— Ладно, секлетарь, — процедил он сквозь зубы, забитые едой. — Больше предупреждать не будем. Хватит. Теперь будем…

И не досказав, что теперь будет, двинулся по улице. А я снова поднялся на крыльцо. И опять достал письмо Маши. Но на этот раз ровные строчки прыгали перед глазами, и на бумаге проступало девичье лицо. Оно было таким же, каким я видел его в последнюю встречу: гневным, обиженным, страдальческим. Я сунул письмо в карман и до боли стиснул челюсти. Нет, никогда я не забуду того, что- случилось. И успокоюсь, когда ненавистный Миня получит свое.

В коридоре послышались шаги. На крыльцо вышла Домка. Выглядела вдова теперь неуверенно, даже сконфуженно.

— Ну как? — спросил я, с любопытством разглядывая ее. — Договорились?

Домка с нескрываемым сожалением посмотрела мне в лицо.

— Эх ты, рашпиленок! — проговорила она. — Уж и растрепался. Не выйдет из тебя ничего путного.

Покачивая бедрами, она сошла по ступенькам и крупно зашагала по стежке, покрытой еще гладким, но уже потемневшим ледком. А я смотрел ей вслед и не испытывал обиды. Да на нее и грешно было обижаться. Как могла, она боролась за свое место в жизни. И не ее вина, что в этой борьбе ей приходилось пользоваться недозволенными приемами.

Когда Домка скрылась за углом, я вернулся в сельсовет. Лобачев, словно успокаиваясь, прохаживался по комнате. И у него был какой-то неуверенный, даже смущенный вид, точно он провинился в чем-то.

— Вот что, — сказал он, едва я опустился на стул. — Мы поговорили тут. Поговорили начистоту. Думаю: кое-что поняла. А кое-что поймет потом. Не все сразу. Что касается хлеба, придется помочь ей. Нам она не чужая и не чуждая. Теперь самое время оторвать ее от врагов… — И, взяв со стола бумагу, положил передо мной. — Ее заявление. Пока что на три пуда. А там посмотрим… — И снова прошелся по комнате, подумал, точно припоминая что-то. — И условимся так. Отныне будем вместе разбирать просьбы на хлеб. Так будет лучше для тебя и для просителей…

*

В клубе было зябко и сыро, но зато весело и вольно. Мы поставили стол перед окном, через которое пригревало солнце, и дышали паром.

Я пересказывал письмо Маши, которое получил накануне. Она работала на заводе ученицей и была довольна. А пересказывал я потому, что не мог прочитать. В письме были такие места, которые трудно объяснить. Ведь ребята до сих пор не знали всего. И потому-то я сказал, что забыл письмо дома, хотя оно лежало в кармане.

Ребята слушали с жадностью. Они уважали Машу и радовались за нее. Но не скрывали и огорчения. Нелегко было расставаться с единственной комсомолкой. К тому же расставание получилось странным. Маша уехала внезапно. Это похоже было на бегство. Но от кого или от чего бежала Маша?

— Все ж таки удивительно, — сказал Андрюшка Лисицин. — Ну, уехала к тетке. Так может быть. Допустим. Но почему же не предупредила и не простилась? А так не бывает. И это недопустимо.

— По уставу мы можем даже исключить ее, — заметил Гришка Орчиков. — Три месяца пропадала. И небось взносы не платила.

— Платила, — сказал я. — Стала там на учет и платила. Об этом написано в письме. Я забыл сказать.

— Но почему же она уехала? — спросил Сережка Клоков. — Мы тут беспокоились. Что только не передумали! Ведь она ж нам не чужая.

— Не будем гадать, — предложил Володя Бардин. — Значит, была причина. Сейчас давайте ответим ей. Обо всем отчитаемся…

Предложение Володи понравилось всем.

— Ты записывай, — сказал мне Сережа. — А мы будем диктовать. Вначале напиши, что, конечно, рады. А потом и про дела. Хвалиться нам нечем. Но все же работа не стояла. За зиму приняли четверых. Ребята хорошие. Пропиши фамилии. Она ж их знает. Еще троих готовим.

— Обидно только, что не идут девчата, — пожаловался Гришка Орчиков. — Об этом тоже упомяни. Прямо ничем их не заманишь. Живут по старинке. А без девчат даже в комсомоле скучно.

— О суде над Лапониным не забудь, — подсказал Митя Ганичев. — Пятерку отвалили кулаку. За самогонокурение. А вот Дема и Миня так и отвертелись. Сухими из воды вышли. А это несправедливо. Не один же старик занимался поганым делом.

— От себя про Дему и Миню дописываю, — сказал я. — Сейчас отвертелись. Но мы их все же не оставим в покое. И добьемся своего. Они ответят за все. И ответят по всей строгости. Ничто не поможет им избежать кары.

— Про ликбез сообщи, — посоветовал Володька Бардин. — Работа идет полным ходом. Даже некоторые старики учатся. К примеру, мои родители. Грамотных на селе, считай, уже намного прибавилось.

— Но скоро с учебой кончать придется, — добавил Гришка. — Весна наступает. В поле выедут не только единоличники, а и ТОЗы. Их пока что три на все село. К тому же они малочисленные и маломощные. Но все же это коммунистические зачатки.

— В артели вступили и комсомольцы, — дополнил Володька. — Некоторые с родителями, а некоторые — без них. Обещаем показать трудовой пример.

Неожиданно в клуб вошла Ленка Светогорова, наша карловская девчонка. Она осмотрела нас и осторожно приблизилась к столу.

— Тут, что ли, в комсомол принимают?

Несколько мгновений мы молча смотрели на Ленку. Потом разом вскочили и наперебой стали упрашивать ее садиться. Она загадочно усмехнулась, присела на скамью и отбросила назад толстую, цвета спелой ржи косу.

— Вот пришла, — сказала она, хлопая длинными ресницами. — С просьбой к вам. Примите, пожалуйста, в комсомол…

Я спросил ее:

— А зачем тебе комсомол?

Ленка подумала и певуче ответила:

— Чтобы учиться. И чтобы передовой быть…

— А родители как? — спросил Володька Бардин. — Позволили?

— Позволили, — ответила Ленка. — А если бы не позволили, не пришла бы.

— Ты знаешь, — заметил Андрюшка Лисицин, — что комсомольцы не верят в бога?

— Знаю, — пропела Ленка. — И тоже не буду верить.

— А сейчас веришь? — спросил Семка Судариков.

— Сейчас верю, — призналась она. — А почему ж не верить, коль не комсомолка?..

Я слушал Ленку и испытывал необычайное волнение. Она была тоже хуторянка. Отец ее недавно записался в ТОЗ. Это был первый середняк в нашей артели. А теперь вот дочь пришла в комсомол. Одна из самых лучших девушек. Что поет, что пляшет. И на работе равных нет.

Ребята расспрашивали Ленку и смотрели на нее, улыбаясь. Не скрывали радости, будто она становилась сестрой. Мне вспомнилась Маша Чумакова, которой мы только что сочиняли ответ. Вот и явилась ей замена. И в ячейке не будет унылого одиночества. Ведь за Ленкой придут и другие девчата. Теперь в это верилось.

Сережка предложил сейчас же принять Ленку. Но Володька Бардин возразил:

— Нет, нет! Так нельзя. Пусть подает заявление. Соберем ячейку. Чтобы все как положено…

Мы согласились с Володькой. Всем хотелось, чтобы прием прошел торжественно. И чтобы важность события почувствовала не только Ленка, а и мы сами. Сережке не терпелось, потому что Ленка была его подружкой. Но он все же не настаивал на своем. И даже пообещал помочь Ленке подготовиться.

— Устав проштудируем, — сказал он, глядя на Ленку во все свои голубые глаза. — И о задачах потолкуем…

Когда Ленка собралась уходить, мы все, как по команде, встали. Она усмехнулась и, потупившись, спросила:

— Только скажите, косу в комсомоле обязательно отрезать?

— Нет, — сказал я. — Совсем не обязательно.

— Ну что я тебе говорил? — упрекнул Сережка. — А ты все не верила. И боялась. — Он вдруг смутился, точно решив, что выдал себя. — Носи на здоровье.

— Такая чудесная коса! — сказал Володька. — И так идет тебе. Мы не только не заставим отрезать, а не примем, если отрежешь…

Ленка счастливо зарделась.

— Ну, тогда спасибо. И до свидания! — проговорила она, скользнув по нашим лицам веселым взглядом. — Пойду готовиться…

Неторопливой походкой она вышла. А мы еще некоторое время смотрели на дверь, за которой скрылась будущая комсомолка. А потом Гришка Орчиков сказал:

— Знаете что! Давайте объявим Сережке благодарность. Это же он ее сагитировал.

Оттопыренные уши Сережки порозовели.

— Какая там благодарность! — простодушно отмахнулся он. — Я ж ничего не добился. Маялся, маялся, а все без толку. Никак не поддавалась. Плюнул и бросил. Как хочешь, так и делай. А она вон явилась. Явилась сама по себе, без моей агитации.

— Слушайте, ребята, — сказал Митька Ганичев. — А у меня есть предложение. Давайте решим так. Каждый должен вовлечь свою девушку в комсомол.

— А если ее нет, девушки? — спросил Яшка Поляков. — Тогда как?

— Тогда надо заиметь, — посоветовал Семка Судариков. — В самое ближайшее время. И сразу в комсомол вовлечь.

— А ежели она не вовлечется? — спросил Гришка Орчиков. — Ежели у нее трудный характер?

— Если так, — сказал Митька, — тогда побоку ее. И другую завести.

— А любовь? — встревожился Гришка. — Как с этим?

— Любви не может быть с такой, какая не в ногу с нами, — разъяснил Митька. — Сперва пускай сознание свое поднимет. А потом уж и в комсомольца влюбляется…

Разговор прервал Илюшка Цыганков. Он вбежал в клуб и долго не мог отдышаться. А когда отдышался, сказал, стуча зубами:

— Прошка помирает. Лежит пухлый и синий. Вот, вот кончится.

*

К Прошке рвалась вся ячейка. Но после недолгого спора решили отправить троих: Илюшку, Володьку и меня. Остальные согласились ждать в клубе. Либо все мы, либо кто-то из нас должен как можно скорее вернуться и доложить, что случилось.

До Котовки, где жил Прошка, по распутью было неблизко. Расстояние вполне достаточное, чтобы хорошо и пропотеть и поразмыслить. Я ругал себя за бездушие. Около месяца Прошка не показывался на глаза. Но меня это не беспокоило. И только сегодня я попросил Илюшку забежать к Архиповым. А почему не забежал сам? Почему не встревожился?

Сказать правду, у меня была причина чураться Прошкиного дома. Я стыдился показываться Варваре Антоновне на глаза. Все еще памятна была встреча с ней в сарае, когда она отхлестала меня метлой. Впрочем, беспокоился я не только за себя. Казалось, и она не забыла этого случая. И чувствовала бы себя со мной тоже не в своей тарелке. Я не был тайным комиссаром, для которого она не жалела еду. Но я и не заслуживал того, чтобы меня выпроваживали метлой.

Встретила нас сама Варвара Антоновна. Она еле передвигалась и выглядела тоже болезненной. А глаза красные, заплывшие, будто изошедшие слезами.

Мы приблизились к кровати, на которой лежал Прошка. Он не услышал, ничего не почувствовал, точно уже был неживой. Но открыл глаза, когда мы позвали его.

— Вы? А я думал…

Он выглядел полным. Но полнота пугала. Страшила и синева. Она подкрашивала глазницы, потрескавшиеся губы.

— Что с тобой, Проша? — спросил Володька, наклоняясь над больным. — Отчего это?

Прошка облизал губы, с трудом перевел дыхание. Видно было, что силы его истощаются.

— Ни отчего, — ответил он и снова опустил веки. — Не беспокойтесь.

— Надо доктора, — предложил я. — Немедленно.

— Не надо, — качнул головой Прошка. — Не нужен.

— Не поможет доктор, — заголосила Варвара Антоновна. — Хлеб нужен. С голоду это, а не с болезни. Две недели хлеба в рот не брали…

Я снова перевел взгляд на Прошку и весь содрогнулся. В памяти встал страшный голодный год. Таким же пухлым и синим был и я тогда. И не лекарства, а хлеб выручил. Хлеб, привезенный отчимом с Кавказа.

— Почему же вы молчали?

Варвара Антоновна глянула на сына и опять заплакала.

— Упрашивала, богом молила. Сходи, говорю, в крестком и попроси. Другим-то дают. А чем мы хуже? Так нет, не послушался. Другим, говорит, нужней. А мы, говорит, как-нибудь перебьемся. Вот и перебиваемся. Сам уже свалился. Не нынче-завтра свалюсь и я. И тогда конец.

Она судорожно глотала слезы и фартуком вытирала глаза.

— Успокойтесь, — сказал я, готовый и сам расплакаться. — И простите нас. За то, что ничего не знали…

Я кивнул ребятам, и мы тихо вышли. А на улице чуть ли не бегом бросились назад. По дороге условились обо всем. Пока мы с Илюшкой будем насыпать муку, Володька сбегает домой за санками. На санках отправим хлеб Архиповым.

— Почему же Прошка молчал? — спросил Володька. — Чего дожидался?

— Настырства не хватало, — ответил Илюшка. — Как у некоторых. Вот и скромничал.

Илюшка был прав. Этих некоторых насчитывалось немало. Они чуть ли не с боем добивались своего. А Прошка мучился и молчал. Ради других обрекал себя и мать на голод.

Выписав из неприкосновенного запаса муку, я вместе с Илюшкой отправился в амбар. Подоспел и Володька с санками. Ребята подхватили мешок, уложили на санки и повезли.

— Передайте тетке Варе! — крикнул я вдогонку. — Кормить надо понемногу. Сразу досыта опасно.

Закрыв амбар, я отправился в клуб. Там ждали комсомольцы. Они волновались за товарища. И надо было успокоить их.

*

Дома у нас гостила Нюрка с мужем. Они сидели за столом и ели яичницу. За столом также сидели мать и отчим. Но они не дотрагивались до еды. Яичницей угощали зятя. Таков был обычай. Сами же мы лакомились яйцами на пасху. По другим праздникам мать делала из них драчонки.

Меня не пригласили к столу. Не для постояльца угощение. Сейчас мать отправится на кухню, наложит пшенной каши, польет борщом и кликнет меня. Но мать не торопилась. Она сидела со скрещенными руками и с умилением смотрела на зятя. Я тоже смотрел, как Гаврюха уплетает яичницу, и завидовал ему. В желудке у меня противно ворочалась боль. А в душе нарастало негодование. Я отдавал всю зарплату, а получал борщ да кашу. Да косые взгляды матери. Вот и теперь она косилась на меня, как на постороннего. И ничуть не беспокоилась.

Долго молчали. Слышалось только Гаврюхино чавканье да посапывание отчима, тянувшего трубку. Но вот Нюрка, шмыгнув носом, вдруг спросила:

— Слышь, Хвиль, не то правда, что ты в какую-то артель записался?

— Правда, — подтвердил я. — И не в какую-то, а в нашу карловскую. А тебя почему это интересует?

— Да так просто, — сказала Нюрка. — Вроде брат ты мне.

— А если брат, так твоим умом жить должен?

— А что ж? — подтвердила Нюрка. — Неплохо было бы.

— Ты так думаешь?

— Даже уверена.

— А я думаю: твоего ума тебе и самой не хватает.

Нюрка покраснела и закусила губу. Я ждал, что за нее заступится Гаврюха. Но тот ничего не понял. И продолжал уплетать яичницу. А когда съел все, вытер губы рушником, лежавшим на коленях, и глубокомысленно сказал:

— Какккая тттам артттель?! Тттюха да ммматюха, да колллупай с бррратом…

Зять заикался больше обычного. Теща угостила и самогонкой. А бутылку убрала, чтобы сын не увидел. Она любила зятя больше, чем сына. Ну что ж, сердцу не прикажешь. Вон с какой угодливостью подливает ему молока. А про сына и совсем забыла, будто его и не было. Или серьезно считает меня квартирантом? Ну и пусть. Сама знает, что делает. Я же не позволю себе поступать с ней, как с квартирной хозяйкой.

Не удостоив Гаврюху ответом, я вышел. И отправился в холодную комнату. Недавно мать совсем переселила меня в нее. Со стен смела паутину, земляной пол посыпала песком. А когда сделала все, сказала:

— Ну вот. Большего постояльцу и не положено.

Я не возразил. Даже поблагодарил ее. И сделал это от чистого сердца. Мне и в самом деле было лучше в этой комнате. Никто не мешал читать и думать.

Только холодно было спать. Весна лишь начиналась. По утрам деревья еще рядились в иней. Мороз печатал и на стеклах окон легкие узоры. И я корчился на жестком топчане под ветхой дерюгой. Но я не жаловался. Да и жаловаться не было проку. Мать выслушала бы и сказала:

— Не нравится? Можешь искать другое жилье. Удерживать не стану…

Войдя в комнату, я повалился на топчан. Обида и злость перемешивались в груди. А перед глазами стояли Прошка и Гаврюха. Один — пухлый от голода, другой — розовощекий от сытости. И вспоминался разговор с ребятами. Они терпеливо дожидались в клубе. И когда я рассказал обо всем, долго молчали.

— Да, — протянул Сережка Клоков, глядя через окно. — Трудное время. Столько лишений.

— Жалко Прошку, — сказал Андрюшка Лисицин и скривился, точно самому стало больно. — Такой парень… А мы ни разу не проведали.

— А почему так? — спросил Яшка Поляков, обводя ребят осуждающим взглядом. — Да потому, что мало у нас этого… Как его?.. Сообщения, что ли? Мало, стало быть, меж собой сообщаемся. Все в сельсовете да в клубе. А почему бы не собираться в хатах? Сперва, к примеру, у меня. Потом — у тебя. Потом — у него.

— Тут другое, — вмешался Семка Судариков. — Тот же крестком. Другим хлеб дает. А комсомольцам… Кто из нас получил от него помощь? А разве ж мы не такие люди?

— Такие и не такие, — ответил Гришка Орчиков. — Мы должны заботиться не о себе, а о других. Я хочу сказать, о других больше, чем о себе. Иначе какие ж мы будем комсомольцы?..

Теперь, лежа на топчане, я думал об этом разговоре. Такие мы или не такие? Насколько больше других отпущено нам невзгод и лишений? И где та дорожка, которой надо держаться, чтобы не сбиться с пути?

Опять перед взором возник сытый Гаврюха.

И мать, заискивающая перед зятем. И обида сильней заточила под ложечкой. И что нашла она в нем особенного? Почему раболепствует перед ним? И тратит на него мои деньги? Да, мои. Ведь у нее теперь не было ни гроша. Все ушло на жеребенка, приданое Нюрки и Лапониных, с которыми, наконец-то, расплатились. И семья пробавлялась моим скудным заработком. Но мать все же не жалела денег на зятя. И каждый раз потчевала его самогонкой.

Я приказал себе не распускать нюни. Так провозгласил Прошка, когда мы клялись отдавать себя борьбе с врагами. Ах, Прошка, Прошка! Какой ты славный парень! И какой чудной. Почему ты не признался мне? Да я бы отдал тебе свой кусок, если б он был даже последний. Ради чего терпел муки? Вон какие схватки полосуют мой живот. Прямо хоть кричи караул. А ведь я не ел только полдня каких-то. Каково же было тебе, пережившему столько голодных дней?

В сенях послышались шаги. Дениска? Если бы догадался заглянуть. Я попросил бы принести хотя бы корку хлеба. Но это была Нюрка. Она вошла как-то робко, поставила табурет напротив топчана и осторожно присела.

— Слышь, Хвиль, — вкрадчиво начала она. — Просьба к тебе. Дал бы хлеба немножко. Хоть пудов шесть.

Я глянул на нее. Не шутит ли? Нет, не шутила. Взгляд выдержала- не моргнув глазом.

— Почему это я должен давать вам хлеб?

— А так, — сказала Нюрка. — По-родственному. Мы прикидывали. Не хватит до урожая.

— Не хватит, так подкупите.

— А где его подкупишь? У частников дорого. Денег таких не наберешь. А государство не продает. Вот и просим по-родственному. Отпусти пудов шесть.

— Нету у меня хлеба, — сказал я. — Нету. Понимаешь?

— Как же нету? — удивилась Нюрка. — Другим даешь, а для своих нету? Как же это?

— Даем бедноте. А вы середняки.

— Что ж, что середняки? — возразила Нюрка. — Зато тебе родственники. — И заморгала глазами, словно собираясь расплакаться. — Ну уважь, Хвиль. Вечерком подъедем. И ни одна душа не дознается.

— Нету у меня ничего! — закричал я, вскочив с топчана. — Нету! Понимаешь? Себе крохи не возьму. И вам не дам И отстань!

Нюрка помолчала, вздохнула и поднялась.

— А и правда чужой ты, — сказала она с нескрываемой горечью. — Совсем чужой. Ну что ж. И мы для тебя чужие. Так и знай.

И гордо удалилась. А я опять упал на топчан и, чтобы не зареветь, закусил подушку. Так лежал долго. Уже начал засыпать, как почувствовал на шее у себя теплое дыхание. Это был отчим. Он протянул кусок сала и скибку хлеба.

— Повечеряй, — проговорил он, озираясь на дверь. — У матери стырил. Оно хочь и ржавое, сальцо, а все ж пользительное. Перехвати чуток. А то они долго будут калякать.

Я с жадностью набросился на еду. А отчим сидел напротив и смотрел на меня своими ласковыми, добрыми глазами.

*

Все чаще и чаще вспоминалась Домка Землякова. Не потому, что жалко было отпускать ей хлеб. Это само собой. Я был уверен, что вдова обошлась бы и без кресткома. И против воли подчинился Лобачеву. Вспоминалась же она потому, что заронила в голову мысль. И в самом деле, почему бы не отобрать у Комарова мельницу? Как можно мириться, что один человек владеет целым предприятием? Ведь это же несправедливо. Да, он купил мельницу. Но за какие деньги? Разве честным трудом заработать такую уйму?

С Лобачевым об этом говорить не хотелось. Скажет: нет директивы. И отмахнется. Но самочинно поступать было боязно. Потому-то я поставил этот вопрос на ячейке.

Ребята спорили на редкость горячо. Планы предлагались один другого несбыточнее. Добиться постановления сельсовета. Обратиться с просьбой в районные организации. Послать прошение в Москву. Но всех перещеголял Илюшка Цыганков. Он предложил учинить над Комаровым погром.

— А что с ним нянчиться? — горячился он, обводя нас сверкающими глазами. — Помещиков громили. А почему нельзя его? Чем он лучше помещика? Царской власти не боялись, а своей собственной стесняемся? Откуда такая стыдливость? Нет, как хотите, а дальше так не пойдет. Пора дать эксплуататорам бой.

— Не очень круто, Илюха, — сказал Володька Бардин. — Помещики были опорой царской власти. Выступление против них расшатывало буржуазный строй. А теперь совсем другая картина. И потому надо не бунтовать, а соблюдать законы.

— Удивительно! — не сдавался Илья. — При царизме помещики грабили народ. При социализме кулаки сосут из него кровь. Но при царизме, плохо или хорошо, можно было дать помещику в зубы. А вот при социализме — ни-ни! Кулаков, видите ли, оберегают законы. Да на что нам такие законы?

— Илюшка думает так, — заметил Сережка Клоков. — Ребята, колья хватай и наотмашь махай. И глуши всех врагов наповал. Объявился и сразу всего добился.

— Бедный Юлий Цезарь! — с нарочитой жалостью воскликнул Андрюшка Лисицин. — Слушает он теперь нашего Илью и ворочается в гробу. Куда ему до нашего воеводы!

Выждав, пока стихнет смех, Илюшка серьезно сказал:

— Ежели нужно, я возьмусь и за кол. И не побоюсь уложить врага. А заодно и тех, кто вместо дела зубоскалит. Что же до Юлия Цезаря, то пускай себе ворочается сколько хочет…

Когда все планы были отвергнуты, я предложил поговорить с Комаровым по душам. Отдайте добром, иначе отнимем. Волей народа и законным образом. И самого из села выдворим.

— Видали чудака? — возмутился Илюшка Цыганков. — Да ты что, спятил? Как же это можно с кулаком по душам?

Но ребята все же поддержали меня. Попытка не пытка. С кулаками надо не только драться, а и маневрировать. И если маневр даст то же, что и драка, лучше обойтись без драки.

Володька Бардин предложил выбрать делегацию. Но я возразил против этого.

— К мельнику пойду один. И не от комсомола, а от кресткома. С комсомолом он не будет разговаривать. А от кресткома вряд ли увильнет…

И вот я снова отправился на мельницу. Поговорить по душам. А почему бы и нет? Ведь он же человек, Комаров. И должен откликнуться на голос времени. А если не откликнется, тем хуже для него. Мы же от обращения к нему ничем не пострадаем.

И на этот раз я увидел Клавдию. От удивления даже поморгал глазами. Не обманывает ли зрение? Но зрение не обманывало. То была живая Клавдия. Она стояла у стены дома, подставив лицо неяркому солнцу.

Я окликнул ее. Она встрепенулась, глянула в мою сторону и заторопилась к калитке. В черной юбке, белой кофточке, с зачесанными назад темными волосами, она показалась какой-то другой. И лицо необычно задумчивое, будто с ней стряслось горе.

Подойдя к забору, Клавдия сказала:

— Здравствуй! А я только что думала о тебе. И хотела повидаться. Но не знала, где и как.

— Мне нужен твой отец, — в свою очередь, сказал я, словно оправдываясь. — О том, что ты дома, даже не подозревал. И очень удивился.

— Вчера приехала, — сказала Клавдия и почему-то опустила глаза. — А завтра уезжаю. Навсегда.

Она произнесла это «навсегда» отчетливо, точно подчеркивая. Но я сделал вид, что ничего не заметил. От этой встречи мне было как-то не по себе, хотя любопытство уже начинало разбирать. Хотела повидаться со мной. И уезжает отсюда навсегда. Что все это значит? Но я напустил на себя безразличие и будто ради вежливости спросил:

— Опять в Воронеж?

— Да, — кивнула Клавдия. — Работаю там. Чертежницей. Закончила курсы и поступила.

— И как?

— Ничего. Нравится…

Хотелось сказать, что и Маша Чумакова в городе. Но я удержался. Она ж не знает ее, Машу. Да и мне нет дела до нее, Клавдии. И я сухо повторил:

— Отец нужен. По важному делу. Он дома?

— Дома, — замялась Клавдия. — Но не один… У него гости. Не очень чтобы такие… Ваши, деревенские.

Я почесал затылок.

— А вызвать нельзя? Так и так. Срочное дело. Прямо неотложное…

Клавдия подумала и открыла калитку. У дома сказала:

— Побудь здесь. Сейчас спрошу…

И почти тут же вернулась с отцом. Я шагнул к мельнику и, не поздоровавшись, сказал:

— Завтра обсуждаем вопрос… Беднота требует отобрать мельницу. Потому и беспокою. Лучше всего переговорить… Может, добровольно отдадите? Проникнетесь духом и решитесь. Так было бы удобней для вас. А мы бы выдали бумагу…

Суровое лицо мельника дрогнуло. Он. посмотрел себе на ноги, помолчал. А потом предложил:

— Пойдем в дом. И там поговорим.

Он отступил, давая мне дорогу. Проходя мимо Клавдии, я заметил на лице у нее испуг. И невольно замедлил шаг. Но Комаров подтолкнул в спину.

— Пошли, пошли. На улице о таких делах не толкуют!..

В знакомой комнате перед бутылками и тарелками сидели Дема Лапонин и пономарь Лукьян. Позади раздался железный щелчок, и Комаров, опустив ключ в карман, присел к столу.

— Вот теперь поговорим. И поговорим начистоту… — И, повернувшись к гостям, пояснил: — Прохвост, за мельницей пришел. Слыхали? Сперва сто двадцать целковых содрал. Потом муки пятьдесят пудов увез. А теперь вот за мельницей явился. Что скажете?..

Я стоял у порога и не знал, что делать. В голову не приходила возможность встречи с Лукьяном и Демой у Комарова. Да еще когда они бурые от водки. Они тоже некоторое время пялили на меня помутневшие глаза. А потом Дема, передернувшись, процедил:

— Этот гадюка и нам причинил немалый урон. Чуть ли не всего исполу лишил. И отца в тюрьму упрятал.

— Тако ж и на церковную собственность покусился, — добавил пономарь. — В святом месте дьявольское гнездо свил. Вертеп сатанинский устроил…

— Видишь, сколько за тобой грехов, — сказал Комаров. — А их, грехи-то, искупать придется. Просто так не списываются.

— Учиним божий суд, — пьяно пробасил Лукьян. — Святую инквизицию.

— Какую там святую, — зарычал Дема, наливаясь кровью. — Самую что ни на есть чертячью. Задушить как собаку, и в пруд с камнем на шее. На самое глубокое место. Пущай тоды комса ищет…

Вначале думалось, что они пугают. Но вскоре я понял, что ошибся. Они готовы были лопнуть от ненависти и живьем съесть меня. Я стоял, не чувствуя самого себя. А в голове проносились мысли: что делать, как вырваться?

Страх толкает на крайние действия. Так говорилось в какой-то книге. Так случилось и со мной. Не отдавая себе отчета, я шагнул к столу и схватился за спинку свободного стула.

— Душите! Вешайте камень! Бросайте в пруд! А только знайте: и вас в том пруду утопят! Всех до единого! Как бешеных! Что оторопели? Думали, испугаюсь? Как бы не так! Попробуйте тронуть! Не один к вам явился! Там ждут комсомольцы! Те самые, каких голодранцами величаете! Они разнесут этот дом, разгромят ваши осиные гнезда! Чтобы никогда не измывались над народом! И не обжирались за его счет!

Не ожидавшие такого отпора, они сидели неподвижно, как в столбняке. И только когда я перестал кричать, Дема, точно опомнившись, вдруг грохнул кулаком по столу и рявкнул:

— Убью!..

Он медленно поднялся. Но Комаров остановил его:

— Свяжем и запрем в чулане. А сами посмотрим, есть там кто или нет. Если они тут, голодранцы, выпустим. Не докажет, что было. Ну, а если никого нет… — Челюсти его, как жернова, задвигались, заскрежетали. — Тогда за все поплатишься, щенок. Шкурой своей поганой… — И, поднявшись, бросил гостям: — Принесу ремни. Покрепче скрутим…

Он вышел в соседнюю комнату. А я стоял, впившись ногтями в спинку стула, и леденел от ужаса. Неужели выполнят угрозу? Что же делать? Броситься к окну? Но на окнах — двойные рамы. К тому же они с той стороны, где Дема. Перехватит и задушит. Кричать? А кто услышит? Клавдия? А может, она заодно с ними?

Комаров вернулся с ремнями.

— Надежные, — сказал он, распуская их. — Свяжем так, что и не дохнет. Ну давайте…

Дема и Лукьян разом встали. Я поднял стул над головой и отступил к двери.

— А ну подходи, кто первый! Кому-нибудь, а проломлю череп! Подходи же! Ну!..

В ту же минуту в дверь раздался стук и послышался девичий голос:

— Папа, открой! К тебе пришли!

Для них это был удар грома. Они стояли, как поверженные. Я опустил стул. Неужели произошло чудо? Может, ребята и в самом деле нагрянули?

Стук повторился, частый, настойчивый. И голос Клавдии — нетерпеливый и встревоженный:

— Папа! Да открой же! К тебе пришли!..

Дема и Лукьян опустились на свои места. Они растерянно смотрели на дверь, словно оттуда должен появиться сам дьявол. Вынув ключ из кармана, Комаров дрожащей рукой вставил его в замочную скважину.

Дверь широко распахнулась, и снова послышался голос Клавдии:

— Пожалуйста, проходите!..

В комнату вошел мой дядя, Иван Ефимович. В руках он держал новые сапоги. Нет, не держал, а протягивал Комарову, как дорогой подарок.

— Вот получай. До сроку заказ выполнил. Прошу учесть… — Но, заметив Дему, Лукьяна и меня, согнал с лица улыбку. — Да тут целая сходка. И даже мой племянник. Что за компания?.. — И мне строгим тоном: — Тебе чего тут надо? И отчего такой белый?

Я невольно провел рукой по лицу.

— Что мне надо, мое дело. А чего белый… Хозяин так угостил… — И мельнику официально: — Прошу, гражданин Комаров. Думайте и решайте. Три дня сроку. А пока до свидания!

И, не чувствуя ног, выбежал во двор. Здесь ко мне бросилась Клавдия. Она тряслась, как в лихорадке.

— Все слышала и видела. Подсмотрела в замочную скважину. А когда отец пошел за ремнями, кинулась позвать кого-нибудь. И встретила его, сапожника… — И с шумом перевела дыхание. — Господи, что ж это делается! Что творится на белом свете!

С благодарностью я пожал ее руку. Но сказал спокойно, даже беспечно:

— Зря волновалась. Нарочно они это. Чтобы постращать. А только мы не из пугливых…

*

Крупный и густой дождь лил непрерывно. Последние сугробы в яружках смыло, вода двинулась навстречу Потудани. Скоро река затопила прибрежный луг, подступила к огородам. Кудлатые и безлистые вербы над водой сразу уменьшились, будто их подрубили, и выглядели корявыми кустами.

Нечего было думать о доме. В такую погоду ни пройти, ни проехать на хутор. По непролазной топи я еле добрался до Бардиных, живших неподалеку от сельсовета. И раньше мне приходилось ночевать у них. Теперь же и подавно ничего другого не оставалось.

Заодно я прихватил с собой новые материалы рабфака на дому. Володька тоже трудился над ними. И каждую бандероль ждал с нетерпением.

Мы сразу же отправились в безоконную пристройку, называвшуюся клетью. Там мы спали на узком лежаке, сколоченном из досок. А перед сном при свете коптилки дискуссировали. Так и в этот ненастный вечер. Закрывшись на засов, мы принялись за новый материал. Но гранит на этот раз оказался слишком крепким, и грызть его не хватало сил. А тут еще дождь. Его монотонный шум за тонкой стеной клонил ко сну. Зевота до боли растягивала рты, а холод забирался в самую душу. И мы сдались…

Разбудил нас тревожный стук. Это была Домка Землякова. Володька зажег коптилку, открыл дверь и снова юркнул под лоскутное одеяло. Домка вошла и остановилась за порогом. Она была вся мокрая, точно только что вылезла из реки. С высоко подоткнутой юбки по красным от холода ногам стекала вода. Рыжие волосы из-под шерстяного платка мокрыми прядями прилипали ко лбу и пухлым щекам. И все же выглядела вдова бойко, даже задиристо, будто собиралась драться. Скосив на нас узкие глаза, она насмешливо проговорила:

— Дрыхнете, молодчики? А вода греблю размывает.

Мы разом привстали на соломенном тюфяке.

— Какую греблю? — спросил я, чувствуя озноб во всем теле, — Что ты мелешь?

— А что слышишь, то и мелю, — огрызнулась Домка и вдруг сникла, будто решив, что незачем юродничать. — Комаровскую греблю вода размывает.

Мельник в город сбежал, а заставни оставил закрытыми. Вот вода и переполнила пруд. И уже через греблю хлещет.

Мы переглянулись, словно спрашивая друг друга, верить или нет.

— А ты откуда знаешь об этом?

— Знаю, коль говорю, — опять окрысилась вдова. — И советую, поживей поворачивайтесь. А то поздно будет.

— А почему Лобачева не предупредила?

— А где он, твой Лобачев? — переспросила Домка. — С вечера куда-то смотался. И до сих пор глаз не кажет. Даже жена не в курсе… — И с вызовом глянула на меня. — Вот и решилась тебя разыскать. Принимай меры, рашпиленок… Не то на первом же собрании костей не соберешь…

С этими словами она шагнула в темноту и с силой захлопнула дверь. А мы снова тревожно переглянулись. Володька первым пришел в себя и рывком выбросился из постели. Дрожа всем телом, я последовал его примеру. Под топчаном нашлись два пустых мешка. Мы сложили их капюшонами и надели на головы. Володька снял с гвоздя веревку и где-то отыскал зубило.

— Голыми руками замки на заставнях не возьмешь…

Засучив штаны выше колен, мы выскочили во двор. Холод неласково обнял нас, острыми колючками впился в босые ноги. Кругом шумел дождь, и казалось, кроме этого шума, на свете ничего не было. И все же в груди теплилась радость. Сработала-таки хитрость. Испугался Комаров народа. Бросил мельницу и унес поганую душу. Ну и скатертью дорога. Сгинуть тебе, кулак, на веки вечные.

А еще радовала Домка Землячиха. Какой смелой оказалась вдова! В какую пору явилась! Что же заставило? И откуда дозналась?

Мы двигались по нижней улице. Она вся была сплошь затоплена жидкой грязью. Под ногами то и дело попадался нерастаявший лед. Он обжигал подошвы. Мы двигались друг за другом: я впереди, Володька за мной. Дождь густым потоком падал с черного неба. Темень была такой плотной, что ничего не виделось перед глазами. Каким-то чутьем я угадывал хаты. Прижатые ливнем к земле, они тянулись навстречу. Но вот и последняя. Сейчас дорога должна раздвоиться. Одна пойдет направо через Молодящий мост на Карловну, другая поползет на косогор. Эта другая и ведет на мельницу.

Я держусь левой стороны и скоро замечаю, что мы поднимаемся в горку. Нет, чутье не обмануло меня. Мы на верном пути. Володька все время окликает меня. Я каждый раз отзываюсь. Наши голоса вспыхивают в шуме и тут же гаснут, будто залитые дождем.

На пригорке в общий шум врывается какой-то грохот. Я останавливаюсь, прислушиваюсь. Володька тыкается мне в спину и тоже останавливается.

— Это мельница, — говорит он. — Работает.

— Значит, Комаров не сбежал? — спрашиваю я. — А Домка наврала?

— Нет, — уверенно отвечает Володька. — Если бы Комаров был дома, мельница не работала бы. Не стал бы пускать в такую ночь…

Под горку мы не шли, а скользили по грязи. Я сбил пальцы о камень. Боль была режущей, но я скоро забыл о ней. Мельница и впрямь работала полным ходом. Оба колеса сбрасывали воду. А внутри вхолостую кружились жернова. Высекаемые камнями искры прошивали темноту. Было жутко. Казалось, во тьме и грохоте орудуют сами черти. Мы стояли, прижавшись друг к другу, и прислушивались. Но, кроме звона жерновов, грохота колес и шума дождя, ничего не различали. Зачем Комаров пустил мельницу? Чтобы испортить жернова? Или вывести из строя колеса? Сколько же злобы в этом человеке! А ведь в церковниках ходил, в святошу рядился.

Но эти мысли владели мной лишь короткую долю времени. Их сменили другие, требовавшие действия. Остановить мельницу. Для этого перекрыть лотки заставнями. И преградить воде путь к мельничным колесам.

Я увлек Володьку во двор. Скользя и падая, мы подобрались к лоткам. На них не было заставней. Они исчезли бесследно. Должно быть, сам Комаров спрятал. Остановить мельницу нельзя. Она будет работать, пока не рухнут под водяным напором колеса.

— На большой мост! — крикнул я Володьке. — Поднять не только верхние, а и средние заставни! Тогда уровень воды опустится ниже лотков и мельница сама станет!..

Держась друг за друга, мы двинулись по гребле. Через нее перекатывалась вода. Она уже размывала насыпь, сбрасывала под откос комья и камни.

Чем дальше, тем труднее было идти. Местами вода доходила чуть ли не до колен. А огромный пруд, по которому хлестал дождь, все напирал. И казалось, ничто уж не устоит перед его натиском. Но мы все же двигались вперед, дрожа от холода и страха. Где же этот большой мост? Только бы добраться до него. Сбить замки и поднять заставни. И тогда злые потоки устремятся в проемы. И уровень в пруду станет понижаться. Вот только бы добраться до большого моста!..

Неожиданно Володька споткнулся, свалил и меня. На секунду голова моя оказалась в воде. Она хлынула в рот и нос. Я вскочил и Долго отфыркивался грязью. А когда снова взял Володьку за руку, услышал его испуганный голос:

— Ничего не сделаем! Опоздали! Надо уходить!..

Я с силой потащил его вперед. Несколько минут мы шли, скользя в воде. Но вот ноги ступили на ровную и твердую поверхность. Это был мост. Через него также сбегала вода. Но перила еще возвышались над ней. Да и поток на мосту не был сильным.

Замки на заставнях оказались под водой. Чтобы подобраться к ним, надо было спуститься в воду. Володька вызвался попробовать первым. Я обвязал его одним концом веревки, другой обмотал вокруг себя. И держал все время, пока он, по плечи в воде, отыскивал замок. И вот радостный крик:

— Есть! Порядок!..

Но замок не поддавался. Не раз Володька с головой уходил под воду. Наконец он поприподнялся и прокричал:

— Не сломать!

— Перейди на другой! Может, с тем сладишь?..

Володька послушался и, поддерживаемый мною, передвинулся на соседнюю заставню. Но и на той замок оказался крепким. Володька долго и бесполезно возился с ним. Я уже собирался остановить его, чтобы самому попробовать, как вдруг почувствовал под ногами толчок. Страшная мысль полоснула мозг. Не раздумывая, я потянул за веревку.

— Назад! — крикнул я в исступлении. — Скорей назад!..

Проникнувшись тревогой, Володька быстро поднялся, перевалился через перила. В ту же минуту мост снова дрогнул, с треском пошатнулся и медленно двинулся. Мы со всех ног бросились к гребле. С разбега я упал на землю, ногтями впился в глину. Веревка рванулась в сторону, туго натянулась. Должно быть, Володьку отбросило за насыпь. Позади раздался грохот. Затем все заглушил рев воды.

Ноги мои свисали над пропастью. Я все глубже впивался пальцами в греблю. Но это не спасло бы меня, если бы не веревка. Она тянула в сторону и удерживала на земле. Поняв это, я осмелел и осторожно пошарил ногой. И задел что-то твердое. Боковая свая? Да, это была она. Упершись в нее, я стал подтягиваться. Вот и вторая нога уперлась в дерево. Я заметил, что барахтаюсь в грязи. Вода уже схлынула с гребли и теперь ревела там, где был мост. Упираясь ногами в сваю, я потянул веревку. Она задергалась, будто отвечая. Не помня себя, я заорал:

— Во-ло-дя-я!

Внизу послышался ответный крик. В диком реве он показался стоном. Я снова потянул веревку. Скорей! Скорей! Может, он ранен? Может, нуждается в помощи? Веревка поддавалась с трудом. Боясь сорваться, я тянул медленно. И наконец увидел его, Володьку. Он карабкался на греблю, подтягиваемый мною. Вот и совсем вылез, лег рядом.

А внизу могуче рычал поток. В прорву устремлялась вода, скопившаяся в пруду. За греблей, широко разливаясь по лугу, она уносила последние обломки моста.

Отдышавшись, мы встали. И вдруг заметили, что дождь перестал. А на востоке уже сияла светлая полоса неба. Начинался рассвет. Володька глянул в прорву и, вздохнув, сказал:

— Ах ты ж, беда! Не отстояли!

— Зато мельница остановилась, — заметил я. — Послушай…

И в самом деле, колеса уже не ворчали, не плескались наплывом. Да и рев в прорыве глох, терял силу. С каждой минутой вода в пруду оседала, натиск ее слабел.

— Ладно, — сказал Володька. — Леший с ним, с мостом. Он же был старый. А мы построим новый. Мельница-то теперь наша!

— Да, да! — подтвердил я. — Теперь мы хозяева и мельницы и пруда. Законные…

Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись. На нас не было места, не залепленного грязью. Только зубы в предрассветном сумраке сверкали белизной.

*

На другой день я обо всем доложил Лобачеву. Он решил создать комиссию. Она должна описать брошенное имущество. Сельисполнитель отправился вызывать активистов. В сельсовет зашел Максим Музюлев. В последнее время он опять наведывался домой редко, и мы обрадовались ему. Лобачев передал участковому мой рассказ о Комарове.

— Разбегаются крысы, — мрачно заключил милиционер. — Чуют, корабль ихний идет ко дну…

Через час мы отправились на мельницу. Лобачев включил в комиссию и нас с Володькой Бардиным. Вызвался принять в ней участие и Музюлев. Утро стояло ясное и теплое. Черные тучи, изрыгавшие потоки на землю, куда-то исчезли. Но грязь на улицах была непролазная. Мы шли босиком, засучив штаны выше колен. Только Лобачев и Максим не разулись. Председатель сельсовета жаловался на ноги и боялся простудить их, а участковый не имел права нарушать форму. Из-за них мы двигались медленно, так как им часто приходилось с трудом вытаскивать сапоги.

По дороге к нам присоединились любопытные. Новость уже расползалась по селу и волновала мужиков. Мельник сбежал. Оставил мельницу, дом и удрал. А под конец навредил. По его вине вода сорвала мост и ушла из пруда. Такое не часто случается.

Дом показался одиноким и осиротевшим. Стены его были украшены потеками, на стеклах окон, будто слезы, блестели невысохшие капли дождя. Входная дверь была распахнута настежь, точно хозяин ждал гостей. И комнаты пустовали. А все добро исчезло, будто его и не бывало. Значит, мельник готовился к бегству давно. И потихоньку вывозил имущество. И наверно, сбежал бы, если бы даже я не явился с нашим требованием. Мы с Володькой переглянулись. Да, так оно и есть И нашей заслуги, что все это стало народным, нет никакой. Но мы не страдали честолюбием и скоро забыли о своем открытии. Важно, что мельница становилась общественной. А чья в том заслуга, значения не имело.

Я вышел из дому и бесцельно побрел в сад. У забора остановился. Отсюда, с пригорка, виден был пруд. Теперь он был покрыт лужами. Вода задержалась лишь в глубоких впадинах Только на стрежне она продолжала неудержимо двигаться. На пруду кишмя кишела ребятня. Она собирала карасей, линьков и раков. Где-то среди них был и Денис. Вернувшись домой мокрый и грязный, я разбудил его и шепотом сообщил, что пруд сошел.

— Рыба прямо на земле валяется, — говорил я сонному брату. — Бери сколько хочешь голыми руками…

Поняв, наконец, в чем дело, Денис скатился с печки, схватил ведро и огородами помчался к реке. Теперь он был среди них, юных рыболовов. Я всматривался в мальчишек и не находил брата. Может, он где-либо в камышовых зарослях?

Где-то неподалеку раздался приглушенный стон. Я прислушался. Стон повторился — жалобный, безысходный. Я двинулся вдоль забора. И скоро в углу сада увидел Джека. Он лежал на земле, вытянув ноги, и казался дохлым. Из полуразжатой пасти текла пена. Заслышав шаги, он поднял голову и посмотрел на меня мутными глазами. Потом снова уронил ее и жалобно вздохнул.

На мой зов явились Лобачев и Максим. Они осмотрели собаку. Музюлев зачем-то даже перевернул ее на другой бок.

— Отравлен, — сказал Лобачев. — Хозяин порешил. Не захотел взять с собой. А живым оставить пожадничал.

— Сам он хуже собаки, этот Комаров, — сказал Максим и расстегнул кобуру. — Надо пристрелить, чтобы не мучился. — И протянул наган мне. — Хочешь?

Я отступил назад и замахал руками.

— Что ты, Максим! Я никак не могу. Лучше ты сам…

И опрометью бросился из сада, зажав уши ладонями. За домом остановился и опустил руки. Какой страшный человек Комаров. Отравить собаку, которая охраняла его. Да еще какую собаку-то. Вспомнился разговор с Денисом. Он жалел, что я не потребовал Джека за то, что тот покусал меня. Наверно, он сейчас упросил бы Музюлева не убивать его. А почему я не сделал этого? Почему испугался и убежал как оглашенный? Может, надо было бы вызвать ветеринара? Ведь он, ветеринар-то, совсем недалеко тут. И мог бы через час какой-нибудь явиться. В самом деле, может, еще не поздно? Помешать Музюлеву и вызвать ветеринара. Я бросился в сад.

— Не надо стрелять! — закричал я. — Лучше позовем ветеринара!

Ответом был выстрел, гулко прокатившийся над землей. Через минуту эхо трижды повторило его над прудом.

*

Объединенное заседание сельсовета и селькресткома, на котором обсуждался вопрос о восстановлении брошенной Комаровым мельницы, затянулось до полуночи.

Домой я возвращался один. Костя Рябиков приболел и на заседание не явился. Ночь стояла темная, но грязи уже почти не было. Жаркое солнце за несколько дней подсушило землю.

Я шел торопливо, насвистывая «Молодую гвардию». Всякий раз, когда приходилось идти ночью одному, я насвистывал этот марш. А насвистывал, чтобы отогнать страх. Сколько ни доводилось мне блуждать по ночам, я так и не мог побороть это чувство.

Так свистел я и в эту ночь. И свистом давал знать, что мне море по колено. А сам напряженно зыркал глазами по сторонам. Особенно напряг зрение между Молодящим мостом и Карловкой, когда дорога пошла меж кустами. Жуткая четверть версты перед самым хутором, поблизости от вековых дубов, на которых грачи уже свили гнезда. За каждым кустом чудился притаившийся леший либо в образе злого духа, либо в образе дикого зверя. Леший вот-вот должен наброситься на меня, растерзать в клочья. И я громко свистел, а сам с отчаянием считал медленно тянувшиеся минуты. Вон она, родная Карловка! Совсем близко, рукой подать. Там-то уж нет ни диких зверей, ни коварных духов. А вот тут, на мрачном, заросшем ольховыми кустами болоте, тут сердце так трепетало, что готово было расстаться с телом. Тут оно предчувствовало что-то страшное.

И предчувствие не обмануло. Внезапно на дорогу вышли двое. Лица их были обмотаны чем-то темным. И только глаза сверкали, как у голодных волков.

Я невольно замедлил шаг. Они молча подошли. Коренастый и плечистый ударил меня в лицо. Я отшатнулся, но сразу же стремительно ринулся на него и тоже ударил в лицо. Он отпрянул назад, а я бросился по дороге. Но в ту же минуту другой, худощавый, чем-то ударил меня сзади. Боль отшвырнула в сторону. Худощавый споткнулся о мою ногу и грохнулся на землю. Что-то тяжелое звякнуло на дороге. Я кинулся к кусту, но тяжелый удар в голову свалил меня.

Потом удары посыпались, как каменные глыбы. Я закрывал лицо руками, но невольно хватался за грудь, бока. Они топтали меня, били сапогами. Боль нестерпимо полосовала тело, но я сдерживал стой. Ничто в эту минуту не могло разомкнуть мои челюсти.

А они продолжали бить, топтать. Это длилось долго. Тело перестало чувствовать. Может, потому, что на нем уже не было живого места?

Новый удар по голове. Яркая вспышка в глазах. И черная пелена. И как будто тут же новая вспышка. И рвущая боль во всем теле. После забытья сознание снова ожило. Слух уловил приглушенные голоса.

— Живучий большевичок.

— Отжился ленинец. Навек задохся.

— По кустам понесем?

— К черту по кустам. Вымокнем. А то и завязнем.

— Как же тогда?

— Поволокем по дороге к берегу. А там сбросим в воду, и поминай как звали.

— Пойду камень возьму. Где он тут?..

Я сильней стиснул зубы, боясь обнаружить жизнь. Не испугала речка, в которой они собирались утопить. Все что угодно. Только бы не стали снова бить.

Вдруг один из них тревожно сказал:

— Кто-то едет.

Другой тут же ответил:

— Да. Кого-то несет.

— Бери его. Потащим в кусты…

— Дюже нужен. И тут не заметят…

Они оставили меня на обочине и скрылись. Я напряг все силы и неслышно пополз к дороге. А стук колес и лошадиный топот уже приближались. Кто-то гнал коня рысцой. Я полз медленно, цепляясь руками за землю. Ползти было трудно, все внутри переворачивалось. Хотелось прилечь, передохнуть. Но нельзя было останавливаться. Не успеть — значило погибнуть.

Вот и дорога. И лошадь уже рядом. Я собираю оставшиеся силы и привстаю на колени.

— По-мо-ги-те!..

Лошадь шарахается в сторону. Но возница удерживает ее. И останавливается передо мной. Я узнаю его. Сосед Иван Иванович, дед Редька. Он спрыгивает с телеги, наклоняется надо мной.

— Кто тут? Никак Хвиля?

— Скорей! — шепчу я. — Они рядом. Убьют и вас…

Иван Иванович с живостью подхватывает меня, втаскивает в телегу. Потом вскакивает сам и хлещет коня. Тот с места берет рысью.

— А-а! — ликующе тянет Иван Иванович. — Вот они! Гонятся! А ну-ка, потягаемся!..

Он привстал на колени и принялся хлестать лошадь кнутом. Та перешла в галоп и стремительно помчалась вперед. Меня швыряло из стороны в сторону. Боль туманила сознание. Но и на этот раз я не разжал челюсти. Нет, и теперь враги не услышат моего стона.

Когда они отстали, Иван Иванович придержал лошадь и повернулся ко мне:

— Ну как, здорово помяли? Э, да ты весь в крови! Может, в больницу?

— Домой, — сказал я. — Скорей домой…

Иван Иванович звучно сплюнул на обочину.

— Ах, бандиты! Под суд их, проклятых!.. — И снова, наклонившись надо мной, запричитал: — Ай, ай, ай! Как они тебя! Креста на них нету! Да ты хоть распознал их?..

Я и сам думал об этом. Кто они? Плечистый и худощавый. Неужели Дема и Миня? Но, может быть, и не они? Может, другие кто-либо?

— Нет, не распознал. Закутали лица чем-то.

— Как это закутали?

— Не знаю. Чем-то обвязали. По самые глаза… И голоса оттого глухие…

Дед Редька снова закачался и запричитал:

— Ай, ай, ай! На убивство шли. И за нами неспроста гнались. Добить хотели. Не люди, а звери. И как же ты, господи, терпишь таких?..

Въехав к нам во двор, он снял меня с телеги, помог дойти до крыльца и постучал в дверь. А когда в сенях послышались шаги и отчим спросил, кого бог послал, повелительно крикнул:

— Принимай пасынка, Данилыч! Да поживей! Побитый парень!

Напуганный отчим открыл дверь. И когда увидел меня, ахнул:

— Кто ж тебя так-то? Да у кого ж налегла рука?

С помощью Ивана Ивановича он завел меня в комнату, помог лечь на топчан. На ходу повязывая юбку, вошла мать. Как подкошенная упала передо мной на колени:

— Убили! Убили, изверги!

— Не убили, мама, — сказал я. — Живой. И буду жить…

Но мать не долго плакала. Она бросилась на кухню, чтобы согреть воды и помыть меня. Иван Иванович собрался уходить. Я остановил его.

— Прошу… никому об этом… Не надо будоражить людей… И сеять страх…

Пообещав молчать, дед Редька ушел. А отчим с большими предосторожностями принялся раздевать меня.

*

Однажды тишину хаты разорвал громкий плач Дениса. А потом послышался грозный голос матери:

— Ах ты, стервец! Ах ты, паршивец! Я ж тебе покажу! Сейчас ты у меня запляшешь!..

И вслед за тем — стук, крик, плач. Я прислушивался и удивлялся. Никогда еще мать не била Дениса, своего любимчика. Больше все доставалось мне. На меня она не жалела ни палки, ни веревки. И вдруг такой оборот. Должно быть, очень набедокурил.

Спустя некоторое время, когда за стеной улегся шум, ко мне зашел отчим. Вид у него был игривый, в глазах плясали смешинки. Усевшись на табурет, он пальцами разделил бороду и спросил, кивнув на горницу:

— Слыхал? Как мамка Дениску-то? Ух, как она его!.. Насилу отнял… — И беззвучно рассмеялся, вытирая слезящиеся глаза. — И ведь что придумал, пацан! Прямо комедия! Ей-богу! Мудрец не дотемяшит… — Он ближе придвинул табурет и, оглянувшись на дверь, продолжал: — Странности заметила мать. Молоко, видишь ты, стало испаряться. Да, да, испаряться. И не просто молоко, а самый вершок, сливки то есть. Истопит кувшин, поставит в погреб целый, с пеночкой, а через день аль два смотрит — и глазам не верит. Четверть кувшина испарилось. Ну, то есть прямо улетучилось. И притом пеночка в полной исправности. Никак и ничем не тронутая. Что за оказия? Куда девается молоко? А в другом кувшине — ничего. Все в порядочке. И так, почитай, цельный месяц. С той поры, значитца, как ты свалился. Мать и так и этак. И кувшины переменит и местами переставит. Все одинаково. В одном обязательно испарится. И все это при нетронутой пеночке. К бабке Гулянихе мать ходила. Ну, та подсказала. Домовой, дескать, пристроился. С другой еды на молоко потянуло. Мать после этого малость успокоилась. Домового-то, чай, тоже кормить надо. Домовой-то не чужой, а собственный… — Он погладил бороду и весело улыбнулся. — А нынче этого домового мать и сцапала. Заглянула в погреб и увидела картину. Дениска это сидит на корточках и через соломинку из кувшина молоко тянет. Видишь, как пристрастился. Проткнет незаметно пеночку где-нибудь с краюшку, всунет соломинку и цедит. Вот так-то. Цельный месяц — дополнительное питание сливочками. Ну мать и дала ему сливочки… Так отхлестала веревкой, что, должно, рубцами покрылся. Если бы не отнял, чего доброго, засекла бы. Так рассвирепела… Да оно и то сказать. Молока-то не жалко. Загадка страху нагнала. Как явление какое-то. Хоть молебен служи. Сроду ж подобного не бывало. И главное, с той поры, как тебя подбили. Что тут было думать? Как все понимать?..

Рассказ прервала мать. Она принесла кружку молока, протянула мне,

— Выпей, сынок. Цельное. Скорей поправишься…

Подавив улыбку, я выпил молоко. Оно походило на сливки. Как видно, губа у Дениса не дура. И, как видно, нелегко ему будет отвыкать от такого лакомства.

Мать увела отчима. Надо было вынести лохань с пойлом для коровы. А я опять подумал о Денисе. Ну и ловкач же малый! До чего додумался! А мать заметно подобрела, как меня покалечили. Но кто же все-таки покалечил? Кто они, коренастый и худощавый? И почему закутали рожи? Боялись, что узнаю. Значит, я знал их, раз боялись? Но если собирались убить, чего же было бояться?

Снова в памяти всплыло все, что произошло потом. Утром отчим на соседней лошади привез докторшу. Она осмотрела меня и сокрушенно покачала головой.

— Это ж надо так драться! И что, спрашивается, не поделили?

Потом Денис сбегал за Прошкой Архиповым. Выслушав меня, тот заявил, что немедленно соберет ячейку.

— Кулацкая расправа. И мы должны реагировать…

Еле удалось удержать его. Может, все-таки не кулаки? Но если они, тем более надо быть осторожным. Расправой они рассчитывали запугать молодежь. Так зачем же помогать им? Не лучше ли сохранить все в тайне?

С доводами моими Прошка согласился. Но в райком все же смотался. На другой день явился Симонов. Он выглядел встревоженным, но слушал спокойно. А когда я кончил, уверенно заключил:

— Вылазка врага. Классовая месть. Диалектика…

Однажды я уже слышал от него это слово. А сказал он так, когда узнал о краже антенны. Наверно, лучше всего этим словом выражать вражескую подлость. Но оно напомнило мне о детекторе. Почему он до сих пор не вернулся к нам? Я осторожно спросил об этом секретаря райкома.

— Какой детектор? — переспросил тот, думая о чем-то. — Ах, да! — встрепенулся он. — Просто забыл. Изжили они себя, детекторы. Скоро будут настоящие радиоприемники Ламповые, с батареями и громкоговорителями… — Внезапно он прервал себя, непривычно смутился и сказал — Да ты не думай об этом, Федя. Знай себе поправляйся. Это сейчас главное. А все другое прибудется…

А потом пожаловал следователь в сопровождении Музюлева. У следователя было землистое лицо и отчужденный взгляд. Он допрашивал меня так, как будто я сам избил себя. А Максим сидел на топчане и не сводил с меня глаз. Теперь они были добрыми, его глаза.

Когда я рассказал обо всем, что случилось, следователь спросил, узнал ли я нападавших. Я покачал головой и сказал:

— Нет.

Тогда следователь все так же строго осведомился, подозреваю ли я кого-либо. Перед моими глазами встали Дема и Миня. Вспомнились их угрозы и предупреждения. Скорее всего это они. Но чем можно доказать? На людях они ничем не показывали себя. И я ответил следователю:

— У меня нет доказательств… Я никого не подозреваю.

— А тут и подозревать нечего, — вмешался Максим. — Без подозрений все ясно. Как божий день. Кулацкая работа.

Следователь наморщил бугристый лоб и заметил милиционеру:

— Правосудие руководствуется фактами, а не домыслами, И я просил бы вас… Мы с вами не на собрании.

Допрос длился долго. Я изнывал от боли и усталости. И готов был взмолиться… Следователь, наконец, захлопнул портфель. Но Максим задержался. Стоя перед топчаном, он сказал:

— Прокуроры — это само собой. Пускай копаются сколько хотят. А я не выпущу этого дела. Тут пахнет контрой… — Он вдруг потупился, часто заморгал глазами… — Только ты не подумай. Я берусь за это не ради славы. Нет. Я тоже кое-что понял. Кулаки не лучше бандитов. И пока мы не избавимся от них, жизни не будет.

Я часто вспоминал эти слова. И проникался к Максиму уважением. За последнее время он заметно изменился. Будто вырос на целую голову. И уже не хотелось называть его обидным и несуразным словом Моська.

И еще одно свершилось, пока я валялся в постели. Состоялась районная конференция комсомола. В своем отчете Симонов похвалил и нашу ячейку. На конференции меня избрали членом райкома. А на пленуме — членом бюро и заведующим отделом труда и образования районного комитета. Сокращенно это означало: зав. ОТО РК ВЛКСМ.

Об этом событии рассказал Прошка Архипов. Он горячо поздравил меня с выдвижением. Рады были мать и отчим. Еще бы! Незадачливый сын становился районным работником…

А я испытывал огорчение. Не хотелось расставаться со Знаменкой. И кроме того, опять терзало недоумение. Что нашли они во мне достойного? Почему и за что доверили важный пост? Неужели не могли в целом районе найти получше?

Я замахал перед собой руками, отгоняя нудные мысли, будто они были дымом. Почему я о себе так думаю? Может, и в самом деле люди лучше видят, чем я сам? Да и не пора ли покончить с боязливостью?

В комнату несмело вошел Денис. Глянул на меня заплаканными глазами.

— Знаешь?

— Знаю.

— Не примешь в комсомол?

— Это от тебя зависит. Если больше так не будешь…

— Никогда в жизни!

— Верю. А теперь пойди и попроси у матери прощения.

Денис опустил глаза.

— Не пойду.

— Почему?

Денис передернулся всем телом.

— Больно дерется.

— Ну, как знаешь…

Денис вскинул на меня испуганные глаза.

— Пойду. Только не обмани…

*

Денис ушел за прощением. А я встал и принялся ходить по комнате. Так делал по нескольку раз в день. И это помогало. Правда, плечо все еще давало знать, а бок по-прежнему схватывало клещами. Но все же это было совсем не то. Теперь хоть сгорбившись, а можно было передвигаться без помощи. А главное, с каждым днем становилось лучше. И уже не за горами было время, когда кончится это невольное домашнее заключение.

Перед окном прошли двое. Я узнал Прошку Архипова. Но кто же была девушка? Лена Светогорова? Пока что никто не заглядывал ко мне. Может, Прошка уже снял запрет? Или для Ленки сделал исключение?

Это была Маша Чумакова. Мы долго смотрели друг на друга. Прошка кашлянул в кулак и сказал, что ему нужно к Косте Рябикову.

— Передать повестку. Председателей ТОЗов в район приглашают. Насчет посевной…

Я взглядом поблагодарил его. И когда мы остались одни, сказал:

— Маша, неужели это ты?…

Она больно обняла меня, головой прижалась к груди. А потом, порывисто отстранившись, сказала:

— Как они тебя…

— Ты бы посмотрела тогда, — рассмеялся я. — Живого места не было.

— И сейчас лицо все синее.

— Лицо — пустяки. Уже проходит. А вот бок… Он никак не заживает.

Маша была все та же и какая-то другая. Юнгштурмовка ладно сидела на ней. Пояс перетягивал тонкую талию. На лацкане левого кармана блестел комсомольский значок. А голова была повязана красной косынкой.

Я взял ее за руки и почувствовал загрубелость ладоней. Они еще больше потемнели, будто в них несмываемо въелась заводская копоть.

— Машенька… Как я рад…

Маша посмотрела на меня долгим взглядом и улыбнулась.

— Я тоже рада.

Я снова взял ее крепкую и жесткую руку.

— Надолго?

— На три дня.

— Так мало?

— И то еле отпросилась. Работа ударная.

— А зачем приехала?

— Тебя проведать… — И, заметив мое счастливое удивление, пояснила: — Симонова встретила в обкоме. В отдел рабочей молодежи заходила и встретила. Он рассказал о тебе. Я так переживала. И вот приехала.

Я крепко сжал ее руку.

— А почему уехала? Так внезапно, тайком. Прямо сбежала. Почему? Из-за Мини?

Маша отвела глаза.

— Из-за него ли? Гадина, причинил мне такую боль. И сейчас не могу спокойно вспоминать. А уехала, если хочешь, сбежала из-за тебя.

— Из-за меня?

— Да. Я любила тебя. Любила крепко. Но ты не любил. Я поняла это тогда. Ты опасался. Но не отговаривал. И не волновался. Нет, ты слушай… И я поняла. Конечно, я все равно пошла бы. Даже если бы запретил. Ничто не остановило бы меня. Но тогда я была бы смелее. У меня было бы больше сил. И мне легче было бы бороться. А так… Я шла туда убитая. Шла как на погибель. И даже не верится, что устояла. Чудом каким-то спаслась. А когда вернулась — и совсем убедилась. Ты так обрадовался. Но не мне. Не тому, что я выдержала. А тому, что узнала. И я решила: это все. Сердцем ошиблась. Никакой надежды нет. Мой Никталоп не найдет меня. И стало так горько, так тяжело, что я не выдержала. И уехала. А чтобы легче было расставаться, уехала тайком, внезапно… — Она снова глянула на меня, печально улыбнулась.—

И вот работаю на заводе. А Знаменка… Она останется в сердце. Навсегда… — И опять на лице улыбка, но теперь виноватая, застенчивая. — Вот и разговор. Приехала проведать, а принялась упрекать. И в том, в чем не упрекают. Так что прости, Федя. Само собой получилось. Не обижаешься?

Я покачал головой.

— Вот и хорошо. И договоримся. Не будем будоражить прошлое. Не сбылось, не сталось. Значит, не судьба. Договорились?

Я утвердительно кивнул.

— Вот и хорошо, — повторила Маша. — И я рада. Рада, что повидала тебя. И на родине побывала. А через два дня уеду. К своим рабочим ребятам. Я им много рассказывала о вас…

Она замолчала и устремила взгляд куда-то. Потом принялась рассказывать о заводе, и в голосе ее зазвучала гордость. Там она чувствовала себя не хуже, чем в Знаменке. Ее окружали такие же друзья. Они помогали во всем. А завод перестраивался быстрыми темпами. Менялось старое оборудование. Росли ударные отряды. И потоком шли нужные стране машины.

Я слушал и не перебивал. И радовался за нее.

*

И вот наступил этот день. Я уже ходил, как ходил и раньше. Правда, боль еще давала о себе знать. То резало между ребрами, то ныло в плече. Особенно при быстрых движениях и поворотах. Но все же это было не то, что было. Теперь я выглядел почти так, как до потасовки на болоте.

Больше всего помогла мне мать. Она настаивала какие-то травы и настоями смачивала битые места. Раны и ссадины смазывала медом, который отчим купил у пасечника Гришунина. Украшали меня и зеленые листки подорожника.

Особенно заботливо обращалась мать с моим лицом. По нескольку раз в день она меняла на нем примочки, кровоподтеки протирала самогонкой. И оно быстро приходило в порядок, лицо. Синяки постепенно бледнели, рассасывались, исчезали. Ранки зарубцовывались, подсыхали и отковыривались. И я все больше и больше становился похожим на самого себя.

Можно и нужно было переждать еще, чтобы совсем разделаться с болью и чтобы согнать с лица последние следы неравной схватки. Но нежиться и прохлаждаться дома было некогда. Пришло письмо от Симонова. Товарищеское, дружеское, оно все же звучало требовательно. Ждет не дождется ОТО райкома своего зава. А кроме того, собирается конференция союза работников земли и леса. На ней предполагается рекомендовать меня председателем этого профсоюзного комитета, а попросту батрачкома. И в райцентре предстояло совмещать две работы. Другого выхода не было. В райкоме комсомола платным был один только Симонов. Другие члены бюро трудились по совместительству.

Но Симонов был чутким парнем. И потому предупреждал, что если мои кости не срослись, то лучше еще поваляться дома.

«Леший с ней, батрацкой конференцией, — писал он аккуратными буковками. — Не успеешь к ней, так придумаем еще что-либо. Чтобы управляться с делами, нужно быть здоровым. Райком комсомола не курорт. Вкалывать потребуется на полную катушку. Немало предстоит и бродить по району. А он, район наш, хоть не такой великий, а и не маленький. Иной раз и двадцать верст отмахать понадобится. Фаэтонов же и карет в комсомоле пока что нет…»

К этому же дню отчим сделал сундучок. Небольшой, но вместительный. С гнутой крышкой. Даже с внутренним замочком. Уж и не знаю, где раздобыл он такую редкость. Только краска подвела старика. Получилась какая-то темно-желтая, невзрачная, будто сундучок вываляли в навозе.

— И надо же чтобы так, — сокрушался отчим, дергая себя за бороду. — Чего-то переборщил или недоборщил. Оттого и получился такой загаженный.

— Спасибо большое, — успокоил я его. — Лучшего и не надо.

Отчим блеснул еще молодыми и умными глазами.

— Ладно, сынок, — сказал он. — Приеду в райцентр в гости. И перекрашу заново. В какой-нибудь небесный цвет…

Перед моим отбытием собрались в горнице. Мать обняла меня и крепко поцеловала в губы.

— Счастья тебе большого, — промолвила она, страдальчески глядя на меня, точно я отправлялся в тюрьму. — И крепкого здоровья. Не забывай мать. Она хоть и не баловала тебя, а все ж любила.

Потом отчим облапил меня короткими и сильными руками. И по русскому обычаю трижды поцеловал в щеку.

— Того ж и я желаю, — произнес он и часто заморгал, будто в глаза попала пыль. — И к тому добавляю. Будь здоров не токмо телом, а и духом. И шествуй своей дорогой прямо. Да не виляй в стороны перед каждым бугорком…

Я обнял Дениса. С братом тоже было жалко расставаться. У него также на глазах навернулись слезы. Но он удержался и сказал сердито, будто самому себе:

— И к чему эти нежности? Не навсегда расстаемся…

Нежданно-негаданно в хату ввалились Нюрка и Гаврюха. Прослышав о моем отбытии, они примчались, чтобы напутствовать меня своими наставлениями.

Гаврюха стиснул мою ладонь в своей корявой лапе и сказал, заикаясь так, как будто только что выдул целую бутылку самогона:

— Ни пппухха тттеббббе, ни ппперрра!

А Нюрка вдруг скривилась, точно ей стало нестерпимо больно, и без передыху затараторила:

— И что это ты надумал? Без тебя не обошлись бы там, что ли? Оставался бы дома и горюшка не знал бы. Женился бы, как все прочие. Так нет же! Не сидится парню, не покоится. А что хорошего в этом райцентре? Да и время-то неспокойное. Дома вон и то покалечили. А там, не дай бог, и совсем угробят.

— Типун тебе на язык, — рассердилась мать. — Мало он, бедняга, перенес, чтобы ты еще пророчила?

— Не отговаривай его, дочка, — попросил Нюрку отчим. — Не сам он туда стремится. Судьба дорогу прокладывает. Лучше пожелай счастья в пути.

Нюрка посмотрела на меня долгим взглядом. Потом притянула мою голову и поцеловала меня.

— Ладно уж, — вздохнула она. — Ступай, раз пошел. Только не будь дураком. Людей слушай, а про свой ум не забывай. И не женись на стороне, — И широко улыбнулась. — Жениться домой приезжай. Я уже невесту присмотрела. Есть у нас такая в Сергеевке. Не девчонка, а огонь Кругом что надо…

В сенях послышался сиплый кашель. Явился сосед, Иван Иванович, дед Редька. Он тоже пожелал проститься со мной и также старательно потряс мою руку.

— Валяй, друг сердешный, — сказал он, моргая подслеповатыми глазами. — Да смотри там не подгадь. И нас, земляков своих, не подведи. Мы же, можно сказать, гордимся тобой, нашим карловцем!

Молча посидели минуту, как полагалось по обычаю. Потом вышли во двор. Там еще раз расцеловались. Мать и Нюрка не выдержали и расплакались. Отчим чаще засопел трубкой. А Денис, подхватив сундучок, нетерпеливо сказал:

— Ну пошли, Хвиля. А то ребята заждались…

И мы двинулись вдоль Карловки. В лучах весеннего солнца она казалась нарядной. Бело-розовая кипень заливала сады. Изумрудным ковром стлался луг. Между зелеными вербами поблескивала Потудань.

Денис тащил сундучок, часто перебрасывая его из руки в руку. Я попробовал отобрать его, но брат не сдался.

— Сам донесу. Невесть какая тяжесть…

А сундучок был нелегким. В нем лежали пара белья, ситцевая рубашка, голубой томик Есенина. И полно сдобных «жиримолчиков». Но я все же не беспокоился за брата. За зиму он заметно вырос и выглядел сильным.

Когда мы отошли на порядочное расстояние, Денис доверчиво сказал:

— На днях с Прошкой разговаривал. Велел принести заявление. Обещает вскорости принять в комсомол. Чтобы, значит, в ячейке не было урону…

*

Ребята собрались в клубе, который скоро должен перекочевать на центральную площадь. Так решил сельсовет по нашему предложению. Хоть церковь и пустовала, соседство с ней все же не устраивало.

Прощальная комсомольская сходка. Первым начал Прошка Архипов. Как дьячок, он завел настоящий хвалебен, и я закрыл ему рот ладонью. Ребята засмеялись и дружно закричали:

— Правильно!

А Володька Бардин серьезно заметил:

— Если фонтан чересчур бьет, надо заткнуть его…

Потом вспоминали былые дни. В них много было радостного и горестного. Нет, радостного, пожалуй, больше. И в горестях мы часто находили радости.

Илюшка Цыганков тронул меня за плечо и конфузливо признался:

— Слышь, Хвиля, а я и правда подкапывал. Думал, не настоящий ты. И с Клавкой Комаровой… А началось все с Цезаря. Как приравнял к императору, так я и взъерепенился. А теперь вижу: все зря. И делаю вывод…

А Сережка Клоков серьезно посоветовал:

— Не зазнавайся. И нос не дери. Член бюро райкома — это фигура. Но бывает, и фигура — дура…

Потом говорили другие ребята. Тронули напутствия Яшки Полякова и Семки Сударикова — самых молодых комсомольцев. Яшка попросил не забывать ячейку.

— Она ж для тебя вроде бы вторая мать…

Семка же предложил не задерживаться на полпути:

— Смелей иди в гору. И не хнычь, ежели будет трудно.

Даже Ленка Светогорова и та не утерпела.

— Ты же наш, карловский, — сказала она, глядя на меня лучистыми глазами. — А карловцы — хорошие парни. Вот и оставайся хорошим навсегда…

В конце я держал ответную речь. Мне хотелось сказать многое. Мысли теснились в мозгу, забегали одна за другую. А слова получались корявые, невразумительные. Совсем запутавшись и расстроившись, я заявил:

— Не будем распускать нюни. Раз надо, значит нужно. И прошу: не сомневайтесь. Где бы ни был, останусь таким же. И никогда не забуду родину…

После этого я начал было прощаться, но Прошка Архипов остановил меня.

— Мы пойдем с тобой…

И вот мы всей ячейкой двинулись по селу. Мы шли в ряд и пели комсомольские песни. И весеннее утро от этого становилось еще светлее и радостнее. Нам улыбались люди, выходившие из хат. Нас приветствовало солнце, поднимавшееся над балкой.

На окраине мы остановились. Прошка Архипов обнял меня, щекой прижался к щеке. Так же простились и другие ребята. А Ленка даже поцеловала меня. Я же кивнул всем, будто поклонившись, и сказал:

— До свидания, великие голодранцы!

И пошел по дороге с сундучком в руке. Я шел и чувствовал на себе их взгляд. Но не оборачивался, хотя трудно было удержаться. А не оборачивался потому, что боялся показать мокрые глаза. И только когда отошел далеко, оглянулся и поднял руку. Они тоже подняли руки и помахали мне.

— До свидания! — повторил я сквозь слезы. — Всего хорошего, дорогие друзья!..

1967

Загрузка...