Эту девушку они встретили назавтра после приезда на озеро Бэйлис, вскоре после полудня: она быстро шла им навстречу, в сторону озера, и с нею огромный холеный серый пес. Девушка лет восемнадцати, высокая, почти одного роста со Скоттом; густые, необыкновенного цвета, словно темное золото, волосы распущены по плечам. А они шли в поселок купить газету и кое-что из продуктов. Это около мили ходу, и дул холодный северо-восточный ветер, но садиться в машину не хотелось; для того они сюда и приехали, чтобы побольше двигаться. Они увидели, как навстречу по затвердевшей от холода тропинке шагает эта девушка, и Эллен тотчас ощутила — в муже встрепенулось удивление, потом любопытство, и угадала с точностью до секунды: вот сейчас он приветственно поднимет руку в перчатке и поздоровается. Он человек замкнутый и как раз поэтому иногда в подобных случаях старается быть приветливым, заставляет себя держаться приветливо. Эллен знала, как он уязвим, и понадеялась, что девушка ему ответит.
Сначала она собиралась просто пройти мимо. Шла быстро, опустив глаза, сунув руки в карманы чересчур просторной шерстяной куртки, очень-очень одинокая, хоть рядом бежала собака. Но ей невозможно было их не заметить. Озеро Бэйлис в эти месяцы пустынно. Если не считать смотрителя, что живет в одном из домиков поменьше на другом берегу, кроме них троих, поблизости, вероятно, нет ни души. И вполне естественно Скотту при встрече с девушкой заговорить. Он поздоровался непринужденно, весело. Она подняла глаза, без улыбки взглянула на него, на Эллен, пробормотала несколько слов в ответ и пошла дальше. Но в неприветливости ее не обвинишь. Она постаралась, чтобы встреча вышла не слишком нелюбезной.
— Какая хорошенькая! — горячо сказала Эллен. — Но лицо незнакомое. Как ты думаешь, в чьем доме она живет?
— А по-моему, лицо знакомое, — сказал Скотт.
— Разве? Ты ее знаешь?
— Нет.
— Неужели она здесь одна? Я вчера никого не видела, и ни одной машины по соседству не было… Странно, если она живет здесь одна, правда?
Какие ярко-золотые у нее волосы; а глаза глубоко посажены, синие, в густых-густых ресницах, словно у ребенка. И взгляд как у ребенка — открытый, прямой, бесхитростный, но ускользающий, такой застенчивый, умный и милый, — подняла глаза и тотчас опустила, заметила было встречных и вмиг о них забыла.
— По-моему, лицо знакомое, — сказал Скотт. — Чья-нибудь дочка. Чья-то дочка выросла с тех пор, как мы в прошлый раз ее видели.
— Очень хорошенькая, — сказала Эллен.
Скотт промолчал.
Они приехали сюда накануне, в воскресенье: за четыреста миль, на северный полуостров штата, в озерный край. Дороги были почти пустынны. Долгая езда вымотала обоих, а когда добрались до своего домика, он показался каким-то убогим и словно бы меньше, чем помнилось, словно он был милее прошлым летом. Или позапрошлым? Они не были на озере Бэйлис уже полтора года. И не успели отворить дверь и войти, как Скотт сказал, что они сделали глупость.
— Не надо было сюда приезжать. Тут все не так. Ощущение не то.
— Но мы думали…
— Ничего я не думал. Не я это затеял. Это ты настояла.
— Но…
— Тут как в холодильнике, — голос Скотта зазвучал сварливо. — Что нам делать, пока этот домишко прогреется? На это уйдут часы…
— Можно посидеть в машине.
— В машине! Так и задохнуться недолго…
— Можно объехать вокруг озера. Или поедем обратно в поселок и на время остановимся где-нибудь… в гостинице или в трактире…
— Не я затеял эту поездку, — сказал Скотт.
С самого начала все затеял он. Но не станет она с ним спорить.
— В это время года все так уродливо, все какое-то оцепенелое, — беспомощно сказал он. — Пасхальное воскресенье… Пасха… А озеро подо льдом, и всюду снег, и в этом уродливом домишке такой холод — ну что нам делать?
— Хочешь вернуться домой?
— И думать нечего.
От растерянности и гнева он оживился. Щеки разгорелись, даже кончик носа покраснел, и темные, почти черные глаза вспыхнули, заблестели. Он знал, что жена за ним наблюдает, и оттого упорно на нее не смотрел. Отошел к высокому, от пола до потолка зеркальному окну, за которым в полусотне шагов открывалось озеро; даже в толстом, грубой вязки свитере он казался хрупким. А рыжевато-каштановые волосы будто колебались даже от его дыхания, легкие пряди вздрагивали, словно и им передавалось его волнение. Эллен сказала мягко:
— Если хочешь вернуться домой, я не против. Я поведу машину.
— Чепуху ты говоришь.
— Я не против. Можем выехать сейчас и остановиться в мотеле.
— Ты же вымоталась, — безжизненным голосом возразил Скотт. — Сама не знаешь, что говоришь. С таким же успехом можно и остаться.
Когда распаковали вещи, и в доме потеплело, и Эллен приготовила нехитрую еду — омлет с ветчиной и сыром, толстыми ломтями нарезала темный хлеб, — им стало легче друг с другом. В конце концов совсем неплохо придумано — поехать на север. Тишина, уединение, перед глазами озеро… в воздухе морозная бодрящая свежесть… порой крякнет дикая утка, затрубят гуси, в кронах сосен шумит ветер… все это и взволновало Эллен, и успокоило. На заходе солнца небо и часть озера неуловимо, чудесно преобразились, нежные золотисто-алые тона подчеркнули границу между открытой неустанно плещущей водой и угластой кромкой льда, окаймляющего берег. Они сидели молча, смотрели.
— Здесь такая красота, — прошептала Эллен. — Люди и вообразить не могут… там, в другой жизни этого и не вспомнишь…
— Да, — сказал Скотт. — Красиво. Всегда.
Домик принадлежал дяде Скотта, человеку уже очень немолодому, который доживал свой век в лечебнице для престарелых; после смерти старика этот домик и с ним изрядный участок земли перейдут к племяннику. Скотт любил приезжать сюда, когда у них с Эллен выдавалось несколько свободных дней, но не любил присутствия поблизости посторонних и терпеть не мог шума лодочных моторов. А теперь, на исходе зимы, вокруг безлюдно.
— Так ты рад, что мы сюда приехали? Не думаешь, что это глупость? — спросила Эллен.
— …можно умереть и здесь, — небрежно отозвался Скотт.
— Но ты вовсе не умираешь, — сказала Эллен. — Что за нелепость.
— Знаю я. Знаю.
— И нелепо так говорить. — Эллен поспешно смигнула навернувшиеся слезы.
— Знаю… Но и смерть сама по себе нелепа. Где ни умирать, все равно нелепо.
— Скотт, прошу тебя…
— Знаю, знаю, — быстро сказал он. — Все знаю.
Вдалеке негромко, глухо ухнула сова. Должно быть, сипуха. Ближе воркуют лесные голуби, тихий печальный напев этот сливается с шумом ветра; и отрывисто, хрипло кричат кряквы; и наперебой щебечет разная птичья мелкота, больше все воробьи, вьюрки и кардиналы. Эллен уловила — где-то очень далеко подал голос краснокрылый дрозд; стало быть, настает весна, скоро пригреет солнце, скоро оттепель.
Однажды Скотт сказал ей:
— Я не то, чем кажусь.
Она беспокойно засмеялась. Не поняла.
— С виду я здоров, да? В добром здравии, а? Кажусь таким же, как все, как любой нормальный человек? Верно? Но это неправда. Обман зрения.
— Я тебя не понимаю, — сказала Эллен.
Они женаты уже много лет. И она без колебаний сказала бы, что брак их счастливый; она верила — да, счастливый брак. Но когда в тот памятный день он сидел рядом, держал ее руки в своих, такой хмурый, серьезный, но и чуть насмешливый, и с рассчитанной небрежностью говорил, что из-за кое-каких симптомов он, не предупредив ее, побывал у их постоянного врача и теперь надо на несколько дней лечь в больницу на обследование, она вдруг подумала, что совсем его не знает, — и ужаснулась оттого, что не знает. В ту минуту мысль, что он серьезно болен, болен смертельно, не так ужаснула ее, как сознание, что она, в сущности, его почти не знает.
— По видимости я совершенно нормален, — сказал он со смешком. — Я почти такой же, как человек, за которого ты когда-то вышла замуж, разве что прибавил несколько фунтов в весе, так? Я кого угодно введу в заблуждение. Да, так. Но это ненадолго.
Прошло полтора года, теперь у него резко обострились скулы, обтянутые поблекшей кожей; глаза обведены черными кругами, и под глазами мешки, на лице и на шее обозначились болезненные морщинки; но он все еще хорош собой. Тонкие, шелковистые каштановые волосы, зоркие, живые, блестящие глаза. Походка у него скованная, двигается он словно бы с опаской, почти боязливо; иногда невольно опирается на руку Эллен. Да, с виду он постарел. И похудел. И все же он одержал победу; в тот день, когда ему исполнилось тридцать девять, они могли с уверенностью считать, что он одержал победу.
— Я так тебя люблю, — со слезами говорил он в ее объятиях. — Без тебя я не мог бы… у меня бы не было…
— Ничего, — сказала она. — Все это позади.
На берегу они снова встретили ту девушку. На этот раз остановились, в смущении перемолвились несколькими словами, а пес обнюхал их, молча обежал кругом и рысцой пустился прочь. Сперва поговорили о погоде — утреннее радио сообщило: небывалый холод для этого времени года, самое холодное пасхальное воскресенье за двадцать три года, и сегодня предвидится ветер и снегопад. Но скоро надо ждать оттепели, непременно настанет оттепель. Разве что, как уверяют некоторые, климат Северной Америки и вправду меняется, надвигается новый ледниковый период…
— Охотно верю, — сказала девушка. — Тут есть смысл… Я хочу сказать, поделом нам, мы это заслужили, правда? По-моему, тут есть смысл.
Но при этом она улыбалась. И говорила довольно весело, почти задорно.
— А я не против. Ни капельки. Я нарочно сюда приехала, потому что знала — будет холодно, я люблю, когда озеро замерзшее и кругом никого, и, когда идешь, снег хрустит, снежная корочка ломается под ногами…
Рысцой подбежал пес, девушка наклонилась, приласкала его, а Скотт и Эллен похвалили — хороша собака, русская борзая, длинноногий аристократ с шелковистой шерстью и до неправдоподобия маленькой узкой головой. Но красавец. И Эллен и Скотт его погладили. Девушке, видно, польстило такое внимание к ее любимцу, она все еще склонялась к собаке, тормошила, даже поцеловала в голову. Эллен присматривалась — на редкость хорошенькая девушка, такие выразительные синие глаза, и свободно падают по плечам светлые волосы, и вся повадка — живая милая беззаботность, явная привычка быть в центре внимания, какое-то детское и даже наивное тщеславие. Она болтала, а они слушали — и у обоих теплело на душе. В Эллен всколыхнулось странное волнение — не то чтобы ревность, даже не зависть, нечто более сложное, тонкое…
— Я приехала потому, что хочу побыть одна, — заявила девушка. — Мне надо побыть одной. Надо обдумать свою жизнь… то, что произошло в последнее время… кое-какие сложности, мне пока не удалось с ними справиться. Я не прочь побыть одна. Совсем не против. Годами жила бы вот так, только с моим Рэнди, и никакие люди мне не нужны… А вы почему здесь? Просто для разнообразия?
— Именно для разнообразия, — поспешно сказал Скотт. — Захотелось пожить совсем по-другому.
Девушка перевела взгляд с него на Эллен и улыбнулась. Белки глаз у нее очень яркие. Чистейшая кожа, великолепные зубы. Ветер кинул ей в лицо прядку распущенных волос, она отвела их легким, изящным движением длинных пальцев.
— Пожить совсем по-другому, — повторила она. — По-моему, это чудесно.
— Она очень хорошенькая, — сказала Эллен.
— Очень молода и чересчур много о себе воображает, — сказал Скотт.
— …Она уверена в себе. Видно, способна распоряжаться своей судьбой и своими чувствами. Это уверенность в своих силах.
— Это заносчивость, — сказал Скотт.
— Но… разве она тебе не нравится? — сказала Эллен чуть ли не с обидой. — Я думала, она тебе понравилась. Мы так славно поговорили.
— Она еще просто девчонка, — буркнул Скотт.
— А знаешь, кто она? Дочь Карлайла, врача, — помнишь доктора Карлайла? У него еще на яхте парус в голубую полоску? Я видела, она вошла в его домик. Его, я уверена. Я помню его детей совсем маленькими! И ее помню, я уверена, несколько лет назад была такая тощенькая девчурка.
— Не все ли равно? — холодно сказал Скотт. — По-моему, это совершенно неважно.
Эллен удивленно раскрыла глаза.
— За что ты меня ненавидишь? — прошептала она.
В трудную пору его болезни она перечитала множество книг и статей; большинство касалось его недуга, но читала она и поэтов, и мистиков, даже святых: жития Иоанна Крестителя, святой Терезы. Когда Скотт вышел из больницы, оказалось, у нее масса времени. Нескончаемо сменяли друг друга часы. Долгая череда часов только и прерывалась ночью, возможностью уснуть, часы следовали один за другим, и не было им конца. Иногда Эллен читала мужу вслух — полудетским нетвердым голосом, почти наугад, что попадется… «Близок господь, однако непостижим, но когда грозит опасность, приходит и спасение…» — и она бывала благодарна, когда больного поражала мудрость или красота того, что она для него выбрала. Она рылась в антологиях, оставшихся от студенческих времен, разыскивала стихи, которых не перечитывала и не вспоминала лет пятнадцать, иные — с пометками на полях мелким, старательным почерком школьницы; однажды наткнулась на стихотворение Хопкинса, когда-то любимое и забытое — «Как вспыхнет зимородок в луче», — и с глубоким волнением, самозабвенно, окрыленно прочитала вслух Скотту. Он не понял, но все же стихотворение как будто ему понравилось. Он и прежде был сдержанный, скрытный, а после операции почти совсем замкнулся в молчании… впрочем, изредка вдруг его прорывало и он принимался болтать о чем придется, безо всякой связи и логики.
Он одержал победу и продолжал чувствовать себя победителем.
— Как это великолепно — жить! — часто говорил он. Или еще: — Как это странно — живешь… даже не верится! Но не так уж это важно.
Бывали дни почти спокойные, дни мира и довольства. А потом ни с того ни с сего — плохой день. Два, три плохих дня. Но он одержал победу и останется победителем, он перетерпел курс лечения кобальтом, семь сеансов, были от этого и головные боли, и расстройство пищеварения, и временная слепота, но все обошлось. Он окреп. Прибавил несколько фунтов в весе. И пока лежал в постели, похоже, радовался, когда Эллен читала ему вслух, а самому читать не хотелось.
— Иногда твой голос звучит будто колокол, и столько в нем преданности, — сказал он как-то. — Наверно, ты меня любишь.
— Конечно, люблю.
— Но ведь это ничего не меняет, правда? Во мне не меняет.
— Разве от этого ничего не меняется?
— А разве меняется?
— Напрасно ты этим шутишь, Скотт.
— Ты такая хорошая, преданная жена, — пробормотал он и взял ее руки в свои. — Как я могу над тобой шутить? Это было бы жестоко.
Собираясь второй раз в поселок, они надели джинсы, сапоги и толстые, грубой вязки свитера с поясами, купленные много лет назад в Шотландии. Сырость, холод, отрадная свежесть. Остро пахло хвоей и тисом, и Эллен охотно побродила бы одна в чаще леса; в эту пору деревья куда живописней, чем летом. Все необычно, все будоражит. Под ногами то заплатами, то узкими полосками лежит снег, и однако земля уже по-иному повернута на оси, дни заметно длиннее, неяркие солнечные лучи набирают силу и упорство. Апрель на дворе. Падают снежные хлопья — и при этом светит солнце, в небе ширятся ясные прогалины, и середина озера, свободная ото льда, блещет густой синевой и ходит ходуном. По крутой зыби безмятежно плавает стайка крякв, утки и селезни вперемешку; Скотт показал на них Эллен. Крепко сжал ее руку. Что-то забормотал — он перед нею виноват, наговорил лишнего… виноват, что не всегда владеет собой, ведь он теперь инвалид…
— Никакой ты не инвалид, — решительно перебила Эллен.
Всего лишь в сотне шагов, в тисовой рощице они увидели оленя — он застыл как изваяние и смотрел на них. Видели они следы кроликов и еще чьи-то, должно быть, енота. Постояли несколько минут, наблюдая, как высоко в ветвях дуба с шумом неистово носятся три черные белки, поглощенные какой-то воинственной игрой. Скотт и Эллен стояли, взявшись за руки, смотрели на белок и смеялись.
— Да, отличная была мысль сюда приехать, — сказал Скотт.
В поселке они зашли в аптеку Вика — новое здание в псевдоколониальном стиле — купить газету. По радио гремела рок-музыка. Потом ее на пять минут прервал выпуск последних известий: где-то на Ближнем Востоке накапливаются вооружения; по решению совета присяжных привлекаются к суду первые несколько участников конфликта в законодательном собрании штата; на поле неподалеку от Ипсиланти найден труп изнасилованной четырнадцатилетней девочки, покрытый множеством ножевых ран. Скотт и Эллен взяли газету, крем для рук и вышли. В поселке жизнь била ключом; на стоянке возле продуктового магазина полно машин. Детишки раскатывают на велосипедах и визжат от восторга, когда порыв ветра обдает их снегом. Скотт с Эллен зашли в «Веллингтон-отель», была при нем уютная пивная в английском стиле, но оказалось, там совсем не так славно, как им помнилось, довольно холодно и убого. И над стойкой торчит телевизор. Они даже порог не переступили, хватило одного взгляда.
— Ну и ладно, — сказал Скотт. — Не желаю я начинать пить с утра пораньше.
И они пошли обратно к озеру, оба порядком устали. Скотт взял Эллен под руку и время от времени на нее опирался. Он задыхался, дыхание вылетало изо рта облачком пара. Затаилась в нем странная настороженность, непонятное напряжение, словно он и ждет чего-то, и побаивается. И если заговорит, то рассеянно, будто думает о другом и слова произносит первые попавшиеся. А когда заговаривает она, он явно не слушает. Она давно уже знала: в нем бьется какая-то слепая безысходная ярость, будто в душе развертывается некая сложная повесть и лишь изредка прорывается наружу, только эти редкие отрывки ей, Эллен, и знакомы, и она не смеет перебить ход неведомого повествования.
Уже вблизи тропинки, ведущей к их домику, оба разом заговорили. Эллен спросила, что он хочет на ужин, а Скотт пробормотал:
— Ты говорила, дом Карлайла? Это который же?
Когда она пришла к ним, на ней была красная вязаная шапочка, вокруг шеи длинный, той же красной шерсти, вязаный шарф, темно-синяя просторная куртка, подбитая овчиной. И не слишком чистые джинсы, и под курткой голубая блузка — недорогое джерси, очень в обтяжку. Оказалось, у нее на удивление полная грудь, а бедра совсем как у зрелой женщины. Ее зовут Абигайл. Она и в самом деле дочь доктора Карлайла с Фермы Большого мыса, но сейчас ей неохота говорить о родителях.
— Я сюда приехала побыть в одиночестве, — сказала она. — Приехала обдумать свою жизнь.
Она изрекала это с важностью, но и с вызовом, почти кокетливо. И много смеялась. Белое вино ударило ей в голову, и ее смех был великолепен, дрожали плечи, сверкали красивые зубы. Несколько раз она хвалила Эллен — ужин превосходный, вот бы и ей научиться так готовить, но она безнадежно бездарна, у нее просто не хватает терпенья на стряпню.
— Иногда мне хочется… знаете, чего мне хочется?
Быть такой же, как все, выйти за человека, которого люблю, и где-то осесть, и чтобы мне этого было довольно, понимаете, чтобы так и прожить всю жизнь.
В небе светилась половинка луны. Эллен смотрела на озеро, на холодно поблескивающие волны и спрашивала себя, отчего ей все безразлично. Ужин прошел хорошо, Скотт настроен отменно, она давно уже не видала его таким веселым, и Абигайл прелестна, право же, она очень мила; но Эллен почему-то все упускала нить их разговора. Скотт о чем-то спрашивал, девушка отвечала уклончиво, намекала на какое-то разочарование и снова заливалась смехом, как ребенок, старающийся ускользнуть от пристального внимания взрослых. Она влюблена? Была когда-нибудь влюблена? Скотт спрашивал не так уж напрямик, и девушка ухитрялась избежать прямого ответа. Эллен следила за лунными отблесками на воде, непрестанная зыбь озера завораживала. За ужином она выпила единственную рюмку белого, но вся словно оцепенела. У ее ног прикорнула собака гостьи. Теплая тяжесть собачьей головы была приятна.
Скотт с девушкой все разговаривали. Пили и разговаривали. То и дело смеялись, как добрые друзья. Снова Эллен слышала, как сильно, молодо звучит голос мужа, — и не смела на него взглянуть, не смела вновь увидеть на исхудалом лице дерзкий румянец молодости. Вспомнилось, каким она случайно увидела его сегодня поутру — она собиралась выйти из спальни, а он шел от кухни к боковому крыльцу; думая, что он один и никто его не заметит, он хмурился, лицо жесткое, напряженное, губы чуть шевелятся, будто он что-то шепчет, спорит сам с собой. В такие минуты глаза у него становятся как щелки, нижняя челюсть выдается, будто при встрече с врагом. Кто этот враг? Что ему враждебно?.. А вот сейчас он преобразился, совсем другой человек. И она не смеет на него посмотреть.
Оказалось, Абигайл поет, берет уроки пения. Но таланта у нее нет, заявила она. И голос слабый. — Может быть, она им споет? — Нет, нет, голос у нее слабый, дыхание не поставлено, из-за этого она сама себе противна. — Но может быть, она все-таки споет? Пожалуйста! Им будет так приятно ее послушать!
Абигайл смущенно смеется. Нет, право, она не может. Не может.
Но так важно было бы ее послушать, настаивал Скотт. Абигайл ухитрилась его отвлечь, поговорили о северных лесах, Скотт дал ей книгу «Большие озера от доисторических времен до наших дней» — пускай почитает, а если понравится, пусть оставит себе. Это была одна из множества старых, потрепанных книг, которые издавна держал здесь дядюшка Скотта. Потом опять говорили о погоде, и Абигайл еще раз поблагодарила за приглашение на сегодняшний ужин, и Скотт снова искусно навел разговор на ее пение — может быть, она хоть что-нибудь споет? Пожалуйста!
И она запела. И это была полнейшая неожиданность — она пела не какую-нибудь популярную песенку, даже не романс, а стихи Гёльдерлина, положенные на музыку одним ее приятелем. Пела по-немецки, и голос у нее оказался глубокий, сильный, хватающий за душу, не детский, не девичий, но голос зрелой женщины. Эллен и Скотт переглянулись, пораженные. Она провела их своей робостью и застигла врасплох, они совсем не готовы были к такому глубокому звучанию, к таинственной силе непонятных, но неодолимо завораживающих слов:
Grobers wolltest auch du, aber die Liebe zwingt
All uns nieder, das Leid beuget gewaltiger,
Doch es kehret umsonst nicht
Unser Bogen, woher er kommt!
Aufwärts oder hinab…[24]
Когда она кончила, оба минуту молчали; потом Скотт зааплодировал, Эллен застенчиво присоединилась. Девушка отбросила с лица прядь волос и как-то странно, нехотя усмехнулась — похоже, ни песня, ни их восторг не доставили ей удовольствия.
— Изумительно, — сказал Скотт, глядя на нее во все глаза. — Никогда бы не подумал… Да, изумительно. И прекрасно.
Абигайл пожала плечами.
— Спасибо. Вы очень любезны. Эти стихи положил на музыку мой друг, близкий друг, когда-то этот человек был мне очень близким другом… В этой песне для меня заключен особый смысл, и я не стала бы ее петь, но это лучшее, что я знаю, я ее чувствую как ничто другое.
— А что означают слова? Мы с Эллен не знаем немецкого.
Но Абигайл отвернулась, ей пора уходить. Вопрос Скотта она пропустила мимо ушей. Он вскочил, отодвинул ее стул, засуетился вокруг нее.
— Так мило, что вы нас навестили… у вас незабываемый голос, правда, Эллен? Такая красота… такая сила… не следует себя недооценивать, скромность не всегда уместна… Подождите, я надену свитер. Нельзя же вам возвращаться одной.
— Мне недалеко. И кругом нет ни души.
— Нет, почему вы так рано уходите? Час еще не поздний.
Но она уже принялась будить собаку, затеребила, заставляя подняться.
— Рэнди — вот мой защитник, другого мне не надо, правда, Рэнди? Ну же! Проснись!
— Но ведь еще не поздно, правда, Эллен? Скажи Абигайл, зачем она уходит так рано…
Эллен заставила себя заговорить. Она все еще заворожена была голосом девушки и таинственной властью незнакомых стихов, хотя поняла лишь немногие немецкие слова; внезапное оживление, голос мужа и поднявшаяся суета разрушили чары.
— Что?.. Да, рано, конечно, рано… может быть, посидите немного? Хотите еще кофе?
Однако вечеру настал конец; девушке явно не терпелось уйти. Она натянула теплую куртку, обмотала вокруг шеи шарф, сложила вязаную шапочку и, вместо того чтобы надеть, сунула в карман. Скотт, что-то бормоча себе под нос, доставал из стенного шкафа свитер.
— Мне правда пора, — сказала Абигайл, понемногу отступая к двери. — Большое вам спасибо. Вы очень добры, что пригласили меня…
— Надеюсь, мы скоро опять вас увидим, — вежливо промолвила Эллен. — Долго вы еще здесь пробудете?
— Я и сама дойду, — сказала девушка Скотту. Ослепительно улыбнулась, показав милые зубки. — Право же. Со мной Рэнди, другого защитника мне не нужно. И ведь кругом никого нет, сейчас только мы с вами тут живем…
— Не глупите, Абигайл, — прервал Скотт. — Не допущу я, чтобы вы шли полмили в такой темноте, даже с вашей несравненной борзой. Ты согласна, Эллен?.. Ну конечно.
Да, Эллен согласна. Она поднялась, стала на пороге и, скрестив руки на груди, провожала их взглядом. Девушка, Скотт, с ними неспешной рысцой — собака; и таинственная песня, такая простая, неприхотливая мелодия, четкая цепочка слов. Что же это значит? Что они все значат? Эллен оцепенела, будто иссякли, отняты живые силы души. Не равнодушие, но оцепенелость, потрясение. Так ошеломил голос этой девушки, прекрасный, покоряющий…
Она следила за уходящими, пока все трое не скрылись из виду, и потом еще постояла в дверях, вперив неподвижный взгляд в озеро, в неровную кромку льда и плотную стену деревьев на другом берегу. И спрашивала себя, долго ли ждать, пока вернется муж.
Она научилась быть ему сиделкой и нянькой много месяцев назад. Научилась не плакать при нем, не показывать, что выбилась из сил. Лгала она ему? Да, пожалуй, но лишь изредка. И никогда — о серьезном. Лгала о себе, о том, что чувствует сама, но не о том, что касалось его.
Долгий путь прошла она за ним по нескончаемым коридорам с давяще низкими потолками и стенами без окон.
Она звала его по имени, уверяла, что он не умрет, приводила данные статистики, вкратце пересказывала истории болезни, повторяла суждения врачей — и ясный, тихий голос ее отдавался пугающим эхом. Безликие санитары в белом везли умирающего на каталке, а она шла рядом, и шептала его имя, и сдерживалась — только бы не закричать. Стены были выложены стерильным кафелем, тяжело ходили взад-вперед на шарнирах двери, лестницы вели то вглубь, в подземелья, то наверх, в темноту, куда не достигал взгляд. И тишина, только и слышны ее подавленные всхлипыванья да скрипят колеса каталки. Быть может, он уже умирает — лежит недвижимый на каталке под тонкой белой простыней.
Там были огромные гудящие машины. Были немигающие лампы. Прозрачные трубки питали его, вползая в ноздри, обведенные каймою подсохшей крови, и в вену в сгибе левой руки. Он стонал, чуть шевелился, трудно, с хрипом дышал. Он не умер. Она бодрствовала над ним, мысли ее оставались на диво ясны, и совсем не было страха. Ее потрясло, до чего исхудали его руки и ноги, и мертвенная бледность плоти, и лицо — кожа да кости. Но она выдержала и это. Выбора не было. Она научилась ходить за ним как нянька — обмокнув губку в теплую воду, в душистую мыльную пену, обтирать его тело и подавать судно, а позже — отводить в уборную и поддерживать, чтобы он не ушибся.
Она была с ним неотступно. И когда оказывалась в другой комнате или выходила из дому, все равно она была с ним, непрестанно им поглощенная, и ее мысли обволакивали его. Он не умер. Он не умрет. Она читала ему вслух, принесла в его комнату проигрыватель и, приглушив звук, ставила пластинки. Она отсчитывала для него таблетки; приносила на подносе еду; помогала делать лечебную гимнастику. Позже он скажет, что обязан ей жизнью. Она всегда любила его, а теперь любит больше чем когда-либо. Она не говорила о своей любви, не говорил и он. Но ясно было — побывав на грани смерти, они очень любят друг друга.
— Прошло уже полтора года, — ровным, тусклым голосом сказал однажды Скотт. — Я не умру, правда?
— Конечно нет.
— Но буду ли я жить?..
И откинулся на подушки, всматриваясь в лицо жены. Перед нею был тот, за кого она когда-то вышла замуж, — и все же незнакомец, никогда она этого человека не встречала. Ее муж умер, и в теле его поселился кто-то другой… Да нет же, что за нелепая мысль. Она все равно его любит. Под его жестким взглядом на глаза ее навернулись слезы.
— Почему ты меня ненавидишь? — прошептала она.
— Ты слишком много знаешь, — сказал Скотт.
Тот день начался, как предыдущие, хмурым, холодным рассветом. Но вскоре после девяти проглянуло солнце, а еще примерно через час стало капать с карнизов, и родилось предчувствие перемены, таяния, оттепели — несмотря на то, что было еще холодно и дул северо-восточный ветер, такой сильный, что посреди озера замелькали белые гребешки. Скотт отбросил книгу, которую безуспешно пытался читать, взял было вчерашнюю газету, почти тотчас отбросил и ее.
— У меня поражен мозг, — сказал он. — Отказывает мозг. Я не могу больше сосредоточиться на словах.
Он сгорбился в кожаном кресле напротив окна, выходящего на озеро, а Эллен в соседней спальне перебирала стопку старых книг и журналов и хоть ясно расслышала, что он сказал, но притворилась, будто не слыхала.
— Эллен? Пожалуй, я немного пройдусь.
— Что?
— Пожалуй, я немного пройдусь.
Ему незачем было спрашиваться у нее, точно ребенку у матери, но такой со времен его болезни у них установился странный обычай. Иногда он заявлял о таком своем намерении с усмешкой, словно понимал, что делает, понимал — предупреждать жену необязательно, а почему-то все-таки приходится, вот и берет досада. Эллен что-то пробормотала в ответ.
Конечно же, он идет к этой девушке.
Но Эллен не против. Нет, она не будет против. Она продолжала прибирать в спальне, прислушиваясь к звону капели и к неугомонному птичьему щебету совсем близко, в ветвях сосен. Какой солнечный ветреный день. Он будоражит, прямо кожей ощущаешь — все в движении, все меняется. Выходя из дому, Скотт надел красивый светло-коричневый свитер, который она купила ему в Инвернесе, и шерстяное кепи с наушниками для защиты от ветра.
— Как по-твоему, я смешон в этом кепи? — неуверенно сказал он. — Да я и сам знаю. Смешон. Но ничего не поделаешь.
Однако он не пошел в сторону домика Абигайл; к удивлению Эллен, он достал из сарая грабли и принялся бодро расчищать лужайку и пологий кусок берега перед их жилищем. Эллен присматривалась к нему. Казалось, он весь поглощен работой. Высокий, до того худой, что смотреть больно, граблями действует не очень ловко, но усердно. Быть может, надо бы ему помочь. Быть может, эта работа слишком утомительна для него, или на дворе слишком холодно; он легко простужается, а с озера дует сильный ветер. Но не смеет она ему помешать. Когда она выглянула снова через четверть часа, Скотт работал гораздо медленнее, лицо у него стало замкнутое, недовольное, и губы опять шевелились в том же нескончаемом споре, все тело протестующе напряглось. Некая повесть развертывается в нем, глубоко в подсознании, лишь изредка прорываясь в тот мир, который он делит с окружающими. Порой, непонятно отчего, на него накатывают приступы ярости то против родных, то против друзей или коллег, ни с того ни с сего он разражается горькими, злыми обвинениями, и Эллен кажется, это — отзвуки споров, совершенно ей чуждых и непонятных, доносятся они неведомо откуда и никак не вяжутся с самой основой его существа. После подобных взрывов он словно бы спохватывается, говорит — мол, ничего такого он не думал, сам не знал, что говорит… Накануне вечером, когда Скотт вернулся, проводив Абигайл, он спросил:
— Как ты думаешь, она нарочно пела немецкую песню? Пела по-немецки?
Эллен не поняла, о чем он, и он продолжал как-то странно — и сердито, и словно бы извиняясь: возможно, девушка с умыслом пела такое, чего им не понять, возможно, хотела поставить их на место, пускай знают!
— Знаем? Что мы должны знать? — спросила Эллен.
Но он не умел толком объяснить. Сказал туманно:
— Пускай мы знаем… кто она и кто мы… Большая разница.
Когда Скотт пошел провожать Абигайл с ее собакой, он вернулся через каких-нибудь десять минут. Пожалуй, даже раньше. Эллен только и успела убрать со стола и ополоснуть тарелки; только и успела заново проиграть в воображении все, что происходило за столом — представился восторженный взгляд мужа, улыбка и своеобразное поведение гостьи и сильный, глубокий, волнующий голос. Эллен ее ненавидит. Ненавидит обоих — и девушку и Скотта. Сознание этой ненависти пронзило сердце как удар ножа. Они радуются друг другу, а она отторгнута от этой радости, от непринужденной связавшей их близости… отторгнута навсегда, отставлена за ненадобностью. Однако она продолжала, как автомат, заниматься своим делом, и неожиданно быстрое возвращение Скотта даже смутно разочаровало ее. Он казался усталым. Пожаловался, что по-прежнему холодно — такой противоестественный для апреля дурацкий, мерзкий холод. Эллен не ответила, в мыслях было все то же — пение девушки, собака, прикорнувшая у ног, ошеломленное лицо мужа. Да, они ей ненавистны, даже этот изящный благовоспитанный пес ненавистен, и однако думается о них с удовольствием. Хотелось с горечью спросить — ты ее целовал?
Они сидели за длинным орехового дерева столом, как всегда напротив окна, молча ели. Все еще сияло солнце. Холодно поблескивали воды озера, беспокойно зыбились, завораживали. Сосны на другом берегу будто на подбор, все одного роста. Тишина, ее только и нарушают капель, да птичья разноголосица, да ветер — он никак не угомонится. И за спиной по крыше что-то раздраженно скребется.
— Край света, — глухо, каким-то загробным голосом сказал Скотт. — Так было до нас.
Эллен повернулась к нему:
— До нас?
— Пока не появился род людской.
Она засмеялась. И сама удивилась — так невесело прозвучал смех. Подождав минуту, сказала мягко:
— Почему ты к ней не идешь? Тебе ведь хочется пойти, да?
— Тут красиво, но от этой красоты больно. От воздуха больно. От солнца. От воды. Здесь бесчеловечно, — сказал Скотт по-прежнему глухо, потерянно.
— Пойди к ней, почему ты не идешь? К этой девушке. К ней. Она тебя ждет.
Эллен говорила, а губы ее кривились. И не своим, отвратным голосом говорила.
— Она меня ждет?.. — повторил Скотт.
— Я знаю, чего ты хочешь, о чем все время думаешь. Я знаю, ты все время думаешь о ней.
— Знаешь? — переспросил он презрительно, чуть повысив голос.
— Ненавижу вас обоих, — прошептала Эллен.
Как слепая, поднялась из-за стола и ушла в спальню.
Стала у окна, полузакрыв глаза. Привиделось — берегом идет человек, храбро пересекает по льду край озера. Шагает быстро, знает, куда идет. Быстро шагает. Уверенно. Он молод, полон сил, и ни стыда, ни совести. Она его ненавидит. Но будет смотреть, будет стоять у окна и смотреть, пока он не скроется из виду.
И опять ей послышался чудесный, невозмутимый, загадочный голос девушки. Голос льется так, словно и не принадлежит ей, словно это бесплотный звук, мучительно, несказанно прекрасный, не ее, даже не человеческий голос. Эллен вновь слышит этот голос, и вновь она видит лицо мужа — всю глубину волнения, бесстыдную, обнаженную силу страсти.
— Почему ты к ней не идешь?.. — прошептала она.
Это ужасно, чудовищно, что нельзя ему идти, что он должен оставаться здесь, скованный, беспомощный, всего лишь ее муж. Что он — тот, кто он есть, и должен оставаться самим собой. Что придет день, когда он умрет.
Они слушали, как мерно каплет с карнизов. Резкий, четкий, радостный звук — звенит, каплет, тает — весь мир тает.
— Смотри, какое солнце! — сказал Скотт.
Эллен заслонила глаза ладонью, зажмурилась. Да, правда, солнце громадное, могучее, почти устрашающее. Началась оттепель. Что-то в Эллен отозвалось — чувство такое неуловимое, такое глубинное, что и волнением не назовешь. Хотелось заплакать, потом захотелось рассмеяться. И кричать от муки.
— У нее все равно сегодня гость, — сказал Скотт. — Около полудня туда кто-то приехал.
— Гость?
— Как будто мужчина. Молодой человек.
— Значит, мы с ней больше не увидимся?.. — медленно сказала Эллен.
Скотт полулежал на тахте напротив окон, опираясь на подушки. До самого подбородка натянул на себя старый шерстяной плед в зеленую и коричневую клетку. В нестерпимо ясном свете солнца лицо постаревшее, и однако оно спокойно, безмятежно; впервые Эллен увидела мужа стариком — а ведь в старости он был бы… был бы прекрасен. Потрясенная тем, что знала, она смотрела во все глаза, и Скотт, видно, ощутил ее растерянность — обернулся к ней, попытался улыбнуться. Но нет, он не так понял. Спросил:
— Ты прощаешь меня?
— Прощаю?
— За эту девушку… за все.
— Ну конечно прощаю, — медленно, еще не совладав с потрясением, выговорила Эллен. Взяла его за руку, сжала холодные пальцы.
— Если бы я ушел, может быть, я бы не вернулся.
— Да, я знаю.
— …ты не захотела бы меня принять, а я не смог бы вернуться…
— Конечно я тебя прощаю, — сказала она.
И наклонилась его поцеловать. С надеждой — хоть бы им не отдалиться друг от друга.
— Я тебя люблю, — послышался шепот.
И тотчас шепот в ответ:
— Я люблю — тебя!