока.

— Две матери! — произнес он. — А что, если мое появление стало ответом на молитву одной к другой?

Мысль эта глубоко его поразила; дух смягчился, векам сделалось горячо от слез, и усилие, с которым он возвращал себе привычную мужественность, отвлекло его от предчувствия иной, более суровой и длительной борьбы, которая предстоит ему в том случае, если графиня действительно окажется той, с кем его связывают самые нерушимые земные узы: узы борьбы между привязанностью и долгом, ибо последний крепче веревки привязывал его к Магомету.

Эти чувства, нужно отметить, способен разделить любой; с того момента, как Мирза увидел у дороги святой образ, — с момента, открывшего новую эпоху в его жизни, — часто вспоминая эту ночь и ее события, он ни разу не усомнился в своем родстве с графиней. Да, с этого момента не только она стала его матерью, но и земли за воротами он мысленно объявил своим родовым поместьем, а замок — тем замком, из которого его похитили, где осталось лежать тело его героического отца: он был графом Корти!

После этих замечаний читателю проще будет понять, в каком состоянии эмир вошел в ворота. Вокруг он не видел ничего, кроме теней, более или менее плотных и объемных; причитания ветра сообщили ему, что тени эти принадлежат деревьям и купам кустарника. Дорога, на которой он оказался, сильно заросла, однако указывала направление, и он шел по ней, пока не добрался до здания, так плотно скрытого тьмой, что рассмотреть в подробностях было невозможно. Проследив взглядом его верхний край, выделявшийся на фоне серого неба, эмир разглядел разрушенный фасад и одну башню с бойницами. Дорогу поделила надвое мостовая; Мирза пересек ее и вышел на открытое место, заваленное деревянными и железными балками; судя по всему, это был главный вход, ныне неиспользуемый. Почему он в таком состоянии, объяснять Мирзе не требовалось. Пожары и битвы были его давними знакомцами.

Колокол продолжал звонить. Звук, сладостной волной плывший по округе, видимо, исходил из зияющего портала, позволяя представить себе внутреннюю часть замка: сокрушенные перекрытия, галереи, обугленную, провалившуюся кровлю.

Мирза отвернулся и зашагал по дороге вправо: если в замок попасть невозможно, он обойдет его по кругу; путь оказался неблизким и поведал эмиру о масштабах крепости, равно как и о выдающемся положении, которое графский род занимал в былые дни.

Наконец он оказался у задней части развалин. Деревья здесь росли реже, он, к радости своей, увидел огоньки в окнах и пришел к выводу, что к разрушенной постройке лепится деревушка. А потом он услышал пение и вслушался: никогда еще он не слышал подобной торжественности в человеческих голосах. Приближаются они или удаляются?

Вскоре на самом верху подъема показался ряд высоких свечей, защищенных от ветра фонариками из прозрачной бумаги; потом ему предстали и те, кто эти свечи нес: мальчики в белых сутанах, с непокрытыми головами. Они начали спускаться с холма, за ними последовала группа монахов — их круглые лица и тонзуры поблескивали, составляя яркий контраст черным одеяниям. За монахами последовал хор из четырех человек, трое мужчин и одна женщина. А потом из-за гребня показался факельщик в легких доспехах, освещая путь фигуре, тоже облаченной в черное, которая тут же приковала к себе внимание Мирзы.

Он смотрел на нее неотрывно, вспоминая слова старого капитана из Отранто. Вдова убитого графа восстановила одно из помещений замка и устроила там часовню; каждое утро и каждый вечер она приходит туда молиться за спасение души мужа и возвращение сына.

Слова эти наводили на многие предположения, однако предположения несут в себе неопределенность, так что не ими объяснялась абсолютная уверенность, с которой эмир произнес, обращаясь к самому себе:

— Это графиня, это моя мать!

В каждом сердце таится способность к предвидению, как правило, сами мы ее не осознаем, но в нужные моменты она вырывается наружу с неожиданной, обескураживающей силой.

Все это — гимны, звон колокола, свечи, мальчики, монахи, процессия — было лишь обрамлением для медленно вышагивавшей, скрытой покрывалом фигуры. В ее облачении, движениях, облике столь явственно читалось воплощенное горе! И каким же глубоким и всепоглощающим должно было быть это горе!

Она — а он видел одну лишь ее — спустилась по склону, не глядя ни вверх, ни по сторонам; слегка согбенная, но при этом высокая, благородной стати; не старая, но уже и не молодая, аристократка, вызывающая невольную почтительность.

Пока он рассуждал об этом, процессия спустилась с холма; мальчики и монахи выступили вперед и скрыли ее от его глаз.

— О Аллах! И ты, Пророк его! — воскликнул Мирза. — Неужели мне не суждено увидеть ее лицо? Покажется ли оно мне знакомым?

Любопытно, что раньше он не задавался этим вопросом: ни принимая решение добраться сюда, ни по дороге. Но на самом деле у него все это время была одна-единственная цель: увидеть ее. Он не догадывался, какие сильные чувства в нем пробудятся.

— Неужели я так и не откроюсь ей? Неужели она не узнает меня? — повторял он.

Свечи в руках у мальчиков уже мерцали на протоптанной дорожке, ведущей к замку, совсем неподалеку от смятенного эмира. Он тут же догадался, что графиня направляется в часовню для совершения обычной вечерней службы и что, отступив с дороги в сторону, он сможет рассмотреть ее, проходящую, вблизи. Он порывисто бросился вперед, но через несколько шагов остановился, дрожа, как ребенок, которому привиделся призрак.

По нашим представлениям об эмире не тот это был человек, чтобы его могли смутить какие-то пустяки, хоть бесплотные, хоть во плоти. Столь стремительную перемену могло вызвать лишь откровение, имевшее мгновенные и могущественные последствия; это и произошло, хотя первое упоминание этих последствий способно вызвать улыбку. В мозгу у него точно блеснула молния — прибегнем к этому сравнению за отсутствием более выразительного, — и он вспомнил, по какому именно делу прибыл в Италию.

Приостановим наш рассказ и разберемся, что означает это напоминание; хотя бы даже и потому, что милейший Мирза, который до сих пор так нам нравился, того и гляди станет другим человеком, с другим именем и характером; мы по-прежнему будем относиться к нему с симпатией, но совсем по иной причине.

Вот что озарила перед ним вспышка молнии: если он откроется графине, ему придется изложить всю свою историю с того дня, когда разбойники увезли его из замка. Да, рассказать можно в общих словах, пусть романтика потешит материнское сердце, а у него вызовет лишь более сильное волнение — но кому герои всегда видятся величайшими героями? Неуместные признания — как звенья цепи, одно влечет за собой другое… Может ли он, рожденный в лоне христианства, сообщить ей, что стал вероотступником? А если он скажет ей об этом, не добавят ли его слова лишь новое горе к бремени, под которым она и так уже гнется, — бремя новое и самое тяжкое? И что, если он тем самым лишится ее любви?.. Она спросит — хотя бы даже ради того, чтобы возблагодарить Господа за его милость, — с какой такой счастливой случайностью связано его возвращение? И что потом? Увы! Когда она запечатлеет поцелуй на его челе, сможет ли он сохранить молчание? И что еще тягостнее, сможет ли он ее обмануть? Нет ничего губительнее для самоуважения, чем ложь, и если новая жизнь начинается с обмана, не надо быть пророком, чтобы предсказать, каков будет ее конец. Нет, ему придется сказать правду. Осознание этого и стало тем призраком, который заставил его задрожать. Признание в том, что он — мусульманин, ранит ее, однако она сохранит надежду на его обращение, более того, душа ее будет трудиться над тем, чтобы надежда эта сбылась, а это может вернуть ей интерес к жизни; но если он скажет, что прибыл в Италию, дабы способствовать свержению императора-христианина и торжеству неверных, тогда — помогай ему Бог! Каким чудовищем сделается он тогда в ее глазах!.. Более того, последствия этого открытия падут не только на него и графиню. Единым взмахом крыла, на что способно только воображение, он перенесся обратно в Белый замок и предстал перед Магометом. Случалось ли хоть одному владыке, которому предстоит всколыхнуть весь мир, с такой же полнотой доверяться своему слуге? Бедный Мирза! Бескрайние волны катились между Белым замком и замком его отцов, но над этой пучиной для него снова и снова звучали слова: «Поскольку ты будешь моим представителем, веди себя по-королевски. Короли себе не изменяют». Если его так пугает одна лишь мысль о предательстве, каково будет совершить его на деле?.. А под конец молния озарила и еще одну истину: эмир вырос воином, он любил войну и ради нее самой, и ради славы, которую она дарует, — не похожей ни на какую другую славу. Неужели с ними придется распрощаться?

Бедный Мирза! Некоторое время назад мы упомянули, как естественные устремления боролись в нем с долгом чести. Возможно, мы выразились не вполне точно: если так, исправим эту ошибку, высказавшись без обиняков. Он отыскал свою мать. Она шла ему навстречу — там, за язычками свечного пламени, за монахами, она шла за него молиться. Отказаться от встречи или обмануть доверие повелителя? Да, безусловно, один выход достойнее другого, но кто откажет ему в жалости?.. Нерешительность порой доставляет нам страдания едва ли не смертные, и они изнуряют сильнее недуга, ранят больнее меча.

Скорбное шествие приблизилось, высветив часть обугленного фасада здания. Дверь с громким лязгом распахнулась, и монах в черном облачении — такое надевают на погребальные мессы — шагнул навстречу графине. Помещение за его спиной было освещено тускло. Еще несколько минут — и возможность увидеть ее лицо будет утрачена. Но эмир продолжал стоять в нерешительности. Судите сами, какие страсти бушевали у него в груди!

Наконец он сделал шаг вперед. Монахи с массивными свечами из желтого воска проходили мимо, он же шагнул к краю дороги. Они посмотрели на него в недоумении. Посмотрели и монахи в доминиканских рясах. А потом подошел хор. Завидев его, факельщик приостановился, но потом двинулся дальше. Эмир, по сути, никого из них не видел, глаза и мысли его замерли в ожидании, и вот — как билось его сердце! Как истово он вглядывался! — и вот графиня оказалась с ним рядом, в каких-нибудь трех ярдах.

Как уже говорилось, она была одета во все черное. Плотная вуаль скрывала лицо, ладони, скрещенные на груди, сияли белизной слоновой кости. Два или три раза правая рука поднялась, дабы сотворить крест, открыв взорам кольцо на левой, — видимо, то было обручальное кольцо. Осанка ее говорила не столько о преклонном возрасте, сколько о всепоглощающем горе. Головы она не подняла ни разу.

Из сердца эмира рвалась молитва.

— О Аллах! Это моя мать! Если не дано мне заговорить с ней, поцеловать ее ноги, если не дано назвать ее матерью, не дано произнести: «Мама, мама, смотри, твой сын вернулся!» — если не дано, позволь мне, о Всемилостивый, увидеть ее лицо, дай ей увидеть мое — только один раз, о Аллах! Один-единственный!

Но лицо ее оставалось сокрытым, так она и проследовала мимо, однако, проходя, молилась. Голос ее был тих, но он расслышал ее слова:

— О светлая Матерь! Именем благословенного твоего возлюбленного Сына, прошу тебя, вспомни и моего! Пребудь с ним, верни его мне, и побыстрее. О, сколь велико мое горе!

Весь мир, а с ним и она расплылись в пелене слез, которые Мирза более не пытался сдерживать. Протянув к ней руки, он упал на колени, а потом и лицом вниз; лицо оказалось в пыли, но его это не заботило. А когда он вновь поднял глаза, она уже прошла мимо — последняя в процессии. Он понял, что она его не заметила.

Он последовал за ней. Все отошли в сторону, чтобы первой пропустить ее в двери. Там ее ждал монах; она вошла, а факельщик остался один снаружи.

— Стой! — проговорил он надменно. — Ты кто таков?

Эти грубые слова вырвали эмира из мира грез, вернув ему все его способности.

— Синьор из Отранто, — отвечал он.

— Что тебе надобно?

— Впусти меня в часовню.

— Ты здесь чужой, а это частная служба. Или тебя пригласили?

— Нет.

— Я не могу тебя впустить.

Протянув к ней руки, он упал на колени…

Вновь мир вокруг Мирзы погрузился во тьму, но на сей раз гнев был тому причиной. Факельщик не подозревал, какая ему грозит опасность. На его счастье, из дверного проема долетел, выводя проникновенную мелодию, женский голос из хора. Услышав его, Мирза успокоился. В голосе звучало нежное, надмирное моление, и, полностью покорившись, он вступил в спор с самим собой… Она не заметила его, когда он лежал в пыли совсем рядом, а теперь этот отпор у двери — им не может быть иного объяснения, кроме того, что такова воля Небес… Времени еще достаточно — лучше уйти, а потом вернуться — возможно, завтра. Он не сможет объяснить, кто он такой, если его вдруг спросят… Последует скандал — эта мысль его ужаснула… Да, лучше покинуть замок. И он повернулся, чтобы уйти. Но через шесть шагов в его возбужденном мозгу вновь возник образ графини — ему представилось, как она проходит мимо, молясь за него, она предстала перед ним как будто картина горя.

Охваченный волнением, он остановился. Сколько лет она скорбела о нем! Ее любовь глубже, чем море! Вновь слезы, и, даже не думая о том, что он делает, сколь это бесцельно, он вернулся к дверям.

— Замок этот ограбили и сожгли пираты, верно? — обратился он к факельщику.

— Да.

— И они убили графа Корти?

— Да.

— И похитили его сына?

— Да.

— А другие дети у графа были?

— Нет.

— Как звали мальчика?

— Уго.

— Так вот, шепну тебе на ухо: дурно ты поступил, не впустив меня: я и есть Уго.

И после этого эмир решительным шагом пошел прочь.

Его настиг вопль, отрывистый и пронзительный, раздавшийся от дверей часовни; потом он услышал его второй раз, это был скорее стон, чем вопль, и, решив, что факельщик поднял тревогу, он перешел с шага на бег и вскоре оказался на морском берегу.

Дыхание моря освежало и успокаивало, и, перейдя обратно на шаг, он повернул в сторону Бриндизи. Однако тот вопль продолжал его преследовать. Он воображал себе сцену в часовне: отчаяние графини, прерванную службу, торопливые расспросы — переговоры, возможно, поиски. Его видели все участники процессии, кроме графини, а значит, во всей этой истории оставался лишь один занимавший ее вопрос: действительно ли это ее сын?

Разумеется, несчастная дама не успокоится, пока не будут исчерпаны все возможности поисков. Незнакомца не окажется в замке, и, скорее всего, в погоню отправят всадников. Энергия материнской любви неисчерпаема. Эти соображения заставляли эмира спешить. Иногда он пускался бегом и остановился только у святилища Богоматери с Младенцем у поворота дороги. Там он опустился на знакомую плиту, чтобы отдышаться.

Все это, безусловно, говорит о том, что он отдал предпочтение Магомету. Но в этот момент он принял решение. Он выполнит все, что велит ему долг перед молодым повелителем, а потом вернется сюда и поселится в родной стране.

Он просидел на плите час или более. Время от времени в ушах его звучал все тот же вопль — он не сомневался, что кричала его мать, — и каждый раз, как он его слышал, совесть хлестала его своим колючим хлыстом. Зачем доставлять ей новые страдания? Ибо что еще могут вызвать бесконечные страхи и надежды, которые ей предстоят? Ах, если бы она увидела его, когда он был совсем рядом на дороге! Но она не увидела, и в том была воля Аллаха — учение ислама с его фатализмом приносило ему некоторое утешение. Другим утешением было то, что он обрел свою землю и титул. Отныне он будет графом Корти — и это не личина; взяв себе это имя, он принял решение отправиться в Бриндизи и утром, еще до того, как из замка примчится гонец, сесть на корабль в Геную или Венецию.

Когда он поднялся с плиты, из короба выпорхнула птичка, нашедшая там ночной приют. Ее писк напомнил ему про улыбку, которую он якобы увидел на лице Мадонны, напомнил и то, как позднее эта улыбка, будто бы своевременное одобрение, навела его на мысль о графине. Он еще раз взглянул в лицо Пресвятой Девы, однако ночь накинула на него покрывало — и тогда он подошел ближе и мягко коснулся ладонью Младенца. То, что за этим последовало, нельзя назвать чудом, это лишь следствие той мудрости, которая сделала Приснодеву и Святого Младенца воплощением Божественной благодати. Эмир поднялся повыше и, сдвинув увядшие цветы-приношения, поцеловал ногу более высокой из двух фигур, произнеся при этом:

— Вот так я поцеловал бы свою мать.

Когда он спустился обратно и снова тронулся в путь, ему показалось, что кто-то ответил:

— Ступай своей дорогой! Бог и Аллах суть одно.

Продолжим наше повествование.

Из Бриндизи эмир отплыл в Венецию. За две недели, проведенных в «славном городе на лоне моря», он изучил его досконально. За это время он отыскал на стапелях у корабела с Адриатики ту самую галеру, на которой потом прибыл в Золотой Рог. Оставив распоряжение нанять шкипера и команду, когда судно будет достроено, сам он отправился в Рим. В Падуе он обзавелся воинским снаряжением и нанял отряд кондотьеров — солдат-наемников самых разных национальностей. Несмотря на весь свой божественный авторитет, его святейшество Николай V с трудом удерживал в руках свои области. Корсары, сегодня благоговейно целовавшие ему руку, завтра без всякого зазрения совести обчищали один из его городов. Так оказалось, что граф Корти — как называл себя эмир — застал один из городов в осаде мародеров; он разогнал их, собственной рукой зарубив главаря. Николай прилюдно осведомился, каково его имя и какую он предпочтет награду.

— Первым делом — рыцарское звание из ваших рук, — отвечал граф.

Папа взял меч из руки одного из офицеров и посвятил его в рыцари.

— Что еще, сын мой?

— Я устал сражаться с людьми, которых надлежало бы обратить в христианскую веру. Прошу отдать мне приказ помериться силами с пиратами-варварами, бороздящими наши моря.

Приказ был отдан.

— Что еще?

— Более ничего, ваше святейшество, кроме вашего благословения, а также документ, по полной форме и с печатью, с перечислением ваших благодеяний.

Он получил и благословение, и документ.

После этого граф распустил наемников и, поспешив в Неаполь, отплыл в Венецию. Там он обзавелся самыми лучшими миланскими доспехами, какие только мог достать, а также гардеробом, в котором были костюмы, пользовавшиеся спросом среди галантных аристократов, проживавших у Гранд-Канале. Переправившись в Триполи, он поднялся на мавританское торговое судно, где взял в плен команду и гребцов. Этот трофей он передал своим морякам-христианам, после чего отправил их восвояси. Собрав своих пленников на палубе, он обратился к ним по-арабски, пообещав щедрую плату, если они станут ему служить; они с благодарностью приняли его условия.

После этого граф взял курс на город, который теперь называется Алеппо, — там он хотел приобрести арабских скакунов; заполучив пять штук, чистейших кровей, он отплыл в Константинополь.

С этого момента мы на некоторое время перестанем пользоваться титулом «эмир». Рыцарь, которого мы видели на палубе галеры, вошедшей в Золотой Рог, — тот, что с меланхолическим интересом осматривал города на обоих берегах прекраснейшей гавани мира, будет для нас графом Корти, итальянцем.

Пока что графу сопутствовала удача, однако он был мрачен. По ходу выполнения возложенной на него миссии он открыл для себя три вещи: свою мать, свою страну, свою веру. Обычно эти отношения — если дозволительно так их назвать — служат человеку предметами глубокого душевного удовлетворения; граф, к сожалению, сделал еще и четвертое открытие, способное свести на нет все остальные: говоря коротко, его положение не позволяло отдаться ни одному из них. После того как, покидая разрушенный отцовский замок, он услышал крик, до сих пор звучавший в его памяти, он все глубже и глубже проникался мудростью, которую постиг возле короба с Мадонной и Младенцем у поворота дороги на Бриндизи: «Бог и Аллах суть одно». Укоры совести и ощущение даром прожитых лет сделали графа Корти человеком, совсем непохожим на беспечного эмира из свиты Магомета.

Глава V КНЯЖНА ИРИНА В ГОРОДЕ

Продолговатая комната разделена посредине двумя каннелированными колоннами из розового в прожилках мрамора — легкими, с изысканными капителями, очень изящными; между колоннами — лучевая арка, между стеной и колоннами — квадратные стяжки; выше колонн стена в прихотливых узорах; открытое пространство заполняют три занавеса, окрашенные в ровный пурпур, — центральный поднят и привязан к колоннам шелковым шнуром с богатыми кистями, боковые опущены; на потолке в каждой части зала — световые фонари, под каждым из них — изрядная жаровня, поддерживающая достаточное тепло; пол устлан розовой и шафрановой плиткой, стулья и кресла украшены причудливой резьбой, некоторые — с мягкими сиденьями; рядом с каждым — подобранный по цвету ковер; массивные столы из резного дерева, столешницы из патинированной меди инкрустированы яшмой, по большей части красной и желтой, на столах — кувшины с мозаичным узором, рядом с ними — хрустальные кубки для питья; фонари — конической формы, крытые прозрачным стеклом; на стенах — панели, на каждой — живописное изображение, а кромки и внешнее пространство покрыты витиеватыми арабесками; двери в обоих концах без всякого узора — так выглядит приемная зала в городском доме княжны Ирины, предназначенном для зимнего проживания.

На стуле в одной из частей этой роскошной залы сидела сама княжна, слегка склонившись над пяльцами с незаконченной вышивкой. В окружении всех этих предметов — стула, столика справа, усыпанного яркой пряжей, наклонных пялец и мягкой львиной шкуры у нее под ногами — она представляла собой картину, которую, однажды увидев, забыть невозможно. Дивный абрис головы и шеи поверх Фидиевых плеч прекрасно дополняли удлиненные руки — обнаженные, округлые, белизной напоминавшие только что разломленное ядро миндального ореха: руки были в ямочках и голубоватых жилках, их дополняли пальцы — проворные, гибкие, ловкие, — казалось, что каждый из них наделен собственной смекалкой.

Слева от княжны, чуть в стороне, на груде подушек полулежала Лаэль — бледная, томная, все еще не до конца оправившаяся от похищения, от вести о страшной участи ее родного отца и исчезновении индийского князя: объяснить последнее можно было одной лишь гибелью во время страшного пожара. Предсмертная мольба сына Яхдая была услышана княжной Ириной. Приняв несчастную девушку из рук Сергия на следующий день после ее спасения из цистерны, княжна стала ее покровительницей и с того дня надзирала над ней с материнской заботливостью.

Другую часть залы занимала свита княжны. Девиц было видно сквозь проем, оставленный поднятым занавесом, однако это не значит, что за ними следили, напротив, в доме они находились исключительно по собственной воле. Они пели, читали, вышивали по заказам своей госпожи, сопровождали ее в город, любили ее — одним словом, служение их полностью соответствовало ее высокому званию, а взамен она делилась с ними толикой своей учености. Все сходились на том, что она — царица и главный арбитр светской жизни Византия; манеры княжны — зеркало этой жизни, а вкус и манера одеваться — ее форма. Одно лишь вызывало возражения: ее упорное нежелание носить покрывало.

Несмотря на свою рассудительность, княжна никогда не читала нотаций своим приближенным — видимо, прекрасно зная, что личный пример куда назидательнее слов. Подтверждая, что они пользуются в ее присутствии полной свободой, одна из девушек взяла в руки струнный инструмент — кифару и после музыкального вступления запела стих в стиле Анакреона:

ЗЛАТОЙ ЧАС

Будь жизнь моя лишь в день длиной:

Рассвет, закат,

А между ними — час златой

Для всех услад,

Чему б его я отдала?

Чему бы отдала?

Вскипает грех в моей крови,

И без прикрас

Скажу: я посвящу Любви

Златой тот час.

Восторгам отдана,

Любви я отдана.

Когда певица умолкла, раздались радостные аплодисменты.

Последовавший за этим гул голосов едва успел стихнуть, когда дряхлый Лизандр отворил одну из дверей и, стукнув по плитке пола древком своего копья, отвесил церемонный поклон и возвестил о прибытии Сергия. Княжна кивнула, и старый слуга, впустив в залу посетителя, удалился.

Первым делом Сергий подошел к Ирине и молча поцеловал ей руку, после чего она вернулась к рукоделию, а он пододвинул стул к ложу Лаэль.

Под почтительностью его манер скрывалась непринужденность, вполне уместная в доме, где его принимали по-дружески. Ни в коем случае не нужно усматривать в этом фамильярность: если Сергий и допускал такое, хотя это и было не в его характере, то уж точно не в присутствии княжны. Она не требовала церемоний, но почтительное к себе отношение воспринимала как должное, даже со стороны императора. В то же время Сергий был ей ближе любого другого человека, по особым причинам.

Мы уже видели, что между ними сложилось полное взаимопонимание по вопросам религии. Кроме того, мы уже знаем, почему она видела в нем своего протеже. Никогда еще не встречался ей человек столь мягкий и неискушенный, столь малознакомый с мирской жизнью. Перед ним лежала целая жизнь, ему еще предстояло в ней освоиться, и княжна сознавала, что ему в первое время понадобятся наставления, — она и приняла на себя роль наставницы, отчасти из чувства долга, отчасти из теплого отношения к отцу Иллариону. Этих доводов и самих по себе уже было достаточно, однако с недавних пор к ним добавились еще два.

Во-первых, от княжны не укрылось, что послушник и Лаэль полюбили друг друга. Ей не было нужды за ними следить. Они, как дети, даже не пытались скрывать свои чувства, она же, не допуская нежную страсть к собственному сердцу, не пресекала и не порицала ее в других. Более того, поскольку чувство это связало двух ее, так сказать, подопечных, она проявляла к нему законный интерес. Они были так прелестны, — казалось, сама природа постановила, что этим двоим суждено любить друг друга.

Во-вторых, мир оказался суров к Сергию; он мужественно пытался скрыть этот факт, однако она видела его терзания. А он заслуживает поощрения за спасение Лаэль и за то, что предоставил императору возможность разрушить богопротивные козни Демида, считала княжна. К сожалению, мнения ее не разделяли в определенных кругах. Помимо прочих, на Сергия ополчилось братство Святого Иакова. Братья стояли на том, что послушник обязан был не только спасти девушку, но и не допустить смерти грека. Более того, его обвинили в двойном убийстве: сначала — сына, а потом и отца. Суровый навет! Об этом говорилось непререкаемо и в открытую. Из уважения к императору, который столь же непререкаемо восхвалял Сергия, его не изгнали из монастыря. Молодой человек оставался членом братства, однако лишился всех связанных с этим привилегий. Келья его пустовала. Пять ежедневных служб проводили в часовне без него. Говоря коротко, братия дожидалась возможности обрушить на него свое мщение. В надежде на благоприятное развитие обстоятельств, Сергий продолжал носить облачение ордена, однако это оставалось единственным внешним признаком принадлежности к братству. Отлученный от служения, несчастный, он нашел приют в резиденции патриарха и все время, которое не посвящал учению, проводил в древних храмах города, в основном — в Святой Софии; кроме того, он совершал долгие мечтательные морские прогулки по Босфору.

Радость, блеснувшая в глазах больной, когда Сергий сел с ней рядом, не укрылась от Ирины; а когда Лаэль протянула послушнику руку, поцелуй, который он на ней запечатлел, уже сам по себе стал глашатаем нежных чувств.

— Надеюсь, моему маленькому другу сегодня лучше, — серьезным тоном произнес Сергий.

— Да, гораздо лучше. Княжна считает, что скоро мне можно будет выходить — в первый же погожий весенний день.

— Это отрадно. Как бы мне хотелось поторопить весну! У меня все готово для того, чтобы покатать вас по морю: отличная лодка, два умелых гребца. Вчера они довезли меня до Черного моря и обратно, мы перекусили хлебом и фигами у подножия Великановой горы. Они похваляются, что могут совершать это путешествие по семь раз в неделю.

— А вы останавливались в Белом замке? — спросила она с улыбкой.

— Нет. Нашей славной княжны со мной не было, а я побоялся, что в ее отсутствие комендант не проявит былой почтительности.

Прислушивавшаяся к их разговору благородная госпожа еще ниже склонилась над пяльцами. Про коменданта она знала настолько больше, чем Лаэль! Но тут девушка осведомилась:

— А где вы были сегодня?

— Посмотрим, маленький друг, смогу ли я вас этим заинтересовать… Проснулся я нынче рано и сел за учение. О, эти главы из Иоанна, четырнадцатая, пятнадцатая и шестнадцатая! Зная их, ты постигаешь все святое учение. Они многое проясняют, но отчетливее всего радости жизни вечной выражены в словах Господа: «Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня…» Прозанимавшись много часов, я пошел посмотреть на древнюю церковь в нижнем саду, за акведуком. Прежде чем мне удалось туда войти, пришлось выпустить наружу стадо коз. Обязательно доложу его святейшеству, что я увидел. Лучше уж снести эту развалину с лица земли, чем допускать ее поругание. Святое место остается святым вовеки.

— А где находится эта церковь? — осведомилась княжна Ирина.

— Внизу, между акведуком, воротами Святого Романа и Адрианопольскими.

— Она принадлежит одному из братств. Ему же в пользование отдана и земля.

— Мне прискорбно это слышать.

Княжна вновь занялась рукоделием, Сергий же продолжил рассказ о своем дне:

— До полудня у меня оставалось более двух часов, я не знал, чем заняться. В итоге я решил сходить во Влахернскую гавань — прогулка длинная, но не слишком длинная, если учитывать, зачем я это проделал… Княжна, слышали ли вы о новоприбывшем итальянце?

— И что о нем?

— О нем судачит весь город; даже если лишь половина этих разговоров — правда, тут есть чему подивиться. Он прибыл на собственном судне. Так часто поступают купцы, однако он не купец. Поступают так и короли, однако он не король. По прибытии он салютовал из пушки, как подобает могущественному адмиралу, но, если он адмирал, национальность его остается неведомой. На судне он поднял неведомый флаг. Говорят, почти все время он простоял на палубе в доспехах, сияющих, как серебро. А кто он таков? Слухи перелетают из уст в уста, но ответа нет. Обсуждают и его галеру, ее объявили самым совершенным из всех судов, когда-либо заходивших в гавань. Те, кто смог подплыть к ней ближе, рассказывают, что кожа у матросов не белая, они темнолицы, чернобороды, в тюрбанах — вид уродливый и нехристианский. Рыбаков и разносчиков фруктов пустили на палубу, а более никого, они вернулись живыми и сообщили, что гребцы, которых им удалось разглядеть, еще чернее матросов. А еще из трюма доносились странные звуки — голоса, но не человеческие.

Выражение лица княжны менялось по ходу этого рассказа, — казалось, преувеличения, к которым склонна молва, вызывали у нее желание рассмеяться.

— Таковы городские слухи, — продолжал Сергий. — Чтобы самолично увидеть судно и таинственного вельможу, я отправился на другой конец города, во Влахернскую гавань, и был щедро вознагражден. Судно я обнаружил уже у причала, его как раз разгружали. Целые артели носильщиков перемещали уйму всякого добра, уже выгруженного с борта. Куда это добро относили, мне выяснить не удалось. На моих глазах из трюма вывели пять лошадей и по специальному трапу переправили на берег. Я в жизни не видел таких скакунов. Два серых, два гнедых, один вороной. Они смотрели на солнце широко раскрытыми, немигающими глазами, а воздух вдыхали так, будто бы утоляли жажду; шерсть их лоснилась, как шелк, гривы были мягче детского волоса, а хвосты развевались на ветру, точно флаги; все вокруг восклицали: «Арабские скакуны!» При каждой лошади был конюх — все рослые, сухощавые, пропыленные, в чалмах и черных одеяниях. Завидев этих лошадей, один старый перс, который, судя по виду, годился конюхам в деды, попросил дозволения — на каком языке, я понять не сумел, — обнял лошадей за шеи и поцеловал между глаз — его же собственные глаза были полны слез. Видимо, они напомнили ему о родной стране… Потом двое стражей из дворца — вне всякого сомнения, личные представители императора, облаченные в доспехи, — въехали в ворота гавани, и чужестранец тут же вышел из каюты и спустился на берег. Должен признаться, тут я утратил интерес к лошадям, хотя сам он подошел к ним и внимательно осмотрел, подняв каждой ноги и простукав копыта рукоятью кинжала. К этому моменту стражи уже спешились; приблизившись со всеми должными церемониями, они сообщили, что посланы его величеством, дабы приветствовать его и проводить в отведенные покои. Он отвечал на чистейшем греческом языке, поблагодарил его величество за любезность и выразил полную готовность следовать за ними. Двое его слуг вынесли из каюты полную сбрую и заседлали вороного скакуна. Сбруя сияла золотом и атласом. Еще один слуга принес ему меч и щит, и, препоясавшись мечом и повесив щит за спину, он обеими руками ухватился за луку и вскочил в седло с легкостью, составившей прискорбный контраст действиям его греческих проводников, которые, садясь верхом, вынуждены были опереться на стремя. После этого кавалькада проследовала через ворота в город.

— Вы видели его вблизи? — поинтересовалась Лаэль.

— Его лошадь прошла от меня не дальше, чем сейчас находитесь вы, мой маленький друг.

— Во что он был одет?

— В полный доспех. Шлем из голубой стали, с серебряным навершием, шея и плечи прикрыты кольчужным плащом, тело — кольчужной рубахой, в каждом звенышке которой — серебряная бусина; кольчугой прикрыты и ноги до колен. От коленей ниже — стальные пластины, инкрустированные серебром, башмаки стальные, на пятках — длинные золотые шпоры. Плащ застегнут под подбородком, лицо открыто: красивое, мужественное лицо, с блестящими черными глазами, смуглое, хотя несколько бледноватое; выражение приятное.

— А какого он возраста?

— Лет двадцати шести — двадцати семи. Он напомнил мне видом тех воинов, которые отправляются в Крестовые походы.

— А какая при нем была свита?

Этот вопрос задала княжна.

— Я могу говорить лишь о тех, кого видел: о конюхах и прочих, кого я, в силу плохого знакомства с воинскими обычаями, назову конюшим, оружейником и оруженосцем или пажом. Что касается команды корабля, то тут, княжна, вам известно более моего.

— Я имела в виду его личную свиту.

— Тут иного ответа я дать не могу, отмечу лишь одно: наиболее необычным мне показалось то, что у всех его приближенных восточные лица, среди них не было ни одного христианского.

— Ясно. — Княжна впервые за все это время отложила иглу. — Я понимаю, что о подобном чужеземце можно распустить самые нелепые слухи. Я расскажу вам, что сама о нем знаю. Сразу же по прибытии он отправил послание его величеству, в котором подробно рассказал о себе. По роду занятий он воин, христианин; большую часть жизни провел в Святой земле, где выучил несколько восточных наречий; получил у понтифика Николая дозволение сражаться с африканскими пиратами, составил команду своей галеры из пленников и, не желая возвращаться на родину и участвовать в раздирающих ее сейчас междоусобицах, предложил свои услуги его величеству. Это итальянский аристократ по имени граф Корти, он представил его величеству свидетельство, подписанное понтификом и с его печатью, где говорится, что понтифик посвятил его в рыцари и благословил на Крестовый поход против неверных. То, что в свите этого графа одни лишь восточные лица, примечательно, но, в конце концов, это всего лишь вопрос вкуса. Возможно, дорогой мой Сергий, настанет день, когда христианский мир неодобрительно станет смотреть на его способ подбора прислуги, однако пока он еще не настал. Если в будущем зайдет о нем речь в твоем присутствии, можешь повторять все то, что я тебе сейчас сказала. Вчера во Влахернском дворце я слышала, наряду с прочим, что император с радостью принял предложение итальянца и разместил его в покоях дворца Юлиана, а также дал позволение поставить галеру в гавани. Немного найдется знатных чужестранцев, которые являлись в империю со столь почтенными рекомендациями.

После этого прекрасная дама вновь взяла иглу в руки и собиралась вернуться к работе, но тут вошел Лизандр, вновь стукнул древком в пол и возвестил:

— Три часа.

Княжна молча встала и вышла из залы; за занавесом поднялась суматоха, вскоре опустела и вторая часть помещения. Сергий ненадолго задержался.

— Расскажите мне, как ваши дела, — попросила Лаэль, протягивая ему руку.

Он ласково поцеловал ее ладонь и ответил:

— Надо мной по-прежнему нависают темные тучи, но вера моя неколебима, а значит, они рассеются; пока же, милый дружок, жизнь не беспросветна, ведь ты меня любишь.

— Да, я люблю тебя, — отвечала она с детским простодушием.

— Братия выбрала нового игумена, — продолжал он.

— Надеюсь, человека достойного.

— Главным аргументом в его пользу стало то, с каким неистовством он порицал меня. Однако Господь благ. Император, патриарх и княжна Ирина неколебимы. При таком противостоянии игумен не сможет изгнать меня слишком поспешно. Я не боюсь. Я и далее буду поступать по велению своей совести. Время и терпение — добрые ангелы для тех, над кем тяготеет неправое обвинение. Но когда преступление состоит в том, чтобы спасти твою жизнь, — дружок мой, моя душа! Этот уголек не перестанет тлеть никогда!

— А что Нило?

— Ему предоставлены достаточные удобства.

— Как только я смогу выходить, я немедленно с ним повидаюсь.

— Его темница в Синегионе неплохо обставлена. Начальник стражи получил прямые указания от императора: следить, чтобы Нило не причинили никакого вреда. Я видел его позавчера. Он не понимает, почему заключен в тюрьму, однако ведет себя смирно. Я передал ему инструменты, время он коротает за тем, что мастерит предметы, которые в ходу у него в стране, — в основном оружие для войны и охоты. Стены его темницы увешаны луками, стрелами и копьями формы столь причудливой, что снаружи постоянно толпятся любопытные. Публика благоволит ему не менее, чем Тамерлану, царю львов.

— Полагаю, речь идет об очень благородном льве.

Уловив ее шутку, Сергий продолжал:

— Ты совершенно права, мой маленький друг. Он, в частности, смастерил сеть из крепкой нити, с тысячей ячеек. «Для чего она?» — поинтересовался я. Он жестами показал мне следующее: «В моей стране с такой охотятся на львов». — «Как?» — спросил я. Он показал мне два свинцовых грузила, привязанных к углам сети. Взял эти грузила в руки. «Зверь перед тобой, вот он бросился на тебя, нужно ее бросить, вот так». И он особым образом подкинул грузила в воздух, сеть полетела вперед и вверх. Нити разматывались в воздухе, будто желтый туман, и я видел результат: животное попало в сеть и запуталось в ней. А наш смельчак продолжал показывать свой немой спектакль. Он сдвинулся в сторону, куда лев не прыгнет, выхватил меч и принялся колоть снова и снова — победоносное выражение его лица явственно говорило: «Вот, теперь он мертв!» Сейчас он занят другой поделкой, не менее для него занятной. Торговец слоновой костью прислал ему бивень, он вырезает на нем историю некой военной кампании. Воины выходят в поход, на следующем рисунке изображена битва, град летящих стрел, воздетые щиты, натянутые луки, целый лес копий. Нило двигается от широкого основания к кончику. Там будет изображена победа, возвращение с пленными и богатейшей добычей… Да, о нем заботятся, но он постоянно спрашивает меня о своем господине, индийском князе. Где он? Когда вернется? Для того чтобы задать эти вопросы, ему не нужно слов. В глазах его отражается душа. Я повторяю: князь погиб. Он качает головой: «Нет, нет!» — и, описав руками круг в воздухе, прижимает их к груди, будто бы говоря: «Нет, он просто странствует, он вернется ко мне».

Сергий так увлекся рассказом, что не смотрел на свою слушательницу; к действительности его вернуло сдавленное рыдание. Нагнувшись к ее руке, он принялся ласкать ее пальцы нежнее прежнего, однако боялся взглянуть Лаэль в лицо. Когда наконец рыдания стихли, он встал и смущенно произнес:

— Ах, дружок, ты же сможешь простить меня?

Сказано это было так, будто он совершил проступок, не заслуживающий ни малейшего снисхождения.

— Бедный Сергий, — произнесла она. — Это я должна думать о тебе, а не ты обо мне.

Он сделал попытку приободриться:

— Я поступил глупо. В дальнейшем буду осмотрительнее. Твое прощение — лучший дар, который я могу забрать с собой… Княжна направляется в Святую Софию, возможно, я ей понадоблюсь. Но завтра… а до завтра — прощай.

На сей раз он нагнулся и поцеловал ее в лоб; в следующий миг она осталась одна.

Глава VI ГРАФ КОРТИ В СВЯТОЙ СОФИИ

Дворец Юлиана был единственной постройкой, украшавшей большую квадратную площадь у берега моря к юго-востоку от того, что сегодня зовется Колонной Константина; подобно прочим царским дворцам, он представлял собой нагромождение зданий разных форм и стилей, но при этом достаточно красивых и величественных. Вокруг раскинулся сад. Основатель дворца, желавший обзавестись гаванью для своих галер и малых судов, выкопал гавань внутри городской стены и заполнил ее чистой водой Мраморного моря; впоследствии, по прихоти его монаршей воли, стену ломали и дальше, в результате образовался порт Юлиана.

Граф Корти обнаружил, что дворец хорошо сохранился и внутри, и снаружи. Сам он не собирался скрываться, однако свиту его следовало держать подальше от досужих глаз, и более подходящего места для этого найти в столице было трудно.

Он вышел через парадный вход и, миновав небольшой сад, оказался у лестницы, огороженной массивными перилами. Лестница вела на просторную вымощенную площадку, откуда, глядя вспять и вверх, можно было увидеть две огромные колонны-пьедестала, на которых стояли статуи, впереди же простиралась внутренняя гавань — водная гладь, на которой стояла его галера, белая и легкая, точно чайка. Стоит окликнуть вахтенного на палубе, и шлюпка тут же доставит его на борт. Новое обиталище пришлось графу по душе.

Предоставленная в его распоряжение часть дворца находилась в южном крыле, и, хотя он нанял много искусных ремесленников, им понадобилось более недели, чтобы переделать покои по его вкусу и благоустроить его скакунов; следует заметить по ходу дела, что граф перенял многие привычки турок-кочевников, а потому коня, который, возможно, понесет его на поле битвы, числил среди наипервейших своих друзей. Постоянно держа в уме то задание, которое поручил ему повелитель, он без всяческих понуканий придал своему жилищу характер постоянства, а вместе с ним и роскоши.

При всей своей занятости граф нашел время осмотреть Ипподром, прогуляться по Буколеону и вокруг Святой Софии. Из высокой надстройки над своим дворцом он глядел на город, раскинувшийся к западу и юго-западу, осознавая, как сильно ему хочется поближе познакомиться со скрытыми дымкой бесконечными рядами холмов, на которых там и тут красовались дома и церкви.

Впрочем, граф с нетерпением ожидал вестей от султана, не имея до тех пор возможности приступить к действиям. Посланец мог появиться в любой момент, а значит, удаляться от дома не следовало. Граф уже составил доклад о своей поездке в Италию и о последующих событиях, вплоть до прибытия в Константинополь, и жаждал отправить его по назначению. Одобрение Магомета придало бы ему бодрости духа. Он надеялся, что оно исцелит его от меланхолии.

Однажды, глядя на свою галеру, он перевел взор дальше, туда, где как раз сменялся караул порта; его поразил восточный вид офицера новой смены. Это, надо сказать, имело непосредственное отношение к вопросу, который давно уже занимал его деятельный ум: как держать в тайне его сообщение с Магометом, а говоря точнее — как сделать так, чтобы посланец султана мог являться к нему невозбранно и без задержек. И вот решение само шло в руки. Если император доверяет охрану порта одному иноземцу, доверит и другому. Иными словами — почему не взять эту задачу в свои руки и руки своих людей? Не исключено, что ему и так предложат это задание, — нужно лишь немного выждать и посмотреть; если же придется просить об этом официально, имеется прекрасный предлог: местоположение порта рядом с его резиденцией, дворцом Юлиана. Совершенно естественная мысль, никто не откажет; если все сложится, он станет хозяином положения. Можно сказать, в руках у него будут ключи от города. Он сможет впускать и выпускать кого заблагорассудится, а кроме того, если понадобится бежать — вот он, путь отступления! Вот его галера, а вот и выход в море.

Пока он над этим размышлял, слуга принес ему письменное уведомление, что его дожидается офицер из Влахернского дворца. Он тут же направился в приемную залу, где обнаружил нашего старого знакомца — церемониймейстера: тот принес весть, что его величество император назначил графу аудиенцию на полдень следующего дня; если же час этот неудобен, не будет ли граф любезен назначить иной? Его величество понимает, сколько сил уходит на обустройство новых покоев, а потому не тревожил его ранее, за что просит прощения.

Граф согласился на предложенный час, после чего провел посетителя по своим покоям, не упустив ни одного; из кухни они даже прошли на конюшню, где скакунов одного за другим вывели из стойл. Гостеприимство и предусмотрительность графа не знали границ, и он был должным образом вознагражден. Важному сановнику понравилось увиденное, а больше всего ему понравился сам Корти. Не было никаких сомнений в том, что он представит во Влахерн чрезвычайно благоприятный доклад. Говоря коротко, искушенность графа в интригах иного двора, где подозрительность была распространена даже сильнее, чем в Константинополе, сослужила ему добрую службу. Стакан вина на прощание, душистого итальянского напитка высочайшего качества, обеспечил новоприбывшему постоянное место в сердце церемониймейстера. Если украшенный гербом его святейшества документ хоть в малейшей степени мог вызвать сомнения, теперь благонадежность была обеспечена.

Так вышло, что день этот оказался для графа знаменательным. Пока он принимал церемониймейстера, моряки на палубе его галеры, непривычные к византийским обычаям, вздрогнули, заслышав крик: долгий, нараставший, потом скорбно смолкший. Взглянув в соответствующую сторону, они увидели черное судно, входившее в ворота порта. На носу стоял, испуская крики, человек с непонятным цветом лица, высокий, с гибким станом; его немногочисленные одежды когда-то были белыми, теперь же покрылись грязью разных цветов, драный красный платок едва прикрывал спутанные черные волосы; в руке он держал деревянный поднос, полный рыбы. Страж, которому он тем самым предложил свой улов, покачал головой, однако пропустил его лодку. Когда она подошла к борту галеры, матросы и рыбаки (а владельцы черного судна были именно ими) обменялись взглядами, причем трудно было сказать, кто удивился сильнее. Рыбак, стоявший на носу, тут же вступил в переговоры — он перебрал несколько языков и в конце концов остановился на арабском.

— Вы кто?

— Матросы.

— Откуда?

— Из Триполи.

— Дети Пророка?

— Мы веруем в Аллаха и в Судный день, читаем молитву, как положено, даем очистительную милостыню тому, кто ее заслуживает, и не боимся никого, кроме Аллаха.

— Благословен Аллах! Да прославится имя его и здесь, и повсюду! — откликнулся рыбак и тут же добавил: — Кому вы служите?

— Вельможе из Италии.

— Каково его звание?

— Граф.

— И где он?

— Вон там, во дворце.

— Христианин?

— Христианин, говорящий на восточных языках; ему ведомы часы молитвы, и он их соблюдает.

— Он здесь живет?

— Он — хозяин этого дворца.

— Давно он сюда прибыл?

— В последнее полнолуние.

— Рыба ему нужна?

Матросы рассмеялись:

— У него и спроси.

— Вон там его причал?

— Да.

— Все, живущие у моря, едят рыбу — когда могут достать, — возгласил рыбак. А потом, обернувшись к своим гребцам, распорядился: — Вперед, к причалу.

Он сошел на причал, ловко балансируя блюдом на голове, поднялся по ступеням и, добравшись до фасада дворца, настойчиво переходил от двери к двери, пока не добрался до покоев графа.

— Рыба нужна? — осведомился он у слуги, ответившего на стук.

— Пойду спрошу.

Вскоре привратник возвратился и ответил:

— Нет.

— Ты мусульманин? — поинтересовался рыбак.

— Да. Благословен Аллах и все праведники его!

— И я мусульманин. Дозволь мне повидаться с твоим господином. Я бы поставлял ему рыбу постоянно.

— Он занят.

— Я подожду. Скажи ему, что мой сегодняшний улов — красная кефаль и лучшие части королевской рыбы-меча, которая выпрыгивает в воздух на десять футов, а на спине у нее острый шип.

С этими словами он опустил блюдо на землю и уселся рядом, как будто желая сказать: ожидание не помеха. Через некоторое время появился граф с церемониймейстером. Он взглянул на блюдо, потом на рыбака, потом на него же, но внимательнее.

— Какая прекрасная рыба! — обратился он к церемониймейстеру.

— О да, нет рыбьих пастбищ тучнее, чем у нас на Босфоре.

— Как называется вот эта?

— Кефаль, красная кефаль. Древние римляне откармливали ее в специальных бассейнах.

— Кажется, я видел похожую у наших итальянских берегов. В каком виде ее подают на стол?

— Ее жарят в оливковом масле, граф, в простом оливковом масле.

Все это время Корти рассматривал рыбака.

— А в какое время дня принято ее вкушать? — продолжал он.

— Лучше всего за завтраком; впрочем, если вы придете на обед к его величеству, не удивляйтесь, если ее подадут среди первых блюд.

— Прошу прощения, что задержал, — попробую ее на завтрак. — После чего граф небрежно бросил рыбаку: — Оставайся здесь до моего возвращения.

Корти проводил церемониймейстера до восточных ворот дворцовой усадьбы, потом вернулся.

— А, ты все еще здесь! — обратился он к рыбаку. — Что ж, ступай с привратником на кухню. Повар отберет, что ему требуется на завтра. — Затем он обратился к привратнику: — А потом приведи этого человека ко мне. Рыбная ловля мне по душе, я хотел бы поговорить с ним о его ухватках. Возможно, он согласится как-нибудь взять меня с собой.

В итоге рыбака проводили в покои графа, где стоял стол с книгами и писчим прибором, — то была угловая комната, освещенная через два окна, выходящих на восток и юг. Когда мужчины остались вдвоем, они взглянули друг на друга.

— Али, сын Абед-дина! — произнес граф. — Ты ли это?

— О эмир! Та часть меня, что не превратилась в рыбу, и есть поименованный тобою Али.

— Велик Аллах! — воскликнул первый.

— Благословен Аллах! — отозвался второй.

Они были давними знакомцами.

Али снял с головы красную тряпицу и вытащил из ее складок полоску тонкого пергамента, покрытую надписями, которые не могла уничтожить морская вода.

— Держи, эмир! Это тебе.

Граф взял пергамент и прочитал:

Это тот, кого я обещал прислать. У него для тебя деньги. Можешь ему доверять. На сей раз сперва расскажи мне о себе, потом о ней; впоследствии всегда сначала о ней. Душа моя страдает в нетерпении.

— О Али! — просветлев, произнес граф. — Отныне ты — Али Праведный, сын Праведного Абед-дина.

Али удрученно ответил:

— Это хорошо. Но каково мне было здесь тебя дожидаться! Боюсь, из костей моих уже не вытравить сырость, которую надули туда зимние ветра, пока я сидел на палубе утлой лодчонки… Я привез тебе денег, эмир! Их хранение было для меня заботой, от которой другой человек состарился бы сильнее собственной матери. Я отдам их завтра, после чего вознесу двадцать молитв Пророку — благословенно имя его! — вместо одной.

— Нет, Али, не завтра, а послезавтра, вместе с очередной партией рыбы. Появляться здесь слишком часто неразумно — и в частности, сейчас ты должен уйти. Оставаться надолго так же опасно, как и приходить слишком часто… Однако поведай мне о повелителе. Стал ли он султаном султанов, каким стать обещал? Здоров ли он? Где находится? Чем занят?

— Не спеши, эмир, умоляю, не спеши! Лучше уж две ложки прогорклого дельфиньего жира с куском плавника, чем столько вопросов разом.

— Ах, я столько времени провел в медлительном христианском мире без новостей!

— Я убежден, о эмир, что падишах Магомет станет величайшим пожирателем гяуров со времен падишаха Османа, — вот первый ответ. Он здоров. Кости его достигли пределов роста, но душа продолжает мужать — вот второй. Он находится в Адрианополе. Говорят, строит там мечети. Я же добавлю, что он строит пушку, из которой можно будет выпускать ядра размером с гробницу его отца, и правоверные в Медине будут слышать эти выстрелы и принимать за раскаты грома, — это третий. Что до его занятий, то он готовится к войне, а значит, никто не сидит без дела, от шейх-уль-ислама до вороватых сборщиков податей в Багдаде — да пожрет их всех Кисляр-джинн! Повелитель завершил перепись, теперь паши составляют списки годных к воинской службе: таких уже полмиллиона, а будет еще столько же. Поговаривают, что молодой повелитель хочет превратить Европу неверных в свой санджак.

— Довольно, Али! Остальное в другой раз.

Граф взял пергамент и прочитал…

Граф подошел к столу и вынул из потайного ящика аккуратно запечатанный кожаный сверток:

— Это нашему повелителю — да возвысится его имя! Как повезешь?

Али рассмеялся:

— До лодки — на своем блюде; рыба свежа, а в Кашмире попадаются цветы с запахом и похуже. Это на сей раз, эмир. В следующий, да и позже, буду приходить с готовым тайником.

— Покуда прощай, Али. Имя твое прозвучит сладостью в ушах повелителя, подобно девичьей песне в месяц Рамадан. Я об этом позабочусь.

Али взял сверток и засунул за пазуху грязной рубахи. Когда он выходил из парадной двери, сверток незаметно лежал под грудой рыбы, а Али напоследок прошептал графу:

— На остаток улова у меня есть заказ от коменданта Белого замка. Велик Аллах!

Оставшись один, Корти опустился в кресло. Он получил весточку от Магомета — он так рассчитывал с ее помощью справиться с унынием, овладевшим его духом. Она у него в руке, декларация доверия, невиданного для восточного деспота. Но действия она не возымела. Граф сидел и думал, и отчаяние его только множилось. Вотще он взывал к разуму. Он пытался ободрить себя мыслью о великой войне, о которой говорил Али, о грохоте пушки, который громом отзовется в Медине, о Европе, превращенной в санджак султана. Но преувеличения вызывали у него одну лишь улыбку. По сути, горести его были обычными для порядочного человека, попавшего в ложное положение. Его задача состояла в том, чтобы обманывать и предавать — кого? Солнце скрывается, удлиняя тени. Да помогут Небеса, когда наступит полное затмение!

Дабы облегчить душу, он перечитал послание: «На сей раз сперва расскажи мне о себе, потом о ней…» Ах да, о родственнице императора! Нужно найти способ свести с ней знакомство, да побыстрее. Раздумья об этом ввергли его в беспокойство, в итоге он решил отправиться в город. Велел оседлать вороного араба и, надев стальной шлем и золотые шпоры, полученные от понтифика, не мешкая вскочил в седло.

Было около трех часов пополудни, яркое солнце ослабило силу ветра. Улицы оказались запружены народом, на балконах и в эркерах толпились люди, взыскующие развлечений и слухов. Разумеется, величавый всадник на прекрасном коне, в сопровождении темнокожего слуги в мавританском платье и чалме приковал к себе все взоры.

Ни хозяин, ни слуга не обращали, казалось, никакого внимания ни на пристальные взгляды, ни на порой слишком громкие вопросы.

Свернув к северу, граф увидел вдалеке купол Святой Софии. Ему он показался огромной перевернутой серебряной чашей, сверкавшей в небесах, и он невольно натянул повод, удивляясь, чем удерживается этот купол. У него родилось желание войти внутрь и получить ответ на этот вопрос. Теперь, после вести от Магомета, он мог распоряжаться своим временем как угодно, а дело явно того стоило.

У входа в знаменитое здание он передал коня темнокожему слуге и без сопровождения вступил во внешний двор.

Здесь разрозненными группами стояли самые разные люди — воины, гражданские, монахи и женщины; граф приостановился, чтобы осмотреть фасад здания — холодный и сурово-простой от карниза до основания, — и почти сразу и сам сделался предметом любопытства. Вскоре с улицы вошла монашеская процессия, с непокрытыми головами и в длинных серых рясах; братья монотонно бубнили откровенно гнусавыми голосами. Графа привлекли их бледные лица, запавшие глаза и неухоженные бороды; он выждал, пока они пересекут двор. Бороды были неухоженными, но отнюдь не седыми. То было первым из наблюдений, которые он впоследствии передал Магомету: защитой Византию ныне служили одни лишь его стены, юношей его влекла к себе Церковь, вместо мечей вложив им в руки четки. Не мог граф не отметить и того, что в то время, как итальянские «фрати» были полнотелы, здоровы и жизнерадостны, эти, судя по всему, искали смерти через самые суровые способы покаяния. Мысли его вернулись в храм, и он вспомнил услышанные где-то слова: каждый час каждого дня с пяти утра и до полуночи в Святой Софии отправляется та или иная служба.

Несколько широких каменных ступеней привели его к пяти широко раскрытым бронзовым дверям. Процессия постепенно исчезала за одной из них, граф же выбрал другую и поспешил внутрь, дабы понаблюдать, как они входят. Он оказался в просторном вестибюле, остановился и тут же забыл про серых братьев. Куда ни посмотри — и на стенах, и на потолке каждый дюйм пространства был заполнен яркой мозаикой из стеклянных квадратов, изысканно подобранных по оттенкам цвета. Что ему оставалось, кроме как стоять и смотреть на Христа, вершащего суд над миром? Это изображение никогда раньше не завладевало его мыслями. Когда он очнулся, процессия уже исчезла.

Из вестибюля вели уже девять бронзовых дверей. Центральная, самая большая, находилась рядом с Корти. От легкого толчка она бесшумно открылась; шаг-другой — и он оказался в центральном нефе Святой Софии.

Читатель наверняка помнит, как князь Владимир, внук русской княгини Ольги, прибыв в Константинополь за своей невестой, впервые вступил под своды Святой Софии и, пораженный увиденным и услышанным, пал ниц и обратился в христианство. Примерно те же чувства испытал и Корти. В определенном смысле и он был неверующим, получившим отчасти варварское воспитание. Он провел много часов рядом с Магометом, пока тот, по природной склонности, строил на бумаге дворцы и мечети, заботясь прежде всего о размерах, роскоши и оригинальности. Однако даже самые смелые фантазии принца меркли рядом с этим помещением. Будь это пещера на берегу океана, еще один Лазурный грот, наполненный всеми мыслимыми оттенками света и цвета, граф и то не был бы так ошарашен. Он плохо разбирался в архитектуре, имел представление лишь о нескольких строительных приемах и уж совсем ничего не знал о тайнах сочетания элементов, с помощью которых гениальные зодчие достигают совершенства форм, пропорций и положения одного камня относительно другого; однако, представ перед взором, эти находки тронули его до глубины души. Граф медленно сделал четыре-пять шагов вперед, изумленно озираясь, — его интересовали не детали и не построение многочисленных сюжетов, на которые он смотрел, его не занимали высота, ширина, глубина и стоимость — мрамор на полу во всем многообразии форм и оттенков, полный отражений, точно водная гладь, исторические колонны, разнообразные арки, уходящие вдаль галереи, карнизы, фризы, архитравы, вызолоченные кресты, мозаики, окна, сплетения лучей света: тут сияние, а там тень — апсида в восточной части и расположенный в ней алтарь в звездном свечении горящих свечей и в искрах, вылетающих из граней драгоценных камней и металлов, отлитых во всевозможные предметы культа: паникадила, дискосы, потиры, подсвечники, покровы, хоругви, распятия, плащаницы, кресла, Богоматерь, Христос-Младенец и Христос распятый — и надо всем этим, над малыми куполами, над арками, точно подвешенными в воздухе, царил, взметнувшись ввысь и раскинувшись вширь, столь близкий и столь далекий, главный купол Святой Софии, неподвластный повторению, самодостаточный, более юное небо под более старым, — и пока граф делал эти несколько шагов, все слилось в единое целое, заставив его чувства затрепетать, отменив любые мысли и вопросы.

Граф так никогда и не узнал, сколько времени он простоял, потерявшись в величии и славе этого храма. Он очнулся, услышав хоровое пение, — оно раздавалось со стороны алтаря, заполняло весь простор нефа, от пола до купола. Невозможно было представить себе глас более уместный, и графу казалось, что хор обращается именно к нему. Вострепетав, он начал осмыслять.

Первое пришедшее ему в голову сравнение отталкивалось от Каабы. Он вспомнил тот день, когда лежал при смерти возле Черного камня. Мысленным взором он увидел эту мрачную громаду под похоронным покровом среди бесчисленных галерей. Какой голой и убогой показалась она ему сейчас! Он вспомнил выражения лиц и завывания бесноватых, пытавшихся приложиться губами к камню, хотя его собственный поцелуй только что запечатлел на этом камне смерть. Насколько иным предстало поклонение здесь! И это, подумалось ему далее, — религия его матери. Что может быть естественнее, чем увидеть собственную мать, когда она спускается во вдовьих одеждах с холма, чтобы помолиться за сына? Глаза его наполнились слезами. Сердце заколотилось, перехватывая дыхание. Почему ее вера не может стать и его? Впервые в жизни он впрямую задался этим вопросом — и мысли побежали дальше. А если Аллах магометан и Иегова иудеев — это одно? Что, если Коран и Библия происходят из одного источника? Что, если и Магомет, и Христос равно — сыны Бога? Поклонение им может различаться, могут различаться и личности поклоняющихся. Почему — может быть, для того, чтобы каждому человеку был дан выбор, какой спутник, в каком обличье представляется ему наилучшим? И, вострепетав душой, задался он вопросом: «Кто они, мои братья? Те, кто похитил меня из отчего дома, погубил отца, лишил мать света жизни и оставил ее во мраке скорби и горечи неутоленной надежды, — разве не были они братьями братьев моих?»

Тут перед алтарем появился старец, а с ним — служители в богатых облачениях. Один из них водрузил старцу на голову нечто, представившееся графу короной в пылающих самоцветах; другой возложил ему на плечи расшитую золотом мантию, третий надел кольцо на палец — а почтенный старец тем временем приблизился к алтарю и, вознеся молитву, взял в руки чашу и воздел ее, будто бы воздавая почести образу распятого Христа, претерпевающего крестные муки. Тут хор загремел с торжествующей мощью, — казалось, и полы, и перила, и люстры заколебались в ответ. Служки и молящиеся опустились на колени — и граф сам не понял, как принял то же почтительное положение.

Этот жест полностью соотносился с тем, чего требовала от него его миссия. Рано или поздно ему пришлось бы научиться отправлять христианские обряды. Однако в этом его движении не было ни умысла, ни расчета. Душа ликовала, и граф будто бы услышал в слаженном пении хора слова: «На колени, отступник! На колени! Ибо здесь — Бог!»

Впрочем, его всегда отличало упрямство; очнувшись и не сумев осознать причины своего коленопреклонения, он встал. Из всех молящихся на ногах оказался он один, звучный глас хора не смолкал, он усомнился в уместности своего действия, но тут из темного угла справа от апсиды вышли несколько женщин — до того он их не заметил — и, выстроившись в ряд, направились в его сторону.

Первая шла в одиночестве. Отражение в отполированном полу добавляло неуверенности ее походке — казалось, что она ступает по водам. Те, что следовали за ней, явно были ее прислужницами. На всех на них были покрывала, тогда как с ее левого плеча свешивался белый платок, складки его сливались со шлейфом платья, а голова, лицо и шея были обнажены. Даже издалека было видно, что манеры ее отличаются достоинством, но без всякого высокомерия: простота, серьезность, никакой претенциозности. Она не думала о себе… Ближе, ближе — шагов не слышно. Время от времени она проходила сквозь наклонные столбы мягкого белого света, льющегося из верхних окон, и, казалось, сообщала ему некую надмирность… Ближе — он разглядел великолепную посадку головы, разглядел ее стать — он никогда не видел ничего грациознее… еще ближе — и ему предстало ее лицо, по-детски нежное, по-женски умудренное. Глаза были опущены, губы двигались. Она словно задавала тему музыки, омывавшей ее торжественными волнами, скрадывавшей ее тихое бормотание. Граф неотрывно смотрел ей в лицо. Казалось, что чело, озаренное светом, испускает сияние, будто звезда, очищенная на пути сквозь атмосферы бескрайнего космоса. Еще не родился и никогда не родится мужчина, безразличный к женской красоте. Природу не изменишь никакими обетами, никакими монашескими облачениями и прожитыми годами; женщины знают об этом и готовы многим жертвовать своему дару; в этом их сила, способная попирать богатства, венцы и троны. И после этого признания уже не нужны слова, дабы сообщить читателю, какие чувства всколыхнулись в груди у графа, когда к нему приблизилось это чудо.

Для нее служба была окончена, судя по всему, она намеревалась выйти в главную дверь; он стоял рядом с этой дверью, и она подошла совсем близко, прежде чем заметила его. Тут она резко остановилась, пораженная видом незнакомца в сверкающих доспехах. Лицо ее залилось краской; улыбаясь собственному смущению, она произнесла:

— Прошу прощения, господин рыцарь, что помешала вашей молитве.

— А я, о прекрасная дама, благодарю Небеса за то, что они, без всякого моего умысла, поместили меня перед этой дверью.

Он шагнул в сторону, она вышла.

Внутренность храма, только что поражавшая великолепием, сделалась повседневно-безликой. Пение продолжало звучать — он не слышал. Взор его был прикован к двери, в которую она вышла; чувства будто бы пробуждались ото сна, в котором его посетило небесное видение, да еще позволившее с собой заговорить.

Музыка развеяла чары, а потом к нему вернулась здравость рассудка, и вспомнились слова Магомета: «Ты узнаешь ее с первого взгляда».

Он действительно узнал ту, о которой говорилось в послании, накануне доставленном Али.

Он отчетливо помнил все подробности последней беседы с Магометом: каждое слово, каждое наставление, взятый обратно перстень с рубином, который наверняка и сейчас украшает безымянный палец повелителя, и тот смотрит на перстень ежечасно, — помнил его слова: «Говорят, всякий, кто взглянет на нее, не может не влюбиться», и последнее предостережение, самое подробное, завершившееся так: «…не забывай, что, прибыв в Константинополь, я должен получить ее из твоих рук такой же непорочной, какой оставил…».

Стальные башмаки непривычно тяготили ногу, когда он садился в седло на краю двора. Впервые за много лет ему пришлось воспользоваться стременем — как будто юность покинула его. Он не может не полюбить эту женщину — он не в силах противиться. Ведь каждый влюбляется в нее с первого взгляда.

Этой мыслью было окрашено все, пока он медленным шагом ехал обратно в свой дворец.

Спешившись у двери, он в который раз повторил: «Каждый влюбляется в нее с первого взгляда».

Он попытался усилием воли вызвать в себе ненависть к ней, однако в долгие ночные часы в голове у него продолжало звучать: «Каждый влюбляется в нее с первого взгляда».

Не будь его разум помутнен, одно то, что он не в состоянии изгнать ее из мыслей, несмотря на все отчаянные усилия, сообщило бы ему его приговор.

ОН УЖЕ ЕЕ ПОЛЮБИЛ.

Глава VII ПОСЛАНИЯ ГРАФА КОРТИ МАГОМЕТУ

В полдень свет становится желтоватым, а тени слегка удлиняются, по вечерам же снега на далеких горных вершинах сообщают воздуху прохладу, напоминающую о скорой смене времени года; за исключением этого, сентябрь, к которому мы сейчас приближаемся, почти ничем не отличается от конца июня.

Граф Корти полностью обосновался в Константинополе. Однако он совершенно несчастен. В душе его загорелся новый свет. Ему тягостно служить магометанину, будучи по рождению христианином, еще тяжелее изображать турка, зная, что он — итальянец. Мучения эти жалят все больнее по мере того, как опыт, накапливаясь, сообщает: он подспудно помогает тем, кого, по сути, должен считать врагами, готовит погибель императора и целого народа, ничем его не обидевшего. Но самое тяжелое испытание для духа — страсть к княжне Ирине, лишенная, в силу обязательств чести перед Магометом, каких-либо надежд, мечтаний и упований, придающих такую сладость любви.

Человек, испытывающий душевную смуту, избыть которую можно лишь волевым усилием, но неспособный решить, что ему делать, рано или поздно ослабеет духом настолько, что превратится в настоящую развалину. Похоже, именно такая участь и ждала графа Корти. Те месяцы, что минули после его посещения отчего замка в Италии — откуда и начались его нынешние душевные терзания, — были полны предзнаменований, не внимать которым он не мог; тем не менее он не отказывался от своей миссии.

Донесения Магомету он слал часто, и, поскольку они имеют непосредственное отношение к нашему повествованию, мы считаем целесообразным процитировать некоторые из них.

Вот отрывок из его первого доклада, после посещения Святой Софии:

Простираюсь у ног твоих, о повелитель, и молю Аллаха послать тебе здоровье и силы исполнить мудрые замыслы, занимающие тебя ежеминутно… Мне было приказано всегда начинать с рассказа о родственнице императора. Вчера я побывал в храме, пользующемся у греков особым уважением, — говорят, что возвел его император Юстиниан. Меня поразили его размеры, и, зная, как повелитель любит подобные постройки, должен сказать: даже не будь других побудительных причин к завоеванию этого града неверных, кроме превращения Святой Софии в святыню ислама, уже одно это оправдало бы все усилия повелителя, все отданные взамен жизни и сокровища. Богатства, собранные в этом храме за века, неисчислимы, однако его великолепие, сиянием подобное солнцу, а разнообразием — радуге, поблекло, когда княжна Ирина прошла так близко от меня, что я смог прекрасно ее разглядеть. Лицо ее составлено из света бесчисленных звезд. Все совершенства вступили в ней в союз, которые не описать даже словами Хафиза, короля поэтов моего повелителя, а если бы он все-таки решился заговорить, то вымолвил бы: «Она есть Песнь Песней, которую не претворишь в стихи». Проходя, она заговорила со мной, и голос ее был голосом самой Любви. При этом она держалась с достоинством царицы, правящей всем миром рукой завоевателя, каковым и станет повелитель. Когда дверь за ней затворилась, я готов был заявить — готов и сейчас, — что, не будь иной побудительной причины к завоеванию этого города неверных, кроме обладания сосредоточенными в ней женскими совершенствами, она одна достойна того, чтобы развязать войну со всей вселенной. О повелитель, ты воистину достоин ее! И сколь бескрайним будет мое счастье, если Пророк, выступив твоим заступником перед лицом Всеблагого, позволит мне сослужить тебе эту службу — доставить ее в целости тебе в руки!

Это донесение завершалось так:

Вчера, по предварительному соглашению, я удостоился аудиенции его величества в Высочайшей резиденции, Влахернском дворце. Двор был в полном сборе, и после представления его величеству я был представлен и всем придворным. Вел церемонию Франза, уже известный повелителю. Я опасался, что он меня узнает. По счастью, он неприметлив и склонен к философствованию, а также слишком погружен в изучение отвлеченных материй, чтобы замечать то, что творится у него прямо под носом. Присутствовал и дука Нотарас. Он заговорил со мной про Италию. По счастью, я лучше осведомлен об этой стране гяуров, чем он — о ее вельможах, городах, манерах и нынешнем положении. Он поблагодарил меня за сведения, а когда я рассказал о происшествии, доставившем мне бесценный документ римского епископа, он долго мною восхищался. У меня больше оснований остерегаться его, чем всех остальных придворных; и у императора тоже. Франзу следует пощадить. Нотараса — удушить шнурком… Льщу себя надеждой, что заручился дружбою императора. Через месяц надеюсь стать его конфидентом. Он храбр, но слаб. Прекрасный генерал без лейтенантов, без солдат, слишком щедрый и доверчивый для политика, слишком набожный для государя. Все его время посвящено священнослужителям и священным обрядам. Повелитель оценит, с помощью какого шага я заручился его доверием. Я подарил ему одного из арабов, привезенных из Алеппо, — серого, статями превосходящего всех в его конюшне. Он сам и все его придворные явились полюбоваться новым скакуном.

Из третьего донесения:

Ужин в Высочайшей резиденции. Присутствовали офицеры армии и флота, придворные, патриарх, ряд священнослужителей — их тут называют игуменами, — а также княжна Ирина с обширной свитой благородных дам, замужних и незамужних. Его величество был Солнцем празднества, а княжна — Луной. Он сидел на возвышении по одну сторону стола, она — напротив; приглашенные, в соответствии со своими званиями, справа и слева от них. Я смотрел лишь на Луну, думая о том, что скоро источником ее света станет мой повелитель и ее краса, составленная из красот всего мира, станет достойным дополнением к его славе… Его величество оказал мне честь, подведя меня к ней, она же оказала мне честь еще более высокую, позволив поцеловать свою руку. Держа в мыслях, кем ей предстоит стать для повелителя, я хотел поклониться ей по нашему обычаю, однако опомнился — у итальянцев это не принято, а греки так приветствуют только императора, или, как его еще называют, базилевса… Она соблаговолила заговорить со мной. Ум ее столь же изыскан, как и внешность, и столь же неподражаем… Я проявил крайнее почтение и предоставил ей выбрать тему. Она выбрала две: религия и война. Будь она мужчиной, она стала бы воином, но, будучи женщиной, она — истовая поклонница веры. Нет у нее желания более пылкого, чем возвращение Гроба Господня в руки христиан. Она спросила, верно ли, что понтифик доверил мне борьбу с пиратами из Триполи, а когда я это подтвердил, она произнесла с несказанным пылом: «Воинское искусство стало бы благороднейшим из всех занятий, будь оно сведено к Крестовым походам…» После этого она заговорила о его святейшестве. Из того, что она называет понтифика его святейшеством, я заключил, что она принадлежит к партии, представители которой считают понтифика правомерным главной всей Церкви. Каков он с виду? Отличается ли ученостью? Подает ли достойный пример клиру? Наделен ли терпимостью и широтой взглядов? Если новые беды обрушатся на восточное христианство, окажет ли он материальную помощь?.. Моему повелителю потребуется время, чтобы обратить княжну в Правую Веру, однако кто и когда жалел о трудах, предпринятых в лоне любви? Когда повелитель был еще мальчиком, помню, он для забавы учил ворона и райскую птицу человеческой речи. В итоге ворон выучился произносить: «О Аллах, Аллах!» Другая птица ничего не усвоила, и все же повелитель любил ее сильнее, объясняя это так: «Ах, у нее такие красивые перья!»

И еще:

Несколько дней назад я отправился верхом к Золотым воротам и, повернув вправо, проехал вдоль рва к воротам Святого Романа. Городская стена, точнее, стены находились от меня по правую руку и выглядели впечатляюще. Ров местами завален так, что, полагаю, его невозможно полностью заполнить водой… Я купил талой воды у разносчика и тщательно осмотрел ворота. Их центральное положение делает их ключевыми. Оттуда я поехал дальше — осмотрел дорогу и прилегающую местность до самых Адрианопольских ворот… Надеюсь, что повелителя удовлетворит приложенная карта. Она как минимум достоверна.

И еще:

Его величество устроил нам соколиную охоту. Мы доехали до Белградского леса — именно оттуда Константинополь в основном, хотя и не полностью, снабжается водой… Роза роз моего повелителя, княжна, тоже участвовала в охоте. Я предложил ей своего вороного жеребца, но она предпочла смирную испанскую лошадку. Памятуя твои наставления, повелитель, я держался возле ее стремени. Она изумительно искусная наездница, однако если бы она упала, сколько бы мне пришлось вознести молитв Пророку, сколько милостыни раздать бедным, чтобы оправдаться перед повелителем?.. Искусство верховой езды греками утрачено, даже если они когда-то им обладали. Ястреб убил цаплю за холмом, и никто из них, за исключением императора, не решился перевалить через холм в седле. Когда-нибудь я покажу им, как ездим верхом мы, дети Аллаха… Княжна вернулась домой благополучно.

И еще:

О извечный мой повелитель!.. Нанес обычный ежедневный визит княжне, поцеловал ей руку при встрече и расставании. У нее есть одно свойство, редко присущее женщинам: она всегда одинакова. Планеты отличаются от нее тем, что их порой застилают тучи… Из ее дома я отправился в императорский арсенал, расположенный на первом этаже Ипподрома, с северной стороны. Там хранится оружие для нападения и защиты: мангонели, баллисты, самострелы, тараны, краны для латания брешей, копья, дротики, мечи, топоры, большие и малые щиты, павезы, латы, дерево для строительства кораблей, светильни для производства работ ночью, кузнечные мехи, аркебузы (устаревшего типа), стрелы разных размеров во множестве колчанов, самые разнообразные луки. Говоря коротко — поскольку душа моего повелителя не знает страха, а сам он — орел, который не вспархивает с земли, испугавшись блеска солнца на шлеме охотника в долине, ему можно доложить, что император готов к военным действиям. Более того, будь его величество столь же предусмотрителен и в ином, он представлял бы опасность. Кто может воспользоваться этими запасами? Его собственные солдаты не сгодились бы моему повелителю даже в телохранители. Защитой Византию остаются одни лишь его стены. Церковь отобрала у него всех юношей, они променяли мечи на четки. Если не защитят его воины Запада, он станет легкой добычей.

И еще:

Повелитель велел мне жить по-царски… Я только что вернулся с прогулки по Босфору до Черного моря на своей галере. На палубе толпились гости. Под шелковым навесом, установленным на крыше моей каюты, был поставлен трон для княжны Ирины, и она сияла главным самоцветом в царской короне… Мы бросили якорь в заливе Терапия и спустились на берег к ее дворцу и садам. Она показала мне медную табличку на внешней стороне столба ворот. Я узнал подпись и охранный знак повелителя и едва не отвесил им положенный поклон, однако удержался и спросил ее с невинным видом: «Что это такое?» О повелитель, поздравляю тебя от всей души! Она зарделась, опустила глаза и ответила — голос ее дрожал: «Говорят, ее прибил сюда сам принц Магомет». — «Какой принц Магомет?» — «Нынешний турецкий султан». — «Так он здесь бывал? И вы его видели?» — «Я видела араба-сказителя». Лицо ее сделалось маковым, и я побоялся продолжать расспросы, лишь осведомился, имея в виду табличку: «И что это означает?» Она отвечала: «Проходя мимо, турки всегда простираются ниц перед ней. Говорят, что это им предостережение: что я сама, мой дом и владения защищены от их вторжения». Тогда я сказал: «Среди народов Востока и пустыни, до самого берберского побережья, султан Магомет славится своей рыцарственностью. И щедрость его к тем, кому посчастливилось добиться его благоволения, безгранична». Она хотела бы, чтобы я говорил про тебя и далее, однако из предосторожности я вынужден был заявить, что знаю лишь то, что прослышал от магометан, среди которых время от времени оказывался… Нет нужды описывать повелителю дворец в Терапии. Он его видел… Княжна осталась там. Я впал в растерянность, не зная, как и далее докладывать о ее жизни повелителю, однако, к моему облегчению, она пригласила меня погостить.

И еще:

Рад доложить, к удовлетворению повелителя, что октябрьские ветра, налетевшие с Черного моря, вынудили княжну вернуться в ее городские владения, где она и останется до наступления нового лета. Вчера я видел ее. Сельская жизнь окрасила ее щеки в нежнейшие тона алых роз; губы у нее пунцовые и напоминают только что сорванный с ветки гранатовый цвет; глаза чисты, как у смеющегося младенца; шея округла и мягка, как у белой голубки; походка ее напоминает мне колебания стебля лилии, который колышут бабочки и малые птахи, припавшие к раскрытому устью из райского воска. Ох, когда бы я был в силах ее описать, о повелитель!..

Это донесение было пространным и включало в себя один эпизод, имевший для посланца султана более личное значение, чем другие, о которых он сообщал своему господину. Датировано оно октябрем. Приведенные ниже отрывки могут показаться интересными:

…Все на Востоке слышали про здешний Ипподром, который я посетил на прошлой неделе, а также вчера. Это величественное сооружение, в котором византийское тщеславие проявляло себя многие сотни лет. Впрочем, сохранилось от него немного. На северной оконечности арены, ширина которой около семидесяти шагов, а длина — около четырехсот, находится обветшалая постройка; на первом ее этаже арсенал, а выше — трибуны со скамьями. Постройка меньшего размера возвышается над трибунами, раньше, как говорят, там располагалась так называемая кафизма, откуда император наблюдал за забавами народа — гонками колесниц и схватками между Синими и Зелеными. Вокруг кафизмы целые горы кирпича и мрамора — их хватит для постройки дворца, пока еще сокрытого в мечтах повелителя, а также мечети, которая станет храмом магометанской религии. В середине, отмечая центральную линию скакового поля, находятся три реликвии: квадратный столб высотой в добрых сто футов, ныне оголенный, но некогда покрытый медными пластинами, обелиск из Египта и витая бронзовая колонна, представляющая собой трех змей с воздетыми к небу головами… Нынешний император не снисходит до посещения руин, однако народ приходит сюда и, рассевшись по трибунам под кафизмой или стоя на грудах камня вокруг, развлекается, глядя, как офицеры и солдаты упражняются в выездке… Далее должен сообщить повелителю, что здесь, в городе, находится некий сын Орхана, который называет себя законным наследником блаженной памяти Сулеймана, — того самого Орхана, который претендовал на трон повелителя и которого греки держат якобы в заточении: того самого Орхана, из-за которого нынешний император требует у повелителя увеличения выплат на содержание самозванца. Сын последнего, будучи турком, владеет нашим воинским искусством и имеет славу отменного наездника, а на турнирах пользуется джеридом. Поговаривают, что в один прекрасный день он намеревается бросить вызов повелителю — но только после смерти своего отца, старого Орхана… Когда на прошлой неделе я пришел на Ипподром, Орхан-младший находился на арене перед кафизмой. Трибуны были почти заполнены. Присутствовали некоторые офицеры, с которыми я знаком, — они прибыли, как и я, верхом; они уважительно приблизились ко мне и лестно отзывались о его искусности. Я впоследствии присоединился к их похвалам, отметив, однако, что во время пребывания среди неверных в Святой земле видел воинов и лучше. Меня спросили, обладаю ли я их воинским умением. «Не назову это умением, — ответил я, — однако обучал меня известный мастер, шейх Иордана». Им захотелось испытать меня. В итоге я согласился, на условии, что мы сойдемся с турком на турнире или в бою с оружием по выбору — лук, секира или копье, — верхами, в мусульманских доспехах. Они удивились, однако ответили согласием… А теперь, повелитель, не суди меня строго. Я прожил здесь уже много месяцев, и ничто не нарушало мирного течения времени. Главным для меня остается твое удовольствие. Я придерживаюсь обычая выезжать в город верхом, в доспехах. Лишь один раз — за трапезой у его величества — я показался в венецианском платье, в красном плаще и чулках, один черный, другой — желтый, в шапке с красным пером и туфлях с острыми носами, прикрепленными цепочками к коленям. Право же, меня легко было принять за расфуфыренного фазана. Если я хорошо владею оружием, разве не следует поведать об этом грекам? Как лучше зарекомендовать себя перед владельцем Влахернского дворца? А кроме того — какая возможность избавить повелителя от докучной препоны! Старый Орхан вряд ли проживет долго, а вот его писклявый птенец еще молод… Когда сыну самозванца сообщили, что я — итальянец, он ответил, что выйдет со мной на турнир; если я покажу себя достойным соперником, состоится настоящий поединок… Схватка состоялась вчера. Свидетелей было множество, в том числе и император. Он не поднялся на кафизму, оставался в седле, а за спиной у него стояли верховые телохранители. Мы начали с вольтижировки, выездки, прыжков, поворотов, наскоков. Орхан не отличился… Потом мы взяли луки, по двенадцать стрел каждый. Он на полном скаку послал в мишень две стрелы, я же — двенадцать, и все в яблочко… Далее — копье против секиры. Я предоставил выбор ему, он выбрал копье. В первой сшибке затупленный кончик его оружия упал на землю, срезанный у самого основания древка. Зрители смеялись и восхищались, и Орхан, разъярившись, выкрикнул, что это — случайность, и вызвал меня на пеший поединок. Я согласился, но вмешался его величество, предложив нам вновь помериться силами верхом… Мой противник, в котором взыграла злокозненность, вознамерился меня убить. Я уклонился от его копья и, когда он оказался от меня слева, толкнул его щитом и выбил из седла. Его подобрали — из ушей и носа хлестала кровь. Его величество пригласил меня сопровождать его во дворец… Я покидал Ипподром, сожалея, что не сошелся в смертельном поединке с этим тщеславным глупцом, однако репутация моя в Константинополе безусловно упрочилась: я — воин, достойный всяческого подражания.

И еще:

Его величество официально назначил меня стражем ворот перед моей резиденцией. Теперь сообщаться с повелителем будет совсем просто. По сути, ключи от города в моих руках. Однако я буду и далее иметь дело с Али. Более свежей рыбы на рынок не привозит никто.

И еще:

О повелитель, княжна Ирина пребывает в добром здравии, и ланиты ее сияют для тебя свежестью утра. Однако она расстроена. Во дворце были получены дурные новости от посланника его величества в Адрианополе. Султан наконец-то ответил на требование увеличить содержание Орхану — не только отказав в увеличении, но и вовсе прекратив выплаты; в провинцию, где собирали средства на эти нужды, был отправлен соответствующий приказ… Подсчитав время, я пришел к выводу, что мой доклад о поединке с юным Орханом достиг повелителя, и теперь я выхваляюсь перед самим собой, полагая, что он повлиял на соответствующее решение. Самозванцев нужно наказывать по всей строгости. Старый Орхан выжил из ума. Сын его все еще не вылечил уши. Падая, он сильно ударился затылком. Он больше не сможет ездить верхом. Самозванец повержен… Из дома княжны я направился прямиком во Влахерн. Шло заседание Большого совета, однако начальник стражи впустил меня… О повелитель, этот Константин — настоящий мужчина, воин, император, но он окружен старухами, которые боятся собственной тени. Когда я вошел, как раз обсуждали новость из Адрианополя. Его величество придерживался мнения, что твое решение, вкупе с решением прекратить выплаты, является знаком недружественных намерений. Он выступал за подготовку к войне. Франза считал, что дипломатические ходы еще не исчерпаны. Нотарас спросил, о какой именно подготовке говорит его величество. Тот ответил: о закупке пушек и пороха, создании запасов продовольствия на случай осады, расширении флота, починке стен, очистке рва. Кроме того, он предлагал отправить посольство к римскому епископу и через него воззвать к христианским странам Европы о помощи деньгами и солдатами. Нотарас тут же ответствовал, что видеть в Константинополе турка в чалме ему будет отраднее, чем папского легата. Совет завершился замешательством… Воистину, повелитель, я испытываю жалость к императору. Такое мужество — и такая слабость! Он потеряет и столицу, и то немногое, что осталось от империи, если гяуры из Венеции и Италии не придут ему на помощь. Придут ли? Воспользовавшись возможностью, его святейшество в очередной раз попытается поставить Восточную церковь на колени, а если не сумеет, то бросит ее на произвол судьбы. Если завтра повелитель постучит в здешние ворота, одни из них отопрет Нотарас, а другие — я… Однако император будет сражаться. У него героическая душа.

И еще:

Княжна Ирина безутешна. Она истинная гречанка и патриотка, она неплохо разбирается в политике и видит всю безысходность положения империи. Ночные бдения в домашней молельне оставляют свой след на ее лице. Глаза чахнут от слез. Я не в силах не сострадать красе, терзаемой собственной добродетелью. Когда произойдет неизбежное, надеюсь, повелитель сумеет ее утешить.

И наконец:

Прошла неделя с моего последнего послания повелителю. Али болен, но не теряет бодрости духа, уверяя, что поправится, как только христианские ветры перестанут дуть из Константинополя… Очень просит тебя прийти и остановить их… Дипломатические неудачи императора усилили религиозные распри среди его подданных. Латиняне повсеместно цитируют слова Нотараса в Совете: «Видеть в Константинополе турка в чалме мне будет отраднее, чем папского легата» — и трактуют их как предательство веры и государства. Слова эти, безусловно, отражают истинные чувства греческого клира — его представители, впрочем не спешат оправдывать дуку… Княжна несколько оправилась, хотя и стала бледнее прежнего. Она ждет не дождется возвращения весны и уповает на здоровую и счастливую жизнь в Терапии… Завтра, сообщила она мне, в Святой Софии состоится особая торжественная служба. Будут представители многочисленных братств. Я тоже пойду. Она надеется, что служба положит конец богословским диспутам. Посмотрим.

Я уклонился от его копья… толкнул его щитом и выбил из седла.

Приведенные выше отрывки помогут читателю получить представление о жизни в Константинополе, а главное — из них видно, что именно совершил Корти за описанные в них месяцы.

Два момента заслуживают особого внимания: теплота, с которой он описывает княжну Ирину, а также предательство по отношению к императору. Не нужно думать, что Корти не сознавал собственного двуличия. Донесения он писал по ночам, когда и город, и прислуга в его дворце погружались в сон; выбирал он это время не только потому, что оно было безопаснее, но и ради того, чтобы ни один глаз не видел, как сильно мучает его совесть. Как часто он отрывался от сочинительства, чтобы помолиться о даровании силы спасти свою честь и уберечься от угрызений совести! Существуют пещеры в горах и острова посреди моря: может, бежать туда? Увы! Он был связан путами, делавшими его слабее воды. Можно покинуть Магомета, но не княжну. Опасность, все более грозно нависавшая над городом, касалась и ее. Говорить ей об этом было бессмысленно; она ни за что не уедет из древней столицы, и именно постоянное сопоставление ее силы с его собственной слабостью вызывало в нем самые страшные муки. Писать о ней в поэтическом ключе было просто, ибо он любил ее сильнее всего в этом земном мире, однако стоило ему подумать о том, с какой целью он пишет — ради любви другого и гнусного умысла ввергнуть ее в его руки, — ему становилось ясно, что бегство не выход; воспоминания последуют с ним и на край земли, даже за грань смерти. Не сейчас, не сейчас, — уговаривал он самого себя. Может, Небеса пошлют ему счастливый случай. Недели складывались в месяцы, а он все влачил ту же жизнь, питая надежды вопреки очевидности, строя планы, изменяя, теряя силу духа, впадая в отчаяние.

Глава VIII СИМВОЛ ВЕРЫ

Отправимся теперь на особую службу, упомянутую в отрывке из последнего донесения графа Корти Магомету.

Центральный неф Святой Софии заполнила толпа, состоявшая из членов всех монашеских братств города, среди них же находились и делегации из островных монастырей, а также из множества отшельнических поселений, расположенных в горах на азиатском берегу Мраморного моря. На галереях собралось большое число женщин; среди них, по правую сторону, — княжна Ирина. Стул ее был установлен на переносном ковровом возвышении, чуть в стороне от массивной опоры, и, соответственно, поднят почти до уровня находившейся прямо перед ней балюстрады, так что ей прекрасно было видно все внизу, до самой апсиды. Люди отсюда казались карликами, однако в свете, лившемся из сорока полукруглых окон над галереями, все фигуры вырисовывались совершенно отчетливо.

Там, внизу, алтарная часть была отделена от главного нефа решеткой из коринфской меди, за ней, справа, Ирина видела императора — в парадном облачении восседавшего на троне: величественная и царственная фигура. Напротив него стоял трон патриарха. Между алтарем и решеткой возвышалась сень из белого шелка, на четырех столбах из сверкающего серебра. Под сенью, на прочном шнуре, висел золотой сосуд, содержавший Святые Дары; для посвященных этого было достаточно, чтобы понять, какова цель нынешнего собрания.

За решеткой, лицом к алтарю, стояли собравшиеся. Чтобы представить себе, как они выглядели, читателю надлежит вспомнить описание шествия по садам Влахерна во время всенощного бдения. Здесь были те же черные и серые рясы, те же тонзуры и те же взлохмаченные волосы; те же клобуки и блестящие четки; те же мрачные бородатые лица; те же хоругви, орифламмы и гонфалоны — под ними отдельными группами стояли соответствующие общины. В дальнем конце, ближе ко входу с паперти, теснились воины и простолюдины — они были зрителями, а не участниками церемонии.

Проводил службу лично патриарх. Наступило полное молчание, и хор, невидимый тем, кто стоял в нефе, величественно грянул: «Свят, свят, свят Господь Бог Саваоф! Полны небеса и земля славы Твоей. Осанна в вышних! Благословен Грядущий во имя Господне!» — и под это пение его святейшество облачали для службы. Поверх подрясника диаконы надели рясу из беленого льна, сверху — жесткую златотканую столу. После этого патриарх медленно подошел к алтарю и помолился; потом его подвели к балдахину, где он благословил плоть и кровь и смещал их в потирах — теперь их можно было передать служкам, стоявшим перед ним на коленях. Император, который вместе со всеми, кто находился по обе стороны ограждения, раньше встал на колени, теперь поднялся и, молитвенно сложив руки, занял место перед алтарем, патриарх же поднес ему потир на небольшом дискосе; Константин пригубил, и победный глас хора вознесся до самого купола.

После этого его святейшество вернулся к сени и начал передавать потиры служкам; тут же врата, соединявшие алтарную часть с храмом, распахнулись. Не раздавалось ни шороха одежды, ни шарканья ног.

И тут от группы, стоявшей неподалеку от врат, отделилась фигура в черной рясе и произнесла хриплым голосом, заглушенным складками куколя, скрывавшего голову и лицо:

— Мы пришли сюда, святейший владыка, по твоему приглашению, дабы принять участие в Святом причастии, — и я вижу, что ты сейчас пошлешь его нам. Однако многие из стоящих здесь считают, что в квасном хлебе благодати нет, другие же вовсе почитают вкушение его кощунством. Скажи нам…

Патриарх посмотрел на говорившего, после чего, передав потир, дал служкам знак следовать за ним; в следующий миг он уже стоял в раскрытых вратах и, воздев руки, воскликнул:

— Святое — святому!

Повторив древнюю формулу, он шагнул в сторону, давая потироносцам пройти в неф; однако они остались стоять, потому что заслышали некий нараставший звук, происхождение которого определить было невозможно: казалось, что он одновременно и нисходит из купола, и восходит к нему от пола. То был рокот толпы, встававшей с колен.

Патриарх, при всей своей телесной слабости, был крепок духом и остер умом — эти качества часто свойственны тем, чья жизнь прошла в борениях и яростных диспутах. Спокойно глядя на встававшую паству, он вернулся на свой престол и заговорил с помощниками: те принесли простую фелонь и надели на него, полностью скрыв златотканую столу. Когда патриарх вновь появился в раскрытых вратах, все клирики и миряне, увидевшие его, поняли, что вмешательство он счел за кощунство, от которого оберег себя сменой облачения.

— Тот, кто смеет прервать Святое таинство, должен иметь к тому веские основания, ибо, вне зависимости от оснований, прегрешение его велико.

И взгляд, и манеры патриарха говорили об отсутствии лукавства, вот разве что самый подозрительный человек отметил бы, что они несколько слишком нарочиты.

— Я услышал брата своего — я покривил бы душой, сказав, что не услышал, — и, дабы снять с себя подозрение в обмане, я, с Божьей помощью, дам ему ответ. Во-первых, должен сказать, что, хотя у нас и существуют некоторые разногласия касательно нашей веры, во многом мнения наши совпадают и число совпадений превосходит число разногласий; одно из важнейших совпадений — это Нисхождение Духа после освящения Святых Даров. Вслушайтесь, братия! Или кто-то из вас станет отрицать, что Святой Дух нисходит на вино и хлеб причастия?

Ответа не последовало.

— Как я уже сказал, это не единственное совпадение. Внемлите же: если кто-то из нас — хоть вы, хоть я — впадет в искушение и изольет гнев свой в страстных речах здесь, в Господнем храме, священные традиции которого слишком многочисленны, чтобы вспоминать их все, ибо они записаны в небесных скрижалях, если он не проявит должной сдержанности, да будет ему ведомо: Христос — здесь, он — с нами, Господь наш во плоти и крови!

Старик шагнул в сторону, указывая на сосуд, висевший под балдахином; раздались рыдания и вздохи. Кто-то выкрикнул:

— Благословен Сын Божий!

Когда волнение улеглось, патриарх продолжил:

— А теперь, брат, выслушай мой ответ. Хлеб этот — пресный. Умалилась ли от этого его благодать?

— Нет, нет!

Однако ответ этот потонул в утвердительном вопле столь громогласном, что его, без сомнения, издало большинство. Впрочем, меньшинство проявило упрямство, и вскоре между группами завязался спор, причем казалось, что в спорщиков превратились все без исключения. Ничто так не подогревает гнев, как безуспешные попытки быть услышанным. Патриарх, страшно встревоженный, стоял возле врат, восклицая:

— Проявите благоразумие, братия, проявите благоразумие! Ибо Христос здесь!

Шум все нарастал, и к патриарху подошел император:

— Похоже, дело дойдет до рукоприкладства, святейший владыка.

— Не бойся, сын мой. Господь здесь, Он отделит зерна от плевел.

— Но кровь падет на мою совесть, а Панагия…

Старый прелат был неколебим:

— Нет-нет, не сейчас! Они — греки. Пускай выскажутся. День только начался, а стыд зачастую чудодейственным образом порождает раскаяние.

Константин вернулся к трону и остался стоять.

Перепалка не стихала — вопли, жестикуляция, беспорядочное мельтешение достигли такого накала, что казалось: разум у собравшихся помутился от спиртного. Уже было непонятно, спорят они об одном или о многом. Судя по всему, одна партия, защищавшая патриарха, клеймила тех, кто прервал священный ритуал; другие же придавали анафеме попытку заставить православных причаститься пресным хлебом — это, мол, происки диавола и его архиприспешника, епископа Римского. Те, кто придерживался одного мнения, слепо пререкались друг с другом, а там, где страсти накалились особо, блестели глаза, вздувались вены, сжимались кулаки, а голоса делались визгливыми от ненависти и презрения. Тем, кто был смирен и не желал склоки, не давали вырваться. Одним словом, то была истинно византийская сцена, немыслимая ни в одном ином народе.

Через некоторое время переполох перекинулся и на галереи, где наверняка вскипели бы схожие страсти, вот только женщины почти все принадлежали к греческой партии; и тем не менее представительницы прекрасного пола пронзительно кричали: «Азимит! Азимит!» — пренебрегая, как это ни странно, всеми правилами приличия. Княжна Ирина, в первый момент встревоженная и задетая, не покидала своего места, пока ситуация не сделалась угрожающей; после этого она обвела огромное помещение долгим обеспокоенным взглядом, и в конце концов ее блуждающий взор остановился на высокой фигуре Сергия — он отделился от общей массы и наблюдал за происходившим, стоя у врат, неподалеку от медной решетки. После этого она немедленно вновь опустилась на стул.

Чтобы понять обуявшие ее чувства, читателю придется вернуться в тот день, когда послушник впервые появился в ее дворце рядом с Терапией. Ему придется перечитать признание, которое вырвалось у нее при повторном знакомстве с письмом отца Иллариона, вспомнить, что она была воспитана в духе религиозных представлений почтенного священника и крепко прилепилась душой к его мыслям о Первозданной апостольской церкви. Кроме того, придется напомнить читателю, какие это имело для нее последствия: обвинение в ереси ей выдвинули как латиняне, так и греки; придется напомнить, что вся ее душа стремилась воспротивиться царившему вокруг безумию, что она часто повторяла с тоской: «Ах, если бы я родилась мужчиной!» — что ее обуревала фантазия, будто сами Небеса послали ей Сергия с его красноречием, ученостью, рвением, мужеством и приверженностью истине, чтобы она могла достучаться до любых ушей, о том, с какой настойчивостью она с тех пор заботилась о юном послушнике и оберегала его, следила за ходом его учения, участвовала в нем. Нельзя при этом не вспомнить и о том, что она отдала ему сформулированный ею в десяти словах Символ веры.

Вот теперь читатель в состоянии понять княжну и то, с какими чувствами наблюдала она за этой сценой. Прочувствованные слова патриарха об истинном присутствии глубоко запали ей в душу, ибо, следуя заветам отца Иллариона, она делала различие между истинным Символом веры и обычным церковным обрядом, первый представлялся ей обязательной частью спасения, второй — лишь формой поддержания религиозного рвения, так что для нее все выглядело так, как будто сам Христос стоял в своей славе под алтарной сенью. Так что удивительного в том, что от негодования по поводу безумия собравшихся, этого бессмысленного воя, кощунственной ярости, княжна впала в экзальтацию духа и решила для себя, что настал подходящий момент высказаться в защиту Первозданной церкви?

Внезапно ярость внизу вспыхнула с новым ожесточением, после чего поднялась сутолока: противники перешли к рукоприкладству!

Тогда патриарх сдался, и по знаку императора хор снова пропел «Свят, Господь!». Дивный гимн звучал громко и долго, взмывая над схваткой во всей ее жестокости. Его слышали тысячи и, замерев, обратили глаза к алтарю, гадая, что будет дальше. Гимн проник в самую гущу схватки и превратил всех, кто в ней не участвовал, в миротворцев.

За этим последовал другой, еще более действенный сюрприз. Отроки с горящими свечами, а за ними — носильщики с дымящимися кадильницами, в белых одеждах, с непокрытыми головами, медленным шествием вышли из алтаря и направились к открытым вратам; у врат они разошлись направо и налево, а потом остановились, лицом к собравшимся. Оттуда же появилась широкая хоругвь, свисавшая с золотой крестовины, тяжелая от золотой бахромы; верх крестовины украшали венки и гирлянды свежих цветов, нижний край поддерживали белые ленты, которые держали в руках святые братья в шерстяных белых фелонях, ниспадавших до самых босых ног, — ее несли двое братьев, известных всем как хранители священной часовни на склоне холма перед Влахерном.

Император, патриарх, носители потиров — все служки, стоявшие за ограждением, опустились на колени, когда хоругвь пронесли через врата и положили там на землю. Передняя ее сторона истрепалась и потускнела от времени, однако на ней явственно проступала женская фигура — вот разве что легкий серый дымок от кадильниц обволакивал ее неприметным облачком.

И тут зазвучали многие голоса:

— Панагия! Панагия!

На сей раз чувство это оказалось заразительным.

— Пресвятая Дева! Хранительница Константинополя! Богоматерь! Христос здесь! Осанна Сыну и Непорочной Матери!

С этими и подобными восклицаниями толпа подалась вперед, и, сгрудившись около исторического символа, люди пали перед ним ниц, смиренные и покаянные, пусть и не побежденные.

Движения служек со свечами и кадильницами перед вратами вынудили Сергия к ним приблизиться; поэтому, когда Панагию опустили на пол, он, будучи куда выше ростом, чем ее хранители, тоже оказался у всех на виду; стремясь по возможности избежать этого, он снял свой клобук, и его волосы, разделенные посредине пробором, упали ему на шею и на рясу, сияя в льющемся из-под свода свете.

Это лишь привлекло к нему дополнительное внимание. Всякий из тех, кто, простершись ниц, устремлял глаза Богоматери на хоругви, неизбежно обращал их к послушнику; и вот эти суеверные души, подготовленные общим настроением к ожиданию чуда, начали перешептываться:

— Гляди! Вот он Сын — это сам Господь!

Действительно, сходство было изумительным; впрочем, здесь необходимо напомнить читателю про уже упоминавшееся выше различие между греческим и латинским идеалом.

Примерно в этот момент Сергий поднял глаза на княжну — ее лицо на затененной галерее излучало явственное сияние; вострепетав, он увидел, что она поднялась со стула и махнула ему рукой.

Он понял значение этого жеста. Час, о котором столько говорили, к которому столько готовились, наконец-то настал — час, когда нужно отверзть уста. Кровь прилила к его сердцу, лицом он побелел, как мертвец. Сергий склонился вперед, закрыл глаза руками и сотворил безмолвную молитву человека, который второпях вручает душу свою Творцу; во тьме, созданной ладонями, родился свет, а среди него — фраза, каждая из букв которой была ярким светочем: Символ веры отца Иллариона и княжны Ирины, Символ веры в Господа: «Я ВЕРУЮ В БОГА И В ИИСУСА ХРИСТА, СЫНА ЕГО».

Его час настал!

Не думая о себе, памятуя лишь о своем долге и уповая на Господа, Сергий распрямился, осторожно протолкался мимо коленопреклоненных отроков и хранителей Панагии и встал под образом Пресвятой Богородицы; теперь все взоры, обращенные к ней, были равно обращены и на него, обликом столь схожего с Сыном. Возможно, причиной было благоговение, или изумление, или предчувствие; как бы то ни было, стоны, рыдания, молитвы, воздевания рук, биение себя в грудь и все прочие внешние знаки покаяния, горя и стыда, одновременно и нелепые, и вызывающие жалость, сошли на нет, и в храме — в алтаре, нефе и на галерее воцарилось молчание, будто бы там прошла волна и смыла все живое.


— Люди и братья, — начал Сергий, — не знаю, откуда пришло ко мне это мужество, разве что с Небес; не знаю, чьи слова я произношу, если только не Иисуса из Назарета, чудотворца, творившего чудеса свои по воле Бога, но сейчас он — здесь, во крови и во плоти, ему слышны наши слова и ведомы дела наши.

— А ты — не Он? — осведомился какой-то отшельник, приподнявшись перед Сергием с пола; невыделанная козья шкура соскользнула с его нагих плеч.

— Нет. Я всего лишь слуга Его, такой же, как и ты, — слуга, который не оставил бы Его в Гефсиманском саду, который дал бы Ему напиться на Кресте и нес бы дозор у дверей Его гробницы, пока не усыпил бы Его небесный посланец — Его слуга, который не боится смерти, ибо и она тоже служит Ему, а потому не обойдет меня в нынешних моих трудах, если труды эти окажутся в несогласии с Его словом.

В голосе его звучал трепет, и говорил он столь смиренно, что в словах не слышалось ни нотки хвастовства. Лицо его, когда он поднял глаза и обвел взглядом присутствовавших, было прекрасно. Он же в свою очередь увидел тысячи коленопреклоненных людей, взиравших на него в сомнении: то ли возроптать из-за непрошеного вторжения, то ли поприветствовать посланника, принесшего добрые вести.

— Люди и братья, — продолжал он уже тверже, так чтобы это традиционное обращение долетело до самого дальнего слушателя, — вас сейчас снедают угрызения совести, но кто вам сказал, что нанесенное вами оскорбление столь уж тяжко? Ощущаете ли вы в себе Дух, который иногда также называют Утешителем? Не скорбите, ибо Он дарует нам покаяние и прощение. Были те, что побивали Господа нашего, и плевали в Него, и рвали Его бороду; те, что возводили Его на крест и прибивали к нему гвоздями стопы Его и длани; был тот, что ранил Его в бок копьем, — но что делал Он, Пресвятой и Справедливый? О! Если Он простил им их чванство и высокомерие, разве не будет Он милосерден к нам, кающимся?

Вскинув голову выше, проповедник продолжал с нарастающей уверенностью:

— Я стану говорить с вами открыто, ибо как может человек покаяться сполна, если не обнажить перед ним грех его, дабы он увидел и ужаснулся?

Прежде чем возлюбленный Господь наш покинул этот мир, Он оставил нам слова, внятные даже детям, эти слова учат тех, кто готов к спасению и жизни вечной, что именно надлежит делать, чтобы спастись. Я называю их Символом веры, который передал Он своим ученикам, а они — нам: «Истинно, истинно говорю вам: слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную». Это — догма первая, вера в Бога.

И далее: «И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек». В этом догма вторая, вера в Христа.

Далее, поскольку и Сын, и пославший Его есть, по крайней мере, по сути своей, одно, достаточно испытывать любовь к одному из них; однако для нас проще, не говоря уж о том, что надежнее, свести две догмы воедино, в одну фразу; тогда в руках у нас окажется Символ веры, который — и в этом у нас нет сомнения — был утвержден и оставлен нам самим Господом:

Я верую в Бога и в Иисуса Христа, Сына Его.

Когда мы произносим его — внемлите! — два условия целокупны, и от того, кто примет их оба, ничего более не требуется, ибо он уже перешел от смерти в жизнь — в жизнь вечную.

Такова, братия, твердыня нашей христианской веры, а посему в чем состояла миссия Господа нашего Иисуса Христа по укреплению ее в этом мире? Пусть внемлет каждый! В чем состояла миссия Господа нашего Иисуса Христа? Для чего был Он послан Богом и рожден в нашем мире? Услышав вопрос, внемлите и ответу: Бог послал Его во имя спасения человека. У вас есть уши — внемлите; есть разум — осмыслите; ни единый из вас, даже самый умудренный в толковании Писания, даже самый близкий по делам своим к безгрешному примеру, не сумеет назвать иной Его миссии, которая не стала бы поруганием любви Его Отца.

А засим, если справедливо — а так говорим мы все, никто этого не отрицает, — что Господь исполнил свое предназначение с безупречной мудростью своего Отца, разве мог Он покинуть этот мир, не разметив и не осветив нам перед тем путь к спасению? Если Он был специально послан для того, чтобы показать нам этот путь, чтобы стать на этом пути вожатым, как, по-вашему, встретил бы Его Отец Небесный, узнав, что исполнение своего долга Он доверил ангелам? А кроме того, зная, сколь переменчиво сердце человеческое, зная о его слабостях и податливости искушениям — ведь именно потому и понадобилось Его пришествие, — мог ли Бог передать исполнение своего долга людям, которые стоят много ниже ангелов, — передать и удалиться? Негоже так думать о Нем, правильнее верить в то, что если бы путь Его лежал по земле, Он уставил бы ее горами с начертаниями; если бы лежал по морям, Он разделил бы воды столпами с указаниями, и они возвышались бы из волн; если бы по воздуху, Он оставил бы на нем след, озаренный солнцами столь же многочисленными, что и звезды. «Я есмь путь» — так Он сказал, имея в виду: путь лежит через Меня, и вы можете прийти ко Мне в ту обитель, что Я пошел вам уготовать, — но только если вы веруете в Бога и в Меня. Люди и братия, Господь исполнил свое предназначение, и мудрость Его была мудростью Отца Его.

При этих словах отшельник, стоявший перед проповедником, издал пронзительный крик, раскинул руки и сотрясся от затылка и до стоп. Многие из стоявших рядом прянули вперед, чтобы его подхватить.

— Нет, оставьте его! — вскричал Сергий. — Оставьте его. Крест, который он на себя возложил, сам по себе тяжек, вы же, не спрашивая ничьего дозволения, отяготили его множеством условий, превратив в бремя, от которого нетрудно и умереть. Наконец-то он увидел, как легок путь к его Создателю: для этого довольно веровать в Бога и Создателя. Оставьте его наедине с истиной; она послана, чтобы спасать, а не убивать.

Когда суета улеглась, Сергий продолжил:

— А теперь, братия, я дошел до причины ваших невзгод. Я обнажу ее перед вами; говоря точнее, я покажу, почему вы разъединены и столь немилосердны друг к другу; можно подумать, убийство чем-то поможет хотя бы одной из сторон! Я покажу вам, что споры ваши никак не связаны ни со словами, ни с делами Господа нашего, ибо едва ли не в последней своей молитве просил Он о том, чтобы все верующие в Него были едины в совершенстве.

Вам всем ведомо, что при жизни своей на земле Господь не основал Церкви, но повелел сделать это своим апостолам. Вам ведомо также, что апостолы создали лишь общину, каковая описана так: «Все же верующие были вместе и имели все общее. И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого». И далее: «У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее… (…) Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам апостолов; и каждому давалось, в чем кто имел нужду». Но прошло время, и община эта получила имя Церкви, и не было в ней ничего, кроме Символа веры и двух заветов: крещения как искупления грехов, дабы окрещенный обрел Утешителя, и причастия, дабы верующие, вкушая Тело и Кровь Христову, вспоминали про Него.

Внемлите далее! При жизни всего лишь трех поколений эта Церковь, основанная на Символе веры во всей его простоте, распространилась от Александрии до Лондиниума; и сколько бы ни объединялись короли, чтобы ее искоренить, но кровь праведников, которую они проливали вседневно и всенощно, была лишь оскорблением Богу; к каким бы ухищрениям ни прибегали злодеи, придумывая пытки для неотступных, — Церковь только росла; можно поискать причины ее победоносного упорства — и вот они: в Символе веры есть обещание святой жизни, община же была совершена воедино — в те времена не возникало между братьями разногласий; не было меж ними ни зависти, ни ревности, ни соперничества; не вели они споров по незначащим поводам, вроде того, как выглядит правильный обряд крещения, или использовать ли опресноки или квасной хлеб, или от кого исходит Святой Дух — от Отца ли или от Отца и Сына совокупно; старейшины их не молились за мзду, не оставляли бедную паству ради богатой, дабы увеличить доход свой, не расточали денег на строительство дорогих алтарей и высоких шпилей, дабы потешить свое тщеславие, не штудировали Писание в поисках слова, или формы, или наблюдения, за которое можно уцепиться и отойти от жизни старой общины, дабы создать новую; в их храмах не было отдельных мест для прихожан и других — для прихожанок, а пришедший взыскать милосердия Господа не начинал с того, что осматривал одежды своего соседа, — как будто заплаты или отрепья лишают права на милосердие. Догма была столь проста, что не приводила ни к распрям, ни к спорам; а все рвение Церкви состояло в том, чтобы как можно громче прославить Господа, живя в соответствии с заповедями Его. Отсюда проистекало единое совершенство и в вере, и в трудах, и в Первозданной апостольской церкви все шло хорошо; Символ веры же был подобен белому коню, что был явлен удостоенному последнего видения, а Церковь — всаднику, сидевшему на коне с луком в руке, тому, которому дан был венец, тому, что вышел победоносный и чтобы победить.

Слушатели непроизвольно задвигались: многие пали ниц, другие плакали, в нефе раздавались крики радости. Лишь в одной части собора торопливо собирались вместе мужчины с нахмуренными лбами — там, где высилась хоругвь братства Святого Иакова. Игумен, стоявший в середине этой группы, заговорил взволнованно, но негромко.

— Я не стану, братия, задавать вам вопрос, верен ли этот рассказ о Первозданной церкви, — продолжил Сергий. — Вам известно, что он верен, однако спрошу другое: если кто-то из вас считает, что оскорбление, в котором все вы раскаиваетесь, гнев, горькие слова, рукоприкладство вызваны чем-то, что содержится в Символе веры, пусть он встанет сейчас, в Его присутствии, и выскажет свои мысли. Мы же все станем ему внимать, равно как и Бог. Как, никто не встает? Нет нужды напоминать, к чему обязывает вас ваше молчание. Позвольте же мне теперь спросить, кто из вас готов подняться и заявить, призвав Господа в свидетели, что Церковь, к которой он ныне принадлежит, — это та же Церковь, которую основали апостолы? Вам даны головы — думайте; даны языки — говорите.

Не раздалось ни шороха.

— Отрадно мне, братия, что вы сохранили молчание, ибо если бы кто-то из вас сказал, что его Церковь есть та же Церковь, которую основали апостолы, как бы смог он оправдаться за то, что ныне существуют две партии, каждая из которых утверждает, что она и есть единственная истинная Церковь? А если бы он заявил, что обе партии есть одна Церковь, причем истинная, как объяснить отказ принять Святое причастие? Откуда это разделение? Или не слышали вы ранее, что «всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет»?

Люди и братия, да не уйдет отсюда никто, полагая, что его Церковь — к какой бы он ни принадлежал — и есть Апостольская церковь. Если он станет искать в ней то общее, что служило законом для древнего братства, поиски его будут тщетны. Если он станет искать единства, о котором просил Господь в последней своей молитве, что узрит он вместо того? Зависть, ненависть, злокозненность, рукоприкладство! Нет, ваш Символ веры — от людей, не от Христа, а подобие Христа, в нем воплощенное, есть заблуждение и западня.

В этот момент хоругвь Святого Иакова внезапно взвилась ввысь, и ее поднесли почти к самым вратам, после чего стоявший перед нею игумен выкрикнул:

— Ваше святейшество, этот проповедник — еретик! Я отлучаю…

Продолжить ему не дали; толпа с воем вскочила на ноги. Княжна Ирина, да и другие женщины на галерее поднялись тоже; Ирина была бледна и дрожала. Дав ранее Сергию знак заговорить, она не думала, что может подвергнуть его опасности. Спокойствие и покорность, с которыми он взирал на своего обвинителя, напомнили ей про Господа перед Пилатом; вновь опустившись на стул, она начала молиться и за послушника, и за то дело, в защиту которого он выступал.

После паузы патриарх взмахнул рукою и изрек:

— Братия, возможно, Сергий, которого мы все выслушали, говорил правду и речь эту вложил ему в уста сам Святой Дух. Проявим терпение, дадим ему договорить.

Повернувшись к Сергию, он дал ему знак продолжать.

— Триста епископов и пресвитеров, оставивших вам ваши Символы веры, о люди и братия, — продолжал проповедник, — взяли два завета из Символа веры Господа нашего, а к ним добавили свои. Видел ли кто из вас текст, исходящий от самого Господа, в котором Он говорил бы, что в материи един с Богом? Где Господь наш требует веры в Святого Духа как необходимого условия спасения? «Я есмь путь», — сказал Господь. «Нет, — отвечают эти триста, — мы есть путь, и, дабы спастись, нужно веровать в нас так же, как и в Бога и в Сына Его».

Слушатели, только что ярившиеся, в их числе и игумен, взирали на проповедника с благоговением; сила его слов осталась прежней, даже когда изменилась манера его речи: голова слегка склонилась, голос зазвучал умоляюще.

— Дух, по чьему настоянию я осмелился обратиться к вам, братия, возглашает, что задача моя почти выполнена.

Он взялся за край Панагии, и всех присутствовавших сильнее прежнего поразило его сходство с их идеалом Благословенного Учителя.

— Настойчивость моя вызвана тем, что вы нанесли оскорбление Тому, кто в милости своей присутствует среди нас; воистину, в минуты глубокого раскаяния нам свойственно с особой благожелательностью внимать тому, что нам говорят ради нашего же блага; а посему, поскольку все вы наделены разумом, прошу вас подумать. Если Господь действительно оставил нам Символ веры, который содержит в себе все необходимое для спасения, что Он мог иметь в виду, кроме того, что мы должны пребывать в спасительной чистоте, пока Он не явится снова, в той же славе, в какой и ушел? А если таков Его замысел, но злокозненные люди добавили свои заветы к простой вере, которую Он нам внушил, затруднив для нас путь в ту обитель, что Он нам приготовил, не являются ли они узурпаторами? А те Заветы, которые они заставили нас принять, не несут ли в себе опасность для наших душ?

Далее. Всесилие Символа веры Господа нашего, по которому Его может опознать всякий усомнившийся, Его мудрость, недоступная человеческому разуму, состоят в том, что Он позволяет нам иметь собственное мнение по вопросам, не относящимся к вере, не ослабляя при этом нашей связи с Великим Учителем и не ставя под сомнение Его обещания касательно нашей участи. Таким, например, вопросам, как обряды, каковые есть лишь внешние проявления веры и формы поклонения, и проведение двух церковных таинств, и Бог и происхождение Его, и где — тут ли, там ли — находится Небо, — и прочее в том же духе. Ибо воистину Господь знал нас, знал, что природе нашей свойственно вдаваться в тонкости и пытаться постигнуть то, что знать в этой жизни нам не положено; знал Он, что мысли наши беспокойны и текучи, точно воды реки, стремящейся к морю.

Далее, братия. Если Апостольская церковь несла мир своей пастве — и приверженцы ее жили вместе, и не было между ними никого нуждающегося, не свидетельствует ли ваш сегодняшний опыт о том, что в ваших Церквях, тех, что зиждутся на Символе веры трехсот епископов, все совсем иначе? Более того, или вы не видите, что теперь, когда у вас появилось несколько Церквей, меж вас обязательно найдутся выскочки и корыстолюбцы, которые пойдут и, в свою очередь, будут создавать свои храмы, в результате чего соперничающих Церквей на земле будет столько, что религия превратится в бремя для бедных и в жупел для дураков, которым доставляет удовольствие утверждать, что Бога не существует. Насколько лучше, когда в деревне существует один храм Божий, где служит один священник, но врата этого храма всегда открыты, чем пять или десять, и в каждом из них служитель требует мзды, а храм заперт от субботы до субботы? Для того чтобы вера сохраняла целостность и могла вести священную войну против греха, его оплотов и воинов, ей нужна дисциплина — и насколько лучше иметь одну Церковь, сильную своим единством, чем сотню разноименных и разделенных между собой!

Иоанн Богослов, тот, которому Дух повелел: «Итак, напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего», — выполнил его завет и в конце книги своей предупредил нас: «И я также свидетельствую всякому слышащему слова пророчества книги сей: если кто приложит что к ним, на того наложит Бог язвы, о которых написано в книге сей». Нет, братия, по моей мысли преступления худшего, чем добавлять собственные заветы к Символу веры, и, по моим понятиям, ни у кого нет более оснований бояться этих язв, чем у священника или проповедника, который, из гордыни или честолюбия или из страха потерять должность или доход, осознанно встает препятствием на пути возвращения к Церкви апостолов и ее единству. А поскольку ведомо мне, что такое жизнь в божеском смирении и чем заняты мысли ваши в тиши ваших келий, вам отныне есть о чем подумать. Мир вам, люди и братья!


Отшельник преклонил колени перед проповедником и, неудержимо рыдая, приложился к его руке; слушатели недоуменно переглядывались, но теперь настал черед игумена. Приблизившись к вратам, он произнес:

— Этот человек, ваше святейшество, наш, из нашего братства. В вашем присутствии он опорочил Символ веры, каковой является той скалой, которую Отцы выбрали основанием для нашей пресвятой Церкви. Он даже попытался предложить собственный Символ веры и представил его нам на одобрение — вам на одобрение, ваше святейшество, на одобрение его величества, христианнейшего императора, и всем нам также. По всему этому, равно как и потому, что никогда еще за всю историю нашего древнего и достопочтенного братства не водилось в нем ереси даже в мыслях, мы требуем, чтобы сей отступник был передан нам для суда и приговора. Передайте его нам!

Патриарх стиснул руки и, сотрясаясь, будто в корчах, возвел очи горе, будто спрашивая у Небес совета. Его сомнения и колебания были очевидны, и каждый слышал сердцебиение своего соседа — такая тишина вновь объяла огромный храм. Княжна Ирина поднялась со стула, побелев от страха, и попыталась привлечь к себе внимание императора, однако и он тоже застыл, дожидаясь ответа патриарха.

Тогда, со своего места за спиной у игумена, заговорил Сергий:

— Не сокрушайтесь сердцем, ваше святейшество. Передайте меня моему братству. Если я не прав, я заслуживаю смерти; если же я говорил по велению Духа — Господь всемогущ и защитит меня. Я не боюсь суда.

Патриарх вперил в него взор, на его впалых щеках блеснули слезы; он по-прежнему колебался.

— Предоставьте меня им, ваше святейшество! — продолжал Сергий. — И да не терзают вас в этой связи укоры совести; я не прошу ныне, чтобы вы передали меня моему братству, — я сам пойду с ними по собственной доброй воле. — А потом, обращаясь к игумену, добавил: — Ни слова более, прошу. Как видишь, я готов следовать, куда скажешь.

Игумен передал его братии, и по его знаку хоругвь подняли, пронесли по проходу, вынесли из храма; братья следовали за нею.

В момент, когда процессия тронулась, Сергий воздел руки и вскричал — так, чтобы его услышали поверх громкого ропота:

— Призываю вас в свидетели, ваше святейшество, — и императора тоже! Дабы никто не мог судить меня как отступника, услышьте мое признание: я верую в Бога и в Иисуса Христа, Сына Его.

Многие из присутствовавших остались и причастились таинств; но куда больше было тех, что поспешили прочь, — и довольно скоро храм опустел.

Глава IX ГРАФ КОРТИ — МАГОМЕТУ

Отрывок:

Велик Аллах, и Магомет — Пророк его! Да пребудет мой повелитель в добром здравии и да исполнится все, чего желает сердце его!.. Три дня прошло с тех пор, как имел я счастье лицезреть княжну Ирину, однако исправно являюсь к ней в дом. На все расспросы слуга отвечает одним и тем же: «Княжна в часовне, молится. Она, увы, в сильнейшем душевном смятении и просит всех ее простить». Зная, что сведения эти вызовут тревогу у повелителя, я прошу выслушать, чем, по моему мнению, вероятнее всего, объясняется ее недуг… Прошу повелителя обратить свое внимание на мой отчет об особой службе в Святой Софии, о которой я имел честь доложить в тот же вечер, когда она имела место. Высказанное мною предположение, что принятие Святых Даров в высочайшей форме было продуманным шагом со стороны патриарха, который стремился к примирению двух фракций, подтвердилось, однако затея эта закончилась полным провалом. В результате фанатизм греческой партии воспламенился до невиданных пределов. Нотарас, по всей видимости подталкиваемый к тому Геннадием, вынудил ее членов заподозрить его величество, равно как и патриарха, в пособничестве великолепной проповеди, произнесенной иноком Сергием; дабы бросить вызов их власти, братство Святого Иакова вчера вечером провело в стенах монастыря суд, куда был вызван проповедник. Он защищался и вынудил их признать свою правоту в том, что их Церковь не является Первозданной апостольской церковью, что их Символ веры есть недопустимое расширение двух заветов, оставленных Иисусом Христом во имя спасения мира. Невзирая на это, они провозгласили его отступником и еретиком, подстрекателем к беспорядкам и присудили отдать его старому льву из Синегиона, Тамерлану, давно заслужившему славу людоеда… Повелителю надлежит также знать, что по городу ходят слухи, которые приписывают Символ веры из десяти слов — «Я верую в Бога и в Иисуса Христа, Сына Его» — княжне Ирине; ее действия служат косвенным тому подтверждением. Сразу же после завершения обряда в Святой Софии она поспешно направилась во дворец, где умоляла императора спасти монаха от его братьев. Казалось бы, повелитель, император должен был удовлетворить ее просьбу: чувства его к ней превосходят по теплоте обычную дружбу. Молва утверждает, что он в свое время предлагал ей свою руку. В любом случае, будучи человеком мягкосердечным — слишком мягкосердечным для своего высокого положения, — он, казалось бы, должен был умилиться при виде красавицы в слезах. Увы, политические обстоятельства держат его в кулаке. Церковь почти единодушно выступает против него, а что касается монашеских общин, то лишь этот самый монастырь Святого Иакова был доселе его верным сторонником. Что предпринять этому несчастному? Спасти проповедника — но это будет означать конец ему самому. Судя по всему, княжна поняла, что вмешательство императора невозможно. Остается лишь уповать на милосердие Небес — и она затворилась в своем святилище. О полная луна из всех полных лун! И — увы! — луну эту затмило облако, хотя оно и не плотнее молодого утреннего тумана. Повелитель — или Аллах — должен вмешаться незамедлительно!

* * *

О мой повелитель! Как всегда, долг — превыше всего!.. Али вчера не явился. Виню в этом недружелюбие нынешних ветров. Соответственно, вчерашнее послание осталось у меня, я вскрыл его, дабы дополнить… Сегодня утром, как обычно, доехал верхом до ворот княжны. Слуга произнес обычные слова — госпожа не принимает. Полагаю, что повелителю нужно искать убежища в работе или мечтах о ней, — и, если дозволено мне положить свои мысли к его стопам, я бы посоветовал последнее, ибо если мир наш есть сад, то она в нем — Царица Роз… Во имя любви, которую повелитель испытывает к княжне, и во имя моей любви к повелителю, прошлую ночь я провел без сна, терзаясь мыслями, какую могу сослужить ей службу. Сколь мало пользы от силы и воинского искусства, если невозможно использовать их ради нее — так, как того хотелось бы повелителю!.. По дороге к дому княжны я узнал, что инок, послуживший причиной ее горя, ибо приговор его лежит на ее совести, будет отправлен ко льву завтра. На обратном пути из ее дома, в полном отчаянии, ибо мне нечего сообщить о ней повелителю, я решил завернуть в Синегион, где и состоится публичная казнь. А что, если Всемилостивейший дарует мне возможность совершить нечто полезное для несчастной княжны? Если я испугаюсь льва, убив которого смогу спасти ее от огорчения, повелитель никогда мне этого не простит… Вот описание Синегиона: северо-западная городская стена опускается от Влахерна в долину рядом с гаванью Золотого Рога, рядом с которой она соединяется с восточной стеной. В углу, образованном на стыке этих стен, имеются ворота — низкие, очень прочные, всегда тщательно охраняемые. Миновав ворота, я оказался на огороженном поле: с востока — городская стена, с юга — лесистые холмы, с севера — гавань. Не могу сказать точно, как далеко это пространство простирается вдоль берега — возможно на половину или три четверти мили. Поверхность внутри ровная, травянистая. По ней проложены дороги, они уводят в купы кустарника, кое-где растут дубы. Имеются многочисленные постройки, типа киосков, по большей части выкрашенные в красный цвет, некоторые с крышами, некоторые — без. Осмотрев их внимательнее, я убедился, что они предназначены для содержания животных и птиц. В одном выставлены рыбы и рептилии. Самая крупная постройка, называемая Галереей, расположена почти в центре поля — меня она удивила тем, что в целом напоминает греческий театр, за исключением разве что того, что имеет безупречно круглую форму и не имеет сцены. Здесь есть арена, усыпанная песком, шагов пятьдесят в диаметре, опоясанная кирпичной стеной высотою в восемнадцать — двадцать футов, от верхнего края стены начинаются трибуны, расположенные ступенчато, — они предназначены для простонародья; для императора имеется крытая площадка на восточной стороне. В стене вокруг арены на равном расстоянии друг от друга прорублены двери, забранные крепкой решеткой, — они ведут в помещения, раньше служившие логовами для свирепых животных, теперь же там содержат самых опасных преступников. Имеется ряд ворот, одни — под императорской площадкой, другие выходят на север, юг и восток. Основываясь на этом, повелитель сможет, при желании, начертить план Синегиона, что дословно означает «Зверинец», вообразив себе все помещение и в середине его — арену, где инок завтра понесет наказание за свою ересь. В былые времена здесь проходили схватки наподобие турниров — животных натравливали друг на друга; ныне же единственное дозволенное здесь кровавое действо состоит в том, чтобы отправить преступника или богоотступника в пасть льва. Как я слышал, в таких случаях и трибуны, и площадки для знати оказываются заполнены до отказа… Если описание это докучно, прошу за него прощения у повелителя, ибо, помимо желания подробно описать место завтрашней казни, я держал в своих мыслях и тот день, которого повелитель дожидается с таким нетерпением, когда место это потребуется рассматривать и с военных позиций. В интересах последнего, спешу предоставить повелителю план Синегиона, в котором особо указано его расположение относительно города; приложив его к ранее присланным ему рисункам, повелитель получит полную карту местности, которая примыкает к стене, защищающей город с суши… Явился Али. Как я и предполагал, его задержал сильный ветер. Кефаль у него непревзойденная. Помимо того, он принес молодую рыбу-меч, еще живую. Смотрю на эти яства и горюю о том, что не могу послать часть их повелителю на завтрак. Впрочем, спустя совсем немного дней все это окажется в его распоряжении: и море с его рыбой, и земля со всем, что ей принадлежит. Сын судьбы может позволить себе ожидание.

Глава X СЕРГИЙ В ПАСТИ У ЛЬВА

Часов в десять на следующее утро после того, как граф Корти отправил последнее донесение, на причале гавани Святого Петра появилась некая женщина; она попросила лодочника переправить ее в Синегион.

На женщине было плотное покрывало и скромная накидка из коричневой ткани, застегнутая от самого горла и донизу. На руках — перчатки, на ногах — грубые башмаки. Одним словом, с виду она была типичной представительницей среднего класса, небогатой, но почтенной.

Причал был запружен народом. Казалось, все стремятся одновременно попасть в зверинец. Лодочников тоже было в достатке. Их суда, всевозможного вида, стояли во много рядов, дожидаясь места у причала; полуголые щеголи так и сяк покручивали весла, добродушно перебранивались друг с другом, как это принято у греков, и выкрикивали оскорбления в адрес тех, кто, дождавшись своей очереди, слишком медлительно торговался.

Женщина дважды просила предоставить ей место на скамье.

— Сколько вас? — спрашивали у нее в ответ.

— Я одна.

— И ты хочешь сесть одна в лодку?

— Да.

— Не получится. У меня мест на несколько пассажиров, а дома жена с четырьмя малолетками, и они просили принести им сегодня как можно больше. Давненько уже никто не глядел в глаза старине Тамерлану, в надежде перепугать его и заставить отказаться от ужина. Раньше-то дело было обычное, а вот теперь — поди ж ты.

— Я заплачу за все места.

— За все пять?

— Да.

— Заранее?

— Да.

— Тогда садись и приготовь деньги — пятьдесят пять нумий, а я пока протолкаюсь мимо этих горластых водоплавающих псов.

Когда лодка выбралась из затора, пассажирка уже держала в руке плату за проезд.

— Вот, смотри, — сказала она. — Здесь безант.

Увидев золотую монету, лодочник нахмурил брови и опустил весла:

— У меня сдачи не будет. Получается, денег у тебя нет вовсе.

— Друг мой, — обратилась к нему пассажирка, — доставь меня побыстрее к первым воротам Синегиона, и монета твоя.

— Клянусь святым покровителем! Считай, что ты — птица, а эти весла — крылья. Сядь в середину, вот так. Ну, вперед!

Лодочник был силен, умел и старателен. Суденышко его стремительно набрало ход и помчалось через гавань. Лодки двигались двумя вереницами, одна вперед, другая назад, причем было заметно, что первые набиты пассажирами, вторые же пусты. Предмет всеобщего интереса явно находился на другом конце, и этот день стал праздничным для обоих городов, и Византия, и Галаты. Впрочем, пассажирка не замечала ничего ни на воде, ни на суше; двинувшись в путь, она не произнесла ни слова, лишь сидела, склонив голову и закрыв лицо руками. Если бы лодочник не сосредоточился так на своем деле — зарабатывании безанта, — он время от времени слышал бы рыдания. Для нее этот день не был праздничным.

— Почти прибыли, — сказал он наконец.

Не поднимая покрывала, она взглянула на низкую стену по левому берегу, потом — на причал, обветшавший от времени и пренебрежения, — он находился напротив ворот в стене; увидев запрудившую вход толпу, она заговорила:

— Прошу, высади меня здесь. Я не могу терять ни минуты.

Берег был крутым, почва — вязкой.

— Ты здесь сойти не сможешь.

— Смогу, если ты положишь мне весло.

— Хорошо.

Через несколько минут она оказалась на суше. Задержалась, чтобы бросить золотой лодочнику и выслушать его благодарность, а потом поспешила к воротам. Оказавшись в Синегионе, она влилась в стремительно шагающую толпу — предстоящее событие обсуждали, будто некое увеселение.

— Он, говоришь, русский?

— Да, и представь себе, тот самый, который привел этого негра, слугу индийского князя…

— Великана?

— Да, того самого, что утопил этого прекрасного юношу, Демида.

— А где теперь этот негр?

— Здесь, в темнице.

— А его чего не отдадут льву?

— А у него есть заступница, княжна Ирина.

— И что с ним будет?

— Попозже, когда про историю в цистерне забудут, ему дадут денег и отпустят.

— Жалко! Забавно было бы посмотреть на его схватку с нашим зверюгой!

— Да, боец он славный.

В этот момент собеседникам открылась центральная постройка — снаружи она выглядела как аркада, увенчанная мощным карнизом с изящной балюстрадой; она носила название Галереи.

— Вот и пришли! Но сколько там наверху народу! Я так и думал, что опоздаем. Поспешим.

— К которым воротам?

— К ближайшим, к западным.

— А под царское место залезть не получится?

— Нет, там охрана.

Болтуны повернули в сторону западных ворот, а женщина в коричневой накидке прошла дальше, пока не оказалась у царского места на северном конце. Под ним начинался широкий арочный проход, в дальнем конце которого находились ворота, ведущие прямо на арену. Вход в тоннель охранял солдат иностранного легиона.

— Любезный друг, — тихим просительным голосом начала женщина, — а еретик, который сегодня примет муку, уже здесь?

— Его вчера вечером привезли.

— Бедняга! Он мне друг, — голос ее дрогнул, — могу я его увидеть?

— Мне приказано никого не пропускать, да я и не знаю, в которой он темнице.

Некоторое время просительница стояла без слов, рыдая и заламывая руки. Из ступора ее вывел рык, низкий и хриплый, явно раздавшийся с арены; она затрепетала.

— Тамерлан! — пояснил солдат.

— Господи! — воскликнула женщина. — Неужели льва уже выпустили?

— Пока нет. Он в своей клетке. Его три дня не кормили.

Подавив волнение, она спросила:

— Какой тебе дан приказ?

— Никого не пропускать.

— К темницам?

— И к темницам, и к арене.

— Понятно! А постоять вон там у ворот мне можно?

— Пожалуй, да. Но если этот монах твой друг, зачем тебе видеть его смерть?

На это она не ответила, вытащила из кармана безант и попыталась пустить золотой луч в глаза стражу.

— Ворота заперты?

— Заложены засовом с этой стороны.

— Они выводят прямо на арену?

— Да.

— Я не прошу тебя нарушать приказ, — спокойным голосом продолжала женщина, — лишь позволь мне дойти до ворот и посмотреть на монаха, когда его выведут.

Она протянула монету, и страж взял ее со словами:

— Давай. Не вижу в этом ничего дурного. Ступай.

Сквозь зарешеченные ворота был виден почти весь внутренний круг. Зрелище было столь устрашающее, что женщина ухватилась за прутья решетки. Откинув покрывало, она смотрела вперед, дыхание ее сделалось хриплым и судорожным. Арена была пуста и присыпана толстым слоем мокрого песка. Ее окаймляли стены, и она напоминала яму, а сверху, на восходящих трибунах, до самого верха, колыхалось облако — или ей это показалось? Взглянув еще раз, она поняла, что это зрители — мужчины, женщины и дети, плотной массой выделявшиеся на фоне неба. Сколько же их! Тысячи и тысячи. Она сжала ладони и начала молиться.

Полдень — час свершения приговора.

Женщина обреченно ждала у ворот, попеременно молилась, вздыхала и плакала, и страж скоро позабыл про нее. Ей удалось купить его жалость. В его глазах она была лишь любовницей обреченного монаха. Таким образом прошел час. Если соображения солдата были бы верны, если бы она и правда была сгорающей от любви горемыкой, пришедшей бросить на несчастного последний взгляд, ее вряд ли бы утешил вид толп на трибунах. До нее долетали вспышки веселья, частый смех, хлопки ладоней.

— Боже Всемогущий! — повторяла она в слезах. — Неужели то и правда мне подобные?

Мысли ее блуждали и в какой-то момент сосредоточились на засове ворот: его конец лежал на двойном железном упоре, обращенном в ее сторону; чтобы попасть на арену, ей нужно было лишь поднять засов и толкнуть створку.

Через некоторое время дверь помещения, расположенного почти напротив, отворилась — в проеме стоял мужчина. Он был высокого, почти гигантского роста; явно удивленный увиденным, он сделал шаг вперед и оглядел трибуны; когда его озарил свет, она поняла, что это чернокожий. При его появлении зазвучали громкие вопли, и он удалился, затворив за собой дверь. И тут из помещения совсем слева от нее долетел ответный рев. На трибунах раздались долгие радостные аплодисменты и крики:

— Тамерлан! Тамерлан!

Женщина в ужасе отшатнулась.

Через некоторое время на арену вышел, через западные ворота, другой мужчина. Дойдя до середины, он внимательно осмотрелся и, явно удовлетворенный, подошел к соседней двери и постучал. В ответ оттуда вышли двое: вооруженный страж и инок. На нем был клобук, черный плащ ниспадал к босым ногам, непропорционально длинные рукава полностью скрывали руки. Зрители тут же вскочили на ноги. Криков не было — можно было подумать, что всех их вдруг охватило единодушное сочувствие. Но тут же от одного к другому полетело слово — начавшись почти с шепота, оно скоро уже звучало во всех устах:

— Еретик! Еретик!

Иноком этим был Сергий.

Страж отвел его на середину арены и, сняв с него клобук, оставил там. По дороге страж уронил перчатку. Сергий поднял ее и вручил ему, а потом — спокойный, сосредоточенный, бесстрашный — повернулся к востоку, молитвенно сложил руки на груди, закрыл глаза и поднял лицо к небу. Возможно, в нем еще теплилась надежда на спасение, но точно одно: те, кто увидел его, — а он казался выше обычного в длинном плаще, волосы рассыпались по плечам и стекали по спине, голова была поднята, свет солнца играл на лбу и не хватало лишь нимба для полного сходства с Христом, — прекратили свои насмешки; им показалось, что в этот миг обреченный, без всякого видимого усилия, удалился мыслями от мира и принял свою участь. Они видели, как шевелятся его губы, однако то, что они приняли за последнюю молитву, было лишь повторением одного: «Я верую в Бога и в Иисуса Христа, Сына Его».

Страж удалился, с царского места трижды резко протрубил рог. Дверь слева от входа в тоннель медленно отворилась, и из темных глубин показался лев — он остановился у выхода и у всех на виду заморгал, привыкая к яркому свету. Он явно не спешил, поворачивал мощную голову вправо и влево, вниз и вверх — будто пленник, еще не понявший, действительно ли он выпущен на свободу.

Оглядев небо и трибуны и наполнив могучую грудь свежим воздухом, Тамерлан наконец заметил послушника. Вскинув голову и насторожив уши, он принюхался, будто собака, и тряхнул лохматой гривой; желтые глаза превратились в живые уголья, он заворчал, охаживая себя хвостом по бокам. Вид у него был величественный. «Что это? — казалось, вопрошал он сам себя. — Добыча или соперник?» Все еще не полностью освоившись, он шагнул на арену и, припав к песку, начал подкрадываться к непонятному предмету.

У зрителей была возможность оценить его стать и дать волю своему ужасу. Инок предстал воплощением мужества — высокий, сильный, но кто же поставит на него, когда этот противник собьет его с ног или вонзит зубы ему в плоть! Даже бык не в состоянии противостоять напору этой массы мышц и костей. Безусловно, очень многие — и не одни только женщины и дети — исподтишка изучали высоту стены, окружавшей арену, дабы убедиться, что сами они в полной безопасности.

Сергий продолжал твердить молитву; он был готов к нападению и не собирался его отражать; какой смысл помышлять о битве — мало того, что он безоружен, но длинные рукава еще и сковывают движения рук. От человека ко льву, от льва к человеку — толпа, содрогаясь, переводила взгляды, не в силах, впрочем, их оторвать.

Но тут лев вдруг остановился, заскулил и явно смутился. Что это, страх? Казалось, да, потому что он вдруг затрусил вдоль основания стены, останавливаясь у ворот, будто ища спасения. Непонятный страх заставил его перейти с трусцы на быстрый бег, на инока же он и не взглянул.

На трибунах поднялся ропот. Люди оправлялись от страха и проявляли нетерпение. Через некоторое время чувства их стали ясны: испугавшись, что их лишат самой страшной части зрелища, они подстрекали струсившего зверя.

В самый разгар этого переполоха ворота тоннеля, находившегося под царским местом, стремительно распахнулись и так же быстро захлопнулись. Тишина, повисшая после этого на трибунах, была глубже смерти. По песку к монаху шла женщина! Лев бегал по кругу, а она шагала вперед! Две жертвы! Что ж, чудовище три дня морили голодом — будет чем попировать на четвертый!

Правил поведения в таких ситуациях не существует. Всем руководят инстинкты и порывы. Тысячи людей затаили дыхание — им не терпелось узнать, что это за нежданная гостья.

Она была в белом, босая, с непокрытой головой. Это платье, осанку, ангельское лицо часто видели на водах, а еще чаще — в храмах; ее узнали мгновенно, и по рядам изумленных зрителей полетел шепот:

— Господи Милосердный! Это же княжна — княжна Ирина!

Мужественные мужчины закрывали глаза, женщины лишались чувств.

На царском месте находились братья Святого Иакова — они вместе с приспешниками заполнили его до краев; и вот, когда женщину опознали, в их сторону, а точнее, в сторону игумена, отчетливо видного в самой середине, потянулись бесчисленные руки, и полетел вопль:

— Спасите ее! Спасите! Убейте льва!

Проще сказать, чем сделать. Даже если у братии и оставались какие-то искры человеколюбия, вмешаться никто не смел. Зверь царил на арене. Кто решится выступить против него?

И тут из своей темницы снова выглянул негр, про которого мы уже говорили. Простертые в молитве руки обратились к нему. Он увидел инока, княжну и льва, свирепо описывавшего круги, — увидел и исчез, однако через миг появился снова, облаченный в свой любимый дикарский костюм. У пояса висел короткий меч, на левом плече — нечто, напоминавшее рыболовную сеть. Больше он не уходил.

Княжна без помех добралась до Сергия и, опустив ладонь ему на предплечье, вернула его к жизни и к осознанию происходившего.

— Беги, маменька, туда же, откуда пришла, — беги! — вскричал он в исступлении. — Господи! Поздно, слишком поздно!

И, заламывая руки, дал волю слезам.

— Нет, я не побегу. Разве не я навлекла на тебя это? Так умрем вместе. Лучше в один миг, в пасти льва, чем медленно от угрызений совести. Я не побегу! Мы погибнем, стоя рядом. Я тоже верую в Бога и в Иисуса Христа, Сына Его.

Она подняла руку и положила ему на плечо. Повторение Символа веры и близость княжны вернули Сергию мужество, и, улыбаясь сквозь слезы, он проговорил:

— Так тому и быть, маменька. Мы причастимся сонму мучеников, и Господь наш встретит нас у входа в свою обитель.

Лев прервал свой бег. Остановившись в западной части арены, он обратил огромные горящие глаза на двух мучеников, смирившихся со своей участью, и, припадая к земле, двинулся в их сторону; грива его стояла дыбом, пасть разверзлась, белые зубы казались еще белее рядом со свешенным алым языком. Он набегался и, удовлетворив свое любопытство, сосредоточился на добыче. Слишком рано его обвинили в трусости. В его громоподобном реве звучало злобное торжество.

У всех отлегло от сердца, когда Нило — а это был именно он — встал между жертвами и их противником, стряхнул сеть с плеча и продемонстрировал, как именно он обращался со львами в джунглях Каш-Куша.

Пристально глядя зверю в глаза, он размотал сеть: свинцовые шарики, привязанные к ее концам, оказались у него в руках, сама же сеть стлалась по земле. Потом, подавшись вперед, негр соединил руки перед грудью, смежив костяшки пальцев, выставил правую ногу, а левую оставил сзади, в готовности отскочить, — он был готов к нападению; зрителям он предстал статуей из блестящего черного дерева, гигантских размеров, грациозной, как творения Фидия.

Тамерлан остановился. Это еще что за новости? Изучая нового соперника, он уселся на песок; грозный рев перешел в смущенное повизгивание и ворчание.

К этому времени все зрители уже разгадали намерение Нило: он перехватит льва в прыжке и опутает его сетью. Какая отвага, какой точный расчет и наметанный глаз, какое прекрасное знание повадок дикого зверя — какое самообладание, и телесное и духовное, требовалось для этого подвига!

…Стряхнул сеть с плеча и продемонстрировал, как именно он обращался со львами в джунглях Каш-Куша.

В этот критический момент на царском месте поднялась суета. Те, кто туда повернулся, увидели, что какой-то человек в блестящих доспехах бесцеремонно проталкивается сквозь толпу монахов. Спеша пробиться вперед, он шагал со скамьи на скамью, раскидывая клириков направо и налево, как будто каких-то мирян. Достигнув края стены, он бросил меч и щит на арену, а потом и сам прыгнул следом. Не успело еще угаснуть изумление, не успели смятенные чувства опознать бесцеремонного незнакомца, не успели зрители издать дружный вопль, а он уже пристроил щит на руку, схватил меч и побежал навстречу опасности. Там, быстро оценив план негра, он занял место у него за спиной, загораживая княжну и монаха. Его подвижность, несмотря на тяжелое облачение, удивительное присутствие духа, а также осознание того, что у прекрасной женщины появился еще один защитник, вставший между нею и свирепым львом, довели зрителей до исступления. Они вскочили с трибун, поднялся невообразимый гвалт, свидетельствовавший о полной перемене настроения. Многие из тех, кто только что подначивал льва или проклинал его за трусость, теперь возносили молитвы за спасение его жертв.

Этот шум не мог не произвести впечатления на умудренного опытом Тамерлана. Он обвел трибуны высокомерным взглядом, а потом двинулся вперед, вперив взгляд в Нило.

Его движения — ловкие, гибкие, скользящие — придавали ему сходство с ползущей змеей. Он больше не ревел и не ворчал. Язык волочился по песку, хвост мерно постукивал по бокам; грива встала дыбом, втрое увеличив размеры головы, а глаза уподобились угольям неопалимой купины. Зрители смолкли. Нило стоял недвижно, скорее гром заставил бы статую сдвинуться с места; а у него за спиной, столь же непреклонно и сосредоточенно, нес стражу граф Корти.

Тридцать футов расстояния — двадцать пять — двадцать — гигантский зверь остановился, подобрался и, издав невообразимый рев, взмыл в воздух. В тот же миг вверх по дуге взлетели свинцовые шарики, тянувшаяся за ними сеть напоминала желтую водяную пыль, внезапно взметнувшуюся в воздух. Когда чудовище вновь коснулось песка, оно уже было опутано с ног до головы.

Воспоследовала борьба — клацанье зубов, рычание, разъяренный зверь катался по земле, слепо рвался и дергался, загребал мощными лапами, грыз сеть, закапывался в песок, при этом все сильнее и запутываясь, — все это мы оставим на долю воображения читателя. Зрители еще не успели до конца сообразить, на чьей стороне победа, а Нило уже несколько раз погрузил в тело льва свой короткий меч.

Умелые удары наконец-то достигли своей цели, и гордость Синегиона обмякла в луже крови; только тогда зрители вновь обрели голос.

Под их вопли граф Корти подошел к Нило.

— Кто ты? — спросил он, не скрывая восхищения.

Король улыбнулся и показал жестом, что глух и нем. Тогда граф подвел его к княжне.

— Воспрянь духом, о святая красавица, — обратился он к ней. — Лев мертв, а ты в безопасности.

Она едва его слышала.

Он упал на колени:

— Лев убит, о княжна, и вот сразившая его рука — вот твой спаситель.

Она с благодарностью взглянула на Нило — дар речи к ней не вернулся.

— И ты тоже должен его благодарить, — обратился граф к послушнику.

Сергий ответил:

— Прими мою благодарность, Нило, а также и ты, благородный итальянец; тебе я обязан немногим менее, ибо меч твой был наготове.

Он осекся, взглянул на царское место, а потом продолжил:

— Мне ясно, граф Корти, что, по твоему мнению, суд надо мной окончен. Зверь мертв, но есть и другие, что жаждут крови не менее. Ради них я скажу: я готов терпеть и далее. Я — все тот же еретик, которого они осудили. А потому — изгони меня из своих благородных мыслей и всецело обратись ими к ней, к той, кому они куда нужнее. Уведи княжну, найди ей стул — а меня предоставь Господу.

— Да что они еще могут сделать? — удивился граф. — Небеса приняли решение в твою пользу. Или у них есть другой лев?

Как бы сильно ему ни хотелось помочь княжне, ему столь же сильно хотелось поучаствовать в следующей схватке, если она состоится. Граф был бойцом по своей природе. Тут его внимание привлекла открытая дверь, которая вела в узилище Нило.

— Помоги мне, святой отец. Вон там можно укрыть княжну. Давай проводим ее. После этого я вернусь и останусь с тобой. Если эти почтенные христиане, твои братья, занявшие царское место, еще не удовлетворились, то, клянусь Аллахом… — он осекся, — то жестокость их такова, что перевернет нутро и магометанину!

Через несколько минут Ирина находилась в безопасном помещении.

— Теперь ступай на свое место. Я пошлю за стулом и присоединюсь к тебе.

У входа в тоннель графа поджидало множество братьев Святого Иакова — и он забыл о своей задаче.

— Мы пришли взять тебя обратно под арест, — обратился один из них к Сергию.

— Да будет так, — отозвался Сергий. — Ведите меня.

Граф Корти сделал шаг вперед.

— Чьей властью возобновляете вы арест? — осведомился он.

— Приказ нашего игумена.

— Тому не бывать — клянусь матерью вашего Христа, тому не бывать, пока вы не предъявите мне письменный приказ его величества, свидетельствующий о законности ареста.

— Игумен…

— Я все сказал, и при мне меч. — Граф опустил закованную в латы ладонь на рукоять, звон долетел до самых трибун. — Я сказал, и мой меч со мной солидарен. Ступайте, передайте игумену.

Тут заговорил Сергий:

— Прошу тебя: не вмешивайся. Отец Небесный, уже спасший меня, спасет и в другой раз.

— Свежо предание, святой отец, — отвечал с необычайной проникновенностью граф. — Или я не слышал от тебя те же слова в Святой Софии, и говорил ты так, что все они должны были кинуться к твоим ногам? А вместо этого — полюбуйся! На тебя натравили льва. А что до истины, каковая есть суть этого мира, так же как Бог есть его создатель, причем истина и создатель суть одно, — мною движет интерес не только к тебе одному. Меня волнует и она, твоя сподвижница. Есть тут такие, кто говорит, что она последовала сюда за тобою, будучи твоей любовницей, но тебе-то ведомо, что это не так, да и мне тоже. Она пришла, понукаемая собственной совестью, и если бы ты погиб, совесть свою она не успокоила бы вовек — до скончания дней. А потому, святой отец, пребудь с миром. Сам ты туда по своей воле больше не пойдешь, да и они против нее не отведут тоже… Прочь, кровопийцы, ступайте к тому, кто вас послал, и скажите, что за мои слова поручился мой меч, а он привычен к этому с тех самых пор, как я стал мужчиной. Принесете письменный приказ императора — я уступлю. Отправьте к нему посыльного.

Братья таращились на графа. Не с тем ли же самым мечом он вышел против Тамерлана? Они развернулись, чтобы идти с докладом, и уже достигли ворот тоннеля, когда их вдруг распахнули мощным толчком и братии предстал император Константин верхом на коне, — бока коня были в крови от шпор и в мыле. Подскакав к графу, император натянул поводья:

— Господин граф, где моя родственница?

Корти поцеловал ему руку:

— В безопасности, ваше величество, — вон в том помещении.

Взгляд императора упал на бездыханного льва.

— Твоих рук дело, граф?

— Нет, этого человека.

Император взглянул на Нило и, сорвав с шеи золотую цепь тонкой работы, бросил ее чернокожему королю. У дверей темницы он спешился, а войдя, поцеловал княжну в лоб.

— Сейчас принесут стул.

— А что Сергий? — осведомилась она.

— Братство должно отказаться от преследований. Небеса высказали свою волю.

После этого он пустился в объяснения. Его принудила тяжкая необходимость, в противном случае он не отдал бы Сергия братьям. Он полагал, что игумен просто накажет его заключением или покаянием. Он даже подписал приказ о выводе льва — полагая, что послушника просто подвергнут испытанию. Само же действо казалось ему столь непотребным, что он отказался при нем присутствовать. Во дворец явился офицер с докладом, из которого он заключил, что может случиться худшее. Дабы остановить дело, он потребовал коня и стражу. Еще один офицер доложил, что на арену к Сергию и льву вышла княжна Ирина. Тут его величество помчался во весь опор. Как же он благодарен Господу за избавление!

Вскорости прибыл паланкин, и княжну отнесли домой.

Призвав с царского места братию, император запретил дальнейшие преследования Сергия; наказание и так оказалось слишком суровым. Игумен возмутился. Константин, проявив все свое царственное величие и не поддавшись на давление клирика, возвестил, что в будущем будет полагаться лишь на собственные суждения во всем, что касается жизни его подданных и блага его империи. Это заявление слышали все, кто присутствовал на трибунах.

По повелению императора Сергия переправили во Влахернский дворец, и на следующий день он был назначен причетником императорской часовни; тем самым были оборваны все его связи с братством Святого Иакова.

— Ваше величество, — проговорил граф Корти в завершение сцены перед ареной, — смею просить об одной милости.

Константин, успевший убедиться в мужестве графа, дал ему знак говорить.

— Передайте этого негра в мои руки.

— Если ты, граф, намерен освободить его из темницы, то забирай. Более подходящего стражника не придумаешь. Помни, однако, что в город этот он прибыл с неким лицом, именовавшим себя индийским князем, и, как только этот таинственный персонаж объявится, негра нужно будет возвратить хозяину.

Граф с любопытством оглядел Нило — на деле он просто вспоминал князя.

— Велика милость вашего величества. Я принимаю это условие.

К начальнику стражи, прибывшему в тоннель под царским местом, обратился знакомый нам стражник:

— Вот — одежда, пара башмаков, покрывало. Я нашел это там, у ворот.

— Откуда они там взялись?

— Какая-то женщина попросила дозволения постоять у ворот, чтобы видеть, как выведут еретика, — я не препятствовал. Это ее одежда.

— Княжна Ирина! — воскликнул начальник. — Что ж. Передайте мне, я распоряжусь, как она скажет.

Синегион стремительно возвращался к обычной жизни. Однако этот день остался в памяти горожан, от него они отсчитывали всевозможные события; впрочем, важнейшим из них стала утрата императором поддержки братства Святого Иакова. Теперь все монастырские общины объединились против своего повелителя.

Загрузка...