5 Плод, сорвавшийся с древа (Гейдельберг 1909–1910 / Финляндия 1911)

Июль — август 1908 года: путешествие в Швейцарию. Поспешное бегство в Италию и мечты об Италии в поздние годы. Первые стихи и ранняя зрелость: падение плода, «вещая печаль» и «тихая свобода». Препятствия для студента-еврея: трехпроцентная квота. 16 мая 1909 года: литературное «крещение» на Башне Вячеслава Иванова. Второе путешествие в Швейцарию (1909): Беатенберг и Монтрё. Гейдельбергский университет, «Мекка русской науки». Зимний семестр 1909/1910 года: французское Средневековье и венецианские художники. Стихи «Гейдельбергского цикла» и письма к Вячеславу Иванову. «Ни о чем не нужно говорить»: отказ от науки и возврат к «звериной душе». Робкая любовь, нежные стихи. Последний раз в Европе (1910): Лугано и Берлин-Целендорф. Сцена распятия в раннем стихотворении. Христианские мотивы. Жизнь тростника. Финляндия, май 1911 года. Прагматический акт: крещение и переход в христианство.

В мае 1908 года студент вернулся в Петербург, а в июле и августе вместе с семьей впервые едет в Швейцарию. Эта страна не произвела на него особого впечатления. Возвеличивание и воспевание Швейцарии и ее природы, потрясающей воображение, стало — со времени «Писем русского путешественника» Карамзина — настолько общим местом, что в начале XX века семнадцатилетний русский юноша уже не может, естественно, примкнуть к хору ликующих туристов. И все же в ироническом стихотворении о мороженом (1914) Мандельштам устремляется в своих мечтах к «молочным Альпам» и «миру шоколада»:

«Мороженно!» Солнце. Воздушный бисквит.

Прозрачный стакан с ледяною водою.

И в мир шоколада с румяной зарею,

В молочные Альпы мечтанье летит (I, 105).

Впоследствии Мандельштам обронит несколько ядовитых замечаний в адрес «благополучной» страны. В 1923 году в рецензии на книгу Андрея Белого «Записки чудака» он саркастически отзовется о символистах и антропософах, о возведенном в Дорнахе антропософском храме и о сытой Швейцарии, где правят бал владельцы отелей:

«Что за безвкусная нелепая идея строить “храм всемирной мудрости” на таком неподходящем месте? Со всех сторон швейцары, пансионы и отели; люди живут на чеки и поправляют здоровье. Самое благополучное место в мире. Чистенький нейтральный кусочек земли и в то же время в сытом своем международном благополучии самый нечистый угол Европы» (II, 321).

Мандельштам, чью жизнь менее всего можно назвать благополучной, не испытывал влечения к стране, кичившейся своей «опрятностью» и «нейтралитетом»[38]. Уже его первое пребывание в Швейцарии летом 1908 года завершается поспешным бегством в Италию, о стремительности и опрометчивости которого он весьма пожалеет впоследствии. Сохранилось его письмо к брату Александру, написанное 24 июля 1908 в поезде, идущем в Геную:

«Шуринька! Я еду в Италию! Это вышло само собой. У меня 20 фр[анков] с собою — но это ничего. Один день в Генуе, несколько часов у моря и обратно в Берн. Мне даже нравится эта стремительность. Поезд вьется по узкой долине Роны. Отвесные стены — скалы и лес завешены облаками.

“Они” ничего не знают — пока, конечно.

Addio!

Ося» (IV, 13).

Светское прощальное приветствие на итальянском весьма подходит к побегу, предпринятому взбалмошным семнадцатилетним юношей. Мама и младший брат Евгений живут тем временем, ни о чем не подозревая, в Берне. Всего один день в Генуе — а сколько мечтаний, связанных с Италией! Бытует немало предположений о том, что Мандельштам и позднее посещал Италию, однако этому нет никаких доказательств. Все итальянские мотивы в его произведениях — это фантазии поэта, который очень скоро лишится какой бы то ни было возможности выезжать за границу. Стихотворения о Риме 1913/1914 и 1937 годов, грандиозное венецианское стихотворение 1920 года и упоминания о Вероне, Ферраре, Флоренции и Тоскане, вызванные его восторженным отношением к Данте, Петрарке, Ариосто и Тассо[39], — все они свидетельствуют о духовных путешествиях Мандельштама, но никак не доказывают, что он действительно бывал в тех краях.

Да и что значат швейцарское путешествие и краткая отлучка в Геную рядом с главным событием 1908 года: рождением Мандельштама-поэта! Сохранились, правда, два стихотворения, написанные еще в гимназическую пору (1906) как отклик на подавление революции 1905 года: в патетико-аллегорическом духе, приличествующем социально-разоблачительной поэзии XIX века (например, Некрасову), здесь изображены несжатые хлебные поля, плачущие березы и русское мученичество (I, 31–32). В последнем прижизненном стихотворном сборнике Мандельштама (1928) этот давний 1908-й год, когда поэту было семнадцать лет, представлен четырьмя стихотворениями. Сборник открывается скромным четверостишием:

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа,

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной… (I, 34).

Начало поэтического пути Мандельштама блестящее охарактеризовала Марина Цветаева. В своем очерке «Поэты с историей и поэты без истории» (1933), написанном в парижской эмиграции, она приводит это четверостишие как свидетельство ранней зрелости и раннего мастерства. Мандельштам для нее — из тех поэтов, у которых «нет пути»: «Они отродясь здесь. Их детский лепет уже данность, а не источник»[40]. Зрелость молодого поэта равнозначна, по мысли Цветаевой, зрелости падающего плода. Сама эта строфа подобна падающему плоду, о зрелости коего в ней говорится.

Плод, отпадающий от древа, символизирует миг отрыва и высвобождения, начало независимости от семьи и рода, возможность уклониться от чуждого предначертания. Плод означает поэтический голос, стремительно и явно набирающий силу. Удивительно раннюю зрелость обнаруживает и еще одно стихотворение 1908 года — об «игрушечных волках», которые производят совсем не игрушечное впечатление, о печали и свободе. Не случайно оно создано тем, кто позднее получит титул: поэт «волчьего столетия».

Сусальным золотом горят

В лесах рождественские елки;

В кустах игрушечные волки

Глазами страшными глядят.

О, вешая моя печаль,

О, тихая моя свобода

И неживого небосвода

Всегда смеющийся хрусталь! (I, 34).

Но путь Мандельштама, наряду с ранней зрелостью, отмечен и ранними препятствиями. Язвительна насмешка небес. В сентябре 1908 года, когда он возвращается в Петербург, чтобы поступить в университет, его ожидает удар. Совет министров постановил, а царь подписал указ от 16 сентября 1908 года, который ограничивал права евреев, желающих получить образование в столичных университетах; отныне их число не могло превышать трех процентов от общего числа всех студентов. Кроме того, им следовало иметь отличные отметки. Трехпроцентная квота оказалась тяжким препятствием для Мандельштама, который был посредственным учеником. Лишь в 1911 году, приняв крещение, он сможет формально его преодолеть.

«О, вещая моя печаль…»

Осип Мандельштам (около 1909 года)


Восемнадцатилетний Мандельштам, поначалу обескураженный, начинает посещать — дабы не терять даром времени — доклады в петербургском Религиозно-философском обществе, а с апреля 1909 года — заседания Проакадемии Вячеслава Иванова, главы петербургских символистов. Квартира Иванова на Таврической улице, напротив Таврического сада, была в то время храмом учености и поэзии; здесь собирались знаменитые философы и поэты: Николай Бердяев, Александр Блок, Андрей Белый, Михаил Кузмин, Федор Сологуб… Для начинающего попасть на Башню было большой честью. Именно здесь 16 мая 1909 года Мандельштам получает свое литературное «крещение». Иванов с похвалой отзывается о прочитанных им стихах. Впрочем, похвалы Иванова не были редкостью — он рассыпал их горстями.

С конца июля и до сентября 1909 года несостоявшийся студент и поэт, снискавший одобрение, вместе с родителями вторично оказывается в Швейцарии — в Беатенберге и Монтрё-Террите. 13 августа 1909 года он пишет на почтовой бумаге со знаком санатория «L’Abri» (Монтрё) письмо Вячеславу Иванову; назидательно отозвавшись о книге его статей, он не забывает при этом сделать почтенному автору несколько замечаний. Автор этого письма — юнец, которому лишь год спустя удастся опубликовать в одном литературном журнале пять своих первых стихотворений. После скороспелых суждений на литературные темы Мандельштам вновь переходит на светский тон. Он описывает «священную тишину санатория», прерываемую лишь обеденным гонгом, и вечернюю рулетку в казино. Далее следует:

«У меня странный вкус: я люблю электрические блики на поверхности Лемана, почтительных лакеев, бесшумный полет лифта, мраморный вестибюль hotel’я и англичанок, играющих Моцарта с двумя-тремя официальными слушателями в полутемном салоне.

Я люблю буржуазный, европейский комфорт и привязан к нему не только физически, но и сантиментально.

Может быть, в этом виновно мое здоровье? Но я никогда не спрашиваю себя, хорошо ли это» (IV, 15).

Истории литературы не чужда ирония: неподалеку от будущего пристанища своего младшего современника Владимира Набокова (отель «Палас» в Монтрё, где он проведет свои последние годы) юный Мандельштам предается «европейскому комфорту». Контраст усиливается, если вспомнить о «последнем пристанище» самого Мандельштама: барак 11 в исправительно-трудовом лагере «Вторая речка» под Владивостоком, где 27 декабря 1938 года он умрет от сердечного приступа, голодный и мучимый галлюцинациями. Да и вообще, весь жизненный путь Мандельштама имеет мало общего с «буржуазным, европейским комфортом». Тем более любопытно это признание юного денди.

Поскольку учеба в Петербургском университете оказалась до поры до времени недосягаемой целью, родителям Мандельштама пришлось изыскивать другую возможность. Еще в своем письме от 7/20 апреля Осип сообщал матери из Парижа: «А если меня не примут, то я поступлю в один из немецких университетов… и согласую занятия литературой с занятиями философией» (IV, 11). Действительно, немецкие университеты, по крайней мере, те из них, что не были, подобно боннскому или берлинскому, захвачены прусским духом, отличались куда большим либерализмом, нежели русские. Здесь не существовало трехпроцентной квоты для студентов-евреев. В 1912 году Борис Пастернак изучал философию в Марбурге у неокантианца Германа Когена. Выбор Осипа Мандельштама падает на Гейдельберг.

Во второй половине XIX века этот город — как ранее Геттинген — становится «Меккой русской науки»[41]. Временами русская колония Гейдельберга разрасталась настолько, что он производил впечатление русского провинциального городка. Особенно много студентов из России искало здесь прибежища после беспорядков 1861 года, когда царские власти на время закрыли Петербургский университет. Для Александра Герцена в его лондонской эмиграции и анархиста Михаила Бакунина этот город служил важным перевалочным пунктом: через Гейдельберг переправляли революционную литературу, обличающую русское самодержавие, журналы и листовки. В «Пироговской читальне» Гейдельберга русские студенты могли найти всю запрещенную в России литературу. Но Мандельштама это более не увлекало: он давно преодолел свои прежние революционные настроения. Молодой человек, поселившийся в конце сентября 1909 года в городе на Неккаре, был поэтом.

Он снял комнату в семейном пансионе «Континенталь», принадлежавшем капитанской вдове Йонсон, на «участке № 30». Сегодня это улица, носящая имя Фридриха Эберта, а мемориальная доска, установленная в 1993 году, напоминает о пребывании здесь Мандельштама. Пансион находился на самом краю старого города, у подножия Гайсберга. 1 ноября 1909 года «Йозеф Мандельштамм» (та же транскрипция, что и в сорбоннском формуляре) записывается слушателем философского факультета Гейдельбергского университета на зимний семестр 1909/1910 года. Интерес к знанию, пробужденный в Коллеж де Франс в 1907–1908 году, получает в Гейдельберге новый импульс: Мандельштам посещает лекции по истории французской литературы Средневековья, которые читает романист Фридрих Нейман, а также — его занятия, посвященные старо-французским и провансальским текстам. Есть основания полагать, что очерк Мандельштама о Франсуа Вийоне, напечатанный в 1913 году в четвертой книжке петербургского журнала «Аполлон», был в общих чертах написан в Гейдельберге. Во всяком случае, в книге очерков, озаглавленной «О поэзии» (1928), он датирован 1910 годом.

«Йозеф Мандельштамм» в Гейдельберге.

Анкета, заполненная при поступлении в Университет (1909)


Аарон Штейнберг, учившийся в это же время в Гейдельберге, вспоминает, что Мандельштам посещал и лекции гейдельбергских философов: Вильгельма Виндельбанда, читавшего о Канте, и Эмиля Ласка, читавшего новейшую историю философии[42]. А у искусствоведа Генри Тоде Мандельштам слушал лекции «Основы истории искусства» и «Великие венецианские художники XVI века». Здесь — зачатки его устойчивого интереса к этим темам. В одной из глав своего прозаического «Путешествия в Армению» (1931/1933), озаглавленной «Французы», Мандельштам своеобразно воссоздаст картины импрессионистов и постимпрессионистов. А Тициан и Тинторетто, венецианцы XVI столетия, неожиданно явятся в стихотворении «Еще далеко мне до патриарха…» (1931) во время одинокой прогулки по Москве:

Вхожу в вертепы чудные музеев,

Где пучатся кашеевы Рембрандты,

Достигнув блеска кордованской кожи.

Дивлюсь рогатым митрам Тициана

И Тинторетто пестрому дивлюсь

За тысячу крикливых попугаев (III, 55).

Пребывание в Гейдельберге оказалось для молодого Мандельштама необычайно плодотворным и в творческом плане. «Гейдельбергским» принято называть цикл, включающий в себя от 15 до 23 стихотворений[43]. Большинство из них приложено к письмам, отправленным Максимилиану Волошину и Вячеславу Иванову с убедительной просьбой внимательно прочитать его стихи (IV, 14–17).

Иванов — адресат нескольких писем Мандельштама, выдержанных в довольно самоуверенном тоне. Так, 30 декабря 1909 года, приложив к письму В. Иванову свое стихотворение, молодой поэт сообщает о своем желании подражать в нем верленовским «Песням без слов» и сдерживать интимно-лирическое, личное начало «уздой ритма» (IV, 18). Воля к самообузданию рано проявляется у Мандельштама. Кроме того, в Гейдельберге еще раз подтвердилось: его любимцем, как и в парижскую пору, остается Верлен.

Юношеских стихов, написанных в Гейдельберге, Мандельштам не включит позднее в свои стихотворные сборники. Единственное исключение — восьмистишие, возникшее в декабре 1909 года; оно казалось ему столь важным, что он включил его в оба расширенных издания «Камня» (1916, 1923) и в свой последний сборник «Стихотворения» (1928):

Ни о чем не нужно говорить,

Ничему не следует учить,

И печальна так и хороша

Темная звериная душа:

Ничему не хочет научить,

Не умеет вовсе говорить

И плывет дельфином молодым

По седым пучинам мировым (I. 44–45).

Короткое стихотворение предваряет основные положения «акмеизма» — литературного направления, сложившегося двумя годами позже: отказ от «учения» и возврат к неукротимой, темной «звериной душе»[44]. Категорические высказывания поэта кажутся сомнительными в устах студента, призванного стремиться именно к «учению» и «науке». К тому же в черновом варианте содержится любопытное признание: «Я еще довольно сердцем дик. / Скучен мне понятный наш язык» (I, 232). Неплохая декларация для начинающего поэта!.. Во всяком случае, эти слова говорят о том, что выбор в пользу другого, «темного» языка поэзии уже сделан.

В Гейдельберге Мандельштама захватывает и мимолетное любовное чувство. Следы первого любовного опыта — и разочарования — можно обнаружить в нескольких его стихотворениях этого периода. Возникает фигурка каменного амура на фонтане и обращение «ты» в женском роде — тщетное ожидание в кафе той, которая не приходит. Она, названная «пустынницей», так и останется навсегда неизвестной.

Пустует место. Вечер длится,

Твоим отсутствием томим.

Назначенный устам твоим

Напиток на столе дымится.

Так ворожащими шагами

Пустынницы не подойдешь;

И на столе не проведешь

Узора спящими губами (I, 43).

Возможно, эти стихи выражают лишь юношескую жажду любви, а не подлинный опыт. Бросаются, однако, в глаза постоянно повторяющиеся слова «нежность» и «нежный»: «Твоя веселая нежность», «Что музыка нежных моих славословий» (I, 41, 46; оба стихотворения — 1909 года). Это слово обретет особую значимость в поздней лирике Мандельштама. Например, «нежность» как противовес земной тяжести в стихотворении 1920 года, написанном в Крыму в разгар гражданской войны: «Сестры тяжесть и нежность…» (I, 142); или в «летейском» стихотворении (ноябрь 1920 года), где воспевается возвращение в мир теней и «стигийская нежность» (I, 147). Нежность и смерть в творчестве Мандельштама удивительным образом связаны друг с другом.

Зимний семестр в Гейдельберге закончился в феврале 1910 года. К началу летнего семестра Мандельштам — вопреки своему первоначальному намерению — уже не появится в Гейдельберге. Возможно, ему не хватило денег, возможно, — иссякло терпение. Менее всего Мандельштама можно назвать прилежным студентом. В начале марта он вновь попытается достичь Италии, но каким путем — остается невыясненным. Единственным свидетельством того, что он проехал через южную Швейцарию, является стихотворение с пометой «Лугано 1910» — одно из ранних религиозных стихотворений Мандельштама. Его содержание — посещение церкви и зачарованное созерцание образов; его смысл — болезненное, проникнутое чувством вины, раздвоенное состояние юноши, который тянется к христианству, но в то же время не может порвать с еврейством[45]:

…Я в темноте, как змей лукавый,

Влачусь к подножию креста.

Я пью монашескую нежность

В сосредоточенных сердцах,

Как кипариса безнадежность

В неумолимых высотах.

Люблю изогнутые брови

И краску на лице святых,

И пятна золота и крови

На теле статуй восковых (I, 49).

Возвратившись в Россию, Мандельштам находит себе пристанище рядом с Петербургом — в Финляндии, по которой он так тосковал в Париже; до июля 1910 года он живет в поселке Тальбака под Хельсинки и в Хангё. Здесь он знакомится с Сергеем Каблуковым, секретарем петербургского Религиозно-философского общества, который был старше его на десять лет. Многие записи в дневнике Каблукова, сделанные до 1917 года, рассказывают о его встречах с Мандельштамом. Каблуков занимался религиозными проблемами и духовной музыкой. Молодой поэт показался ему «безалаберным» и «легкомысленным», но его «чуткость» и «тонкость переживаний» вызвала у Каблукова симпатию. Уже из этой первой записи от 18 августа 1910 года можно узнать, что Мандельштам стыдился своих юношеских революционных порывов[46].

24 июля 1910 года Мандельштам отправляется в Берлин, где после операции жила его мать; там он остается до середины октября. Это — его последнее заграничное путешествие. Все дальнейшие передвижения будут совершаться в границах царской или советской империи или же в его голове — в области духа. В Берлине его по-прежнему одолевают религиозные сомнения; он мучительно пытается выработать собственное религиозное мироощущение. В Лугано его очаровали и смутили образа святых, теперь их место занимает распятие Христа (стихотворение «Неумолимые слова…»). Христос на кресте сравнивается с водяной лилией: «Как венчик, голова висела / На стебле тонком и чужом» (I, 57). Упоминаются «окаменевшая Иудея» и «торжествующий закон». Моисеев закон воспринимается как глубокий непроницаемый омут и мрачная бездна. Его противоположность — Христос, поднятый высоко на кресте. Однако корни христианского стебля питаются влагой еврейства.

Ранние стихи Мандельштама — совсем не исповедальные. Они лишь свидетельствуют о мучительной борьбе за религиозное мироощущение, не утихавшей в его душе, о чем он писал еще из Парижа Владимиру Гиппиусу 14/27 апреля 1908 года (IV, 11–13). Неправомерно — на основании этих стихов — делать вывод о духовном обращении Мандельштама к христианству. Тем более что в другом его стихотворении (ноябрь 1910 года) говорится об опасности и ужасе религиозного чувства: «Страшен мне “подводный камень веры”[47] / Роковой ее круговорот!» (I, 60). В более поздних стихах Мандельштама то и дело возникают христианские мотивы, памятники религиозной архитектуры, сакральные помещения, евхаристия или православная заупокойная служба, устремляясь то к Риму, то к Византии, словом: стихи будут впитывать «холодный горный воздух» христианства (I, 140)[48]. Но Мандельштам не станет проповедником, он навсегда останется поэтом. Его творчество — попытка соединить в себе различные элементы европейских религиозных культов и европейской культуры, синтезировать их, сплести в единый поэтический узел. Его кредо — поэзия. Он будет страстно противиться влиянию одной какой-либо веры.

В другом стихотворении нет распятого Христа, уподобленного водяной лилии, зато он сам сравнивает себя с тростником. «Мыслящий тростник» — образ, созданный французским философом Блезом Паскалем для выражения величия и убогости человека, его хрупкости и достоинства, обусловленного возможностями разума[49]. В начале мандельштамовского стихотворения снова появляется «злой омут», царство вязкой тины, мрачное место зачатия, изначальность. Это — тот самый «иудейский хаос» его семьи, что описан в автобиографической прозе[50]. Однако финал стихотворения воссоздает поразительную в своей непринужденности жизнь тростника:

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой шурша, —

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша. […]

Я счастлив жестокой обидою,

И в жизни, похожей на сон,

Я каждому тайно завидую

И в каждого тайно влюблен (I, 59).

«…И в жизни, похожей на сон, / Я каждому тайно завидую / И в каждого тайно влюблен»

Осип Мандельштам (1910)


Это стихотворение говорит о вязкости, омуте и обиде, но одновременно — о возможности счастья и любви. Уже в юности Мандельштам знал толк в поэтических парадоксах. И потому в другом стихотворении (1910), сравнивая себя самого не с тростником, но с соломинкой, он дает себя жизненное наставление:

С притворной нежностью у изголовья стой

И сам себя всю жизнь баюкай;

Как небылицею, своей томись тоской

И ласков будь с надменной скукой (I, 48).

Время от марта до осени 1911 года Мандельштам проводит преимущественно в финских санаториях и пансионах: в Хювинкя, Конкала и Мустамяках. Он корпит над стихами, ждет возможности продолжить учебу. Пребывание в Финляндии нарушается лишь редкими поездками в Петербург — главным образом на концерты. Мандельштам грезит Скрябиным, чья «огненная» симфоническая поэма «Прометей», впервые исполненная 9 марта 1911 года на знаменитом цветном рояле, произвела небывалый фурор.

В этом году Мандельштам тяжело болеет, заразившись тифом. В его памяти надолго сохранится поездка в больницу в медицинской карете, лихорадочный бред, холод, сонливость… Эта поездка всплывает в одном из стихотворений 1911 года: холодный отсвет звезды-судьбы, сознание, что чужие люди куда-то везут тебя (подобно видению в «Египетской марке»: карета, везущая мальчика в город Малинов!) и одновременно — чудодейственное присутствие «руки чужой». Возможно, именно это восприятие собственного «я» имел в виду Дурс Грюнбайн, утверждая, что Мандельштам «незаметно привнес в современность изначальное чувство доверчивости»[51].

Как кони медленно ступают,

Как мало в фонарях огня!

Чужие люди, верно, знают,

Куда везут они меня.

А я вверяюсь их заботе.

Мне холодно, я спать хочу;

Подбросило на повороте

Навстречу звездному лучу.

Горячей головы качанье,

И нежный лед руки чужой,

И темных елей очертанья,

Еще не виданные мной (I, 67).

В Финляндии Мандельштам жил одно время в пансионе Линде под Мустамяками (ныне — станция Горьковская), который посещали русские революционеры и где в августе 1911 года полиция производит облаву, обернувшуюся чередой арестов. С Федором Линде, математиком и революционером, который старше его на десять лет, Мандельштам был хорошо знаком. В момент облавы Мандельштам окажется в другом месте, но даже год спустя, с июня по декабрь 1912 года, он все еще будет находиться под наблюдением полиции, подозревающей его в антигосударственной пропаганде[52].

Весной 1911 года Мандельштама одолевают иные заботы. Он ищет церковь, в которой мог бы креститься. Этот формальный акт, устраняющий препятствие (установленную для евреев трехпроцентную квоту), давал ему, наконец, возможность поступить в Петербургский университет. 14 (27) мая в Выборге Мандельштам был крещен пастором Н. И. Розеном по обряду методистской епископской церкви. Мать Осипа это не слишком огорчило, зато для отца, как свидетельствует Евгений, оказалось, напротив, «серьезным испытанием»[53].

Почему Мандельштам не крестился прямо в православную веру, почему он избрал окольный путь, примкнув к финским методистам, которые при царском режиме, отличавшемся религиозной нетерпимостью, не имели никакого влияния? Может быть, он хотел подчеркнуть чисто практический смысл этого акта. С такой точки зрения, его решение кажется свободным и не похоже на капитуляцию перед строгими властями.

Собственно, истинное погружение Мандельштама в мир христианства — в стихах и очерках — было еще впереди. Теперь он совершил то, что требовалось: обычный формальный акт. Он не собирался опрометчиво жертвовать своей «тихой свободой», воспетой в одном из стихотворений 1908 года. Воистину плод созрел и готов был сорваться с древа — отдалиться от семьи, от голоса крови, от своих литературных отцов. Но и миндаль не падает далеко от миндального дерева.

Загрузка...