ГЛАВА 5. К ЛЮДЯМ РАДИ ЛЮДЕЙ


В определении этнографии как науки, предложенном замечательным этнографом и археологом Сергеем Павловичем Толстовым, сказано: «Этнография — историческая наука, изучающая преимущественно путем непосредственного наблюдения культурные и бытовые особенности различных народов мира, исследующая исторические изменения и развитие этих особенностей, проблемы происхождения (этногенез), расселения (этническая география) и культурно-исторических взаимоотношений народов». Очевидно, что в данном определении особо выделен метод работы этнографа — путь «непосредственного наблюдения».

В работе этнографа самое ценное — его длительные или хотя бы короткие поездки к людям той этнической среды, которую он выбрал полем своего исследования ради тех же людей, ради познания своеобразной культуры и быта. Такие поездки всегда полны неожиданностей.

Со мной на Туруханском Севере был такой случай. Знакомая многим байдарка — всего-навсего цивилизованная копия промысловых лодок алеутов и эскимосов, живущих у берегов Аляски и Чукотки. Лодки-долбленки из целого ствола осины или сосны многих сибирских народов напоминают байдарки легкостью конструкции и верткостью. Сидеть в такой лодке спокойно, не делая лишних движений, чтобы не опрокинуться, — искусство. Еще большее искусство — грести в ней, стрелять из нее по птице, когда на каждое движение долбленка отвечает резким креном.

Впервые я попытался сесть в долбленку на Курейке. По последнему насту я приехал в поселок на собаках. Вскоре Курейка вышла из берегов и отрезала от поселка холмистую косу, над которой всегда шли пролетные утки. Я поддался на уговоры и с проводником решил на долбленке переплыть на косу. Приезжий и на лодке-долбленке! Зрелище, очевидно, редкое и любопытное. К берегу за нами пришло добрых полтора десятка жителей. Проводник, придерживая лодку, объяснил мне, как надо сидеть, положив согнутые в коленях ноги на борта для упора. Я сел. Оказывается, могу. Очередь за проводником. Он передает мне ружье, я делаю еле заметное движение к нему — долбленка накреняется в ту же сторону. Совершенно инстинктивно я резко откидываюсь к противоположному борту. Мгновение… Хотя ружье уже в руке, но я сижу в лодке, и вода мне по пояс. К счастью, у берега мелковато.

Потом еще дважды я оказывался в воде, но затем уже спокойно плавал на долбленках и перевозил других. Ради того, чтобы чему-то научиться и не бояться быть смешным, стоило оказаться в воде!

Чтобы понять жизнь и быт изучаемого народа, его культуру и его обычаи, надо много времени провести с людьми иного языка, иных традиций. Надо с радостью поменять привычный комфорт городской жизни на неизбежные дорожные тягости и заботы.

Этнограф в поле — это городского вида человек, идущий вместе с таежными охотниками по еле приметной тропе, чтобы воочию наблюдать приемы и методы их нелегкого труда.

Этнограф в поле — это склонившаяся к блокноту юная или седовласая женщина, записывающая неторопливый рассказ хозяйки яранги или чума о семейных обрядах или обычаях.

Этнограф в поле — это приехавший из Ленинграда или Москвы исследователь, ставший почетным гостем на традиционной казахской или алтайской свадьбе.

В экспедиционной работе этнографа самая сложная минута — минута первого знакомства. От нее практически зависит успех дела. Круг вопросов, которые интересуют этнографа, охватывает все стороны жизни человека, нередко и очень интимные. Чтобы получить ответ, надо стать для собеседника-информатора другом, надо дать ему понять, что узнанное никогда не будет использовано ему или его близким во вред.

Практика этнографической полевой работы, работы с людьми не допускает участия в ней человека, обуреваемого гордыней собственного превосходства, безразлично и безучастно относящегося к происходящему в жизни изучаемого народа. Та же практика убеждает и в том, что никогда не добьется успеха человек, заискивающий перед информатором, безудержно восхищающийся всем увиденным или намеренно подыгрывающий отсталым представлениям и суждениям. Такой человек будет в той среде, где он работает, признан за глупца или злонамеренного обманщика. Народы мудры — эту истину нельзя забывать, когда, собрав небольшой походный инвентарь, отправляешься в экспедицию к еще незнакомым тебе лично людям, но чья культура и чья жизнь известны тебе по отчетам твоих предшественников.

Работа в поле окружает романтикой профессию этнографа, но, прежде чем выбрать ее, задай себе вопрос: способен ли ты быть полезен людям, способен ли ты уважать и ценить привычки, дела других, поначалу не очень понятных тебе людей? Профессия этнографа требует самопожертвования, доброжелательства, высокого гуманизма и ответственности за собранные материалы и выводы, которые должны служить людям во имя дружбы и братства народов.

Я вспоминаю малозначительный случай, чуть не стоивший нам прекращения работы в одном из поселков на берегу среднего Енисея. Группа кетов, которую мы изучали в этом районе, обитала на притоке Енисея, на левобережье. У нас не было своего транспорта (у этнографов обычно не бывает своего транспорта, ведь они работают с людьми и могут рассчитывать лишь на их помощь), и мы поддерживали дружеские отношения с одной украинской семьей, живущей в поселке на высоком правом берегу. Эта семья имела дойную корову, и мы всегда пользовались бесплатно молоком и сметаной. Семья была небольшая — родители шестидесяти лет и двое взрослых сыновей. Родители были пенсионерами, сыновья работали охотниками и рыболовами в кетском колхозе, что располагался на другой стороне Енисея. Один из сыновей и возил нас на лодке по стойбищам. В ожидании приезда археолога Семена (надо было копать кетские могильники) мы поселились у этой семьи. Семья жила в срубном доме, где в горнице были постелены половики, а на сундуках — белоснежные с вышивкой дорожки. Некрашеный пол всегда блестел чистотой, хотя на улице было слякотно и глина приставала комьями к подошвам сапог. В наших взаимоотношениях все было хорошо и нормально.

Семен приехал днем, я его прежде знал плохо; он работал в другом институте и в Москве. Радушная хозяйка пригласила его в дом — выпить молока (на севере молоко — редкость, даже в семьях русских и украинских старожилов, ибо содержать коров в тайге очень трудно). Я шел первым и, как всегда, снял сапоги в прихожей. Семен это видел, но не счел нужным последовать моему примеру. В грязных сапожищах он вошел в горницу, оставляя на половике комья глины, и уселся на белоснежную дорожку сундука. Я, видимо, не сразу сообразил, что происходит нечто безобразное, так как не выгнал своего коллегу. Хозяйка же спокойно дала ему стакан и пошла за кринкой. И тут Семен поднял стакан на свет. На нем остались разводы от воды, насыщенной известняком.

— Стакан-то грязноват, — невозмутимо заявил Семен, достал платок и стал вытирать стакан.

Хозяйка несла кринку, но руки ее дрожали, а глаза были полны слез. Только через три дня удалось упросить наших друзей позабыть обиду. С Семеном мы больше никогда не встречались. Говорят, он теперь хороший археолог. Может быть, происшедшее пошло ему на пользу. К тому же археологическая экспедиция имеет одно существенное отличие от этнографической: археологи чаще всего работают вдали от поселков, общаясь с местным населением только на перепутьях, и живут несколько обособленно, стараясь сохранять свои городские привычки.

Этнографическая работа в поле начинается задолго до дня отъезда — за письменным столом. Нельзя отправляться за тридевять земель, не узнав, что сделано до тебя, какие проблемы известны больше, какие — меньше. Жизнь быстротечна, ее темп столь существенно отражается на переменах в традиционном хозяйстве и культуре, что явление, бытовавшее в прошлом, можно уже не встретить сегодня и сделать ошибочный вывод.

И еще одно важное требование для этнографа, отправляющегося в путь, как, кстати, и для всякого вступившего на стезю науки, — оставить дома представление, что наука начинается с него самого, что до него никто ничего толком не сделал. Зараженный подобной «звездной болезнью», исследователь может пренебрежительно отнестись к трудам предшественников и неожиданно повторить, а не дополнить их материал. В багаже этнографа всегда выписки из других работ, словарь (знание языка изучаемого народа — важное условие, однако как трудно быть полиглотом!) и много чистых блокнотов. Если ты поехал только за сбором материала о семейно-брачных отношениях, ты не имеешь права не записать того, что увидел в хозяйственной деятельности народа, те эпические сказания, которые услышал в минуты отдыха или торжественных церемоний. Может ведь случиться и так, что твоя поездка на долгие годы окажется единственной, что, когда приедут другие, они не смогут ни увидеть, ни услышать того, что было доступно тебе.

История этнографических экспедиций в нашей стране уже насчитывает почти два с половиной века и берет начало с Первой академической экспедиции — сухопутного отряда Великой северной экспедиции 1733–1743 гг. В составе ее работали Г. Ф. Миллер, И. Г. Гмелин, С. П. Крашенинников, Г. В. Стеллер, Я. И. Линденау и И. Э. Фишер. В задачу экспедиции входило изучение народов Сибири и Дальнего Востока. Материалы, собранные выдающимися учеными России, и сегодня представляют большую научную ценность.

На протяжении почти 250 лет не прекращались в России и СССР этнографические полевые работы по изучению народов своей страны и зарубежных стран. На опыте многих удач и просчетов вместе с ростом этнографических знаний оттачивалась методика полевых этнографических исследований, которая закреплялась многолетней практикой.

Определились и стали ведущими три основных методических направления деятельности в поле: беседа, эксперимент, наблюдение. Правильное понимание данной методики, сочетание каждого направления дает наилучший результат. Рассмотрим, что понимает этнография под каждым из указанных методов.

Беседа — длительный и, как правило, непринужденный разговор с человеком, который наиболее полно осведомлен о сторонах жизни и культуры своего народа. Беседа для исследователя всегда должна подразумевать какой-то набор вопросов, но задавать их впрямую, как при интервью, бестактно. Лучший метод — вести беседу в процессе совместной работы с информатором, в повседневном общении с ним. Такое достигается тогда, когда этнограф поселяется в жилище информатора и благодаря своему поведению становится как бы членом семьи. Чтобы правильно вести беседу, мало знать, что нужно спросить или как спросить, надо быть уверенным, что получишь наиболее точный ответ, точную информацию. Так может случиться, если правильно сделан выбор информаторов. Люди всюду одинаковы. Как в вашей среде есть многоуважаемые и малоуважаемые соотечественники, так и в группе изучаемого вами народа могут быть лица, которые пользуются авторитетом за ум и знания, и могут быть болтуны, пустобрехи. Вступить в контакт с первыми — добиться успеха, со вторыми — провалить дело. Кстати, первых труднее «разговорить», чем последних. Но недаром говорится, что легкий путь — не самый верный путь.

Этнографы, опираясь на долголетний опыт, возражают социологам, написавшим в одном из методических пособий, что «ведущей формой социального исследования должен быть эксперимент», причем здесь социологи понимают эксперимент в его естественнонаучном значении, как специально поставленное действо, специально подготовленный и осуществленный опыт. Этнографы понимают под экспериментом лишь соучастие в нормально текущем социально значимом событии — ритуальном обряде, свадебной или похоронной церемонии и т. п. На самом деле, представим себе такую ситуацию: вы прибыли на Подкаменную Тунгуску к эвенкам, вы хотели бы собрать материал по свадебному обряду, но неудачно выбрали время работы и никаких свадеб не ожидается… По мысли сторонников поставленного эксперимента, следует организовать свадьбу «понарошку». Так она и будет «понарошку», с огромными купюрами в самой церемонии, которую участники никогда не будут воспринимать как подлинное действие и будут правы. «Экспериментальная свадьба» даст ошибочное представление об одном из традиционных и важных обрядов в жизни любого народа. Следовательно, собранные в таком случае материалы не будут иметь никакого смысла. А теперь представьте себе «экспериментальный похоронный обряд». Каким же фарсом может стать трагическое событие! У этнографа в поле эксперимент означает только одно: тебя пригласили быть соучастником в настоящей свадьбе, в подлинных похоронах, в любой другой торжественной общественной или семейной церемонии. Чтобы так случилось, этнограф должен быть «своим»…

Песня навстречу весне

Озеро Мундуйка — самое большое заполярное озеро в Сибири. В длину оно больше 50, в ширину больше 30 километров. Мундуйка — главный промысловый водоем рыбаков курейского кетского колхоза, но зимой и ранней весной здесь стоят всего два жилища на противоположных берегах. Бревенчатые избушки с плоской крышей, без сеней, с одной комнатой и железной печкой посредине. В одной, которая стоит на ближнем к поселку берегу озера, живет восьмидесятилетний кет Федор Агафонович Серков с женой, сыном и племянницей, в другой, на дальнем берегу, — шестидесятилетний кет Николай Михайлович Ламбин с женой. В избушке у Ламбина поселились и мы — двое этнографов из Ленинграда.

Мы второй раз прибыли на Мундуйку. В прошлом году познакомились и с Серковым, и с Ламбиным. Тогда наш отряд пробыл у курейских кетов больше трех месяцев. Было это летом. Вместе с ними рыбачили, многое узнали, но не сумели записать на магнитофонные ленты неповторимые легенды и сказки этого почти загадочного народа. Тогда подвела техника: у нас не было портативного магнитофона, а стационарный — сетевой на стойбищах бесполезен. И в прошлом году мы встречались с Федором Агафоновичем, этим крепким, здоровым и мудрым стариком, с густыми, чуть подернутыми сединой волосами.

Федор Агафонович пользовался непререкаемым авторитетом среди курейских кетов как самый старый и опытный рыбак-охотник, как заслуженный колхозник и как человек, наделенный, по представлениям его сородичей, знаниями шаманских песен, шаманских действий, способных привлечь добычу для охотника и вылечить больных. Было ясно самое главное: Федор Агафонович знает самые сокровенные страницы устного поэтического творчества своего народа. Но невозможно было заставить или уговорить его исполнить что-нибудь для записи. Нам было известно, как прогневался старик, когда один заезжий лингвист попытался купить его песни, предлагая деньги или охотничьи товары. Назойливость лингвиста заставила Серкова быть настороже и с нами, но мы держали себя вполне прилично, не приставали с расспросами. В прошлом году краткие беседы с ним носили сугубо дипломатический характер. Мы спрашивали лишь то, что старик непременно знал и что мог сказать, не опасаясь, что мы станем влезать в душу с расспросами о шаманстве.

И вот через несколько месяцев, в марте, когда еще вовсю царствует зима, мы вновь на Мундуйке. Озеро сковано льдом. От поселка нас на оленях доставили к Ламбину, с которым мы хорошо поработали в прошлый сезон и у которого мы теперь собирались записать (портативный магнитофон был с нами) кетские тексты для изучения языка. По дороге в избушку Ламбина мы заехали и к Федору Агафоновичу. Нас приняли очень радушно, тем более что мы выполнили просьбу хозяйки и привезли бисер, а также фотографии, отснятые в прошлый приезд. Нас напоили чаем, и мы поехали через озеро.

У Ламбина мы прожили больше месяца. Из запаса кассет осталось всего две, когда ранним утром (хотя уже наступал полярный день и разобрать, когда раннее утро, а когда поздняя ночь, было трудно) я проснулся от четкого скрипа оленьих санок. Накинув полушубок, я выглянул наружу. К избушке приближались две оленьи упряжки. Вскоре вошел сын Федора Агафоновича и сообщил, что отец ждет нас в гости. Просил собраться тотчас. Известие было несомненно приятным, и мы через пару минут были готовы в путь.

— Отец сказал, чтобы ты машинку взял тоже, — Герман показал на магнитофон.

Такая просьба была совсем неожиданной. Неужели придется пожалеть, что запас кассет такой маленький?

В избушке Федора Агафоновича, куда мы прибыли только к полудню, оказалось почти все взрослое население поселка, принадлежащее, как мы уже знали, к одной родовой группе с хозяином. Огромная кастрюля стояла на печке. В ней варилось мясо лося. Кипел чай в чайнике. Нашего приезда ждали. Хозяин сердечно приветствовал нас и усадил на шкуру рядом с собой.

— Ну что, парень, настроишь свою машинку, а я петь буду. Через два дня начнется перелет птиц с юга на север. Я петь буду, чтобы они сели и на нашем озере. Весна идет. Голодное это время. Реки и озера подо льдом. Рыбы нет. В тайгу не уйдешь: наст не держит. А оленей у нас мало, их забивать грешно. Одна надежда на перелетную птицу, пока рыбы нет, — сказал хозяин и, хитро улыбаясь, похлопал меня по плечу.

Собравшиеся отведали мяса, выпили густого черного чая и расселись вдоль всей стены, так что получился своеобразный круг, в центре которого печка, хозяин и я с магнитофоном.

Медленно прекращались разговоры, и, когда наступила тишина, старик посмотрел на меня и кивнул головой. Мол, начали. Я включил магнитофон.

Федор Агафонович запел. Мне никогда не передать волнение, охватившее нас — приезжих, впервые слышавших песни поистине седой древности. Среди еще заснеженной тайги, на берегу заполярного озера, за тысячи километров от городов и привычного быта нам довелось услышать песню, напоминающую своей мелодией гимны древних инков. Как у Имы Сумак, голос Федора Агафоновича то взлетал вверх, то шелестел по земле, то становился звонким, то глухим. Так продолжалось много часов. Давно кончились пленки, а старик пел самозабвенно, обращаясь к небу, звездам, солнцу и спешащим на север птицам. Нам был сделан редкий подарок: нас пригласили быть соучастниками церемонии, открывающей весеннюю охоту.

Даже сейчас, когда я слушаю эти записи в Ленинграде, голос мудрого старца вновь вызывает странное ощущение какого-то вневременного события, будто отдаленного от наших дней многими веками…


Быть соучастником крупного события в жизни изучаемого народа — значит в полной мере овладеть третьим, важнейшим методом в полевых исследованиях — наблюдением. Наблюдательность у этнографа должна быть профессиональной. Разве удобно при похоронах бегать с фотоаппаратом или обращаться с расспросами, держа наготове блокнот, к родственникам умершего? Надо быть наблюдательным, чтобы запомнить весь ход церемонии, отмечать непонятное и затем в спокойной обстановке все записать и обо всем узнать у информатора. Только наблюдательный человек способен подметить случайные факты, свидетельствующие о сохранении древних магических представлений.

Необычные, но являющиеся традиционными, отражающими народное зодчество изменения в интерьерах современных зданий или ориентации окон и входа можно заметить, лишь зрительно представляя разнообразные типы строений. Этнографы старшего поколения, мои учителя — профессора Л. П. Потапов, Н. А. Кисляков, С. А. Токарев, Н. Н. Чебоксаров и многие другие — поражали и поражают способностью достаточно четко отметить различия в типах переносных жилищ кочевых народов всего мира или в конструкции очагов народов всей Европы. Наше поколение тоже может родить энциклопедистов, но прежде оно должно стать наблюдательным. Однажды, когда мой друг, кочевавший с селькупской семьей, среди ночи проснулся от истошного, похожего на хохот крика какой-то таежной птицы, он выглянул из-за полога и увидел, что хозяйка чума стала торопливо подкидывать хворост в затухавший костер. Когда пламя разгорелось, хозяйка спокойно легла на свое место. Прошло несколько дней, но мой друг не забыл ночного костра и как бы между прочим спросил, зачем надо разжигать огонь, когда хохочет птица.

— Это смеется дух смерти, он боится огня и уходит от чума, — спокойно, буднично ответила хозяйка.

Мой друг был наблюдательным и, запомнив сказанное, собрал интересный материал об отношении людей к огню — охранителю и сородичу. Он написал любопытное исследование о магическом значении огня, который представлялся нашим предкам живым существом.

Беседа, эксперимент (соучастие), наблюдение — три кита методики полевой работы этнографа, которая опирается как на надежное основание на такт, и еще раз на такт.

Этнограф в поле. И первое, что заботит его, — как добраться до цели путешествия, до места назначения. Очень просто, если до цели достаточно купить билет. Ну, а если туда надо добираться попутным транспортом, если туда лишь случайно или по нужде летают самолеты, ходят катера, мчат оленьи упряжки, автомобили? И дорога, как все настоящее в жизни этнографа, начинается с людей. Люди постоянно окружают нас в нашем деле, они и приходят нам на помощь.

В экспедициях бывают такие ситуации, когда только помощь людей может выручить из беды и дать возможность закончить начатое дело. Невозможно представить полевую работу этнографа без постоянного ощущения им, как говорится, «локтя друга».

Продолжая рассказ о полевых, экспедиционных странствиях этнографов, я должен, выражая благодарность всем помогавшим нам, произнести похвальное слово знаменитой малой авиации Севера и в лице Павла Федоровича Ростовцева всем авиаторам, ставшим навсегда нашими верными друзьями и помощниками.

В плену Ратты

Долгое время в Туруханске базировалось несколько самолетов Ан-2 и группа вертолетов Ми-1 и Ми-4. Сухопутных аэродромов тогда в районе было мало, поэтому зимой у «аннушек» снимали шасси и ставили лыжи, а летом — поплавки, оставляя две-три машины на колесах. Летчики обслуживали весь Туруханский район от Ворогова до Фаркова, летали в Игарку и, случалось, прокладывали редкую трассу в соседнюю Тюменскую область, в поселок Ратта Красноселькупского района.

Летом и особенно зимой для «аннушек» радиус действия был практически неограниченным, так как много широких рек и озер имеется в этом крае. Опасность представляли летом мели, зимой торосы, но летавшие в тех краях летчики ее преодолевали. Помню, что мое знакомство с туруханскими асами началось с невольно подслушанного разговора пилота Хохлова с демобилизованным из армии бывшим летчиком-истребителем Кусумяном. Хохлов спокойно убеждал темпераментного пилота, что между реактивным истребителем и поршневым Ан-2 существует не только техническая, но и психологическая разница, что летчик-истребитель, прежде чем сесть за штурвал тихоходной «аннушки», должен познать ее психологию, проработав как минимум год на земле. «Затем, — рисовал перспективу ошеломленному летчику Хохлов, — мы проверим вас год или два в должности второго пилота, ну а потом вы научитесь летать. (В этом месте Кусумян вздрогнул). Да, летать, и вам дадут первое пилотское место».

Видимо стесняясь постороннего, Кусумян не произнес тех слов, которые вертелись у него на языке, повернулся и вышел. В сказанном не было ничего обидного или пренебрежительного для военных летчиков. Позднее — когда я налетал энное число километров по туруханским трассам в качестве пассажира, — и до моего сознания дошла психологическая разница между реактивным и поршневым самолетами. Она заключалась в принципиальном различии скоростей, посадочных и взлетных площадок, необходимости в мирных условиях нередко рисковать во имя людей собой и своей машиной — очаровательным всепогодным северным лайнером Ан-2.

Через год мы встретились с Кусумяном на борту Ан-2, где он был вторым пилотом, а Павел Федорович Ростовцев — первым.

Так уж случилось, что у туруханских летчиков наша экспедиция (а она обычно состояла из двух-трех человек) явно числилась в любимчиках. Может быть, такое отношение объяснялось тем, что мы не могли заказать спецрейс, а терпеливо дожидались то обычного пассажирского, то почтового рейса.

Павлу Федоровичу в те далекие теперь годы было около сорока лет. Невысокого роста, поджарый, с обветренным улыбчивым лицом, чуть седеющими и уже поредевшими волосами. За плечами война и больше десяти лет летного северного стажа. Не было реки, озера, поляны во всем районе полетов, которые бы не знал Ростовцев. Павел Федорович умел заразительно смеяться, прийти вовремя на помощь молодым пилотам, причем шутя, отечески, без нравоучительных сентенций. Одним словом, он пользовался огромным человеческим авторитетом. Единственно, что могло вывести его из равновесия, — равнодушие к людям.

А как летал этот пилот! Мне несколько раз пришлось быть его пассажиром. Ан-2 спокойно преодолевал воздушные ямы, не трепыхался на встречном ветру, не плюхался с горки, когда шел на посадку, и садился так, что можно было не бояться за чемоданы и ящики, сложенные в хвосте. Никакого удальства, никакой показухи — точный расчет и мастерство. Недаром, когда наступала ответственная пора кому-то первому опробовать лед — зимой, крепок ли он уже, а по весне, крепок ли он еще для посадок, — на трассу уходил Ан-2, ведомый Ростовцевым. В таких случаях он старался обходиться без бортмеханика и летал только со вторым пилотом — все-таки полет имел определенную степень риска.

Все началось с того, что руководство Туруханского авиаотряда вняло нашей просьбе и согласилось доставить нас двоих в поселок Ратта. Этот поселок, расположенный в верховьях реки Таз, занимал особое место в жизни елогуйских кетов, с которыми мы вели работу три сезона подряд. Селькупы, жившие в Ратте и прилегающих к нему стойбищах, и кеты, жившие на реке Елогуй в поселке Келлог, когда устанавливался санный путь, съезжались на своеобразный сбор у озера Тында, лежащего на полпути от одних к другим, причем по всем уже собранным материалам эти встречи носили регулярный характер по крайней мере лет сто, если не больше. Во время встреч происходил обмен оленями и собаками, но главное — заключались браки, устанавливались длительные родственные отношения между двумя разноязыкими народами — кетами и селькупами. Кетско-селькупские браки способствовали взаимному влиянию культур, имели существенное значение для выяснения тенденций дальнейшего этнического развития как тех, так и других.

Вначале мы предполагали дождаться в Келлоге установления зимней дороги и отправиться с кетами на такую встречу к озеру Тында. План был заманчивым, но таил серьезные трудности, прежде всего финансового порядка. Для такой поездки, чтобы успеть вернуться еще в этом календарном году (тогда мы прибыли в Туруханск в августе месяце), нам надо было купить две оленьи упряжки (двое санок и восемь оленей) и нанять проводника на обратный путь, ведь нельзя же было заставить елогуйских кетов, которые у озера Тында проводят время вплоть до весны не в праздности, а в охоте, возвращаться вместе с нами. По самым грубым подсчетам, нам не хватило бы и двух смет на такую поездку. Подумав, мы решили, что, пожалуй, более важным будет не то, что мы сможем увидеть у озера Тында, а то, что мы сможем найти у раттовских селькупов как отражение результата долголетних брачных связей с кетами (кетскую культуру мы уже достаточно хорошо представляли). Следовательно, необходимо было попасть в Ратту — центральный поселок — и поработать там месяца два, объездив как можно больше стойбищ.

Чтобы не очень обременять наш бюджет, друзья авиаторы предложили вариант: мы добираемся до Келлога катером, работаем там до октября, а когда станут реки, в Келлог придет рейсовый самолет, заберет нас и сделает прыжок на реку Таз к поселку Ратта. С нас возьмут только за время перелета от Келлога до Ратты, что меньше полетного часа, да за посадку в неизвестном месте. Все будет стоить не так уж много. Вариант нас полностью устроил.

Ратта — самый отдаленный поселок Красноселькупского района. Самолеты сюда не ходили, если не случалось необходимости в санитарном рейсе. Самолеты редко прилетали и в Красноселькуп. Весной по большой воде один раз в год заходил небольшой теплоход и привозил продукты, товары. С райцентром поддерживалась радио- и телефонная связь. Если нужно было выехать туда зимой, то запрягали оленей (ехали две недели, иногда больше), а летом ходили на лодках по реке Таз.

Еще в Туруханске мы условились, что после 25 ноября дадим знать об окончании работ и будем ждать самолет. Я обещал заранее приготовить площадку — проверить лед, поставить вешки. Казалось, все обговорено и для беспокойства не было причин.

Больше месяца мы пробыли в Ратте, съездили на стойбище, пожили в зимних землянках, ходили подледно ловить рыбу. В двадцатых числах ноября уже ударили сильные морозы. Температура падала ниже 40 градусов. Когда очень сильный мороз, надо чаще проверять сеть, которая стоит подо льдом, а то может так прочно заморозить специальные лунки, что не пробьешься до воды и погубишь и сеть, и рыбу. В подледном лове есть свои особенности. Сеть опускают в воду, когда еще нет льда или когда он еще не такой толстый и можно, пробивая через короткие промежутки лунки, протащить ее с помощью палки с берега на берег. На обоих концах сети у берега ставятся толстые лесины, к ним крепятся концы сети, а вокруг лесин пробивается широкое отверстие. Когда приходишь выбирать сеть, то к одному концу привязываешь длинный кляч — веревку, а с другого конца выбираешь ее. Конечно, надо пешней пробить лед, затянувший лунки, и вычерпать его черпаком. Пойманную рыбу вынимаешь из ячеек и бросаешь на лед. Если мороз в 40 градусов, то рыба замерзает мгновенно, из такой рыбы самая вкусная строганина.

В Ратте мы подружились и с группой русских учителей, работавших в здешней средней школе-интернате. Они-то и принесли ту весть, что наша телеграмма о присылке самолета не была отправлена. С конца ноября над всем районом стояла магнитная буря, она сбивала все радиоволны и мешала наладить устойчивую связь с райцентром. Десять дней работники почты и мы вместе с ними сидели у ревущих всеми голосами космоса радиоприемников и радиопередатчиков и не могли выйти на связь ни с Красноселькупом, ни с Туруханском.

То, что творилось в атмосфере, показали разнообразные озаряющие наступившую полярную ночь сполохи — северное сияние. Зрелище было монументальным. В центре иссиня-черного неба вспыхивало огненное кольцо, от него во все стороны бежали зеленовато-белые лучи и на длительное мгновение застывали, уподобляясь куполу Исаакиевского собора. Северное сияние гасло, наступала звездная темнота, и затем вновь, но уже как горная гряда оно появлялось на небосклоне.

Мы бродили по льду реки мимо тщательно расставленных вешек и посадочных флажков и поражались таинственной игре светильников вселенной. Неожиданно небо потемнело, пошел снег. Нас позвали с берега. Радист так и не сумел выйти на Красноселькуп или Туруханск, но зато вышел на Москву. Еще одно чудо техники. Торопясь, мы составили телеграмму в институт и довольно спокойно попросили дирекцию связаться с туруханским аэропортом, чтобы нас вывезли из Ратты.

Два дня шел снег, и два дня, а затем еще десять дней не было возможности пробиться в эфир. Радиоприемники ловили чьи-то отчаянные просьбы прислать сан-рейс, а через сутки благодарность за помощь. Кто-то услышал, кто-то сумел пробиться. Может быть, и нам повезет. И опять поздно вечером (хотя уже было бесполезно отмечать, где ночь, где вечер: было 25 декабря, и на светлый день полярная ночь оставляла всего чуть больше двух часов в сутки) мы спустились на лед реки, чтобы проверить вешки.

Выпавший днями снег лежал ровным слоем. Ночная мгла почему-то исчезла. Что-то изменилось.

Мы посмотрели вокруг и увидели, что снег испускает колеблющийся чуть голубой свет. Голубой свет на угоре, на крышах домов, на льду реки. Его легкое, какое-то нежное свечение разорвало полярную мглу. Я зачерпнул снежные пушинки рукавицей, они продолжали источать голубой свет. В этом непонятном чуде природы наши лица стали какими-то бледно-голубыми. Было не только удивительно, но и немного странно.

Мы молча вернулись в свою обитель — местный медпункт и прикинули наличные средства на случай ожидания того единственного теплоходика, который придет поздней весной по большой воде. Наши ресурсы были невелики, но мы не унывали, так как находились среди людей, которым могли быть полезны и которые не покинут нас.

Мы не получили ответа из Москвы. Связи не было ни с кем, и оставалось с пользой продолжить работу. Единственное волнение доставляло возможное беспокойство наших близких из-за двухмесячного молчания. Собственные тревоги улетучились. Поэтому мы не сразу сообразили, что в тот краткий промежуток светлого дня 27 декабря, когда термометр показывал минус 51 и по инструкции Ан-2 летать не мог, на лед Таза сел самолет. Веселый голос Павла Федоровича, долетевший с реки, вернул нас к действительности: «Скорее, я прилетел!»

Быстро побросали кое-как вещи в рюкзаки. Друзья-раттовцы, уже прибежавшие к нам, подхватили спальные мешки, и мы помчались под гору, к самолету. Ростовцев размахивал руками и смеялся, а бортмеханик бил колотушкой по лыжам, чтобы они не примерзали ко льду. Мороз надолго мог задержать в своих объятиях и машину, и экипаж, и всех пассажиров, а в Ратте даже не было запасного горючего. Ростовцев торопил нас и не дал толком попрощаться с Раттой и ее людьми.

— Не сердись, но на исходе светлый день, мы не успеем в Верхнеимбатское, — объяснил Павел Федорович и поднял машину в воздух.

Отдышавшись, мы увидели четырех пассажиров, которые с любопытством смотрели на нас.

До Верхнеимбатского нам не удалось поговорить с Ростовцевым: он летел без второго пилота и не отрывался от штурвала.

Когда в Верхнеимбатском мы покинули самолет и отправились все вместе к дому пилотов, Ростовцева позвали к рации. Он успел, хитро улыбнувшись, предупредить меня, показывая на дом.

— Смотри, как бы ребята вас не побили.

Я распахнул дверь и поразился обилию знакомых лиц. Здесь были Кусумян и Ермолаев, здесь были почти все остальные экипажи самолетов. Что случилось? На нас смотрели сердито и отчужденно, как на гостей, явно задержавших застолье. Оказывается, им было за что сердиться. Из-за нас Хохлачев с экипажем живет в этом малоприспособленном помещении вторую неделю, другие — десять дней, неделю, пять дней. Что за наваждение? Но отчуждение прошло быстро.

Первым заулыбался Ермолаев, и вскоре кто-то заметил:

— И все-таки Пал Федорович сумел их вытащить, вот ведь чертяка!

Смешного ничего не было в этой фразе, но все хором рассмеялись и с юмором рассказали о случившемся.

Еще до нашей телеграммы в Москву президент Академии наук обратился в Туруханск с просьбой вывезти нас спецрейсом из Ратты. И вот экипаж за экипажем в разные дни вылетали к нам, но никому не хватило светлого дня долететь до Ратты, и они вынуждены были приземлиться в Верхнеимбатском. Пытались лететь и из Верхнеимбатского, но тоже не хватало дня. Либо трассу знали плохо, либо встречный ветер мешал. Не долетев к нам, они не смогли вылететь и в Туруханск: там мороз ниже 50 градусов и ветер тянет дым из печей поселка на летное поле; дым закрывает поле, и прожектора не могут пробить его. Короче, Туруханск не принимает. Начальник аэропорта ждет перемены ветра. Если не переменится, то попросит жителей полдня не топить печи. Хотя температура севернополюсная!

Ростовцев полетел в Келлог за учителями и договорился, что если светлого дня хватит, то уйдет за нами в Ратту, и ушел, рискнув с пассажирами сесть в незнакомом месте.

Утром нас разбудил возбужденный Кусумян:

— Везучие вы, Туруханск открывают, вставайте!

Один за другим поднимались с летного поля Верхнеимбатского самолеты и шли на север, в родной Туруханск. Шла мощная малая эскадрилья. Мы летели с Ростовцевым, он поднял самолет последним, так как надо было заклепать лыжу. Оказывается, когда мы ушли в дом, а он пошел на рацию, его попросили слетать вверх по Енисею, где в ста километрах от Верхнеимбатского находился раненый охотник. Охотнику нужна была срочная операция, в Верхнеимбатской больнице находился районный хирург. Светлый день кончался, и самолет приходилось сажать среди торосов почти в темноте. Ростовцев посадил самолет, взял раненого, доставил в Верхнеимбатское и только утром заметил, что несколько повреждена правая лыжа. Наш самолет поднялся последним, но прилетели мы первыми. Павел Федорович либо знал какой-то особый секрет, либо лучше других понимал небо и ветры.

Сейчас Павел Федорович работает пилотом-наставником в Енисейске. Он покинул Север, но остался верен Енисею, Красноярскому краю.


Встречи в пути. Сколько их уже было на длинной дороге экспедиций. Мимолетные, случайные и самые дорогие — незабываемые. Из незабываемых встреч — Павел Федорович Ростовцев, Геннадий Михайлович Хохлов, Мария Яковлевна Витковская и многие другие, чья дружба и помощь позволили сделать порой невозможное или, точнее, непосильное с первого взгляда.

Помощь самых разных людей — большая радость «дорожного» человека, как называют путника в сибирской тайге или алтайских степях. Этнографы сполна пользуются такой людской щедростью. В экспедиции, где привычный быт и ритм жизни сменяются заботой о выполнении задуманного плана работ, где существует одна цель и ей подчинено все, нет ни свободных от работы часов, ни выходных дней. В экспедиционной жизни могут и появляются такие мгновения, которые становятся сенсацией дня и года.

Мгновение остановленного внимания на необычных по форме бронзовых бляшках узды алтайской лошади позволило обнаружить отчетливую преемственность в украшении конской сбруи древними телеутами и современными алтайцами.

Мгновение ответа на вопрос о смысле услышанной легенды через много дней позволило сделать маленькое, но очень важное для истории кетов открытие.

В сибирском шаманстве был очень широко распространен культ почитания различных птиц — покровителей шамана. У одного народа такими птицами были журавль и гусь, у другого — гагара, у третьего — лебедь, у четвертого — орел или ястреб. Шаманы принадлежали к тому же роду, к которому относились и слушавшие их камлания, лечившиеся у них, то есть их сородичи. Может быть, в шаманских птицах-покровителях отразились самые ранние представления человека о его связи с живой и мертвой природой. Именно в природе человек искал своих предков, или, как говорили индейцы Северной Америки, своего «тотема». Тотемами у индейцев Северной Америки были бобры и волки, вороны и косатки, у жителей монгольских степей — конь и беркут, у притибетских народов — тигр, як или сосна и каштан, у енисейских кетов — лебедь и гагара. Лебедь и гагара не только птицы-предки, но и главные шаманские птицы кетов. И по сей день те, чей род в прошлом был порожден лебедем, не будут есть лебединое мясо, как бы ни были голодны. Не будут бить и есть гагару те, чьи предки якобы вели свой род от гагары.

Именно с шаманской птицей гагарой и была связана легенда, подарившая нам мгновение открытия. Легенду рассказал нам старейший из кетов поселка Пакулиха Михаил Михайлович Дибиков…

Легенда о Дохе

…Очень давно, когда только земля народилась и появились люди, много кетов жило на обширном просторе. Там много было рыбы в озерах и реках, много проходило дикого оленя по весне и осени, много росло берез, кора которых шла на изготовление тисок — покрышек для чума, и много гладкоствольных осин, из которых долбили лодки-ветки. Люди из поколения в поколение жили на тех местах. Им было хорошо. Но наступил год, когда пропала рыба. Пришел год, когда погибли березы. Однажды высохла и сгорела осина. Дикий олень в страхе переменил тропу. И тогда пошли обессилевшие от голода люди к великому шаману Доху и стали просить его спасти народ. Ничего не ответил шаман. И трижды к нему приходили люди и просили спасти живых. Разжег костер шаман. Нагрел свой бубен, вскочил на него и унесся к небу. Вернулся с неба Дох и так сказал кетам:

— С утра я поведу вас на новые земли, но пусть никто не посмеет взять с собой что-нибудь старое из одежды или утвари.

Так и поступили люди. Только жена самого Доха спрятала в свои санки старую деревянную колыбель, в которой после года со дня рождения спал ее первенец.



Все оставшиеся в живых собрались вместе. Мужчины и женщины в одежде из новых шкур, с новыми туесками из бересты, с новыми нарточками. Нарточки тянули сами люди, только у семьи Доха были олени. Появился Дох с женой и семилетним сыном. Ударил великий шаман в бубен, запел. Опустилось с неба большое облако, и все взошли на него. С облаком люди поднялись на первое небо, увидели землю, где росли маленькие березки, и не захотели остаться там жить. Поднялись на второе, третье, четвертое небо. Видели много разных земель, где березы были выше, чем на первом небе, где в реках появилась рыба, а меж деревьев лежала оленья тропа. Кто-то оставался жить на тех землях, но многие просили Доха поднять их выше. Они надеялись, что великий шаман приведет на самую прекрасную землю, где всего много. Поднялись люди на пятое небо, то была пятая земля с березами и осинами, с рыбой в озерах. Но какими-то тонкими были деревья, и захотел сам Дох поднять людей выше. Вдруг появился гром. Он испустил огонь, загорелись деревья, и выхватил тогда копье Дох, и успел поразить гром, но древко копья сломалось. Разгневался Дох и крикнул:

— Кто старое прячет, люди?!

Но никто из людей, кроме жены Доха, ничего старого не прятал, а жена испугалась сказать правду. И Дох поднялся на шестое небо, с ним ушло много народу, хотя кто-то остался и на пятой земле. На шестом небе была шестая земля с огромной рекой и маленькими реками, впадающими в нее. Здесь было уже хорошо, и люди захотели остаться здесь. Они стали ставить чумы, но вдруг появился опять гром. Он был больше прежнего. И опять в огне сразился с ним Дох и победил его, но сломал древко второго копья. С гневом Дох покинул людей и только с женой и сыном умчался на седьмое небо, на седьмую землю. Великий шаман думал, что люди прячут старое и обманывают его, но обманывала его жена. На седьмом небе была седьмая земля, где всего было вдоволь, только деревья стояли железные. Но взмахнул посохом Дох, и стали деревья наполовину железные, наполовину обычные. И хотел было позвать людей Дох, но появился самый огромный гром. Загорелись деревья. Поднял последнее копье Дох и пошел на гром. Испугалась жена, хотела было выкинуть колыбель, но было поздно — сломалось копье, и огонь сжег жену и санки. Он не мог уничтожить Доха, который не знал смерти, но мог убить его сына. Дох превратил сына в гагару, рассек небо и бросил в дыру, наказав ему опуститься на сосновом бору, или лбу, у реки, что течет в огромную реку, и остаться с людьми.

Падает сын Доха, видит сосновый лоб и опускается около него на реку. Бегут люди, поднимают стрелы, что-то говорят; очень похожи их слова на кетские, но не понятны. Кричит сын Доха, что он не гагара, а человек. Но те люди его не понимают и пускают стрелы. Люди убили сына Доха, бывшего в обличье гагары, и съели. Все те, кто ел, тотчас умерли.

И не стало тех людей, которые говорили похоже, но не так, как говорят кеты. Да и прозвание тех людей было иное — юги.


«Теперь нет такого народа, а мы не едим гагару», — закончил повествование о Дохе и его сыне Михаил Михайлович Дибиков.

Мы запомнили легенду и, главное, новое имя народа — «юги». Так, по мнению исследователей прошлого столетия, назывался древний народ, который был в отдаленном родстве с кетами.

Через несколько месяцев мы прибыли в поселок Ворогово, что стоит на левом берегу Енисея, чуть ниже правобережного станка Атаманово. Сколь примечательны эти названия! Они сохраняют память о тех давно прошедших днях, когда по сигналу с высокого берега у Атаманова ушкуйники устремлялись на захват купеческого каравана. Местом пребывания ушкуйников и было Ворогово. От тех, видимо, дней осталась своеобразная планировка усадьбы русских старожилов, напоминающая маленькую крепость с глухими и толстыми воротами и стенами.

Нас в Ворогово привело сообщение о существовании особой группы местного населения, имеющей самую распространенную фамилию Латиковы, которая считалась в старинных списках «инородческой». Мы были уверены, что они как-то связаны с историей кетов. Наши предположения могли бы не оправдаться, если бы мы ограничились лишь изучением домов, одежды, орудий труда Латиковых, не отличающихся от сибирско-русских. Мы пошли дальше — разыскали и разговорили самых старых Латиковых и услышали… латиковский вариант той же легенды о сыне Доха. Но что было самое отличительное в этой версии, так это заключительная часть. Латиковы рассказывали конец легенды так, что именно их предки убили сына Доха, превращенного в гагару. Как же так? Его ведь убили юги?

— Наши отцы и деды, — сказал старый Матвей Латиков, — говорили, что до прихода русских они уже жили в этих местах по речке Сым и их называли югами.

Сказано было просто, буднично, хотя было сказано о сенсационном открытии потомков, казалось, уже исчезнувшего народа. Юги — народ, в далеком прошлом входивший в одну с предками кетов кето-котскую этническую общность. Этот народ мог бы помочь раскрыть загадку современной языковой обособленности кетов. Жаль, что мы приехали слишком поздно. Процессы естественной ассимиляции с окружающими народами зашли у потомков югов столь далеко, что нам удалось собрать всего несколько десятков югских слов. Да, мы действительно приехали поздно: наш приезд задержался не менее чем на два столетия. Мы не теряли надежды восстановить по еле заметным сохранившимся в Ворогове особенностям югской культуры какие-то вешки на пройденном кетско-югском пути. Не удастся нам — удастся другим. Таков принцип работы этнографа в поле.

В легенде о сыне Доха, однако, нас смущало одно обстоятельство: как мог летящий в гагарьем обличье явно кетоязычный сын Доха оказаться на сосновом лбу, занятом югами? Вряд ли великий Дох мог не знать об этом факте (следует допускать волшебную проницательность этого персонажа кетского эпоса), либо в бассейне Енисея должны быть два сосновых лба, о чем знали древние и что выпало из легенды у современных кетов. И мы узнали, что на самом деле есть два сосновых лба — один в югской земле, другой в кетской. Кетский сосновый лоб оказался овеянным своеобразной славой.

В поисках Соснового лба

«Старое стойбище», «старая застройка» — по-разному называли сосновый лоб — высокий выступ гряды холмов наволочной стороны Енисея — сургутинские, пакулихинские кеты и дальние их соплеменники на севере, у берегов Курейки, и на юге, у Подкаменной Тунгуски.

В половодье столетние сосны свысока смотрят на верхушки затопленных берез, елей и горделивых кедров, вынужденных ютиться у подножия лба. Сосны, как солдаты, захватившие господствующую вершину, удерживают свои позиции, и только исполинская, в три обхвата лиственница допущена ими на открытую поляну у самого края. Этот край обращен к далекому восточному берегу Енисея.

Лоб обширен, и, как всегда в сосновом бору, деревья не липнут друг к другу, а щедро делятся землей, питающей корни, и лучами солнца, насыщающими хвою леса. Здесь просторно и чисто.

В жаркий полдень летом в мягком плотном ковре опавшей за столетие хвои глохнет шум шагов. Разросшиеся вершины создают тенистый шатер. Пожалуй, и в сильный дождь редкая капля падает на землю.

Зимой, когда снег по низким местам наваливает огромные сугробы, на лбу малоснежно и легко развернуть оленью упряжку меж деревьев.

Западный склон лба более пологий. Здесь сосны, сбежавшие вниз, задерживаются перед небольшим, но глубоким и прозрачным озером.

В озере много рыбы: сиг, пелядь, чир, окунь и щука. Иногда по неширокой извилистой Мамонтовой речке, вытекающей из озера и впадающей в приток Енисея, заходят осетры. У толстой лиственницы в самый большой мороз не замерзает родник.

Вода, рыба, не затопляемая в половодье земля, сосны — где этот обетованный край, почему он назван Старым стойбищем?

Тот, кто говорит нам о Старом стойбище, машет неопределенно то на север, то на юг. Рассказ о нем мы слышали на многих кочевьях и стойбищах. Он похож на легенду, повторенную, как эхо, рассказчиками из разных мест.

Окажись рядом с ним — и все будет знакомым. Но наша экспедиция не видела этот край, где все нужное таежному охотнику и рыболову совместила природа.

Двести, триста лет подряд, из поколения в поколение люди, ценя редкий дар природы, селились там.

И вдруг они покинули лоб. Не только покинули, но и навсегда увели вдаль от него тропы и дороги. Неужто лишились люди разума, что перебрались в места, где нет такого изобилия рыбы, где надо спасать жилье от воды, а зимой рубить просеку для оленьих упряжек?

Никто не отвечает на эти вопросы. Что же там сейчас? Рассказчики с еле уловимым сожалением возвращаются к давним дням: «Прежде людей там много жило. Утром новую парку, что мехом наружу, надеваешь, а к вечеру нет меха, одна ровдуга осталась. О людей мех вытер. Вот сколько народу было. Теперь там гагары и орлы из дерева, много, сильно много. Они всюду, под каждой сосной, пожалуй. Шаманов хоронили! Правда, не на самом стойбище, рядом. А вот лет двадцать пять назад большого шамана Сенебата с Печальки там зарыли».

Шаман с Печальки… Пожалуй, только старики знали его настоящее имя, ну а те, кто помоложе, называли шамана просто — Сенебат (что значит «старик шаман»).

Сильным шаманом был Сенебат. Казалось, что силу его ничто не может сокрушить. Здесь, в глуши, долгое время его слово было законом, его поступкам подражали, его объяснениям окружающего мира верили беспрекословно.

Сенебат со своим могуществом был прошлым этого маленького народа, обреченного царскими сатрапами на вымирание. В этом прошлом — вечные спутники кета, охотника и рыбака: невежество, голод, болезни и постоянный страх перед неведомыми явлениями природы. Короткие парки из оленьей шкуры, надетые на голое тело, не могли согреть охотника, застрявшего в зимней ночной тайге. Не грел его и костер, чадивший посреди чума. А много ли могли помочь больному песнопения шамана, склонившегося у изголовья?

Проходили годы, десятилетия, столетия. Мать рожала ребенка, но не видела, как он начинал ходить. Дети умирали от чахотки. Постоянно холодно было в чуме, поставленном прямо на снегу и защищенном от злых сибирских метелей лишь тонкой берестяной покрышкой. Всегда сырой была одежда.

От мучительной, беспросветной жизни люди искали забвения в шаманских песнях, призывных звуках бубна, неистовом шаманском танце. Люди боялись шаманов.

Сенебат был силой и властью прошлого. Он стоял между своими людьми и пришельцами, несущими новую жизнь в затерянные таежные стойбища.

Нужно было обладать мужеством, чтобы пойти против шамана, и наш старый знакомый Дагай, смелый, удачливый охотник, много лет назад первым сделал это.

Более четверти века назад юноша, совсем еще мальчишка, Дагай восстал против шамана, против старого света. Бессильный остановить новое, Сенебат ушел из жизни, кончив жизнь самоубийством.

Шаман умер более тридцати лет назад. Многое изменилось с тех пор: новые дома, поселки, современное оружие. Изменились люди. Кеты овладели специальностями пилота, радиста, моториста. Кеты-охотники получили восьмилетнее, а то и среднее образование. Есть среди них солдаты, прошедшие войну, кавалеры орденов и медалей!

Почему же люди не возвращаются на Сосновый лоб? Вновь задаем вопрос. И снова недоуменно пожимают плечами: «А кто знает? Разное говорят…»

— Что говорят?

Пытаемся растормошить рассказчика, но он невозмутимо берет кружку с черным как смола чаем и в лучшем случае повторяет: «Разное говорят…» Разговор исчерпан.

Так повторяется и на южных станках у Подкаменной Тунгуски, и на Елогуе, и в Пакулихе, и на севере, на берегах Курейки.

Сосновый лоб, первоначально отмеченный в наших записях как одно из мест древнего поселения, постепенно отвоевывает страницы, захватывает внимание, мешает сосредоточиться на чем-то ином.

Должна же быть какая-то логика, какой-то смысл в том, что было покинуто старое стойбище?

Страх! Дагай первым произнес это слово.

Он стоит, рослый, плечистый. Черные, с еле заметной сединой жесткие волосы зачесаны назад, и поэтому его худое, длинное лицо с выступающим орлиным носом, с резко очерченными скулами и подбородком кажется точеным. Он отрывисто бросает:

— Люди боятся.

Дагай удивленно смотрит на наши разочарованные лица. Мы ждали какого-то иного, более материального, что ли, объяснения.

— Страх, — повторяет Дагай, — перед шаманскими душами. Стариков страх преследует. Молодые той дороги не знают.

Было время — умирал человек, и его родичи, не понимая, что произошло, долго ждали пробуждения. Смерть считали сном, но только слишком затянувшимся, и орда бросала мертвеца: ей нужно идти дальше. Никто не плакал, никто не боялся «уснувшего». Древние не осознавали еще тяжести утраты.

«Уснувший» продолжал жить, но где-то в другом месте, и заботливые руки оставляли около него еду на первый случай, оружие и орудия труда, чтобы он смог добыть себе пищу. Люди не боялись мертвых.

Призрак смерти, страх перед мертвецами появился тогда, когда древние люди стали объяснять непонятные события злыми и добрыми поступками мертвых.

По их представлениям, «уснувший» — мертвый человек — чаще всего приносил зло. И появляется культ умерших. Живые приносят им жертвы, спешат умилостивить их, просят защиты, но не надеются на то, что мертвец останется доволен своей участью. Они роют глубокие могилы, заваливают их после погребения камнями, сколачивают гробы из толстых досок, кладут каменные плиты, мертвеца связывают по рукам и ногам — теперь он никогда не выйдет к живым!

Живые понимают разницу между жизнью и смертью и начинают бояться смерти. Сны нет-нет да и «воскрешают» умерших. Но как мог (из такой глубокой ямы!) явиться умерший? Древние не могут объяснить этого. В жизнь человека вторгаются духи и души, вползает суеверие.

Жутко на шаманском кладбище в тайге. Чем могущественнее был шаман, тем больше деревянных гагар и орлов над могилой, а кругом тайга с голосами кричащих и плачущих ночных птиц, с сердитым в ночи урчанием ручьев и рек на перекатах, с тяжелым дыханием леса под порывами ветра.

…Мы ждем продолжения, а Дагай вопросительно смотрит на нас. В обычае кетов не говорить больше того, что тебя спрашивают. Я задаю вопрос:

— Кто разрешил делать кладбище на месте жилья? Ведь такое не в обычаях вашего народа?

— Сенебат не только большой шаман был — умный, вредный враг был. Раньше других понял: конец его власти пришел. Смертью своей мстить захотел. Наш обычай — шаманов хоронить там, где Сосновый лоб. Прежде, очень давно, там всегда хоронили, но не на самом стойбище, а за ручьем. Сенебат на земле стойбища велел себя хоронить.

Дагай внимательно посмотрел на нас, задумался и продолжал:

— Много лет после смерти шамана прошло. Никто из наших людей той дорогой через Сосновый лоб не ходил; никто из нас сети в озеро, где рыба косяками плавала, не кидал; на соснах каждый год шишки появлялись — лишь проходная белка там зимовала.

Много лет там на снегу только легкие следы белки да боровой птицы были: никто не прокладывал тая широкую охотничью лыжню. Никто. Там духи шаманов жили. «Злых шаманов», — говорили пугливые люди. Недаром двухметровую яму шаманам роют и толстые плахи — половину кедрового ствола — сверх колоды с покойником кладут.

У нас кладбище своих родичей не принято посещать. После похорон последний, идущий по тропе, не оглядывается, поперек тонкий прут бросает и приговаривает: «Чтобы нам никогда этой дорогой не ходить».

Люди хоронят близких и не возвращаются к их могилам. Родные сами к живым придут — в обличье медведя придут. Наш обычай такой, и мы на свои кладбища не ходим, особенно на кладбище шаманов — злых шаманов.

Дагай медленно отвел упавшую на глаза седую прядь волос.

— Был случай до войны еще. Охотник Чуй пошел белковать на Сосновый лоб. Много белки там добыл. Много больше других охотников. Но умер по дороге на факторию. Все согласны были: он от болезни умер. Давно он болел. И все знали об этом. Но по чумам ходили старики, нашептывали: «Зря на лоб ходил, Сенебат его задрал». «Чуй зря пошел. Мы не ходим, где мертвые!» — так говорили многие.

Я над ними посмеялся и всем сказал: «Летом избу, которую для нас русские поставили, подправлю и зимой на лбу жить буду». Парни моих лет сказали: «Вместе пойдем!»

Летом мы вместе пошли, но пошли далеко — пошли на войну.

Молодые — на фронте, в стойбищах старики и бабы остались. Старики боялись, они в шаманов и духов еще верили. Железные печи прогорели, новых никто не делал — война. Как прежде, в чумах стали костры разводить. Прошлое вновь над людьми нависло, и кто-то вновь начал шаманить.

Нас, фронтовиков, было мало, но мы вернулись другими людьми, столько всего увидели, сколько старики и древние шаманы не видели. Теперь, когда мы вернулись, никто не посмел шаманить. Но в эти годы страх перед лбом держался. Никто туда не ходил.

И тут Паша Зуев, хозяин избы, в которой мы остановились, резко вставил:

— А ты? Ты не боишься? Переночуй там, чего по другим местам шатаешься?!

Дагай равнодушно сосет пустую трубку и нехотя отвечает:

— И ночевал бы, да могила матери рядом. Мы на свои кладбища не ходим.

Дагай медленно поднялся. Паша остановил его:

— При чем здесь мать? Не обижайся. Я ваш обычай знаю, но ты ведь бойкий человек. Старовера Терентия с Имбака знаешь?

— Что же, знаю. Его небылицу о лбе расскажешь? — усмехнулся Дагай.

— И расскажу, — запальчиво ответил Паша и, обращаясь к нам, продолжал: — Как-то осенью Терентий очутился около лба. Поднялась метель. Он ехал на собаках. Разыскал уцелевшую избушку, там думал переждать метель. Ночь наступила быстро. Окна были без стекол тогда. Скрипели половицы.

Устроился Терентий в маленькой комнате, отгороженной тонкими досками от большой. После полуночи скрипнула половица. «Наверное, собака», — подумал он. Затем кто-то затопал. Он вздрогнул, смотрит — все собаки около него, шерсть дыбом. За стеною голоса, звон подвесок — шаманы пришли…

Паша рассказывает, а я представляю себе, что может показаться человеку во вьюжную ночь, когда с пронзительным скрипом трутся ветви деревьев, дрожат стены ветхой избенки, а сквозь плохо прикрытую дверь порывисто дует ветер. В безветренную погоду тайга не бывает молчаливой: где-то вскрикнет птица, где-то треснет сучок, упадет шишка, зашуршат листья. Сколько же голосов добавляет тайге ветер! И как многоголоса она в метель!

Голос у Паши дрожит, переходит в шепот, а глаза совсем пропали, только изредка испуганно вытаращатся и спрячутся под веки.

— Терентий крикнул… За стеной: «Ук-ук, ха-ха!» И громче подвески дзинькают. Шаги к его комнате приближаются. Терентий вскочил и не оглядываясь бросился прочь из дому. Собаки выбежали следом. С трудом запряг собак, и в ночь, в метель — подальше от лба. Тридцать километров проехал, прежде чем на людей наткнулся. Заскочил к кому-то в чум, всех перепугал. Отдышался и все рассказал людям.

Паша замолчал. Я ловлю себя на том, что чему-то удивлялся во время рассказа. Удивляла искренность. Паша верил, что говорит правду. Неужели даже он верит всей этой чертовщине?

— Дагай, ты слышал такой рассказ? — спрашиваю я.

Дагай мрачно смотрит на Пашу и, толкнув дверь, роняет:

— Слышал, но не верю. Такого не было. Павел тоже боится… Я вам говорил. Страх Сосновый лоб прячет.

Стукнула дверь. Обиженный хозяин кричит вслед:

— Ты знаешь туда дорогу, да Терентий!

Выясняется одно: на лоб никто не ходит.

Кому-то надо идти туда, надо вернуть его людям.

Надо идти нам!

У Енисея не обычные два берега — правый и левый, у Енисея две стороны — каменная и наволочная. На каменной стороне — огромные валуны, высокий берег — угор и большие кедры и сосны. Наволочная сторона значительно ниже, почти пологая, заросшая тальником. Когда спадает весенняя вода, на наволочном берегу остаются стволы деревьев, застрявшие в кустах, и придавленный волоком половодья тальник.

Четыре года подряд я вновь встречаю здесь весну. Вижу таяние снега, ледоход, первые цветы черемухи. В конце апреля в Красноярске — весна и красные пионы на лотках и в корзинах, а у нас, в Туруханске, через четыре летных часа — минус 20 градусов, кристаллический снег на солнце и одетые в шубы люди.

Четвертый полевой сезон экспедиция работает в Туруханском районе, раскинувшемся на многие сотни километров по Енисею, по его притокам.

Мы изучаем культуру и быт кетов. Никогда у этого народа не было письменности. Никто еще не составил его истории. Никто еще даже не знает, откуда он появился в этих местах.

Новая жизнь здесь в корне изменила вековой быт. Радио, газеты, самолеты — сегодня это такие же привычные понятия, как парка или нарты.

Мы живем одной жизнью с кетами. Нашим домом становится их островерхая, покрытая берестой хижина — чум или брезентовая палатка. Мы вместе с ними уходим в тайгу на охоту и к озерам за рыбой.

Кеты, веками живущие в тайге, сначала не могут понять, зачем кому-то надо знать об их нартах и одежде из оленьих шкур — парке, о шаманах из забываемого прошлого, о легендах и преданиях их старины. Необычное для нас им кажется привычным, а многое отжившим.

Но здесь люди привыкли к работе, и, хотя наши вопросы вызывают улыбку, им приятно, что разговор идет о них, об их народе, и они уважают этот непонятный, но, вероятно, очень нужный «верховским» труд. «Верховские» — это люди, приехавшие с верховьев Енисея.

На станке — так называют здесь селения, разбросанные по енисейским берегам (через тридцать — сорок километров делали первые русские поселенцы и кандальные ссыльные остановку — стан, и на месте этих станов выросли большие и маленькие поселки — станки), — обычная летняя жизнь. С утра колхозники ездили проверять сети. У каждого рыбака свое привычное место. Прежде такие места были у каждой кетской семьи, их наследовали дети. Сейчас по традиции сохранились названия самых удачных мест лова.

В тридцати километрах от станка, вверх по реке Пакулихе, — такое место у Дагая.

На большой лодке Дагай привозил свой улов, ему помогал рыбачить сын Токуле.

Юного Токуле мы не видели: он все лето жил на угодье в шалаше из гнутых прутьев, покрытых берестой. Вообще сейчас в поселке мало народа. Из колхозных рыбаков двое — Павел и Дагай, остальные с семьями ушли на Енисей неводить селедку, осетров и стерлядь. Шла путина.

Наш отряд прибыл сюда из Ворогова сознательно. Именно здесь мы впервые услышали в легенде о Дохе о Сосновом лбе. Здесь нашим поискам кетского Соснового лба (югский, мы уже знали, находился на реке Сым) мог помочь Дагай, который знал об этом клочке «обетованной земли». Что и говорить — найти старинное стойбище и старинное кладбище было заманчиво для этнографов и антропологов!

Нас в отряде пятеро. Пять разных людей. Женя — начальник отряда, самый большой специалист по истории и этнографии кетов. Она никогда не раздражается, если я или кто-нибудь другой что-либо делаем не так. Чаще всего она переделывает сама, если еще что-то можно переделать. Илья держался степенно: он был нашим главным и единственным антропологом. И я и Женя были виноваты в том, что Илья оказался здесь. Мы убедили его, что открытие первой серии древних кетских черепов — достойный вклад в науку. Пока такого открытия не произошло, и Илью раздражала наша задержка на станке. Всегда спокоен и бодр был самый молодой член экспедиции художник Саша Козлов. Четвертым членом отряда была переводчица Клава Бальдина — культработник из Келлога, самого большого кетского поселения. Она умела удивительно искусно строить наш таежный быт. Пятым участником отряда был я.

Мы рассчитывали, что Дагай пойдет с нами на поиски Соснового лба, но он серьезно и надолго заболел. Когда мы навестили его в медпункте, он просто сказал:

— Вам пора идти на лоб. Завтра идите. До моего рыбачьего стана дойдете, там мой сын Токуле вас ждет. Он проводит.

…Все готово для похода. Нам дали колхозную моторную лодку.

С утра задул южный ветер. По многовековым наблюдениям он приносит ненастье — дождь или снег. Выяснивает небо, как правило, сивер. Тучи сгрудились над поселком, и вдалеке уже повисли дождевые полотнища. На реке, сжатой высокими берегами, только на северной стороне заметное волнение.

Дождь некстати, но все собрано, все в сборе. Откладывать отъезд невозможно. На берегу появляются старики. Скоро в домах никого не осталось. Любопытство и тревога привели людей на берег. Они провожают нас: им небезразлично, куда пойдут «верховские».

В суматохе, беспокойстве мы не обратили внимания, что все эти дни не появлялась переводчица Клава. Ее нет сейчас с нами, нет на берегу. Мы сидим в лодке, ждем ее. Она должна прийти.

К нам спускается дед Лукьян.

— Клаву не ждите. Старики ее отговорили. Не нужна она. Токуле ваш язык лучше, чем она, знает. Северного берега держитесь. На той стороне — мели.

Лукьян столкнул нашу лодку с камней и медленно пошел в гору. Когда он взобрался на берег, Сашка рванул ремень мотора. Лодка пошла против течения, вверх по Пакулихе. Дождь не переставал.

Мы не искали необычных приключений — мы работали. Поездка на лоб была той же работой — может быть, чуть сдобренной романтикой таинственности, но все же работой.

Сосновый лоб имел особое значение в жизни здешних людей, но мог быть и просто местом древнего поселения, исследовать которое входит в нашу задачу. Те, кто часто бывает в экспедиционных походах, любят повторять совершенно справедливую фразу: «Приключения начинаются тогда, когда нет достаточной организации и порядка».

Мы собрались вполне организованно. Без приключений одолели первый участок пути. Мошка, отставшая от нас на реке, напала на берегу. Даже дождь ей не мешал.

Токуле ждал нас. Он заякорил лодку и задал всего один вопрос:

— Как отец?

В прутяном шалаше было просторно, чисто. Никаких вещей, кроме чайника и ружья. Токуле уже собрался в поход. На реке капли дождя пузырились — будет вёдро… Стоило переждать. Перед входом в шалаш стояла железная печурка. Молча кипятим традиционный чай.

Юный Токуле одет, как все юноши поселка, в темные шерстяные брюки и вельветовую куртку.

Церемония знакомства показалась нам несколько необычной. Токуле спросил, так ли каждого из нас зовут, как он думает. И не ошибся: он узнал нас по описаниям отца.

Токуле уже два года учился на подготовительном отделении Красноярского мединститута и через год переходит на основной курс. Последние годы он видится с отцом только летом — сначала интернат, теперь институт.

Сможет ли Токуле провести нас на лоб, куда люди постарше его не знают дороги?

Я спросил его об этом.

— Я там не был, но отец мне рассказал путь.

Юноша отвечал уверенно, и я счел за благо не делиться своими опасениями с товарищами. Я не встречал еще в здешних местах ни одного человека, малого или старого, который бы не сделал того, за что брался.

Дождь перестал.

Можно двигаться дальше.

Все заняли свои места в лодке. Ветер стихал, небо очищалось от туч. Большими разорванными хлопьями они перемещались на каменную сторону — на восток.

Крутые берега Пакулихи медленно отступали за корму. Чем дальше вверх, тем сильнее течение, и скорость моторки падала. Росшая на берегу осина пожелтела, у черемухи опадали листья, а на рябинах пунцовели гроздья ягод. Конец августа здесь, считай, середина осени.

Кажется, приключения все-таки будут. Надо же было умудриться забыть вторую канистру на станке, на берегу. Бензин кончится, мотор заглохнет… и останутся только весла. Против течения грести на тяжелой лодке трудновато.

Что предпринять? Внезапно наступившая тишина отвлекла от раздумий. Началось! Приехали!

Лодка глубоко уткнулась в вязкий илистый берег. Токуле, отворачивая ботфорты бродней, пролез на нос и спрыгнул в ил. Увяз по колено. Сильно дернул цепь, втащил нос лодки чуть выше.

— Саша, ты в броднях, вылезай. Остальные подождите, сейчас тальник наломаем, — распоряжался Токуле.

Вдвоем с Сашей они сломали несколько кустов тальника и сделали нечто вроде настила по самому вязкому краю берега.

Я подошел к проводнику.

— Мотор заглох. Наверное, бензин кончился. Дальше на веслах придется.

— Почему заглох? Я его выключил. Пока приехали. Дальше на моторке нельзя, на ветке-долбленке надо. Узко очень, и коряжин много. Вашу лодку здесь оставим.

Забрав всю поклажу — она уместилась в двух массивных рюкзаках, — мы пошли по самой кромке береговой вершины. Метров через двести берег перерезала узкая протока, в ее горловине стояли две осиновые лодки-долбленки — знаменитые кетские ветки.

Кеты ветку делают из осины, а их соседи селькупы — из кедра. От толщины деревьев зависит и размер ветки. Из прямого, ровного по толщине ствола вполобхвата может получиться ветка на одного человека, а чтобы делать на целую семью в три — пять человек, нужно выбрать ствол в два обхвата! Найдя в тайге подходящую осину, кет срубает ее, отмеряет нужную длину, отрубает вершину и снимает кору. Затем топором он заостряет на бревне нос и корму, придает округлую форму днищу.

Мастер выбирает сердцевину и постепенно выравнивает толщину стенок-бортов.

Но выборка лишней древесины лишь часть дела. Сразу же, как сделано первое углубление, ветку нужно постепенно развести, для чего наливают в нее воду, а наружную сторону подогревают — «поджаривают», как говорят кеты, — над костром. Разбухшая осина становится податливой и под давлением разных по длине распорок раздается. Когда достигнута нужная ширина между бортами, мастер вставляет семь постоянных поперечин, переворачивает ветку и смолит днище. Проходит всего пять-шесть дней, и лодка готова. Охотник может прокладывать путь по мелким, порожистым, заваленным буреломом таежным рекам или петлять меж вершин затопленных половодьем деревьев и кустарников.

Главное достоинство веток — легкость. Двое мужчин могут на себе перенести лодку через перевал, или, по-местному, перетаск.

Одна из двух ожидавших нас веток была около пяти метров длиной, другая — не более трех с половиной.

В протоке мы плыли по течению. Грести почти не приходилось, только успевай наклонять голову под стволами нависших деревьев.

К вечеру протока кончилась небольшим озером. Берега его хотя и пологие, но каменистые. В северной части — небольшой подъем, растут высокие лиственницы, а за ними — сплошная стена хвойного леса.

Наши ветки пристали к северному берегу. Саша втащил свою лодку на берег и спросил Токуле:

— Теперь приехали?

— Нет, отсюда по перевалу восемнадцать километров до Мамонтовой речки, а по ней попадем на лоб, — ответил проводник.

Илья подошел к говорившим.

— На Мамонтовой речке тоже ветки оставлены?

— Нет, наши ветки на себе понесем.

— Теперь мне ясно, что такое перетаск, — удовлетворился Саша.

Ветки вытащили на берег и перевернули кверху дном. Пусть обсохнут.

Пока не совсем стемнело, собрали сухостой и валежник. Разожгли костер. После объединенного обеда и ужина устроились спать.

— Подъем!

Женя расталкивает нас. Холодно, солнце еще не поднялось.

— Зачем в такую рань! — взмолился Саша.

— На перевале весь день провозимся. Надо засветло дойти. Вставайте, Токуле чай вскипятил.

Распределили груз так. Мне и Илье нести большую ветку с лопатами, кирками и двумя ружьями. Саше и Токуле — маленькую с одним рюкзаком. Жене рюкзак и ружье.

Токуле с Сашей впереди, затем Женя, и замыкаем шествие мы с Ильей. Тропа еле заметная, заросшая. На стволах старые затесы, заплывшие смолой, почерневшие от времени. По новым затесам можно идти даже в легких сумерках: белое тело дерева светится светлячком. Токуле различает старый путь.

Ветки носом и кормой лежат на наших плечах. Положишь нос или корму на правое плечо и правой же рукой для упора держишь за борт. Позади первый километр.

Тяжеловато, но вполне терпимо. Илья кричит сзади:

— Жить можно, я думал, будет много труднее!

Токуле с Сашей заметно вырвались вперед. Женя не отстает от них, тогда и мы прибавляем шагу.

Не могу вспомнить, когда началось странное бормотание за моей спиной. Пожалуй, на втором часу похода.

— Норма десять, час, тридцать, солдат — день, мокрая, двенадцать, шесть…

— В чем дело, Илья? — окликнул я не останавливаясь.

— Подсчитываю, сколько прошли, — ответил Илья и с трудом перевел дыхание. Он устал, видно, больше меня. Я чувствовал только надсадную боль в плече — наверное, натер. Надо бы устроить привал.

— Эй! — раздалось из леса, видневшегося за небольшой тундрой, так называют здесь поляны со мхом.

На каком-то пределе мы быстро проскочили тундру. Токуле, Женя и Саша ждали нас. Они выглядели лучше. Мы опустили ветку на землю и отерли пот. Илья присел на поваленный ствол и, отдышавшись, спросил Токуле:

— Половину прошли?

— Однако, не больше четверти!

— А, дьявол! — Илья подскочил к ветке, схватил кирку и швырнул ее в кусты. Никто не остановил его. Все устали, а впереди еще много километров.

Опять идем лесом. Идем час, второй, и снова привал. Следующий привал уже через час. Очень трудно.

Илья даже не отвечает на мои вопросы. Я иду и слышу его частое дыхание и очень частые просьбы сменить плечо. Теперь горят оба плеча, не хочу трогать: наверняка содраны в кровь. Идем, как машины, бездумно переставляя ноги. От усталости они подкашиваются, мы продолжаем идти, покачиваясь из стороны в сторону.

На следующем привале в кусты полетела вторая кирка и лопата. Но легче становится на какое-то мгновение.

Далеко за полдень. Очередной привал. Ни говорить, ни есть никто не хочет. Илья лег на землю и зло стиснул зубы. Женя еле сдерживает слезы. Болят плечи и зудят искусанные мошкой ноги, шея, руки. Пройденный путь остался в памяти как узкая тропа, загроможденная пнями, кочками и буреломом.

Илья встал, молча вышвырнул из ветки еще две лопаты, вынул ружье и положил Женин рюкзак.

— Пошли, лучше не будет.

Он прав, надо идти.

— От этого кедра совсем близко! — радостно крикнул Токуле.

Мы не заметили кедр, но весь оставшийся путь прошли без остановки и быстрее. На берегу Мамонтовой речки, сбросив ветки на землю, плюхнулись на траву.

…Проснулись разом от ощущения голода и ничего не могли понять. На небе светило солнце, перед нами была река, и ветки лежали на траве. Значит, дошли! Все-таки дошли!

Впереди — непростой путь против течения по Мамонтовой речке, но самое трудное уже позади!

Два дня мы плыли по речке до Соснового лба. Ночевали под сосной, которая не укрывала от хлынувшего среди ночи ливня. Грести пришлось всем, и все устали от работы однолопастным веслом. Но все равно самым трудным был перетаск.

— Как, уразумел, что значит на местном наречии перетаск? — подтрунивал над Сашей повеселевший Илья.

Сосновый лоб открылся, когда мы выехали на озеро. Могучие сосны багровели в лучах заката. Блестящая чешуя коры переливалась желтовато-красным отливом, и на ее фоне рельефно выступал пирамидальный серо-черный ствол оголенной лиственницы с одинокими черными шариками шишек на ветвях.

Ветер, шумевший вдали, здесь не треплет верхушки крон, не рябит воду. В базальтовой глади озера отражаются высокий угор, сосны и лиственницы. На шишках — отблески уходящего дня.

Тихо на озере и в величавом бору, приближающемся к нам. Длинные тени падают на лодки, на людей.

— Э-гэй! — кричит Саша, и лес повторяет неожиданно мрачно и глухо перекатывающееся по кронам многократное эхо: «Э-гэй, э-гэй!..»

С толстой лиственницы на уровне глаз смотрит застарелое вырубленное лицо холой — «духа лба». У корней семь массивных валунов, и меж ними — родник. Семь — магическое число. За деревом небольшая поляна и бор без кустов, с редкими молодыми сосенками и ковром пожелтевшей хвои.

Солнце село, и ночная темень бесшумно завладела лесом. Первый костер и первый ночлег на лбу — у лиственницы.

— Под охраной самого хозяина, — шутит Саша.

Первая ночь на лбу таинственна и немного тревожна. Завтра пойдем вглубь. В тиши редко трещат тлеющие сучья, ворчит вода, наваливаясь на берег, но не слышно ночных птиц, и только из лесной чащи доносятся резкие шорохи — где-то сосны роняют шишки.

Все снаряжение оставили у холой, взяли только ружья, а Илья — оставшуюся одну лопату. В лес идем скопом, все убыстряя шаг. Идти легко: ни бурелома, ни пней. Просторно, и нигде не видно шаманских гагар и шаманских орлов. Только лес, только сосны. Вот и ручей — не он ли служил границей меж живыми и мертвыми?

За ручьем разбрелись в разные стороны. Такой же лес. Издалека кто-то первым крикнул:

— Вы что-нибудь нашли?

Этот вопрос повторяется все чаще и чаще. Ничего…

— Нашел, сруб нашел!

Бежим через ручей на голос Ильи.

Три ряда нижних венцов, заросших мхом, засыпанных хвоей, лежат прямоугольником. В центре прямоугольника — береза, единственная в этом бору.

— Олений сарай, старый олений сарай, — поясняет Токуле.

Более тридцати лет назад люди покинули стойбище, а раньше жили здесь подолгу и основательно.

Внимательно осматриваем землю и видим еле заметный конец полозьев оленьих санок. Раскидали мох и хвою, и показался весь полоз, рядом — второй, а меж ними — упавшие сгнившие копылья. Следы живых теперь попадаются часто. Почти неразличимый круг с короткими гнилушками — чумище, место, на котором стоял чум. Во мху нашли невыдолбленную ветку и снова санки.

Избушки, остатки избушек, упавшие стены и стропила находим во второй половине дня.

Так где же могилы? Ночь в глубине леса многоголоса. Над нами противным голосом кричал филин, где-то рядом трещали кедровки, раздавался шорох в сучьях, ломавшихся под лапками белки или ночной мыши. Переливчато звенел родник, но никто из царства мертвых не тревожил нас.

И второй, и третий, и четвертый день мы ищем древние могилы шаманов и не можем найти их.

Предложение Ильи копать наугад отвергается единодушно: общая площадь лба, пожалуй, больше двухсот гектаров.

Илья не слушает нас и в пятый — последний — день пребывания на лбу в одиночестве раскапывает два «подозрительных» холма. Правы мы, но тем не менее холмы вызывают азарт, и со словами: «А ну-ка, дай, я вот этот вскрою» — Сашка копает третий холм. Чудесная песчаная почва. Рвем лопату из рук и вскапываем еще один, другой…

Расходимся собирать хворост для костра и… как сумасшедшие мчимся на зов Токуле:

— Гагару нашел!

Деревянная гагара сантиметров двадцать длиной лежала подо мхом. На брюхе у нее выемка — сюда вставляли длинную палку-шест и втыкали его перед могилой. Где-то здесь была могила Сенебата.

Перерыли мох, но только труха сгнившего дерева попадалась нам.

Тайга за многие годы сделала свое дело. Ветры уронили шесты с деревянными птицами, дожди сгноили шаманские символы, а мхи и хвоя спрятали от людских глаз пристанища мертвых. Тайга сохранила память только о жизни — чумища и санки, ветки и олений сарай.

Благодатный край… Теперь мы знали, что люди вернутся сюда и дадут ему новую жизнь.

…Мы ушли со лба длинным, но легким путем — по течению Мамонтовой речки на Енисей и далее на косу к рыбакам, сородичам Дагая.


Нам очень повезло. Мы воочию увидели кетский Сосновый лоб из легенды о великом шамане Дохе, мы нашли древнее кетское стойбище. Наша экспедиция в тот год привезла не только новые этнографические и фольклорные материалы, но и уникальную коллекцию кетских черепов. Открывалась новая возможность для решения кетской загадки, которую решить и по сей день не удалось.

И все же значительно больше теперь известно о загадочных кетах, как и известно новое и важное о других советских и зарубежных народах в результате деятельности этнографических экспедиций. Этнографы, отправляясь к людям, восстанавливают историю культуры и поколений ради людей. Но очень многое из прошлой жизни уже не собрать в экспедиции, и тогда на помощь этнографу приходят архивы, книжные собрания и музейные коллекции — мир запечатленных веков и мгновений. Он тоже прекрасен, этот мир, чтобы открыть его для всех живущих ныне.

Загрузка...