РАЗДЕЛ III. ГЕНИИ-СКАНДАЛИСТЫ

СЕРГЕЙ ЕСЕНИН. «ПРОКАТИЛАСЬ ДУРНАЯ СЛАВА, ЧТО ПОХАБНИК Я И СКАНДАЛИСТ»

Сергей Александрович Есенин родился 21 сентября 1895 года в селе Константиново Рязанской губернии. Родители Есенина были крестьяне.

По окончании школы в 1912 году поэта отправили в Москву к отцу. Вскоре между отцом и сыном наступил разрыв. В одном из писем Есенин писал: «Был болен и с отцом шла неприятность. Теперь решено. Я один. Жить теперь буду без посторонней помощи… Я отвоевал свою свободу. Он мне сказал, что у них мне нечего делать.»

Вполне самостоятельная жизнь Есенина начинается с 1914 года, когда его имя уже довольно часто встречается на страницах художественных журналов.

Большое влияние на поэта оказала Октябрьская революция 1917 года. В автобиографии 1922 года, написанной за границей, Есенин писал: «Самые лучшие поклонники нашей поэзии — проститутки и бандиты. С ними мы в большой дружбе. Коммунисты нас не любят по недоразумению».

В 1921 году произошла встреча Есенина с Айседорой Дункан. Они быстро сблизились и вскоре поженились. О взаимоотношениях Есенина и Дункан сохранилось немало воспоминаний. Большинство их них говорит о взаимной искренности обоих. Дункан была весьма внимательна к Есенину, заботилась о нем.

Ко времени их встречи Дункан была чуть не вдвое старше Есенина. И это, конечно, не могло не отразиться на их отношениях. Были и некоторые другие обстоятельства, которые послужили скорому разрыву.

Еще в 1920 году Есенин познакомился с Галиной Артуровной Бениславской (1897–1926). Галина впервые увидела Есенина в 1916 году во время выступлений и без памяти влюбилась. Позже она мучительно ревновала его к Айседоре Дункан. С 1923 года она некоторое время жила с Есениным и занималась его издательскими делами.

Когда Есенин стал много пить и болел, Бенислав-ская, беспредельно преданная поэту, делала все возможное, чтобы спасти его. Это была борьба за человека и поэта, борьба страстная, самоотверженная и самозабвенная. «Милый, хороший Сергей Александрович! Хоть немного пощадите вы себя. Бросьте эту пьяную канитель», — писала она в одном из писем.

С болью говорила Галина о тяжелых для Есенина последствиях «пьяной канители». «Вы сейчас какой-то «не настоящий». Вы все время отсутствуете. И не думайте, что это так должно быть. Вы весь ушли в себя, все время переворачиваете свою душу, свои переживания, ощущения. Других людей вы видите постольку, поскольку находите в них отзвук вот этому копанию в себе. Посмотрите, каким вы стали нетерпимым ко всему несовпадающему с вашими взглядами, понятиями. У вас это не простая раздражительность, это именно нетерпимость», — писала Галина.

Всем своим существом Бениславская привязалась к Есенину и его родным. Через год после смерти поэта — 3 декабря 1926 года — она застрелилась на его могиле и завещала похоронить ее рядом с ним.

В 1925 году состояние Есенина становилось все худшим. В. Ф. Наседкин вспоминает: «В апреле поползли слухи о близкой смерти Есенина. Говорили о скоротечной чахотке, которую он, простудившись, будто бы поймал на Кавказе.

В половине мая Есенин опять в Москве. Он похудел еще больше и был совершенно безголосый. Да и во всем остальном он уже не походил на прежнего Есенина. Одетый скромно, он смахивал на человека, только что выбежавшего из драки, словно был побит, помят.

О болезни с его же слов я помню следующее:

— Катались на автомобиле. Попали в горы. В горах, знаешь, холодно, а я в одной рубашке. На другой день горлом пошла кровь. Я очень испугался. Чагин вызвал врачей. «Если не бросишь пить, через три месяца смерть», — сказали они и положили меня в больницу. Праздник, Пасха, а я в больнице. Мне казалось, что я умираю. В один день я написал тогда два стихотворения: «Есть одна хорошая…» и «Ну, целуй меня, целуй…»

Однажды В. Ф. Наседкин спросил С. Есенина:

— С чего ты запел о смерти?

«Сергей, как будто заранее был готовый к такому вопросу, торопясь стал доказывать, что поэту необходимо чаще думать о смерти и что, только памятуя о ней, поэт может особенно остро чувствовать жизнь.

Разговор о том же через некоторое время повторился. Есенин ночевал у меня, придя пьяным часа в три ночи.

Утром, проснувшись, он как-то безучастно ждал завтрака. Вид у него был ужасный. Передо мной сидел мученик.

— Сергей, так ведь недалеко и до конца.

Он устало, но как о чем-то решенном, проговорил:

— Да… я ищу гибели.

Немного помолчав, так же устало и глухо добавил:

— Надоело все.

Мне показалось тогда, что Есенин теряет веру в себя.

Пьяный Есенин стал невозможно тяжел. От одного стакана вина он уже хмелел и начинал «расходиться».

Бывали жуткие картины. Тогда его жена Софья Андреевна и сестра Екатерина не спали по целым ночам.

Отрезвев, Есенин говорил, что из того, что случилось, он ничего не помнит. По моим наблюдениям, в этом была правда наполовину.

Однажды я был свидетелем его бредового состояния. У Есенина начались галлюцинации. Усиливалась мания преследования.»

Е. А. Устинова, которая часто бывала откровенна с поэтом, после его смерти вспоминала:

«Помню, заложив руки в карманы, Есенин ходил по комнате, опустив голову и изредка поправлял волосы.

— Сережа, почему ты пьешь? Ведь раньше меньше пил? — спрашивала я.

— Ах, тетя, если бы ты знала, как я прожил эти годы! Мне теперь так скучно!

— Ну, а творчество?

— Скучное творчество! — Он остановился, улыбаясь смущенно, почти виновато. — Никого и ничего мне не надо — не хочу! Шампанское вот веселит, бодрит. Всех тогда люблю и… себя! Жизнь штука дешевая, но необходимая. Я ведь «божья дудка».

Я попросила объяснить, что значит «божья Дудка».

Есенин сказал:

— Это когда человек тратит из своей сокровищницы и не пополняет. Пополнять ему нечем и неинтересно. И я такой же.» Перед отъездом из Москвы в Ленинград Есенин побывал у всех своих родных, навестил детей — Константина и Татьяну (от первого брака с Зинаидой Райх) и попрощался с ними. Пришел перед самым отъездом и к своей первой подруге — Анне Романовне Изрядновой, когда-то работавшей вместе с Есениным корректором в типографии Сытина. (У Изрядновой рос сын Есенина Юрий, родившийся 21 января 1915 года).

С. Б. Борисов вспоминал:

«В день перед отъездом в Ленинград встретил Есенина ночью в клубе Союза писателей. Вид у него был жуткий — растерзанный, лицо желтое, дряблое и глаза красные, как у альбиноса. А в клубе имелось распоряжение — не подавать Сергею вина. После долгих разговоров пришлось уступить. Он мог уйти в какой-либо притон.

Дрожащими руками он наливал в стакан вино и говорил о том, что уедет, бросит пить и начнет работать. Говорил тихо, проникновенно и прочел новое стихотворение.

А потом как-то спросил:

— Умру — жалеть будете?»…

ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ

Маяковский Владимир Владимирович (1893–1930) — советский поэт.

Маяковский начал как яркий представитель русского футуризма, а в конце жизни превратился в певца строительства коммунизма.

И. А. Бунин в своих дневниках 1918—19 гг. показал свое отношение к революции, гражданской войне. Не обошел он своим вниманием и «трибуна революции»:

«5 февраля.

С первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по ихнему нынче уже восемнадцатое.

Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.

А затем я был еще на одном торжестве в честь финнов после открытия выставки. И, Бог мой, до чего ладно и многозначительно связалось все то, что я видел в Петербурге, с тем гомерическим безобразием, в которое вылился банкет! Собрались на него все те же — весь «цвет русской интеллигенции», то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции. Но надо всеми возобладал — поэт Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза — так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил. — Вы меня очень ненавидите? — весело спросил он меня. Я без всякого стеснения ответил, что нет: слишком было бы много чести ему. Он уже было раскрыл свой корытообразный рот, чтобы еще что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только что он сел, как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: зараженные Маяковским все ни с того ни с сего заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и — тушить электричество. И вдруг все покрыл истинно трагический вопль какого-то финского художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясенный до глубины души этим излишеством свинства и желая выразить свой протест против него, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из немногих русских слов, ему известных: — Много! Много! Много! Много! И еще одно торжество случилось тогда в Петербурге — приезд Ленина. «Добро пожаловать!» — сказал ему Горький в своей газете. И он пожаловал — в качестве еще одного притяза-теля на наследство. Притязания его были весьма серьезны и откровенны. Однако его встретили на вокзале почетным караулом и музыкой и позволили затесаться в один из лучших петербургских домов, ничуть, конечно, ему не принадлежащий.

«Много»? Да как сказать? Ведь шел тогда у нас пир на весь мир, и трезвы-то на пиру были только Ленины и Маяковские.

Одноглазый Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствиях, намеревался сожрать Одиссея. Ленин и Маяковский (которого еще в гимназии пророчески прозвали Идиотом Полифемовичем) были оба тоже довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием. И тот и другой некоторое время казались всем только площадными шутами. Но недаром Маяковский назвался футуристом, то есть человеком будущего: полифемское будущее России принадлежало несомненно им, Маяковским, Лениным. Маяковский утробой почуял, во что вообще превратится вскоре русский пир тех дней и как великолепно заткнет рот всем прочим трибунам Ленин с балкона Кшесинской: еще великолепнее, чем сделал это он сам, на пиру в честь готовой послать нас к черту Финляндии!»

Рассказывают, что незадолго до самоубийства Маяковский, встретив на каком-то литературном собрании поэта Адуева, сказал ему, похлопывая по плечу: «Ничего стали писать, Адуев! Подражаете Сельвинскому», — «Что же, — отвечает Адуев, — хорошим образцам подражать можно. Вот и вы, Владимир Владимирович, уже пять лет подражаете себе». Маяковский смолчал.

По поводу «Бани» был устроен в Доме печати диспут. Выступал Левидов и ругал «Баню». Маяковский отпускал с места реплики. Левидов на одну из реплик сказал: «Вы, Маяковский, молчите, вы — человек конченый». И снова Маяковский смолчал.

Незадолго до самоубийства Маяковский сказал Полонской:

«Если хотят засушить цветок, нужно это сделать тогда, когда цветок еще пахнет. Как только он начал подгнивать — на помойку его!».

Маяковский говорил Жарову: «Шура, вам сколько лет?» — «25». — «Так имейте в виду, что когда мужчина не старше 25, его любят все женщины. А когда старше 25 лет, то тоже все женщины, за исключением одной той, которую вы любите и которая вас не любит».

На его вечерах стали зевать, а то и посвистывать. Анатолий Мариенгоф рассказывает-об одном из последних публичных выступлений поэта перед сту-д ентам-экономистами.

«Маяковский закинул голову:

— А вот, товарищи, вы всю жизнь охать будете. «При нас-де жил гениальный поэт Маяковский, а мы, бедные, никогда не слышали, как он свои замечательные стихи читал». И мне, товарищи, стало очень вас жаль…

Кто-то крикнул:

— Напрасно! Мы не собираемся охать.

Зал истового захохотал…

— Мне что-то разговаривать с вами больше не хочется. Буду сегодня только стихи читать…

И стал хрипло читать:

Уважаемые товарищи потомки!

Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне, Наших дней изучая потемки, вы, возможно, спросите и обо мне…

— Правильно! В этом случае обязательно спросим! — кинул реплику другой голос…

Маяковский славился остротой и находчивостью в полемике. Но тут, казалось, ему не захотелось быть находчивым и острым. Еще больше нахмуря брови, он продолжал:

Профессор, снимите очки-велосипед!

Я сам расскажу о времени и о себе.

Я, ассенизатор и водовоз…

— Правильно! Ассенизатор!

Маяковский выпятил грудь, боево, по старой привычке, засунул руки в карманы, но читать стал суше, монотонней, быстрей.

В рядах переговаривались.

Кто-то похрапывал, притворяясь спящим.

А когда Маяковский произнес: «Умри, мой стих…» — толстощекий студент с бородкой нагло гаркнул:

— Уже подох! Подох!»

Творческий кризис, отторжение от читателей стало одной из причин, толкнувших Маяковского к самоубийству. Другой равнозначной причиной, по мнению биографов, была неустроенность личной жизни.

12 апреля 1930 года, за два дня до смерти, он написал прощальное письмо:

«Всем. В том, что умираю, не вините никого, и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.

Мама, сестры и товарищи, простите — это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.

Лиля, люби меня.

Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо. Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся. Как говорят — «инцидент исперчен», любовная лодка разбилась о быт.

Я с жизнью в расчете и не к чему перечень взаимных болей; бед и обид.

Счастливо оставаться.

Владимир Маяковский.

12.4.30 г.

Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным.

Сериозно — ничего не поделаешь.

Привет.

Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо бы доругаться.

В. М.

В столе у меня 2000 рублей — внесите в налог.

Остальное получите с Гиза.

В. М.»

Маяковский, написав это письмо, два дня еще оттягивал роковой поступок. Накануне дня смерти он посетил вечеринку у Валентина Катаева, где встретился с Вероникой Полонской. «Обычная московская вечеринка. Сидели в столовой. Чай, печенье. Бутылки три рислинга…» Маяковский, по воспоминаниям Катаева, был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Милый. Домашний…

ХУДОЖНИК ТУЛУЗ-ЛОТРЕК — ЗАВСЕГДАТАЙ БОРДЕЛЕЙ

После смерти Анри Тулуз-Лотрека одна очаровательная аристократка заметила: «Я бы занялась Лотреком и, думаю, выйдя за него замуж, спасла бы его». «Почему же вы не сделали этого, когда было еще не поздно? — с горечью воскликнул друг художника. — Неужели он тогда был еще недостаточно знаменит?» Увы, красавица лишь следовала странной моде того времени: вздыхать о судьбе Ло-трека, Великого и Ужасного, которого никто не захотел осчастливить при жизни — это так «романтично»!

А ведь родился художник для того, чтобы быть счастливым — потомок аристократического рода, богатый наследник, единственный обожаемый сын. «Маленькое сокровище» — сразу прозвали его домочадцы. В жилах своевольного малыша текла кровь Тулуз-Лотреков — страстных охотников и неисправимых донжуанов («Не надо смешивать любовь с постелью», — изрек как-то его прадед). Фантазер, выдумщик, заводила во всех детских играх, Анри примирял даже вечно враждующих родителей — да, он рос настоящим Тулуз-Лотреком!

Но судьба недолго благоволила к будущему художнику. В 13 лет он сломал левую ногу, а через полгода — правую. Два года в инвалидной коляске, без движения, без надежды: кости срастались мед-ленно и плохо. Так «Маленькое сокровище» стал калекой (скорее всего он, как и его младший брат, который не прожил и года, оказался жертвой дурной наследственности, ведь его родители были двоюродными братом и сестрой). Анри практически перестал расти и уже больше никогда не расставался с палкой, без которой не мог ходить. Он с ужасом изучал в зеркале свою нелепую фигуру: огромная голова, непропорционально короткие руки и ноги. С каждым днем он делался все безобразнее: толстел нос (позднее Лотрек насмешливо сравнивал себя с Сирано), выпячивались губы, деформированный рот шепелявил, брызгал слюной. Какую злую шутку сыграла с ним судьба! Вот таким — карликом, гномом, маленьким уродцем — Лотрек прожил оставшиеся ему 23 года…

Анри был рожден для любви, но где было найти ту желанную, которая с любовью прижалась бы губами к его шепелявому рту, снизошла до его убожества?! Охота, спорт, любовные приключения — все, что составляло сущность жизни Тулуз-Лотреков — для «Маленького сокровища» оказались лишь миражом. Он четко осознал, что ждет его в будущем еще в 16 лет, когда лежал в гипсе после второго перелома и с наступлением темноты, мучаясь, ждал прихода своей кузины Жанны д’Арманьяк. «Я слушаю ее голос, но не решаюсь смотреть на нее, — писал он. — Она такая статная и красивая. А я не статен и не красив.» Природа жестоко поступила с Анри, она пробудила в нем юношу и тут же лишила юности. Лотрек должен закрыть свою душу для любви, он слишком уродлив для этой тонкой материи. Что он прочтет в глазах девушек? Только отвращение. Что его ждет в аристократической среде, в обществе резвых молодых людей и соблазнительных женщин? Только унижение… Граф Анри Тулуз-Лотрек избирает другой путь: он становится художником, переезжает на ослепляющий мишурой Монмартр и берет себе псевдоним «Трекло» (по просьбе отца, дабы не запятнать благородную фамилию)…

Все, что Лотрек вложил бы в любовь, он вкладывает в дружбу и работу. Он был настоящим аристократом и не принимал ни жалости, ни сочувствия, наоборот, всегда первым подшучивал над собой, награждая свою внешность едкими, уничижительными эпитетами. И только близкие друзья понимали, что когда Лотрек, паясничая, бросает: «Эх, хотел бы я увидеть женщину, у которой любовник уродливее меня!», то он близок к отчаянию. Если невозможна высокая любовь, то неужели он никогда не узнает и физической страсти? В минуту сердоболия приятель решил излечить художника от мучившего его комплекса. Молоденькой натурщице Мари Шарле суждено было стать гидом Лотрека в стране плотской любви. Тоненькая, почти без бюста, с огромными глазами и большим ртом, она была настоящим животным, порочным и сладострастным. Отдаваясь любому, Мари искала все новые чувственные наслаждения. Уродство Лотрека она находила даже пикантным… Анри был поражен: оказывается, его внешность вызывает у женщин определенного сорта не жалость, а… патологию. Впрочем, это именно та любовь и те женщины, которые уготованы ему в жизни. Неприкрытая похоть и сумасбродные извращенки. Временами Лотрек был готов умереть от отвращения к себе. Но связь с Шарле открыла ему, что он очень темпераментен и его освобожденная плоть не знала теперь никаких тормозов. На долгие годы его лозунгом стали слова: «Для постели может сойти что угодно», а его «возлюбленными» — падшие женщины…

Особняком в вакханалии чувственных наслаждений стоит недолгий роман Лотрека с Мари-Клементиной (Сюзанной) Валадон. Современники окрестили ее «Страшной Марией» и были правы: одухотворенная красота скрывала ее злую, испорченную душу. Для достижения своих целей она с легкостью шла по головам близких ей людей. Эта участь постигла и влюбленного Лотрека… Будущая известная художница, Валадон в то время позировала за гроши студентам, ремесленникам, случалось, что и мэтрам (Ренуар называл ее любимой моделью). Ее не считали недотрогой: бурные романы сменяли друг друга, и никто с уверенностью не мог бы назвать отца ее незаконнорожденного сына.

Вид Лотрека, его уродливая внешность и страстная натура привлекали «Страшную Марию» — такого у нее еще не было. К этому примешивался и чисто практический интерес: втайне от всех она увлекалась рисованием и пользовалась каждым удобным случаем, чтобы научиться мастерству. В этом смысле Лотрек как профессионал и его артистическое окружение были находкой. Анри чувствовал себя с Марией легко: она напоминала его «подружек за два франка» и не имела предрассудков.

Однажды Валадон обедала у Лотрека, на стол подавала закоренелая пуританка Леонтина — объект бесконечных шуток художника. Забавы ради Лотрек попросил Марию раздеться, та согласилась и невозмутимо встретила Леонтину в одних туфлях и чулках. Любовники еле сдерживали смех… Чувство Анри к Марии было искренним, и та ловко обыгрывала благоприятную ситуацию. Валадон постоянно вела с художником жестокую игру, мучила и изводила его капризами. Позировала тогда, когда хотела, уходила и возвращалась, не объясняя причины. Мария ревниво оберегала свою личную жизнь и пичкала Лотрека всяческими небылицами. «Воображения у нее предостаточно, ей ничего не стоит солгать», — жаловался художник друзьям и все равно тянулся к своей мучительнице. Как-то раз он ворвался в мастерскую приятеля в чрезвычайном волнении: «Скорее, Мария хочет покончить с собой! Это серьезно!» Лотрек буквально не находил себе места. Они поспешили к дому Анри. Каково же было их изумление, когда, поднимаясь по лестнице, через открытую дверь они услышали спокойный диалог двух женщин — Марии и ее матери. «Зачем ты сделала это?» — ворчала мать. «Он не хотел пойти на это, и я пустила в ход крайнее средство», — отмахивалась Мария. «Могла бы еще потерпеть…». На Лотреке лица не было, с минуту он молча стоял, потом развернулся и вышел на улицу. Наверное, только тогда он понял, что Валадон просто использовала его, его знания, его деньги, его чувства, в душе смеясь над нелепой влюбленностью карлика. Лотрек, как ребенок, плакал у себя в мастерской, потом с остервенением начал пить. Это был очередной мираж — а за веру в миражи принято расплачиваться…

Анри Лотрек вернулся к тем женщинам, с которыми он не чувствовал себя смешным — к проституткам. «Да, он может представить свой список побед, но все эти тысяча и три женских имени зарегистрированы в префектуре полиции», — усмехались его недруги. Художник парировал: «Бордель? Ну и что? Дом у воды» (от франц, «bord d’eau»). Его привлекала приглушенная тишина домов терпимости, сонная атмосфера, царящая здесь, но больше всего — сами обитательницы, их любовь, в которой они забывали свою профессию и требовательность порочных мужчин. «До чего они нежны друг с другом», — удивлялся Анри. Очень скоро он пришел к мысли, что разница между маркизами из аристократического района и жалкими потаскухами с базарной площади заключается лишь в одежде. Главным для него всегда оставался человек, и он не уставал повторять друзьям, что у проституток «замечательная душа». Именно им он посвятил целую серию прекрасных полотен, а также свой знаменитый альбом с грустным названием «Они». Для кого-то проститутки были вещью, для Лотрека — подругами. Одно время художник, покинув Монмартр, жил в борделях то на улице Жубер, то на улице Амбуаз, то в районе Оперы. Отверженный и презираемый, он тянулся к отверженным и презираемым. Падшие женщины не только утоляли его плотоядный голод, но дарили ему нежность — «лакомство, которое за деньги не купишь». Художник часами гладил ручку какой-нибудь девицы, выслушивал исповеди, утешал, поцелуями высушивая набрякшие от слез веки, запоминал дни рождения и именины своих подруг, делал им подарки, приносил изысканные деликатесы к их небогатому столу. По вечерам Лотрек перебрасывался с ними в карты.

В минуты тоски он всегда приходил сюда — это была его семья, в этом была его личная жизнь. «Я нигде не чувствую себя более свободно», — признался он однажды. И проститутки платили ему любовью и уважением. Ненасытный уродец? Да он гораздо нормальное тех, кто, выйдя из полутемных спален на улицу, сразу же старается принять благопристойный вид… В выходные они разыгрывали «Маленького Приапа» в карты, и эта «соленая игра» приводила Анри в восторг… Когда-то давно он решил ничему не удивляться, но одна из его подружек с улицы Амбуаз удивила его, растрогав до слез. Проститутка Мирей, которая злоупотребляла косметикой и обесцвечивала волосы до оттенка яичного желтка, принесла художнику в подарок маленький букетик фиалок за два су. Лотрек поставил букетик в стакан с водой и взволнованно показывал его друзьям, словно школьник. Мог ли он предположить, что презираемая обществом шлюха способна на такую деликатность!

Как и у каждого мужчины, у Лотрека был свой идеал красоты. Он терпеть не мог, когда женщины бесстыдно выставляли напоказ свое тело — эта красота не должна была принадлежать всем. Необъяснимую слабость питал художник к огненнорыжим волосам. «Когда женщина рыжая — по-настоящему рыжая — это для венецианцев!» — взахлеб объяснял он друзьям. На память потомкам он оставил многочисленные изображения рыжеволосой Кармен Годен, которую безнадежно любил. Стоит взглянуть на картины Лотрека, чтобы убедиться в том, как дорог был художнику его скромный идеал! По трагической иронии судьбы именно рыжеволосая женщина принесла ему самую страшную беду. Однажды Лотрек обратил внимание на постоянную посетительницу модного кабаре. Ее худое лицо, на которое падали прямые рыжие пряди волос, сразу очаровало его. Девица с печальным и животным выражением лица оказалась обыкновенной шлюхой. Друзья предупреждали Лотрека, но разве его можно было остановить? «Рыжая Роза», действительно, сделала художнику жуткий «подарок», заразив его сифилисом.

Судьба оставила для Лотрека в любви одну только роль — роль наблюдателя. Он чувствовал себя браконьером и с интересом исследовал все стороны этой всепобеждающей страсти. Вскоре он зачастил в кафе «Ла сури» — резиденцию парижских лесбиянок. Они приняли художника в свою среду и делились с ним своими секретами. Иногда он приглашал девицу по прозвищу «Жаба» в дом свиданий, где знакомил ее со своими подружками и с любопытством наблюдал страстные женские ласки. Впрочем, он быстро охладел к таким экспериментам, заявив: «Женщина, влюбленная в другую женщину — самое безумное существо!»

В жизни Анри было много грязных связей и бесчисленное количество жриц продажной любви, но от этого его душа не стала грязной и извращенной. Он хотел и умел любить. Сколько желанных женщин прошло мимо! Сколько женщин так и не узнало, как их любил смешной карлик! Увидев на улице пленительную незнакомку, он часто бравировал: «Захочу, и она станет моей за каких-нибудь пятьдесят франков!» И сколько в его голосе было боли! Любовь он мог лишь покупать, довольствуясь суррогатом настоящего чувства. Лотрек и не смел претендовать на большее, не досаждал никому ненужными откровениями. Правда, один-единственный раз друзья стали свидетелями драматической сцены: художник, не совладав с нахлынувшими чувствами, признался знакомой в любви. «Подождите, — сказал он ей, — я сяду у вас за спиной… Мне так легче разговаривать с вами… И я буду так же близко от вас… Мне не обязательно видеть вас, я знаю вас наизусть… Я предпочитаю даже, чтобы вы на меня не смотрели». Дама с трудом сдерживала слезы… «Лучший способ обладать женщиной — это писать ее», — сказал мудрец Дега. И Лотрек мог бы тысячу раз подписаться под этим афоризмом. О его влюбленностях мы можем судить по его картинам. Но кто был для него единственной и желанной, приходится лишь предполагать, ведь все его «музы» оставались лишь грезами, мечтами, бесплодными надеждами отчаявшегося гения.

Возможно, его кумиром была танцовщица Джейн Авриль, которая развлекала вульгарную публику кабаре на Монмартре. Ее называли «Безумной Джейн», морфинисткой, извращенной девственницей, а Лотрек прославил ее в портретах и изысканных плакатах. А, может быть, он всю жизнь ждал знаменитую пассажирку из 54-й каюты? Лотрек увидел ее на пароходе и, забыв обо всем на свете, последовал за ней. Жена колониального чиновника, возвращаясь в Сенегал, нежилась в шезлонге, а Анри, не смея приблизиться к ней, рисовал и рисовал ее тонкий профиль, теша себя очередной иллюзией. Удивительно трепетно относился Лотрек и к жене своего друга Таде Натансона — Мизии. Мизия была поразительно красива, к тому же слыла виртуозной пианисткой. И в то же время в ней жил маленький капризный бесенок: так, все триста тысяч франков, что дали за ней родители, она потратила на белье — «приданое феи».

Мизия должна была догадываться о страсти своего неказистого друга, но что могла она сказать ему в ответ? Когда Лотрек приезжал к супругам Натансон в гости, он часто уводил Мизию в сад. Она садилась на траву, делая вид, что читает, а Лотрек, вооружившись кистью, щекотал ей ступни, на которых он рисовал воображаемые пейзажи. Мизия смеялась, и художник был готов продолжать игру бесконечно. Но это была единственная вольность, которую позволял себе Лотрек. Он смирился с недоступностью счастья и умел жить жизнью своих друзей. Какой радостью озарялось его лицо, когда «мечта» отдавала себя его приятелю: будто бы частица счастья перепадала и ему!..

Только раз судьба как будто улыбнулась ему. В 1897 году Лотрек влюбился в свою молоденькую родственницу Алину, только что окончившую монастырскую школу. И девушка ответила ему взаимностью. Но это был очередной мираж: отец Алины, в ужасе, наложил вето на это непонятное бессмысленное чувство. Что ж, Анри привык считать себя горбатым донжуаном, промотавшим жизнь в погоне за несбыточной мечтой… И он снова и снова возвращался в дома терпимости, где в ночных кошмарах, наверное, перед ним проходили его мучительницы-утешительницы: Жанна д’Арманьяк, Мари Шарле, Валадон, Мирей, «Рыжая Роза», Мизия. Недоступные, бесстыдные. Грезы и грязная действительность. И трагедия в который раз переплеталась с банальным фарсом.

ВАН МЕЕГЕРЕН И ЕГО ГЕНИАЛЬНЫЕ ПОДДЕЛКИ

Хан Ван Меегерен — сын школьного учителя — родился 3 мая 1889 года и был третьим из пяти детей в семье. Его мать проявляла некоторые склонности к музыке и рисованию до замужества. Однако после она была вынуждена отказаться от этого. Приглушенный талант матери в полной мере проявился в самом хрупком из ее детей — Хане.

Несмотря на недовольство отца, Ван Меегерен все свое свободное время проводит в мастерской учителя Кортелинга. Учитель прививает ему вкус к старинной манере письма и одновременно обучает его владению этой манерой. Для учителя и ученика подлинная живопись кончается XVII веком. Предметами их обожания являются Г. Терборгх, Ф. Халс, П. де Хох, Я. Вермер.

В 18 лет Хан Ван Меегерен записывается в Делфтский технологический институт, чтобы слушать там курс архитектуры. Однако самое большое внимание Меегерен уделяет занятиям в Школе изящных искусств. Живопись занимает его гораздо больше, чем архитектура. Свои каникулы он проводит у Бартуса Кортелинга. В это время завершается его формирование как художника.

Закончив четвертый курс, летом 1911 года Меегерен встречает Анну де Воохт. Весной следующего года, несмотря на возражения отца Ван Меегере-на, они вступают в брак. В это время Анна уже ждет ребенка. Супруги отправляются жить к бабке Анны. Их материальное положение незавидно.

В это время Ван Меегерену 23 года. Чтобы поддержать свою семью, он начинает продавать свои первые картины. Он все чаще задумывается над тем, чтобы стать профессиональным художником.

В Делфте раз в пять лет организуется конкурс живописи для студентов. Золотая медаль, вручаемая за лучшее произведение, обеспечивает лауреату определенный престиж и сразу же приносит известность. Ван Меегерен решает попытать счастья. Он приступает к работе над акварелью. Сюжетом избран интерьер церкви Сен-Лоран в Роттердаме. Сложность модели позволяет ему использовать свои познания в архитектуре и продемонстрировать прекрасное владение традиционной манерой письма.

Покоренное традиционным голландским стилем и виртуозностью исполнения, жюри конкурса единодушно присуждает Ван Меегерену первую премию. Он становится местной знаменитостью, его акварель продается за достаточно высокую цену. Получают признание и другие его картины. Теперь он — художник.

Ван Меегерен стремится обеспечить себе твердое социальное положение и поступает в Академию изящных искусств в Гааге. Ему присваивают 4 августа 1914 года звание мастера искусств.

Акварель «Интерьер церкви Сен-Лоран» до сих пор остается его самым знаменитым произведением. Он втайне делает с нее копию с целью продать ее одному богатому коллекционеру. Ван Меегерен намеревается выдать эту копию за оригинал. Жена художника заклинает его не делать этого.

С течением времени Ван Меегерен продолжает утверждаться как художник. Его мастерство приобретает прочное признание среди небольшого круга любителей. Вскоре один торговец картинами заключает с ним контракт. В 1916 году открывается первая выставка Меегерена.

Друг художника Ван Вайнгаарден обладает подлинным даром перекупщика. Постепенно Меегерену приходит мысль взяться за реставрацию малоценных полотен XVII и XVIII веков. Прекрасное владение техникой позволяет ему придать этим картинам достоинство настоящих произведений искусства. Эта деятельность оказывается очень доходной.

В 1928 году Ван Меегерен со своим другом обнаруживают картину, в которой они признают работу Франса Халса. Если бы была установлена подлинность этого портрета, он бы принес им целое состояние. Друзья с большой тщательностью и осторожностью берутся за реставрацию картины. Затем они ее показывают известному художественному критику и искусствоведу доктору Хофстеде де Грооту. Он признает подлинность произведения и предлагает найти покупателя. После того, как картина была продана, известный критик Бредиус заявляет, что это — подделка. Ван Вайнгаарден вынужден вернуть покупателю деньги. Он решает разыграть Бре-диуса. Ему он показывает свою собственную картину, выдавая ее за творение Рембрандта. Известный критик признает подлинность картины. Здесь и совершается мщение Вайнгаардена. Театральным жестом он разрезает полотно. Бредиус осмеян и подавлен. Вайнгаарден и Меегерен убеждаются в некомпетентности искусствоведов, в силе условностей, опутавших мир искусства.

На сороковом году Меегерен ведет бурный образ жизни. Он развелся с Анной де Воохт, заводит роман с женой одного из критиков и в 1929 году женится на ней. После свадьбы время от времени у него появляются небольшие романы с натурщицами. Отношения с отцом разорваны. Отец отрекся от своего сына-художника. Меегерен чувствует себя изгоем.

Меегерена мучает один вопрос: как добиться, чтобы холст и подрамник были подлинными? Довольно легко найти у антиквара картину XVII века, не представляющую серьезной художественной ценности. Нужно очистить несколько слоев живописи, не повредив подмалевок. Это очень сложная операция. При написании картины нельзя пользоваться веществами, которые вошли в обиход позднее эпохи великого мастера Вернера. Это можно установить с помощью химического анализа. Ван Ме-егерен научился сам приготовлять краски, нашел поставщиков других редких веществ.

Однако самая главная проблема — проблема кракелюр.

Именно на этом и удавалось разоблачить большинство подделок. Масляная живопись сохнет очень медленно. Довольно быстро затвердевает лишь поверхностный слой краски. Для полного высыхания требуется по меньшей мере полвека. Позднее появляются кракелюры — трещины на картине, со временем они множатся. Гениальная мысль Меегерена заключалась в том, чтобы, очистив прежнее изображение на картине, писать новое, тщательно сохраняя каждую трещинку первоначальной подмалевки. Для того, чтобы добиться надлежащего затвердения красок, после долгих поисков Меегерен решает обратиться к последним достижениям современной химии. К концу 1934 года ему удалось изобрести такие масляные краски, которые в специальной печи при температуре 105 градусов по Цельсию затвердевали по истечении двух часов настолько, что их не брал обычный растворитель.

Следующей проблемой было то, что на протяжении веков на поверхности картины накапливается пыль, которая въедается в малейшие трещинки живописи. Ван Меегерен находит гениальное решение. После того, как высохнет слой лака на картине, он покрывает все полотно тонким слоем китайской туши. Тушь просочится в трещины, заполненные лаком, затем художнику остается лишь смыть китайскую тушь и лак с помощью скипидара, а тушь, проникшая в трещины остается и создает видимость въевшейся пыли. Чтобы придать картине окончательный облик, Меегерен еще раз покрывает ее слоем лака сверху.

В 1935 году Ван Меегерен приступает к осуществлению своего замысла. Он пишет одного Франса Халса, одного Терборха, двух Вернеров. Первая из его картин — «Пьющая женщина».

В свете весеннего дня 1937 года Меегерен рассматривает свое произведение — самую крупную живописную подделку всех времен — «Христос в Эммаусе» Вернера. Эту картину ждет крупный публичный триумф. За нее он получил очень крупную сумму — один миллион шестьсот тысяч франков.

Летом 1938 года Меегерен со своей женой Йо переселяется в Ниццу в квартал Симмьеских озер. Они покупают там роскошную виллу, которая расположена на уступах горных отрогов, откуда открывается вид на город и море. Построенное из мрамора здание насчитывает пять больших салонов в первом этаже и двенадцать спальных комнат во втором. В другой части здания находятся большой музыкальный зал, галерея и библиотека. Все комнаты меблированы с большой роскошью. На вилле постоянно устраиваются вечеринки, празднества.

«Игроки в карты» — вторая картина де Хоха, написанная Меегереном. Новая подделка будет пущена в продажу значительно позже. Она будет продана лишь в 1941 году. За 750 тысяч франков ее приобретет богатейший промышленник Ван дер Ворм.

Капитал от продажи «Христа в Эммаусе» и «Любителей выпить» позволяет Меегерену расходовать ежемесячно 600 тысяч франков. Со своей женой он ведет разгульный и расточительный образ жизни. Меегерен неумеренно употребляет алкоголь, начинает пробовать морфий.

У 52-летнего Ван Меегерена скапливается капитал в 4 миллиона франков, вырученных от продажи его трех последних картин.

Новым посредником для художника становится Ван Страйвесанде. Меегерен передает ему своего «Христа и неверную жену», а затем случайно узнает, что он тесно связан с нацистскими кругами. Однако уже было поздно. Баварский банкир Алоис Мидль уже прослышал об открытии неизвестной картины Вернера и информировал об этом Вальтера Хофера — агента гитлеровского режима, которому поручены розыск художественных ценностей в оккупированных странах. Меегерен уже не может вмешаться и что-либо предпринять. В конце концов в сделку вмешивается Голландское государство. За картину назначена цена в миллион 650 тысяч гульденов (около 6 миллионов франков). Немцы требуют покупки этого шедевра голландского национального достояния и продажа картины превращается в государственное дело. После тайных переговоров сделка осуществляется следующим образом: в обмен на картину третий рейх возвращает Голландии 200 подлинных полотен, которые были украдены нацистами во время вторжения. После получения этих картин Голландское государство выплачивает наличными деньгами запрошенную сумму Мидлю и Ван Страйвесанде. Последний отдает около 4 миллионов франков Меегерену. Меегерен не испытывает удовлетворения. Он знает, что Мидль и Вальтер Хофер работают на рейхсмаршала третьего рейха и коллекционера произведений искусства Германа Геринга.

В период с 1939 по 1943 год Ван Меегерен создает тринадцать подделок. Пять из них не были проданы. Остальные восемь принесли 7 миллионов 254 тысячи гульденов, то есть примерно 250 миллионов франков, из которых Меегерен получил самое меньшее 170 миллионов.

Соляная шахта в Альт-Аусзее (Австрия) в 1945 году, личная коллекция Геринга, искусствоведческая комиссия союзнических держав — таковы факторы, которые привели к странной развязке этой истории.

В нацистских архивах обнаруживаются следы цепочки, которая приводит к Ван Меегерену. Выясняется, что он — это последнее звено в цепочке людей, связанных с продажей картин. В конце мая 1945 года люди, ведущие расследование, появляются у Ван Меегерена. 29 мая 1945 года Хан Ван Ме-егерена арестовывают по обвинению в сотрудничестве с врагом. Фальсификатор оказывается в отчаянном положении. События принимают абсурдный оборот. Меегерен обвиняется в сотрудничестве с гитлеровцами и разграблении художественного национального достояния. Однако он же вернул в Голландию 200 подлинных художественных произведений. На допросах Меегерен хранит молчание. Сказывается отсутствие наркотиков, к которым он уже успел пристраститься. Молчание становится для обвинителей своего рода доказательством виновности. 12 июля Меегерен делает сенсационное признание, что он сам автор интересовавшей суд картины.

Несмотря на сведения, сообщенные художником, полиция и служба безопасности хотят быть абсолютно уверенными, что Меегерен способен имитировать мастера XVII века. Меегерен берется на глазах у полицейских в своей мастерской создать нового Вернера. В конце июля в своем большом доме на Кайзерхрахт под постоянным наблюдением Ван Меегерен начинает писать своего последнего Вернера. Это — «Молодой Христос, проповедующий в храме». Вся Голландия взбудоражена. В печати развернулась шумная кампания. Все обсуждают сенсационное дело Ван Меегерена. Юридически трудно доказать его виновность, поскольку он раскрыл себя и поскольку покупатели его подделок отнюдь не случайные люди.

В конце сентября 1945 года Меегерен заканчивает работу над «Молодым Христом, проповедующем во храме». 11 июня 1946 года по приказу министерства юстиции назначена специальная комиссия по расследованию. В нее входят эксперты, историки искусства, химики.

Утром 29 октября 1947 года у дверей четвертой палаты амстердамского городского суда собралась огромная толпа. Сюда примчались журналисты со всего мира. Слава Ван Меегерена порождена всемирным любопытством.

12 ноября 1947 года объявляется решение суда: Хан Ван Меегерен приговорен к минимальному на-Казанню — одному году лишения свободы. Его подделки не уничтожаются, а возвращаются их владельцам.

26 ноября 1947 года Меегерен поступает в клинику Валериум. Перед этим он подписал просьбу о помиловании на имя королевы. 30 декабря 1947 года Хан Ван Меегерен умирает от сердечного приступа. Проведенный в декабре опрос общественности показал, что он был в то время самым популярным человеком в стране.

ВАН ГОГ ВИНСЕНТ: БЕЗУМНЫЙ ХУДОЖНИК

Винсент Ван Гог — голландский художник, страдавший приступами безумия. О его во многом скандальной жизни рассказывает Анри Перрюшо в книге «Жизнь Ван Гога».

«Теперь Винсент вспыхивает по любому поводу и даже без всякого повода. Неопределенность планов Гогена приводит его в опасное возбуждение. Он-способен впасть в неистовство, обнаружив, что у Гогена лоб значительно меньше, чем можно ожидать от человека такого ума. Гоген только плечами пожимает. Уже раза два Гоген просыпался среди ночи: Винсент бродит по комнате. «Что с вами, Винсент?» — спрашивает встревоженный Гоген. Винсент, ни слова не говоря, возвращается в свою спальню.

На мольберте у Винсента стоит картина. Он начал писать новую «абстрагированную картину» — «Колыбельную». Несколько дней назад он вскользь заговорил с Гогеном об исландских рыбаках, «одиноких среди опасностей в печальных морских просторах». Мысли о них и навеяли Винсенту умиротворяющий материнский образ «Колыбельной».

Гоген в свою очередь закончил портрет Винсента, пишущего подсолнухи. 22 декабря Винсент взглянул на портрет — да, это он, «страшно изнуренный и наэлектризованный», он теперь и в самом деле такой. Это он, спора нет, — и Винсент произносит страшную фразу: «Да, это я, но только впавший в безумие».

Вечером оба художника пошли в кафе, заказали абсент. И вдруг Винсент швырнул стакан в голову Гогена. Гоген успел увернуться. Он сгреб Винсента в охапку, выволок из кафе, а дома отвел в комнату и уложил в постель. Винсент мгновенно заснул.

На этот раз Гоген окончательно решил: при первой возможности уедет из Арля.

Наутро Винсент проснулся совершенно спокойный. Он лишь смутно припоминал, что произошло накануне. Кажется, он оскорбил Гогена? «Охотно прощаю вас, — заявил Гоген, — но вчерашняя сцена может повториться, и, если вы не промахнетесь, я могу выйти из себя и задушить вас. Поэтому позвольте мне сообщить вашему брату, что я возвращаюсь в Париж».

«Мне кажется, — написал Винсент брату, — что Гоген немного разочарован в славном городе Арле, в желтом домике, где мы работаем, и особенно во мне. Конечно, здесь нам обоим придется преодолеть еще немало серьезных трудностей. Но эти трудности скорее в нас самих, чем вовне. Словом, по-моему, он должен окончательно решить — уехать или остаться. Я посоветовал ему сначала все хорошенько обдумать, а потом уже действовать. Гоген очень сильный человек, с большими творческими возможностями, но именно потому он нуждается в покое. А где же он его найдет, если не здесь? Я жду, что он примет решение совершенно хладнокровно».

Легко сказать — хладнокровно! Вечером в воскресенье 23 декабря Гоген вышел погулять, вышел один. О Винсенте он не подумал. Отныне их содружеству положен конец. Гоген уедет завтра же. Но не успел Гоген миновать площадь Ламартина, как услышал за своей спиной «торопливые, неровные шаги», так хорошо ему знакомые. Он обернулся как раз в ту минуту, когда Винсент бросился на него с бритвой в руке. Гоген впился в Винсента почти магнетическим взглядом — «взглядом человека с планеты Марс», по выражению Винсента. Винсент замер, опустив голову. «Вы неразговорчивы, ну что ж, и я последую вашему примеру», — сказал он и вдруг бегом помчался домой.

Гогену было отнюдь не по душе проводить еще одну ночь в столь опасном соседстве. Он отправился в первую попавшуюся гостиницу, снял там комнату и улегся спать. Но пока, взволнованный происшедшим и, вероятно, укоряя себя за то, что не сделал попытки успокоить Винсента, он тщетно надеялся забыться сном, в желтом домике разыгралась драма: Винсент, вернувшись к себе и, очевидно, ужаснувшись тому, что в беспамятстве едва не учинил насилия, обратил свою ярость против самого себя и отсек себе левое ухо.

Карета увезла его в больницу. В больнице он проявлял признаки такого возбуждения, что его вынуждены были поместить в палату для буйных.

И снова Винсент оказался в одиночестве, в самом страшном одиночестве — Винсент Ван Гог был отторгнут от нормальной человеческой жизни. Винсент Ван Гог сошел с ума…

Примерно в километре от Сен-Реми, у подножия Альп, Моссанская дорога выходит на плоскогорье Антик. Здесь от дороги отходит сосновая аллея, она и ведет к старинному монастырю Сен-Поль, строения которого разрослись вокруг храма XII века.

В начале века врач-психиатр Меркюрен основал в этом монастыре санаторий. Некоторое время дела лечебницы шли довольно хорошо. Но к 1874 году, поскольку ею вот уже пятнадцать лет управлял бывший судовой лекарь, доктор Пейрон, она почти совсем захирела.

Доктор Пейрон и принял Винсента, когда тот приехал в Сен-Поль. Винсент очень спокойно предъявил доктору медицинское свидетельство, написанное доктором Юрпаром, и внятно изложил Пейрону историю своей болезни. Он даже объяснил врачу, что сестра его матери и некоторые другие члены их семьи страдали приступами эпилепсии. Доктор Пейрон записал все эти сведения, заверил пастора Саля, что окружит своего нового подопечного «всем тем вниманием и заботой, каких требует его состояние», после чего занялся устройством Винсента. В лечебнице было не меньше трех десятков свободных комнат. Поэтому доктор разрешил Винсенту пользоваться подсобным помещением в первом этаже — там Винсент сможет заниматься живописью.

Пастор Саль пробыл с Винсентом до самого своего отъезда в Арль. Винсент горячо поблагодарил священника за все, что тот сделал для него. Когда художник проводил Саля, сердце его сжалось: он остался совсем один в этом большом доме вдали от мира.

Лечебница Сен-Поль — место отнюдь не веселое. Винсент сразу окрестил ее «зверинцем». Воздух здесь непрерывно оглашают вопли буйнопомешанных. В мужском отделении, наглухо изолированном от женского, содержится около десятка больных — маньяки, идиоты, страдающие тихим помешательством; они предаются привычным маниям. С болью душевной смотрит Винсент на товарищей по несчастью — ему предстоит теперь жить с ними бок о бок. Вот молодой человек двадцати трех лет — тщетно Винсент пытается с ним заговорить, тот в ответ издает нечленораздельные звуки. А вот этот больной непрерывно бьет себя в грудь, крича: «Где моя любовница, верните мне мою любовницу!» А этот воображает, что его преследует тайная полиция и актер Муне-Сюлли: он лишился рассудка, когда готовился к экзаменам, чтобы получить право преподавать юриспруденцию.

Мрачная, удручающая обстановка. В спокойные минуты пациенты играют в шары и в шашки. Но чаще всего они сидят сложа руки, погруженные в тупое бездействие. Гостиная на первом этаже, где они собираются в дождливые дни, — большая комната, вдоль стен который стоят привинченные к ним скамьи, — по словам Винсента, «напоминает зал ожидания третьего класса на станции какого-нибудь захолустного поселка, тем более что среди сумасшедших есть люди почтенного вида, которые не расстаются со шляпой, очками, тросточкой и дорожными костюмами, ну в точности как на морском курорте, и могут сойти за пассажиров». Несмотря на братское сострадание и сочувствие к этим безвозвратно погибшим людям, Винсент держится в стороне от них. Он приехал в Сен-Поль не для того, чтобы остаться здесь, он приехал сюда, чтобы справиться со своим недугом, обрести покой и душевное равновесие. Может быть, на другого человека вид этих больных подействовал бы угнетающе, Винсент же, наоборот, воспрянул духом.

«Я думаю, что правильно поступил, приехав сюда, — пишет он, со стоическим мужеством покоряясь судьбе, — во-первых, увидев воочию жизнь сумасшедших и разных маньяков этого зверинца, я избавился от смутного страха, от ужаса перед болезнью. Мало-помалу я научусь смотреть на безумие, как на любое другое заболевание.

Впрочем, может быть, в унижении, которое выпало на его долю, Винсент черпает своего рода покаянное удовлетворение. Он сюда попал, значит, здесь ему и место, он это заслужил. Испытанное им унижение как бы успокаивает смутную тревогу, которая разъедает его душу и твердит ему: «Ты недостоин».

Комната Винсенту нравится. Стены оклеены зеленовато-серыми обоями. На аквамариновых занавесях рисунок — «очень блеклые розы», оживленные мелкими кроваво-красными штрихами». В углу старое кресло, обивка которого напоминает Винсенту живопись Диаза и Мотичелли. Забранное решеткой окно выходит на хлебное поле — «перспектива в духе Ван Гойена».

В запущенном парке сразу по приезде и установил свой мольберт Винсент. Он пишет ирисы, толстые стволы деревьев, увитые плющом, бабочку «мертвая голова»… Когда Винсент работает, больные собираются вокруг него, но он на это не сетует, считая своих товарищей по несчастью куда более деликатными, чем «добропорядочных жителей Арля». Винсент тоскует и сам не знает, чего ему хочется, но он страстно рвется к работе. Обычно работа настолько поглощает его, что он становится совершенно беспомощным в повседневной жизни, но зато теперь живопись будет для него лучшим лекарством, а главное — она не даст ему опуститься как другие больные.

В начале июня доктор Пейрон обрадовал Винсента, разрешив ему выходить за ограду парка и писать в окрестностях монастыря Сен-Поль. Правда, Винсента на этих прогулках сопровождал надзиратель.

Трижды в течение июня Винсент пишет хлебное поле, которое он видит сквозь решетки своего окна. Но теперь посреди поля он ставит не сеятеля — образ плодородия и символ надежды, а жнеца — «образ смерти, такой, какой нам ее являет великая книга природы», образ, который, по словам Винсента, он хочет сделать безмятежным, почти улыбающимся.

Когда Винсент вспоминает о своей болезни, об обстоятельствах, которые привели его в Сен-Поль, он тщетно пытается взять себя в руки, успокоить себя, одолеть свой страх, его охватывает панический ужас, лишающий способности хладнокровно рассуждать. Он по-прежнему необычно впечатлителен. Однажды в сопровождении своего телохранителя он дошел до города Сен-Реми, но, стоило ему увидеть людные улицы, он едва не лишился чувств. Винсент понимает, что в его мозгу творится что-то неладное. Но он вылечится. Длительное пребывание в лечебнице приучит его к регулярному режиму, и он одолеет свою болезнь, отведет от себя страшную угрозу припадков. «Я принял такие меры предосторожности, — пишет он 19 июня, — что вряд ли заболею снова, и надеюсь, что приступы не повторятся». Дело идет на поправку, Винсент пишет, что чувствует себя «прекрасно».

Дня через два Винсент работал неподалеку от лечебницы — он писал каменоломню Гланом среди выжженной травы, приобретшей «оттенок старого золота». Дул порывистый мистраль, звенели стрекозы, «любимые Сократом стрекозы», которые, по словам Винсента, «все еще поют на древнегреческом». Винсент писал красками севера, заглушенными зелеными, ржавчатой охрой, писал развороченные скалы каменоломни. Винсент водил кистью по холсту, и вдруг его пальцы свела судорога, взгляд стал блуждающим, и он забылся в жестоком припадке. Надзиратель приволок в лечебницу несчастное, потерявшее рассудок существо…

В пятницу 16 мая, Винсент покинул лечебницу Сен-Поль, где провел пятьдесят три недели, и отправился в Тараскон, чтобы оттуда вечерним поездом выехать в Париж…

14 июля. Вот уже пятьдесят пять дней, как Винсент приехал в Овер. Городок принарядился к празднику, мэрия украшена флагами. Винсент пишет мэрию, убранную флагами и фонариками, но его картина, изображающая день народного празднества, поражает полным отсутствием людей.

Над равниной каркают вороны. Предгрозовое свинцовое небо низко нависло над хлебными полями.

Винсент пишет, подавленный одиночеством, неудачами, постигшими его в жизни. Он все время чувствует безмерную усталость и все-таки пишет, продолжает писать, он не может прервать работу. Иногда его охватывает такое неистовое желание взяться за кисть, что перед этим порывом все теряет свое значение. В доме Гаше он уже не раз впадал в ярость, не считаясь ни с чем, когда ему вдруг хотелось написать картину по мотиву, который внезапно произвел на него впечатление. Винсент снова стал необычайно раздражителен. Как-то он обратил внимание, что картина Гийомена «Обнаженная с японской ширмой» висит у доктора без рамы. Винсент вспылил. Гаше, желая успокоить художника, пообещал без промедления заказать раму. На беду, когда Винсент снова был в гостях у доктора, он обнаружил, что обещание не выполнено. Винсент пришел в ярость, мрачные огоньки вспыхнули в его глазах, и вдруг он сунул руку в карман, где уже несколько дней носил пистолет, который одолжил у Раву под предлогом, что пойдет стрелять ворон. Доктор Гаше, встав, в упор взглянул на Винсента. Винсент вышел, опустив голову.

Так ли уж уверен доктор Гаше, что приступы болезни Винсента не повторятся? А сам Винсент — улеглись ли его страхи?

Винсент ходит мрачный, встревоженный. Однажды вечером он в смятении признается Раву, что ему больше невмоготу, у него нет сил жить. Добродушный трактирщик пытается ободрить Винсента банальными словами, которые говорят в подобных случаях. Винсент опят замыкается в молчании.

Он снова пишет сад Добиньи. Пишет церковь в Овере, смещенную на холсте, точно ее охватил панический страх. (Как пронзительно звучат на этой картине золото и кобальт!) Пишет пшешічное поле, огромную равнину, похожую на равнины Голландии, над которой проносятся грозовые тучи.

«Мне хотелось о многом сказать тебе, — признается он в письме к брату от 23 июля, — но потом желание пропало, и вдобавок я чувствую, что это бесполезно».

Теперь ему кажется бесполезным все. Зачем? К чему? Неудачник, поверженный, инвалид, живущий на чужие средства, — вот кто он такой. «В настоящее время я спокоен, даже слишком спокоен», — пишет он в эти дни матери.

Спокоен? Он снова поднимается на вершину холма, где над хлебными полями с карканьем носятся вороны, под мышкой у него холст метровой длины. Это семидесятая картина, написанная им за девять недель, что он прожил в Овере. Безысходная тоска водит его рукой, прокладывает на полотне среди рыжеватых просторов хлебного поля глухие тропинки, которые никуда не ведут. Над рыжеватым золотом созревших злаков небо, какого-то необычного синего цвета, швыряет в лицо художнику полет своих зловещих птиц. Спокоен? Для человека, написавшего этих «Ворон над полем пшеницы» — картину, где спутанные тропинки и небо, наполовину слившееся с землей, как бы заранее отнимают всякую надежду, — что остается в жизни?

Ничего, кроме бездны.

Дня два спустя, в полдень воскресенья 27 июля, Винсент долго бродил в полях. Стояла жара, городок погрузился в сонную воскресную дрему. На взгорье какой-то крестьянин, повстречавшись с Винсентом, услышал, как тот бормочет: «Это невозможно! Невозможно».

Винсент бродил взад-вперед. Начало смеркаться. «Невозможно! Невозможно!» Винсент остановился у оверского замка. Вынул из кармана пистолет, который взял у Раву, направил себе в грудь, нажал спусковой крючок. Ну вот! Все кончено! Короткий сухой щелчок положил конец всему, что делало жизнь невыносимой для Винсента, — его угрызениям, горькому чувству, что он был и будет безумцем, который одержим живописью, калекой, который губит жизнь своих близких, неудачником, виновником всех бед, над которым тяготеет проклятие. В кармане он нащупал письмо, которое написал брату, но не отправил и даже не окончил: «Мне хотелось о многом написать тебе, — стояло там, — но я чувствую, что это бесполезно… И однако, милый брат, я всегда говорил тебе и повторяю снова со всей ответственностью, какую придают словам усилия мысли, сосредоточенной на том, чтобы добиться лучшего, — повторяю снова, я никогда не буду считать тебя простым торговцем картинами Коро, через меня ты прямо участвовал в создании многих картин, тех, которые, даже несмотря на крах, дышат покоем… Ну а я, я поставил в них на карту свою жизнь и наполовину потерял рассудок, пусть так, но ведь, насколько я знаю, тебе не людьми торговать, и ты мог бы, по-моему, поступать просто по-человечески; ну да о чем тут говорить?»

О чем говорить? О чем говорить?

Вороны каркают над окутанной тенью равниной. Дымок от выстрела рассеялся в листве. Из раны течет кровь — вот и все. Неужели Винсент промахнулся?

В доме Раву, где Винсента ждали к обеду, начинают беспокоиться, что его долго нет. Наконец члены семьи трактирщика решают сесть за стол, не дожидаясь постояльца. Теперь они вышли посидеть на улице у крыльца. Но вот показался Винсент. Он идет быстрым шагом. Не говоря ни слова, он проходит в кафе мимо хозяев и поднимается наверх по лестнице, ведущей в мансарду.

Госпожа Раву обратила внимание, что Винсент держится рукой за бок. «Сходи к господину Винсенту, — говорит она мужу, — мне кажется, ему нездоровиться». Папаша Раву поднимается наверх. Услышав стоны художника, он стучится в дверь. Винсент, весь в крови, лежит на кровати лицом к стене. Трактирщик подходит к нему, пытается заговорить. Никакого ответа. Раву снова и снова окликает художника. Вдруг Винсент резко поворачивается к хозяину. Да, он пытался застрелиться, но к сожалению, кажется, промахнулся.

Папаша Раву бросился за городским врачом, доктором Мазери, который тотчас явился к раненому и сделал ему перевязку. Винсент попросил вызвать доктора Гаше.

Потрясенный доктор Гаше — он в этот день ходил удить рыбу на Уазу — вместе с сыном примчался в трактир Раву. Было девять часов вечера. Винсент повторил доктору то, что он уже рассказал Раву: он имел намерение покончить с собой, намерение совершенно сознательное. Осмотрев раненого, доктор понял, что его жизнь в опасности. Тем не менее он постарался обнадежить Винсента. «Ах, так…» — проронил художник. И спокойно попросил доктора дать ему трубку и табак. Гаше оставил дежурить возле раненого своего сына, чтобы в случае чего тот его немедля известил. Доктор хотел уведомить о несчастье Тео. Но Винсент отказался сообщить домашний адрес брата.

Доктор Гаше ушел.

Винсент молча закурил трубку.

Всю ночь напролет Поль Гаше дежурил у постели Винсента, а тот, с отчужденным лицом, не шевелясь и не говоря ни слова, затягивался трубкой.

На другое утро к Винсенту явилась полиция — допросить его о случившемся. Винсент встретил полицейских с раздражением. На все вопросы он твердил одно: «Это мое дело».

Доктор Гаше поручил художнику Хиршигу разыскать Тео в галерее Буссо и Валадона и передать ему записку. Тео, только что вернувшийся из Голландии, немедля примчался в Овер. Он бросился на шею брату, горячо расцеловал его. «Не плачь, — сказал ему Винсент. — Так будет лучше для всех».

День 28 июля прошел спокойно. Винсент не испытывал страданий. Он курил, подолгу разговаривал с братом по-голландски. Потом вдруг спросил: «Что говорят врачи?» Неужели его самоубийство не удалось? Тео стал уверять Винсента, что его непременно спасут. «Бесполезно, — ответил Винсент. — Тоска все равно не пройдет никогда».

День клонился к закату. Спустилась ночь. Ночь — ведь это тоже солнце. «Я верну деньги или умру», — писал Винсент брату за полтора года до этого, после первого приступа болезни. Денег он отдать не смог. Бесполезно было создавать шедевры, те восемьсот или девятьсот картин, что он написал за десять лет подвижнического труда. Бесполезно пытаться проникнуть в великие тайны мироздания. Бесполезно вкладывать душу. Все бесполезно. Познание — это змий, который пожирает сам себя. Для человека, написавшего «Вороны над полем пшеницы», что остается в жизни? Ничего, кроме страшной бездны, на голос который человек отзывается горьким безмолвием. Безмолвием или воплем. «Тоска все равно не пройдет никогда».

В половине второго утра 29 июля тело Винсента вдруг обмякло. Винсент умер. Без страданий. Без единого слова. Без единой жалобы. Со спокойствием того, кто пришел к познанию. Ему было тридцать семь лет.

Загрузка...