Пятна крови

Он сел. Обернувшись, он увидел, что с ним на скамейке сидит молодая мать, которая даже и не взглянула на него. Сквер, где они находились, представлял собой шумный крошечный островок, вокруг которого непрерывным потоком двигались машины. На других скамьях расположились пожилые, скучающего вида мужчины, несколько женщин с покупками, присевших отдохнуть, взгляд по-орлиному острый, пальцами в перчатках теребят кто шнурки туфель, кто подол; ребятишки, детвора из многоквартирных домов, что в нескольких кварталах от этой широкой главной улицы. Огромные беспорядочные стаи голубей вспархивали, вновь опускались, потом птицы снова испуганно вспархивали, бросаясь врассыпную. Лоуренс Прайор с обостренным вниманием разглядывал все это. Он знал, что здесь он не на месте: пришел сюда прямо из своего кабинета — пациент, назначенный на одиннадцать, сообщил, что не придет, — и на полчаса он оказался свободен. Единственное место, куда он мог сесть, было рядом с хорошенькой молодой матерью, но она подняла к лицу ребенка, и ее ничуть не интересовали ни голуби, ни болтовня ребят, ни сам Лоуренс. Он сидел в потоке солнечного света, падавшего сквозь узкую щель меж двух высоких зданий, словно отметив его печатью благословения.

Эти женщины с покупками! Он наблюдал, как, торопливо добравшись до островка, они торопливо устремлялись на его противоположный конец, — редко у кого из них было время присесть и отдохнуть. Спешат. Из-за их спешки машины тормозили, дожидаясь правого поворота. В толпе покупательниц он заметил блондинку, ступавшую упругим, уверенным шагом. Она торопливо переходила улицу на красный свет — раздался гудок. Какой у нее американский вид, как хорошо одета, как уверена в себе! Лоуренс поймал себя на том, что уставился на нее, пытаясь вообразить, какое лицо открылось бы ему, если бы он подошел к ней, — удивленное, элегантное, сдержанное, когда по выражению его лица она увидит, что он для нее не опасен, совершенно не опасен.

Она не стала пересекать скверик, а пошла по тротуару в обход. Избегая сидевших на скамьях и голубей. Лоуренса взяла досада. Затем, наблюдая за ней, он понял, что женщина ему знакома — упругая, нетерпеливая походка, изящное синее пальто, — он и в самом деле хорошо ее знал; эта женщина — его собственная жена! Он постучал по подбородку кончиками пальцев — жест выражал изумление и заинтересованность. Конечно же! Беверли! Словно обыгрывая свое замешательство перед публикой, он улыбнулся, подняв лицо к небу… а когда вновь перевел взгляд вниз, жена его уже поспешно пересекала улицу, храбро двигаясь на красный свет перед рвавшимися вперед автобусами и такси.

Он поднялся, чтобы последовать за ней. Но перед ним вырос быстро шагавший высоченный мужчина, а затем небольшая группа женщин с покупками — дали зеленый свет, и теперь все они спешили. Отчего-то Лоуренс замешкался. Высокий мужчина спешил, словно намеревался нагнать Беверли. В его росте было что-то странное, ненормальное, серебристо-седые волосы венчали голову мелкими тугими кудряшками, словно виноградные гроздья. Он был в темном пальто, сзади на шее горело красное родимое пятно, по форме напоминавшее палец. Женщины с покупками двигались впереди Лоуренса; высокий мужчина и жена Лоуренса уходили все дальше. От всего этого движения у Лоуренса начала слегка кружиться голова.

О нем ходила легенда: он помешан на работе. Беверли жаловалась на это, беспокоилась об этом, гордилась этим.

Он врач, и его пациенты для него священны. Так что лучше ему не гнаться за женой, иначе она разволнуется, увидев его в такое время на улице, да и он не расстанется с ней раньше чем минут через десять — пятнадцать. Может, она захочет, чтобы он с ней позавтракал. Может, захочет, чтобы отправился с ней по магазинам. Лучше держаться сзади, лучше спрятаться. Так что, понаблюдав, как она поспешно удаляется — его жена — к самому центру города, он со странным чувством удовольствия и волнения снова сел. Словно ему открылась какая-то тайна.

Рядом с ним молодая женщина, нашептывая что-то, склонилась над ребенком. Бледное угловатое лицо, озаренное любовью, отсветами детского личика или же узкой полоской света, медленно переползавшей от Лоуренса к ней. Для мужчины подарок — увидеть женщину в такой миг.

Он подумывал, не улыбнуться ли ей. Но нет, это может быть превратно истолковано — не такой это город, где люди свободно улыбаются друг другу.


В кабинет вошел Херб Альтман, прошел вперед, слегка склонив голову вниз. Уже лыс, хотя ему только сорок пять. Тело грузное, самоуверенное, одет всегда крикливо — сегодня на нем был ярко-желтый галстук, который так и плясал перед глазами Лоуренса.

Обменялись рукопожатием.

— Ну как вы?

— Неважно. Не могу спать. Совсем не сплю, вы же знаете, — сказал Альтман.

Он сел и принялся рассказывать. В голосе слышались нетерпение, настойчивость. Говоря, он так мотал головой, что тряслись щеки. Жена Альтмана, Конни, — подруга жены Лоуренса. Лоуренсу казалось, что все женщины их круга — близкие подруги; они как бы переходят одна в другую. Мужья тоже как бы переходят. Многие из них ведут одновременно несколько жизней, но все эти их жизни протекают как бы совместно. Живут в одном измерении, но объявляются также и в других: под вечер в городе или же в пригороде, вниз по реке. Их роскошные дома, и автомобили, и яхты не могли вместить их целиком. Слишком много энергии. Нетерпеливые, звонкие, настойчивые слова. Пока Альтман сердито говорил о бессоннице, потом перескочил на претензии жены, потом — любовницы, Лоуренс в глубине своего воображения вновь увидел жену — сон, привидевшийся ему наяву, — она, свободная и счастливая, шла по тротуару этого громоздкого города.

Какая тайна заключена в ней, в этой женщине, с которой он так давно живет? У них есть ребенок, дочь. И знакомы они вот уже двадцать лет. И все же, увидев ее подобным образом, Лоуренс был поражен тайной ее отдельности, ее существа…

— Найму агента следить за ней, — разгневанно прошептал Альтман.

— За женой?

— За Эви. Эвелин. Двадцать пять лет, совсем ребенок, делится со мной своими планами, говорит, о чем мечтает. Хочет в будущем году выйти за меня замуж!

На темном циферблате часов Лоуренса светились зеленовато-белые цифры. Светиться они должны были в темноте, но светились и на свету тоже.

— Хорошо, — сказал Альтман, заметив, что Лоуренс поглядел на часы, — я только отнимаю у вас время. Ладно. Послушайте мне сердце, мои продымленные легкие, простучите спину, посмотрим, какой бывает отзвук, когда внутри не остается ничего живого, — я больной человек, мы оба это знаем. Вот, пожалуйста.

В конце концов Лоуренс поступил как всегда: продлил Альтману рецепт на барбитураты. Продлять можно было до шести раз, и через несколько недель Альтман заявится к нему опять.

У двери Альтман остановился с драматическим видом. На груди у него вздулась белая рубашка.

— Чего они так вцепились в меня? — сказал он. — В чем дело, Ларри? Отчего они вечно преследуют меня?

Я не сплю по ночам. Составлю в голове вояж, а встану и ничего не могу припомнить — я не сплю, но я не помню, о чем я думаю… Отчего они вечно преследуют меня, эти женщины? Что они со мной творят?


Лоуренс жил с женой и дочерью в нескольких кварталах от озера в побеленном кирпичном доме. Дом светился в сумеречном воздухе. Казался призрачным, невесомым, словно стоял на дне озера, скрывшего его несовершенства. Здесь Лоуренс мог спать крепко, как ему никогда не удавалось в родительском доме, в Филадельфии, агрессивном, подавлявшем своими размерами. Довольно с него той жизни! Даже память о той жизни он вычеркнул.

Позади него, в городе, остались его пациенты и горестные воспоминания о пациентах. Десять, порой двенадцать часов недугов — стыда за свою болезнь, слабость, необходимость произносить слова, которых лучше бы не произносить. Часы приема в кабинете были хуже, чем в клинике. За день от бесконечного выписывания рецептов рука Лоуренса начинала дрожать, отказывалась повиноваться, от записной улыбки его лицо — лицо сорокалетнего мужчины — грозило преждевременно состариться. У его пациентов слишком много лиц. Прыщавые, угрюмые, полные нетерпения — или знакомые, но чудовищно далекие, как у Альтмана, они требовали от Лоуренса чего-то, чего он не мог им дать, да и понять не мог.

Многие недуги были воображаемыми. Они существовали, да, но только в воображении; как их излечить?

Когда он вошел в дом, звонил телефон. Ему даже пришло в голову, что телефон звонит уже довольно давно. Но пока Лоуренс дошел до кухни, где стоял телефон, звонки прекратились, и Лоуренс застыл с повисшей в нескольких дюймах от трубки рукой, прислушиваясь к тишине дома.


Завтра утром приезжает погостить его мать из Филадельфии, рейсом девять тридцать.

Беверли и Эди опять собираются уходить; натыкаются друг на друга у шкафа. Эди — ей четырнадцать лет, но она уже переросла мать — с возмущением просовывает руки в рукава пальто. Пальто у нее цвета хаки, на подкладке из искусственного меха, старенькое; несмотря на все уговоры матери, Эди не желает с ним расставаться. Лоуренс стоит с вечерней газетой, наблюдая за ними. Шесть тридцать.

— Вам надо идти? — говорит он.

— Забыла купить новые полотенца. Собиралась купить новые полотенца для твоей матери, не могу же я дать ей это старье, — говорит Беверли.

— Новые полотенца? Ты сейчас отправляешься за новыми полотенцами?

— У нас же все старые. Для нее они недостаточно хороши.

Подбородок Беверли каменеет. Настороженные, беспокойные глаза горят. Лицо у Эди ясное, почти хорошенькое, но она вечно спешит, вечно на все налетает. Лоуренс понимает, что жена с дочерью о чем-то спорили. Эди натыкается на стул в прихожей, морщится.

— Господи! — Она отскакивает в сторону.

— Ты ездила сегодня за покупками в город? — спрашивает Лоуренс жену.

Она хмурится, глядя в сумочку, что-то ищет.

— Нет.

— Мне показалось, я тебя видел.

— Видел меня? Когда?

— Незадолго до полудня.

Закрыв сумочку, она пристально смотрит на него. В глазах — холодное, ясное выражение, взгляд, которого Лоуренсу не постичь. Потом она улыбается.

— Ах да. Я ездила в город… Поехала и тут же вернулась, надо было купить кое-что — здесь не нашла. Весь день в бегах. Забрать Эди из школы, отвезти к зубному, теперь вот… теперь надо опять отправляться.

— Ты преувеличиваешь. Мама не предполагает, что ты станешь из-за нее так суетиться.

Она качает головой, избегая его взгляда. Он думает о высоком мужчине с серебристой шевелюрой и родимым пятном, который спешил за ней так, словно пытался догнать.


Его мать. Аэропорт. Они много раз встречали его мать таким же точно образом и говорили каждый раз то же самое; казалось, в аэропорту собралась та же самая толпа. Мать тут же начинает выкладывать местные новости и всю дорогу домой так и будет рассказывать про похороны и свадьбы, рождения, болезни, операции, неприятные неожиданности, хотя каждую неделю писала ему обо всем этом.

— Ах, поглядите! — произносит она с отвращением.

Она поднимает руки, чтобы они могли разглядеть ее белые перчатки; они грязны, даже чем-то заляпаны; светлые, красновато-бурые пятна — не то ржавчина, не то кровь.

— Я вам их выстираю, мама, — тотчас же говорит Беверли.

— В поездках все так пачкается. Столько грязи, — говорит мать Лоуренса.

Он вспоминает, что она говорила это и раньше.

Пока мать разговаривает с его женой, Лоуренс молча ведет машину. Он счастлив, что мать приехала навестить их. Приезжает она часто, несколько раз в год. Лоуренсу кажется, что она осуждает его за то, что он уехал из Филадельфии и переехал в этот город, где у них нет родственников. Кажется, что письма, которые они пишут друг другу, не выражают того, что у них на душе. Словно под его аккуратными печатными строчками, под ее строчками, выведенными с наклоном чернилами цвета лаванды, кроется какое-то другое измерение, некое подавленное чувство или воспоминание, на которые оба они могут только намекать, но выразить их бессильны.

Подъезжают к дому Лоуренса.

— Мне нравится этот дом, — как всегда категорически заявляет мать. И точно ее слова что-то решили, Лоуренс и Беверли чувствуют облегчение.

Прежний дом, где жила их семья, тоже был белый. Теперь мать Лоуренса живет на квартире, которую одобряют другие вдовы, но несколько десятилетий она прожила в доме размером с муниципальное здание. Иногда Лоуренсу снится, что он взбирается по лестнице на третий этаж, который стоял под замком, порыться в кипах старых отцовых медицинских журналов, как он это делал ребенком. Журналы были связаны в пачки. Целые башни. Завороженный, он рылся в них часами.


Присутствие в доме матери, его собственной матери, вызывает у Лоуренса такое чувство, словно он тут не на месте. Кажется, будто время сместилось. И уже непонятно, сколько ему лет. Но по отношению к матери он ведет себя как радушный хозяин, даже старается быть галантным. Вечером после обеда садятся смотреть фотографии — еще один ритуал. Передают снимки по кругу. Потом, внезапно наклонившись к нему каким-то негнущимся движением (и Лоуренс вдруг понял, как туго она затянута в корсет, — жена тоже затянута, тело у нее стройное и гибкое, но гладкое и твердое на ощупь), она протягивает ему карточку, снятую много лет назад. Опять эта карточка! На ней Лоуренс, Ларри мл., сидит на пятнистом пони, на какой уж он не помнит ярмарке; пони взяли напрокат; темные волосы Лоуренса зачесаны вниз, на лоб, и выглядит он болван болваном — застывший взгляд, испуганный и бессмысленный, робкие губы не смеют расплыться в улыбке. Лоуренс уставился на снимок. Отчего мать так дорожит им? Отчего всякий раз притаскивает сюда вместе с недавними фотографиями, словно не помнит, что показывала его в прошлый свой приезд?

— Погляди вот на эту, ну не прелестный ли мальчик? Правда, прелестный? — упрямо твердит она.

Лоуренс всматривается в собственное лицо, такое невыразительное и неопределенное на снимке. Лицо, которое могло стать каким угодно. За ним могла скрываться любая личность. Такое оно невыразительное, это лицо, — за ним могло скрываться все что угодно.

Внезапно он встал. Мать и жена с тревогой уставились на него.

— Ларри? Что случилось? — говорит Беверли.

Он проводит рукой по глазам. Снова садится.

— Ничего.

— Тебе что-нибудь послышалось?..

— Нет. Ничего.


Вечером два дня спустя, когда он едет домой, сзади выруливает автомобиль с надрывающимся клаксоном и обгоняет его. Машина набита ребятней — мальчишками, девчонками, — и ему кажется, что он видит среди них Эди. Сердце у него екает. Но он не уверен.

Когда он вернулся домой, почти стемнело. Мать целует его в щеку. Хрупкая, маленькая женщина и, однако ж, твердая, пунктуальная и упрямая. О чем они болтают весь день? Женщины? Его мать и жена? Сейчас они рассказывают ему, чем занимались днем. Их болтовня похожа на музыку, обрывки которой летят над ними, легкие, незавершенные. Она никогда не кончается; должна продолжаться и продолжаться.

— Эди вернулась? — спрашивает он.

— Нет, еще нет, — отвечает Беверли.

— Где она?

— У нее что-то в школе после уроков — репетиция хора.

— Так долго?

— Нет, не так долго. Вероятно, к кому-то зашла. Скоро придет.

— Но ты не знаешь, где она?

— В точности — нет. В чем дело? Почему ты так сердишься?

— Я не сержусь.

Когда она вернется, от нее он ничего не узнает. Ничего. Влетит в квартиру, промчится через кухню к шкафу в передней, сбросит пальто, сядет обедать, сгорбится, уставится в тарелку или по обязанности уставится на него, и он ничего о ней не узнает, ничего. От возмущения сердце его громко стучит. Однажды Беверли сказала ему: «Лицо у Эди размалевано, но ты бы посмотрел на ее шею — не помню, когда и мыла. Просто ужас — что мне делать?»

Что им всем делать?


Мать расспрашивает, как прошел его день. Много ли работы? Устал?

Он рассеянно отвечает, прислушиваясь, не вернулась ли Эди. Но когда она вернется, он ничего от нее не узнает. Мать переходит на другую тему — жалуется на одну из его теток, — и он уже не поспевает за ней. Думает об Эди, потом думает о жене. Потом замечает, что думает об одной из своих пациенток, Конни Альтман. Сегодня утром она расплакалась у него в кабинете.

— Мне необходимо что-нибудь, чтобы я могла спать по ночам. Всю ночь лежу и думаю. А утром не могу вспомнить, о чем думала. У меня так расстроены нервы, сердцебиение; не можете выписать мне чего-нибудь посильней, чтоб я смогла уснуть? Все проходит…

Это приводит его в недоумение.

— Проходит — что вы хотите этим сказать?

— Ни в чем нет никакого смысла. Я не вижу его. Все мы проходим, люди нашего возраста, и в нас все проходит, вытекает… мне придется доживать жизнь в этом теле…

Она была красавицей, эта крошечная женщина с детскими ручонками и ножками. Но в последние годы в лице ее появилась жесткость.


— Мне необходимо что-нибудь, чтоб я могла спать. Пожалуйста! Я знаю, что в соседней комнате он не спит, он тоже не может уснуть, это сводит меня с ума! Я предпочитаю, чтоб он не ночевал дома. Все равно, с кем бы он ни был.

Только б не под одной крышей, только б не лежал рядом без сна, как я… Мне необходимо что-нибудь, чтоб заснуть, пожалуйста. Я не в силах выносить все эти бдения, все эти мысли.


Комната его дочери. Суббота, после полудня. На несколько часов дом опустел, и он может заходить в нем куда угодно — это его дом, и все комнаты тоже его, принадлежат ему.

Комната Эди вся завалена одеждой, учебниками, туфлями, хламом. Два-три ящика комода выдвинуты. На комоде — настоящий кавардак. В зеркале появилось отражение Лоуренса, и он с удивлением принялся разглядывать себя — это действительно он, доктор Прайор? Он разочарован. Даже слегка взволнован. Отражение в захватанном зеркале мало похоже на образ, что живет в его представлении; оно не похоже даже на того человека с недавних снимков. Он глядит не отрываясь, в полном замешательстве. Отчего у него такая мятая рубашка — только сегодня надел; отчего такое болезненное, изборожденное морщинами лицо, отчего руки кажутся какими-то лишними и висят по бокам как плети? На миг он усомнился, действительно ли тот человек в зеркале — доктор Прайор? Усомнился в необходимости существовать дальше в этом теле, пробуждаться каждое утро навстречу этому лицу и телу из всего несметного множества человеческих существ. Не иллюзия ли само существование, размышляет он. Улыбается. Вместе с ним, словно издеваясь над ним, улыбается в зеркале тот мужчина с болезненным лицом. Нет, пожалуй, не издевается, пожалуй, сочувствует.

Иллюзия ли существование? Банальная иллюзия.

Пробудившись от транса, он быстро подходит к комоду дочери. Колебаться нельзя. Надо действовать быстро, уверенно. Он выдергивает первый ящик: груда чулок, черных колготок, ярко-красных колготок, шерстяных гольфов разных цветов и с разными узорами, спутавшихся прозрачных паутинок; одни новые, жестковатые, словно их только что вынули из упаковки, другие довольно грязные, все свалено в ящик кучей. С грохотом катается из стороны в сторону катушка с черными нитками. Уже почти задвинув ящик до конца, Лоуренс вспомнил, что он был выдвинут на несколько дюймов. Хорошо. Хорошо, что вспомнил. Он тянет следующий, ящик застревает, он дергает, ящик едва не падает на пол; с досады Лоуренс вскрикивает. Разноцветное нижнее белье, от которого исходит запах свежести, — свежевыстиранное, только из прачечной, но тоже свалено небрежно, кое-как.

Лоуренс никогда не входил в ее комнату один. Никогда. Не хотел вторгаться к ней, не осмеливался ее сердить. Но сегодня, оказавшись так близко к ней, так странно с ней соприкоснувшись, чувствует что-то непривычно приятное. В этот миг она для него совершенно реальна. Могла бы стоять у него за спиной, готовая бросить, запыхавшись, одно из своих: «Привет, приятель!» — как она частенько выражалась в последний месяц, доводя его до исступления, верно, так принято среди детей ее возраста. Даже могла бы промурлыкать ему на ухо одну из своих банальных, жаргонных, таинственных песенок.

Он замечает, что роется в шелковом нижнем белье. Вещи липнут одна к другой, раздается легкое электрическое потрескивание. Он поднимает коротенькую комбинацию, зеленую, цвета мяты, с белыми бантиками. Красивая. Очень красивая. Наверно, подарок от матери на день рождения или на рождество, сама она, наверно, не купила б такой. Ему хочется прижаться к ней щекой. Сложив ее аккуратнейшим образом, он укладывает комбинацию на место и у боковой стенки ящика обнаруживает спрятанную книгу — блокнот, дневник — неужели дневник? — он разочарован, увидев, что это не дневник, а небольшая книжка в твердой обложке, «Эдгар Кэйс и чудо перевоплощения».

В раздражении он просто листает книгу. Какая чепуха. Как смеют печатать и продавать такие книги. Одна фраза особенно возмущает его: Современная медицинская наука стыдливо плетется в хвосте… Захлопнув книгу, он засовывает ее на прежнее место. И тут — он сам не знает почему — его охватывает отчаяние, он чувствует, что слабеет. Вновь прикасается он к зеленой комбинации, к — атласным? — очень уж шелковистым трусикам, бледно-голубым, с резинкой по краю. Пытается представить себе лицо дочери, но ничего не выходит. Ах, папа, верно, сказала бы она нараспев, ах, папа. Ради бога! Днем она отправилась с подружками на ярмарку. Что можно там делать целый день? — спрашивает он, и, пожав плечами, она говорит: Походишь по лавкам, что-то купишь, посидишь, встретишь знакомых, ну, знаешь, пара бутылок кока-колы, посидишь, встретишь знакомых, повеселишься. Что в том плохого?

У него есть дочь, это какая-то тайна, уразуметь которую до конца он не может. Он роется в ящике дальше, дальше, и ощущение отчаяния все сильнее поднимается в нем… В угол ящика засунута пара свернутых в тугой клубок белых трусов. Он берет их. На них — несколько пятен крови, темных и жестких, почти твердых. Пристально всматривается. Почему кровь? Почему здесь? Какое-то мгновение он ничего не чувствует, ничего не думает. Даже не удивляется. Потом ему приходит в голову, что дочь постеснялась бросить штанишки в грязное белье, собиралась сама постирать, но забыла; прошли недели, может, и месяцы… пятна засохли, застарели так, что и вывести невозможно… Забыла про них… свернула, скатала в клубок и сунула в угол ящика, забыла…


Его мать беседует с ненадолго заглянувшими к ним друзьями. Обычный воскресный день. Беверли разносит напитки. В зеркале над камином невесомо подпрыгивают голубовато-белые волосы матери. На каминной полке, в серебряных подсвечниках — длинные, белые, ни разу не зажигавшиеся свечи с абсолютно белыми фитилями. О чем они так серьезно рассуждают? Лоуренс старательно вслушивается. Беверли нежно журит его за то, что он так много работает, — знакомый мотив, почти что песня, те же слова, что много лет назад говорила отцу его мать, — он кивает головой, улыбается, это он тот доктор Прайор, который много работает.

На самом же деле он весь день ничего не делал, сидел за столом в своем кабинете да листал медицинские журналы, только и всего. Был не в силах ни на чем сосредоточиться.

Говорит их давний друг Тед Эльбрехт, витийствует по своему обыкновению. Он биржевой маклер, но воображает себя социальным критиком. Невысокий человек в очках, с постоянно взлетающими бровями, считается другом Лоуренса, а его жена — подругой Беверли. Знакомы они порядочно, потому и считаются друзьями. Встречаются же всегда в гостях, в чужих домах, где вокруг них группками теснятся другие.

— На нашу страну надвигается катастрофа, можете мне поверить, — произносит Тед.

Лоуренс так и не смог сосредоточиться на том, о чем они толкуют. Ему кажется, что в этот миг, в этот самый миг он, вероятно, больше не сможет этого выносить.

Вокруг него звенят голоса. Звон расходится концентрическими кругами, его окружает звон голосов, дыханий, оживленных взглядов. Голоса не смолкают, как музыка. Они пронзительно обрываются; обрываются в каком-то предвкушении. Лоуренс берет предложенный женой бокал, лицо женщины выглядит странно хрупким. Кусочки льда в бокале наводят на мысль об Арктике — чистые кристаллы, чистый, бесцветный лед и воздух, в котором не выживают никакие микробы. Оно невыносимо, это мгновение. Невыносимо. Невыносимо стоять с этими людьми. Он не знает, в чем дело, но тем не менее понимает, что стало невыносимо; что-то влечет его тело к точке распада, и чтобы сохранить себя, свое существо — физически сохраниться, — потребны силы не такого человека, как он, силы борца.

Медленно тянется мгновение. Ничего не происходит.


Снова аэропорт. Как встреча в прошлый понедельник, только в обратном порядке, теперь она уезжает домой. Воздушный лайнер поглотит определенное число людей, среди них — мать Лоуренса, и улетит. Теперь слова спешат. У спеть выговориться. Мать горько жалуется на одну из теток Лоуренса — он согласно кивает, недоумевая, зачем она все это говорит в присутствии Беверли, — кивает, да, да, он согласился бы с чем угодно.

— Откуда ей знать? Она никогда не была замужем! — произносит мать Лоуренса, скривив рот. Об отце Лоуренса, который погиб, катаясь на лодке, когда Лоуренсу было восемнадцать лет, она никогда не говорит прямо; говорит же о других бедах и несчастьях, говорит бойко, заученно, нетерпеливо дергаясь всем своим маленьким негнущимся телом. Отец Лоуренса погиб на озере, совсем один. Утонул, один. Видимо, лодка перевернулась, и он утонул, один, так что ни единая душа не видела этого и не может о том поведать.

Мать Лоуренса начинает плакать. Она будет с плачем пятиться от них, а потом в какой-то миг перестанет плакать, успокоится и пообещает позвонить, как только приземлится в Филадельфии. Пребывание в гостях окончено.


Хотя день был рабочий, вечером они отправились в галерею Дороти Клэр, где открывалась выставка молодого скульптора. Дороти Клэр была на несколько лет старше Прайоров, богатая вдова на периферии их социального круга. Открытие с шампанским. Лоуренса и его жену разделило, затянуло в разные группы; по правде, Лоуренс не принимал участия в разговоре, но с виду был полон энтузиазма. Шампанское ударило ему в голову. Мать провела у них семь дней, семь ночей; все прошло хорошо; все кончилось. Слава богу. Рабочий день, но словно затем, чтобы вознаградить себя, они не стали сидеть вечером дома.

Рядом с Лоуренсом стояла скульптура — одинокая металлическая колонна с острыми ребрами. Ее вид внушал опасение. Какая-то женщина, пятясь, едва не наткнулась на нее, Лоуренс размышлял, не нужно ли ее предупредить. На поверхности колонны он видел свое отражение, комическое, составленное из кусочков. Все скульптуры были из металла. Одни тяжело свисали с потолка, другие были укреплены на стенах. Тяжеловесные громады — настолько непроработанные, что казались бесформенными, — расселись на полу. Вокруг скульптур, порой натыкаясь на них, бродили люди. Одна женщина наклонилась, пытаясь отцепить от проволоки подол своей юбки, огромного мотка проволоки, обрызганного белой краской.

Что означают эти странные фигуры? На Лоуренса они действовали угнетающе. Но никто другой, по-видимому, не испытывал подобной неловкости. Он пошел обследовать проволоку — она смахивала на сетку вроде тех, что ставят в курятниках, — и не смог увидеть в ней никакого смысла. В разных местах заполненной толпой комнаты находились уродливые металлические шары, словно исковерканные планеты. Их блестящие поверхности отражали галактику человеческих лиц, но на самом деле лица были не человеческие. Веселые, крикливые, плоские, точно за ними не скрывалось никаких потаенных глубин… Как они без умолку болтают, эти лица! Ничего потаенного, совсем ничего, кроме плотских личин; никаких потаенных глубин страдания, мрака или нежности, ничего. Лица упоенно беседуют друг с другом.

Лоуренс поискал взглядом жену. Он увидел ее на другом конце комнаты, где она разговаривала с высоким мужчиной с серебристыми волосами. Тот же мужчина, которого он видел в городе! От изумления Лоуренс не мог двинуться с места. Стоял с бокалом в руке, такой же металлический и неподвижный, как эти скульптуры. Устремившиеся к потолку колонны с плоскими блестящими гранями и казавшимися острыми, как бритва, ребрами, размечали пространство галереи. Неожиданно они напомнили ему мебель в родительском доме, которую он переворачивал ребенком, — в некоторых комнатах мать разрешала ему играть с мебелью, и он составлял столы и стулья так, чтобы под них можно было подлезть и вообразить, что это маленький домик, хижина. Он ползал под ними, выглядывая из-под ножек столов и стульев. Иногда мать давала ему одеяло, чтобы завесить мебель.

Человек с серебристыми волосами обернулся, и Лоуренс понял, что это все-таки не тот незнакомец, которого он видел в городе, — этого человека он знал уже много лет. Однако он не почувствовал облегчения. Он был по-прежнему ошеломлен. Не замечавшая его Беверли осторожно, нервно поглядывала по сторонам. Мужчина уже собирался отойти от нее и присоединиться к другому разговору. У него была крупная, тяжелая, красивая голова, седые с серебристым отливом волосы курчавились, завиваясь в тугие колечки, цветущее лицо, великодушное, но несколько агрессивное — чересчур самоуверенное. Неожиданно Лоуренс почувствовал неприязнь к нему. И все же он был благодарен судьбе, что не превратился в этого мужчину, — благодарен за то, что в минуту ужаса и оцепенения душа не вылетела из него и не переселилась в этого мужчину, в это тело.


Он ушел. Быстрым шагом вышел из здания, поспешно смешавшись с полуденной толпой, а выбравшись на тротуар, держался поближе к краю, чтобы быстрее идти. День был холодный, серый. Он прошел несколько кварталов до конца улицы и, перейдя на другую сторону, направился к реке. Людей здесь было мало, лишь самые стойкие из туристов. Покупатели так далеко не забирались. Тут не было никаких магазинов, только бетон, парапеты, причал парома да вода, холодная, отталкивающая своим видом вода. Она была не очень чистая, с длинными, в шесть — восемь футов, полосками пены, которые подпрыгивали, крутились, извивались точно змеи.

В душе поднималась тревога, мучившая его две последние недели. В чем дело? Что произошло? Началось это в тот солнечный день, когда он издали увидел жену. Жена. Утром на следующий день приехала мать, они, как всегда, встречали ее в аэропорту. А дочь — что-то еще с дочерью, но он не мог припомнить. В грязной, плещущей воде он увидел улыбающееся лицо Эди. Но она его не видела. На самом деле там не было ничего. Он стоял один.

С ужасом думал он о себе и об этой реке: о том, что он здесь один, а под ним, в нескольких ярдах — река.

Он почувствовал что-то мертвенное вокруг глаз. Его глаза остекленели, затянулись коркой, точно запекшейся кровью, раны на месте глаз. А может, теперь эти корки отвалятся?.. Из-под них пробивалось другое лицо. Надо соскрести с глаз эти струпья, освободить новое лицо, содрать ногтями запекшуюся кровь. Надо разорвать свое тело. Сейчас же, в этот миг… потому что в этот миг тело его не в силах долее сдерживать само себя, подобно тому как трещат покровы одежд под напором великолепно развитых мышц борца, с гневом, нетерпением и радостью разрывающего их.

Неожиданно он увидел, что река внизу — это река душ, душ детей, отцом которых ему было предназначено стать, истекавших из него и беспомощно, безжалостно уносимых течением. Он уставился на воду. Это все его дети! Сыновья и дочери его плоти! Ему было предназначено стать отцом этих тысяч, тысяч миллионов душ, и однако ж он стоит здесь на бетонной набережной, опершись на балюстраду, а мимо него, с шумом ударяясь о твердь земли, вода несет детей его плоти, и они уходят в небытие.

Он постоял немного в тишине. Болели глаза. Попытался думать о том, что ему надлежит сделать — что-то ведь он замыслил? Почему он пришел сюда? Если он будет тонуть, перед ним, вероятно, промелькнут события его жизни. Он увидит опять перевернутую мебель — неуклюжее золоченое кресло с изогнутыми ножками и марлевой обивкой снизу, и сквозь темную марлю видны пружины, — опять пролезет между ножками и спрячется там, прижав колени к груди, в тайном и безопасном укрытии. Увидит большой дом, увидит кипы журналов, услышит едкий, приятный запах одиночества на третьем этаже того дома; войдет в ту комнату и в непорочности и безмолвии проживет там свою жизнь.

А возможно, он с криком упадет в воду. Будет барахтаться, размахивая руками и ногами, так с криком сразу и пойдет ко дну — и никто не сможет его спасти. Может, придут поглазеть, но спасти его они не могут. Или, возможно, он совсем ничего не увидит, никаких видений, никаких воспоминаний; возможно, это просто вранье, что человек, когда тонет, снова проживает свою жизнь, и он ничего не увидит, ничего; утонет в муках, и его унесет вниз по течению, и он уйдет в небытие.

Он взглянул на часы. Час, даже больше.

Он поспешно вернулся в свой кабинет. Служащая регистратуры, хорошенькая чернокожая женщина, пожурила его за прогулку под дождем. Взяла у него плащ, стряхнула, повесила. В приемной — он мог ее видеть через две приоткрытые двери — сидело (очевидно, они уже порядочно тут просидели) несколько человек. Он вошел в свой кабинет. Через несколько минут сестра ввела первого пациента вечернего приема, Херба Альтмана.

— На сей раз я пришел немного раньше положенного, но все как обычно. Диагноз прежний, — решительно произнес Альтман. На нем был модный широкий зеленый галстук, цвета мяты. С крошечными белыми искорками, резавшими Лоуренсу глаза.

Обменялись рукопожатием.

— Может, меня нужно просто пристрелить. Еще накличу, а? — Альтман рассмеялся. — Так или иначе, Ларри, я по-прежнему не могу спать. Все та же проклятая штука. Дайте мне что-нибудь посильнее, чтоб я заснул, а? А вы слышали про этого негодяя, про агента, которого я нанял следить за Эви? Ее приятель! Оказалось, что он ее приятель! Все ей выложил, предупредил ее. Я его выгнал, с ней тоже покончено, поверьте мне; по-моему даже, они с моей женой обмениваются наблюдениями и смеются надо мной; ничего, черт возьми, удивительного, что я не могу спать. Может, мне нужно просто сыграть в ящик, а? Всем будет легче? Как вы думаете?

— Давайте я осмотрю вас, как обычно, — осторожно произносит Лоуренс. — У вас действительно несколько возбужденный вид.

Перевод М. Кореневой

Загрузка...